|
Главнаянадувные моторные лодкиКарта сайта
The English version of site
rss Лента Новостей
В Контакте Рго Новосибирск
Кругозор Спелеологический клуб СибирьПолевые рецепты Архитектура Космос Экспедиционный центр


История Науки | Алхимия как феномен средневековой культуры

В. Л. Рабинович

Алхимия как феномен средневековой культуры

М., 1979, с. 11-69


Рассказывают: по повелению Александра Македонского на могиле Гермеса Трижды Величайшего, легендарного основателя тайного алхимического искусства, начертаны тринадцать заповедей «Изумрудной скрижали». Эти слова — священный материал, из которого столько веков строило самоё себя алхимическое мироздание—здание герметического мира. Коричнево-палевые отсветы алхимического горна вспарывали кромешный мрак нескончаемой ночи средневековья. Я сказал «ночь средневековья», повторив привычный штамп. Века мрака и тлена. Но если и вправду средние века — сплошь ночь, то тогда, как остроумно заметил один историк, население этих самых средних веков работало только ночью. «... Могло ли средневековье вообще быть сплошным адом, в котором человечество пробыло тысячу лет и из которого это бедное человечество извлек Ренессанс?—спрашивает Н. И. Конрад.—Думать так — значит прежде всего недооценивать человека...».



Готическая архитектура, лучезарная поэзия трубадуров, рыцарский роман, жизнерадостные народные фарсы, захватывающие зрелища—мистерии и миракли... «Средневековье—одна из великих эпох в истории человечества» (1972, с. 255—256) 2. И вот посреди этого полнозвучного, чужого и дальнего, средневековья—вовсе таинственная алхимия, впечатляющее свидетельство поразительно устойчивого сознания, укорененного в освященном многовековым практическим и интеллектуальным опытом предании. XX век. Химия, постигающая тайну неживой материи, но и тайну жизни, мечущаяся меж всемогущей физикой и всеобещающей биологией. Загадочно улыбающиеся химеры собора Парижской богоматери. Человеческие судьбы, осуществляющие себя в предгрозовых буднях первой мировой на склонах Волшебной горы Томаса Манна. Пернатые драконы и пестрые львы, вплетенные в орнаменты современных дизайнеров. Броские успехи радиохимии, химии белка, полимерной химии. Ожившая память алхимического средневековья, накоротко замкнувшаяся с творческой мыслью нашего современника.



Едва ли не десять столетий и едва ли не везде героически вершилось это в высшей степени странное дело: от позднеэллинистических рецептурных сводов, толкующих о металлах, до провидческих грез Парацельса; от лангобардского Салерно до дальневосточных даосов; от Черной земли египетской до алхимиков католических университетов. Сотни тысяч трактатов; десятки тысяч подвижнических, мученических судеб. Сотни ученых книг, призванных запечатлеть в веках историю алхимии. Для чего же понадобилось еще несколько сот страниц о том же?


2 Трепетный пиетет перед духовностью средних веков, оставивших неиспепелимый след в культуре,—не единственная краска, найденная для этой эпохи. «Внизу, с подушкой в изголовье, упав в перину до зари, храпит во всю средневековье, из уст пуская пузыри... На свет ползут грехи из мрака,— как омерзителен парад!.. Персты смиренного монаха кошмарам противостоят... Меняла вышел из подъезда и, почесавшись, вдруг зевнул. И пекарь разминает тесто... И отступает Вельзевул» (Винокуров, 1976, 2, с. 208—209). Добродушие мастерового, раблезианский размах, мультипликационная фантасмагория нечисти, грозное монашеское «чур!» — все это тоже средневековье: ремесленно-рукотворное, пиршественно-обжорное, приземленно-молитвенное.




Приглашение к размышлению


Сначала совершим непродолжительное путешествие в «этимологию» слова алхимия 3. Есть несколько версий. Chymeia — наливание, настаивание. Дальний отголосок практики восточных врачевателей-фармацевтов, извлекавших соки лекарственных растений. Согласно другому мнению, корень в слове алхимия — khem или khá m e , chémi или с húma, что означает и чернозем, и Черную страну. Так называли Древний Египет, а с Египтом связывали искусство жрецов-рудознатцев, металлургов, золотых дел мастеров. 'Здесь же рядом — изучение земных недр (лат. húmus — земля). Древнегреческий языковой пласт: хюмос ( χυμός )—сок; хюма ( χύμα )—литье, поток, река; химевсис ( χύμευσις ) — смешивание. Наконец, древнекитайское ким означает золото. Тогда алхимия—златоделие. Именно это значение закрепилось за алхимией по преимуществу. Остается сказать лишь о непереводимой частице ал, арабское происхождение которой несомненно и которая устойчиво существовала как приставка приблизительно с XII по XVI столетие, а также напомнить о мнении александрийца Зосима (IV в.), отсылающего заинтересованного филолога к имени библейского Хама.


Обращение только к именам может оказаться формальным. И все-таки: златоделие и приготовление сыпучих и жидких смесей, растениеводство и техника составления ядовитых настоев, литье металлов и изготовление сплавов, нанесение на различные поверхности металлических покрытий и технология крашения, черномагические занятия и жреческое искусство, сподобленность библейским пророчествам и причастность к древнейшим космогониям. Множественность толкований занимающего нас имени предполагает историко-культурный фон, на котором разыгрывалось алхимическое действо. Сама же алхимия не столь проста и однозначна, как это могло бы показаться спервоначалу: златоделие — и только.



Прежде чем двинуться дальше, ограничим предмет наших размышлений. Это западная алхимия в составе европейской средневековой культуры, понимаемой относительно самостоятельной и представленной определенным типом мышления; определенным типом общественного производства, в том числе и «духовного производства» (Маркс), определенным типом общественно-производственных отношений; в конечном счете, обусловленной феодальным способом производства. Но вся ли алхимия и все ли европейское средневековье есть предмет последующего разбирательства? XII—XV столетия—пора высокого средневековья, только-только осознающего себя культурой; средневековья, уже умеющего взглянуть на себя со стороны. Рефлексия — ускоритель времени на мыслительных часах человечества. Выбранные столетия—это как раз то время, когда на часах средневековой истории угадывается движение не только вековой, но и стрелки, отсчитывающей десятилетия. Такое время легче отмечать. Сознание само становится проблемой: «Я поднял глаза, чтоб увидеть —видят ли меня...» {Данте, 1968,. с. 46). Вот почему именно эти века есть центральный временной объект нашего исследования, который, если он хочет таковым быть,—должен быть взят, согласно Марксу, в наиболее развитой форме 4. Правда, выходы в сопредельные регионы и в сопредельные времена не только возможны—необходимы. Но выходы, завершающиеся обязательным возвращением в выбранные пространства и века.


3 Обратите внимание: этимология в кавычках. Это псевдоэтимология, далекая от дистиллированно правильного словарного толкования. Это то, как понимают сами алхимики имя собственной деятельности. Однако все эти толкования выводятся, как мы сейчас с вами увидим, из самых различных творческих сфер, помогая раскрыть многогранность самосознания алхимии. Пусть говорят сами деятели культуры — сталкиваются самооценки с оценками адептов и хулителей, предшественников и наследников по пути естественно развивающегося определения исследуемого предмета.



А теперь, читатель, прислушаемся не только к имени, но всмотримся в. расхожие изображения алхимии. Это прежде всего вполне средневековая вещь. И витиеватость словесной вязи, и нормативное ремесло, и впечатляющая картинность, и истовая боговдохновенность, и схоластическое наукообразие... Дело, отмеченное неистребимым знаком средневекового мышления, каким оно отпечатано в обыденном сознании нынешнего дня.


Но... подойдем чуть ближе, и мы заметим, что слово в алхимии — грубее и прямолинейней. Речи алхимиков темны, рецепт расплывчат, ремесло неудачливо и погружено в недостижимую утопию. Да и бог у алхимиков какой-то не такой — мелочный, беспомощный, мишурный. Подлинный бог — скорее сам алхимик. А картинки, сопровождающие рассказы об алхимиках? Алхимическая живопись площе и натуралистичней утонченных иконописных ликов. Что же до теоретически обоснованной еще самим Аристотелем алхимической науки об элементах, то наука эта,. оказывается, ничуть не помогает златодельческой практике. Выходит, вовсе н е средневековая вещь — алхимия. Тогда какая же?


Всмотримся пристальней: алхимический инструментарий—колбы, бани, печи, горелки; специально изготовленные вещества для химических взаимодействий; обработка веществ — растворение, фильтрация, перегонка. Не химия ли это? Может быть, и химия. Но какая-то дремучая, неудобная, когда ртуть и сера—это не только вещества, но и бесплотные принципы; когда газ—это не только нечто воздухоподобное, но и некий дух, таинственный, потусторонний. Верно: отдельные практические достижения алхимиков (разделение, осаждение, очистка веществ, установление их свойств) можно «экстрагировать» из эпохи и как бы включить в предысторию нынешней химии. Так, впрочем, и поступают иные историки науки, но тогда многое остается в «маточном растворе» алхимии. Но, может быть, то, что остается, и определяет ее историческую феноменальность? Да и сама «химическая» составляющая алхимии в контексте научной химии возьмет и окажется вовсе не алхимической? Так что же: химия или н е химия?


4 Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 12, с. 731—732.


А сам алхимик—гордый и всемогущий, чаящий облагодетельствовать человечество—разве не похож в этой всечеловеческой богоизбранности на гуманиста Возрождения? Но вместе с тем—отшельник-страстотериец, тайнохранитель за семью печатями, великий молчун, но и мастер вещей в дело непригодных. Мало похож этот охранитель герметически опечатанного Сезама на гуманиста Возрождения, открытого миру и вобравшего в себя этот мир — целиком, без остатка. Так кто же он, алхимик? Провозвестник новой культуры или же замшелый ретроград—Мастер Глиняные Руки, безумный затворник?


Этих трех вопросов, заданных при первом прикосновении не к алхимии — нет!— а лишь к приблизительным ее копиям, имеющим хождение в обыденном сознании, пожалуй, достаточно, чтобы оправданно озадачить себя и двинуться в дальнейший путь.


Не пора ли обратиться к тексту? Правда, алхимический текст—реальность особого рода, представляющая эту деятельность не вполне. Алхимия как целое больше алхимического трактата, лишь частично свидетельствующего об алхимии. Алхимические реактивы испарились; аппараты проржавели, обратившись в прах; лабораторное стекло разбилось; кладка печей повыветрилась. Лишь медали—впечатляющая память о считанных алхимических чудесах—лежат себе в европейских музеях, антикварной неприкосновенностью будоража легковерного посетителя либо вызывая почтительно-снисходительную улыбку. И все-таки текст есть. Есть текст, который должно понять как большой текст средневековой культуры, дабы воплотить мертвое алхимическое слово в живую предметно-словесную реальность, видимо-слышимую алхимию, воспринимаемую как образ не реликтовой—живой культуры. Пустотелое, безрезультатное ремесло на самом-то деле существует только на бумаге, то есть в тексте. Мнемонически-изустное рецептурное действие опять-таки отпечатано в священных предначертаниях текста. А экстатическое волнение, подливающее алхимическое масло в алхимический огонь, тоже, вероятно, можно вычитать в расхристанных строках письменных умозрений алхимиков. Но читая также по-настоящему результативный цеховой устав неалхимического средневековья; но слушая Действенный священный псалом; но всматриваясь в подлинные шедевры... и тогда, может быть, за кривыми литерами алхимического текста проглянут готически-изысканные письмена средневековой культуры, представшей нашему взору частным текстом смолкнувшей речи алхимика; речи, которую нужно озвучить и воплотить.


Текст de visu


« Чтобы приготовить эликсир мудрецов, или философский камень, возьми, сын мой, философской ртути и накаливай, пока она не превратится в зеленого льва. После этого прокаливай сильнее,и она превратится в красного льва. Дигерируй 5 этого красного льва на песчаной бане с кислым виноградным спиртом, выпари жидкость, и ртуть превратится в камедеобразное вещество, которое можно резать ножом. Положи его в обмазанную глиной реторту и не спеша дистиллируй. Собери отдельно жидкости различной природы, которые появятся при этом. Ты получишь безвкусную флегму, спирт и красные капли. Киммерийские тени покроют реторту своим темным покрывалом 6, и ты найдешь внутри нее истинного дракона, потому что он пожирает свой хвост. Возьми этого черного дракона, разотри на камне и прикоснись к нему раскаленным углем. Он загорится и, приняв вскоре великолепный лимонный цвет, вновь воспроизведет зеленого льва. Сделай так, чтобы он пожрал свой хвост, и снова дистиллируй продукт. Наконец, мой сын, тщательно ректифицируй, и ты увидишь появление горючей воды и человеческой крови ( Dumas , 1837, с. 30).


Что это?! Бессмысленное бормотание мага и колдуна, шарлатана и мошенника, рассчитывающего на непосвященных, застывших в почтительном молчании перед таинственными заклинаниями и узорчатой речью чудодея; а может быть, «лженаучные» попытки отворить с помощью Слова алхимический Сезам; или. наконец, ритуальное стихотворение, произнесенное без практической цели и потому так и остающееся для нас, людей XX века, века неслыханного торжества химии, за семью печатями, неразгаданным и, по правде говоря, не очень-то зовущим расшифровать этот герметический код. А может быть...


Попробуем расшифровать—сначала только на химический лад— этот рецепт получения философского камня, принадлежащий, по преданию, испанскому мыслителю Раймонду Луллию (XIII—XIV в.) и повторенный английским алхимиком XV столетия Джорджем Рипли в «Книге двенадцати врат» {ВСС, 2, с. 275—284), конечно же, предназначенный к исполнению и воспринимаемый как неукоснительное руководство к действию.


5 Дигерирование—нагревание твердого тела с жидкостью без доведения ее до кипения.


6 Киммерияне, по верованиям греков,— народ из страны вечного мрака на краю Океана, у входа в подземное царство. Гомер:


Скоро пришли мы к глубоко текущим водам Океана:

там киммериян печальная область, покрытая вечно

влажным туманом и мглой облаков...

Ночь безотрадная там искони окружает живущих...

(Одиссея, Песнь XI. 13—15, 19)


Речь в рецепте идет о черном налете на стенках реторты, появившемся вследствие разложения органических веществ при сильном нагревании.


Ведь цель — золото, а эликсир мудрых — средство, без которого золотые сны не более чем грезы. В самом деле, должен же быть во всем этом хоть какой-нибудь практический смысл! И тогда этот текст, возможно, предстанет как источник химических знаний. Но как предстанет? Мы встречаем здесь алхимические термины, на первый взгляд совершенно непонятные. Французский химик XIX века Жан-Батист Андре Дюма толкует их так. Философскую ртуть он называет свинцом. Прокалив его, Рипли получает массикот (желтую окись свинца). Это зеленый лев, который при дальнейшем прокаливании превращается в красного льва—красный сурик. Затем алхимик нагревает сурик с кислый виноградным спиртом — винным уксусом, который растворяет окись свинца.


После выпаривания остается свинцовый сахар — нечистый ацетат свинца (чистый Р b (С2Н 3 02)2 · 3 Н20—это бесцветные прозрачные кристаллы). При его постепенном нагревании в растворе сперва перегоняется кристаллизационная вода (флегма), затем горючая вода—«пригорелоуксусный спирт» (ацетон) и, наконец, красно-бурая маслянистая жидкость. В реторте остается черная масса, или черный дракон. Это мелко раздробленный свинец. При соприкосновении с раскаленным углем он начинает тлеть и превращается в желтую окись свинца: черный дракон пожрал свой хвост и обратился в зеленого льва. Его опять переводят в свинцовый сахар и повторяют все вновь.


Любопытный задаст по меньшей мере два вопроса. Чем доказана правильность такой расшифровки? Где же философский камень? Дюма не говорит, как он пришел к данной расшифровке. Можно лишь предположить ход его мысли 7.


Дюма, обратившись к алхимическим словарям, узнает, что философская ртуть — это первичная материя для философского камня. Зеленый лев — тоже философская ртуть и, кроме того, аурипигмент, массикот , ярь-медянка, железный купорос. Красный лев — киноварь, сурьмяная киноварь, колькотар, свинцовый глет, сурик. Драконом называли серу, селитру, сулему, огонь. Но сколь невнятны эти разноречивые сведения 8. Одних только словарей было, пожалуй, маловато.


Описания сухой перегонки сатурновой соли—ацетата свинца в «Трактате о химии» Кристофа Глазера ( Glazer , 1676, с. 116—118) и «Курсе химии» Николая Лемери { Lemery , 1716, с. 152—154) совпадают с расшифровкой Дюма. Но ни Глазер, ни Лемери и не упоминают о львах и драконах. Глазер — химик-эмпирик, признающий только опыт, да и то лишь собственный. Лемери тоже отвергает учение о философском камне.


7 Уточненной расшифровкой этого рецепта я обязан профессору С. А. Погодину.


8 Аурипигмент — природный сульфид мышьяка А s 2 S3 золотисто-желтого цвета. Сурьмяная киноварь — оранжево-красный сульфид сурьмы Sb 2 S 5. Колькотар — красно-коричневый порошок окиси железа F е2 O3 , получаемый прокаливанием на воздухежелезного купороса.


Глазер описывает получение сатурновой соли действием уксуса на свинцовую известь, выпариванием раствора и его последующим охлаждением. Для перегонки он советует поместить очищенную сатурнову соль в реторту, присоединить к ней приемник и осторожно нагревать. Сперва начнет перегоняться флегма. Затем пойдет спирт. Когда же реторта раскалится докрасна, появится немного темно-красного масла. По охлаждении реторту разбивают. Черная масса, соприкоснувшись с воздухом, разогревается и желтеет. В плавильном тигле ее можно превратить в свинец.


Собранные в приемнике жидкости переливают в перегонный куб и осторожно нагревают. Отгоняют спирт, пахнущий лавандовым или розмариновым маслом. Флегма и вязкая маслянистая жидкость остаются в кубе. Такое же описание перегонки сатурновой соли мы находим в «Курсе химии» Лемери. Но он пишет: «Я делал этот опыт много раз, но никогда не получал этих красных капель» (с. 154). Лемери считает, что сатурновый спирт горюч и терпок на вкус, и, как и Глазер, перечисляет болезни, которые этот препарат будто бы исцеляет. Лемери, владелец аптеки, извлекает пользу даже из флегмы. По его словам, ею хорошо промывать глаза лошадям (бедные лошади!).


Дюма подробно разбирает руководства Глазера и Лемери. Вероятно, эти описания перегонки сатурновой соли и помогли ему расшифровать рецепт.


А где же все-таки философский камень? Дюма знает, что алхимики называли камнем не просто камень, но вещество красного цвета, производящее трансмутацию. «Внимание Рипли,—пишет Дюма,—особенно привлекала человеческая кровь, и именно ее он наделяет всеми свойствами эликсира» ( Dumas , 1837, с. 31 и сл.).


Итак, в свете здравого рассудка львы и драконы исчезли. Вместо них появились самые что ни на есть обыкновенные вещества. Таинственная философская ртуть оказалась всего лишь свинцом, а философский камень, красные капли, человеческая кровь—всего-навсего какой-то маслянистой жидкостью. Однако насколько правильна расшифровка, сделанная без малого полтораста лет назад?


Свинец при нагревании превращается в желтую закись свинца Р b О, которая при температуре выше 500° окисляется в красный сурик по реакции:


3 Р b О + ½ O2 Р b3O 4.


Сурик же при температуре около 570° теряет кислород, превращаясь в закись свинца, которая при 880° плавится и при охлаждении застывает в красновато-желтый глет. По-видимому, красный лев—это глет, который в отличие от сурика легко растворяется в уксусной кислоте. Продукт этой реакции —сатурнова соль, свинцовый сахар, или Р b (С2Н 3O 2) 2 · 3 Н2 O — уже при нагревании до 100° полностью теряет кристаллизационную воду, или флегму. Она должна содержать примесь уксусной кислоты, образовавшейся вследствие гидролиза ацетата свинца—соли слабого основания и слабой кислоты. Дальнейшее нагревание приводит к образованию ацетона и карбоната свинца . В действительности реакция протекает более сложно, с образованием «пригорелых» продуктов.


В 1809 году ирландский химик Ричард Ченевикс исследовал легколетучий продукт этой реакции, назвав его пригорелоуксусным спиртом. По его данным, этот спирт кипит при 59°, имеет плотность 0,7864 и при — 15° не замерзает. В 1831 году Дюма и в 1832 годуЛибих получили чистый пригорелоуксусный спирт. В 1933 году французский химик Антуан Бюсси назвал это вещество ацетоном.


Так может быть чисто «рационально» истолкован этот алхимический текст более чем пятисотлетней давности. Рецепт Рипли говорит о наблюдательности его автора. Для историка химии рецепт интересен как, вероятно, первое указание на существование ацетона. Поучителен он еще и тем, что под влиянием предвзятой идеи побочный продукт реакции принят за главный, а главный оставлен без внимания.


Таково «буквально-химическое» прочтение алхимического текста. Обретена точность прописи. Точность же исторически неповторимого явления культуры осталась за пределами анализа, не познанной сторонним наблюдателем—человеком XX столетия. «Вчувствования», «вживания» не произошло. «Дегерметизация» мышления не состоялась.


Очевидно: такой подход к тексту, содержащему сведения химического характера, недостаточен. Все так и вместе с тем все не так. Превращения свинца, его окислов и солей расшифрованы и обозначены современными химическими символами. Менее ясное и менее строгое (XV век) выглядит теперь строже (XX век). Не более. Только «химический» способ толкования недостаточен. Усыхает живое тело. Остается скелет.


Для алхимика истина лишь тогда истина, когда предстает только так — в неповторимо алхимическом виде. Не иначе. Но, казалось бы, никаких содержательных потерь. Слово заменено знаком. Рецепт пятисотлетней давности переведен и, стало быть, может быть вписан в реестр постепенно возрастающих положительных химических знаний. Да, алхимики уже и тогда знали то, что мы теперь бы назвали химическими превращениями свинца, его окислов и солей. Да, уже тогда знали и то, что известно сейчас как ацетон. Но где же черный дракон? Где львы? Где киммерийские тени, туманящие реторту темным покрывалом? Все это отброшено как никому не нужный антураж, отбросить который должно, дабы проступили на желтом пергаменте хотя бы эти не слишком мудреные формулы. Но и львов, и драконов жаль. Очень жаль. Без них нет алхимии. Без них и эта химическая модернизация тоже неверна. Живой источник—пересохший исток. Алхимический текст как источник по истории химических знаний при таком вот способе вычитывания в нем этих знаний оказывается ограниченным, хотя все-таки свидетельствует о химии, правда о какой-то иной, неведомой нынешним временам. Отфильтрован, отцежен «химический» экстракт. Иное—то. есть, в сущности, все—отброшено как бесполезное. Живой текст умерщвлен во имя химии — точнее, ее видимости.


Такого рода подход к отошедшим культурам, в том числе и к алхимии, не курьез. Он почти общепринят. Вот почему стоит критически рассмотреть наиболее представительные версии этой деятельности.


Итак, второе приближение к алхимии.


Как же определяли алхимию те, кто был к ней причастен? Роджер Бэкон (XIII в.) говорит о собственном деле так: «Алхимия есть наука о том, как приготовить некий состав, или эликсир, который, если его прибавить к металлам неблагородным, превратит их в совершенные металлы.... Алхимия есть непреложная наука, работающая над телами с помощью теории и опыта и стремящаяся путем естественных соединений превращать низшие из них в более высокие и более драгоценные видоизменения» (Чугаев, 1919, с. 32). Не замыкая столь почтенный род занятий рамками злато- и среброделия, Бэкон множит число объектов алхимии — это наука о том, как возникли вещи из элементов, и о всех неодушевленных вещах: об элементах и жидкостях, как простых, так равно и сложных, об обыкновенных и драгоценных камнях, о мраморе, о золоте и прочих металлах; о видах серы, солях и чернилах; о киновари, сурике и других красках; о маслах и горючих смолах, находимых в горах, и о бессчетных вещах, о коих ни словечка не сказано в Аристотелевых творениях (с. 33). Мир алхимиков — едва ли не вся природа. Металлургия и минералогия, петрография и ювелирное дело, изучение естественных смол и соков, техника крашения — материаловедение почти в современном объеме термина, а также бессчетные иные вещи, не снившиеся и всеведущему Аристотелю. Алхимия, согласно Бэкону, наука еще и о том, как возникли вещи из элементов. Правда, Бэкон обособляет практическую составляющую алхимии. Эта часть всеобщей науки «учит изготовлять благородные металлы и краски и кое-что другое с помощью искусства лучше и обильнее, чем с помощью природы» (с. 32). Именно эта алхимия «утверждает умозрительную алхимию, философию природы и медицину» (там же).


Альберт Великий (XIII в.): «Алхимия есть искусство, придуманное алхимиками. Имя ее произведено от греческого а rchymo . С ее помощью включенные в минералы металлы, пораженные порчей, возрождаются—несовершенные становятся совершенными» ( Albertus Magnus , 1958, с. 7). Порча, болезнь, которую нужно лечить. Алхимическое искусство сближено с искусством врачевания. Неспроста синоним философского камня — медикамент.


Но главное—золото. Дионисий Захарий считает алхимию частью естественной философии, ибо она указывает способ усовершенствовать металлы, подражая насколько возможно природе {ТС, 1, с. 710 и c л.)


Анонимный алхимик XV столетия, связывая совершенствование металлов с врачеванием человеческого тела, определит алхимию как тайную часть естественной философии, из коей возникло искусство, не имеющее себе подобного и поучающее, как доводить несовершенные камни до истинного совершенства, больное тело человека до благородного здоровья, а металлы, обращать в истинное Солнце и в истинную Луну. В этом искусстве—всеобщая медицина. Указания этого искусства исполняются «рукотворно, помощию секретных приемов, явленных детям истины, и при помощи теплоты» ( Hoefer , 1866, 1, с. 453). Итак, естественная философия—тайная ее часть; связь с искусством врачевания; практические цели; магические приемы: «физико-химические» рукотворные процедуры; сподобленность божественному промыслу; элитарность; секретный язык. Мозаическое столкновение разнородных составляющих в цельном алхимическом деле.


Последующие определения алхимии подчеркивают практическое ее назначение. Андрей Либавий (XVI в.): алхимия — «искусство извлекать совершенные магистерии и чистые эссенции из смешанных тел» (Даннеман, 1935, 2, с. 180). Анджело Сала (XVI—XVII в.): «Спагирическое искусство составляет ту часть химии, предмет которой—природные тела: растительные, минеральные. Адепты этого искусства совершают нужные операции, вознамерившись употребить эти тела в медицине» ( Sala , 1682, с. 221). Чередования искусство—наука, наука—искусство едва ли случайны. Artiste — химик; artifex — искусник, ремесленник; но artisan —художник (и тоже ремесленник). Алхимия - ремесло, доведенное до искусства. Но и наука, открытая детям истины. Самоопределения алхимии, которые вы только что слышали, освящают эту деятельность, придавая ей практическую значимость. Но и в этих немногих дидактических определениях явственно слышны космические притязания всесильных адептов.


Как же относились к алхимии современники, сами не являющиеся ее служителями? Иоганн Тритемий (вторая половина XV в.) выразил мнение об алхимии сторонних наблюдателей: «Алхимия—это целомудренная блудница ( casta meretrix ), никогда ничьим объятиям не отдающаяся, а те, кто домогался ее, уходили ни с чем. Что имели, и то теряли. Глупец становится безумцем, богач — бедняком, философ — болтуном, пристойный , человек напрочь терял всякое приличие. Она обещает домогающимся богатство Креза; конец всегда очень печальный: полная нищета, всеобщий позор, вселюдное осмеяние» (Корр, 1886, 1, с. 226).


Упрек сводится лишь к одному: всякий, идущий по пути алхимиков, утрачивает христианские добродетели. И только за это алхимия достойна осуждения. Но... целомудренная блудница. Этот оксюморон подчеркивает двойственный характер алхимии: целомудренный блуд. Игра слов? Не только. Отступление от общепринятого целомудрия обнажает общепринятый, хотя и тайный, блуд. Оппозиция к официальному средневековью, облаченная, однако, в декольтированные одежды этого же средневековья. Многозначительная оговорка. Проговорка.


Наикомпетентнейший в тогдашнем природоведении Абу Али-ибн Сина—Авиценна (X—XI в.): «Алхимики утверждают, будто они могут осуществить подлинные превращения веществ. Однако они могут делать лишь превосходнейшие имитации, окрашивая красный металл в белый цвет—тогда он становится похожим на серебро, или окрашивая его в желтый цвет—и тогда он становится похожим на золото... При подобных переменах внешности металлов удается достичь такой степени сходства, что и опытные люди могут обмануться. Но возможность уничтожить особенные различия отдельных металлов или сообщение одному металлу особенных свойств другого всегда были для меня неясными. Я считаю это невозможным, ибо нет путей для превращения одного металла в другой» ( Leicester , 1956, с. 70). Теоретическая посылка: алхимиков, согласно Авиценне, ложна. Удел адептов—только подделки. Вопрос в том (не для Авиценны, для нас), действительно ли адепт в собственном представлении имитатор, действительно ли, наконец, идея превращения металлов — последняя цель Великого деяния.. Алхимическая теория ложна. А цель— мирская, житейская: золото, на худой конец серебро. Это понимают отрицатели. Это их главный козырь, вышвыривающий алхимию за пределы натуральной философии.. Как будто только природа—да и то лишь природа металлов—интересует адепта герметического искусства! Такое неприятие оборачивалось прямым преследованием, оканчивающимся позолоченной сусальным золотом виселицей либо костром инквизиции. Аутодафе санкционировалось папскими и королевскими указами (не столь уже, впрочем, частыми и неукоснительными). Папа Иоанн XXII (XIV в.), сам занимавшийся алхимией, тем не менее в 1326—1327 годах издает буллу против магов « Super illius specula » ( Thorndike , 1934, 3, с h . 11). Она отлучала ipso facto всех, кто занимался черномагическими делами. Булла специально против алхимиков « Spondet quas non exhibent » издана тем же папой десятилетием ранее ( Stillman , 1960, с. 274).


Инквизитор Эймерик (1396 г.), как о том свидетельствует Л. Торндайк, сообщает: папа Иоанн XXII прежде, чем обнародовать буллу, собрал алхимиков и природознатцев, дабы выведать у них, основывается ли алхимия на природе. Алхимики сказали д а, природознатцы — нет. Но доказать свое мнение алхимики не смогли. Отождествив алхимиков с фальшивомонетчиками, папа постановил: «Отныне занятия алхимией запрещаются, а те, кто ослушается, будут наказаны, заплатив в пользу бедных столько, сколько произведено поддельного золота. Если этого будет мало, судья вправе прибавить, объявив их всех преступниками. Если мошенниками окажутся клирики, то их следует лишить бенефициев» ( Thorndike , 1934,3, с. 32 . Алхимики (точнее, фальшивомонетчики)—подрыватели экономических устоев, а не устоев веры. Джон Дастин (XIV в.) написал папе письмо, доказывая истинность и пользу алхимического искусства ( Josten , 1949, IV, 1—2). Эта история — еще один штрих, свидетельствующий двойственный характер алхимии, ее официально-неофициальный статус в интеллектуальной жизни средневекового общества- (Полемику вокруг папской буллы, связанную, в частности, с письмом Дастина, обстоятельно исследовал Д. Э. Харитонович, переведший и прокомментировавший это письмо.


Карл V французский (1380 г.) строжайше запрещает алхимические штудии. То же делает и Генрих IV английский в начале XV столетия. Между тем придворный алхимик обязателен при дворе коронованных особ или владетельных князей. Правда, судьба алхимиков при дворе редко складывалась удачно. Альберт Великий: «Следует быть очень осторожным.особенно тогда, когда работаешь на глазах у твоих хозяев. Две беды стерегут тебя. Если тебе поручено златоискательское дело, они не перестанут терзать тебя расспросами: «Ну, мастер! Как идут твои дела? Когда, наконец, мы получим приличный результат?» И, не дождавшись окончания работы, они станут всячески глумиться над тобой. В результате тебя.постигнет великое разочарование и настигнут великие беды. Если же, напротив, ты будешь иметь успех, они постараются задержать тебя в.плену, где ты будешь работать им на пользу, не имея возможности уйти» ( Albertus Magnus , 1958, с. 14). Внеофициальный характер алхимии очевиден.


Как же относится к адептам мастер-ремесленник? Георгий Агрикола (XVI в.) в трактате «О горном деле...» говорит: «Много имеется и других книг об этом, но все они темны, так как сии писатели называют вещи чужими, не собственными именами, и притом одни пользуются для их обозначения одними, ими же придуманными названиями, другие — другими, между тем как сами-то вещи являются одними и теми же. Эти учителя передают своим ученикам сведения, какими способами разрушать и приводить как-то обратно к первоначальной материи малоценные металлы... чтобы, этим путем добывать из них драгоценные металлы... Могут ли они это в действительности делать или не могут, я не берусь решать... Однако... утверждения эти, естественно, вызывают сомнения... ибо если бы они действительно усвоили таковые, то, будучи столь многочисленными как в прежние, так и в нынешние времена, они давно наполнили бы города золотом и серебром. Их суесловие изобличают также их книги, которые они подписывают именами Платона, Аристотеля


и других философов, чтобы эти славные имена в заголовкам их книг придавали последним в глазах простых людей видимость учености... Я разрешил себе благоразумно обойти молчанием все то, чего я сам не видел и не читал или не узнал от людей, заслуживающих доверия. Мною, таким образом, указано лишь то, что я сам видел и что, прочитав или услыхав, сам осмыслил» (1962, с. 11—12)


Книги адептов «темны». И это—знак обмана. Принцип возвращения несовершенных металлов к бескачественной первичной материи, дабы потом от нее двинуться к серебру и золоту, не опровергнут, хотя и неподтвержден практикой. Имена древних привлечены адептами лишь учености ради. Темень, обман, думает про алхимию Агрикола, ссылаясь на собственный опыт рудознатца. В этом оправдание приведенной антиалхимической тирады. Алхимика считают заведомо заземленным на эмпирию, ибо именно со стороны эмпирии исходит критика Агриколы. Алхимия—на задворках, но не по причине инакости, а по причине неудачливости этого псевдоремесла и этой псевдотеории.


Сходных взглядов придерживается и Бернар Палисси (XVI в.) — гениальный гончар, два десятка лет бедственной и подвижнической жизни положивший на слепой, но в конце концов увенчанный счастьем успеха поиск тайны глазури.


Хулители алхимического искусства — современники алхимиков. Однако сам характер этой хулы таков, что алхимик все-таки свой, средневековый; но только обманщик и шарлатан. Infant terrible , но дитя законное, с законной средневековой родословной. Достойное осуждения, но и жалости; хулы но и... похвалы — в случае удачи, которой нет и, вероятно, не будет. Алхимия свидетельствует о средневековье, хотя и вводит в обман честной народ. И потому заслуживает хулы, но не изгнания; запрета, но до поры; снисходительного повешения...


Между тем хулители—люди разных профессий. Знатоки мира божьих творений, но и ремесленники. И это существенно. Не коренится ли тождество критики алхимии со стороны ее современников в самой природе алхимии? Не говорит ли это об особом, генетически определенном месте, которое занимала алхимия в культуре, располагаясь между техническим ремеслом и натурфилософствованием? В самом деле, теоретизирование алхимиков практично по преимуществу в смысле цели, хотя и заранее безнадежно; практика же умозрительна, эфемерна и живет лишь в слове, да и то тайном, темном. Вещественная же фактура алхимической лаборатории совпадает с фактурой мастерской технохимика-ремесленника. Ар-Рази (IX—Х в.) свидетельствует, например, что почти «все приборы (алхимической лаборатории.—В. Р.) можно найти у золотых дел мастера» (1957, с. 62).


Критика алхимии продолжалась и в иные, послесредневековые времена .


Тексты возрождения, задавшегося целью развенчать средневековье по всем статьям, но странно забывшего о собственной средневековости, выразительно запечатлели эту критику.


Уже у Данте—а это был лишь конец XIII столетия —читаем о двух алхимиках, подделывавших металлы и обреченных за это на вечные муки в десятом рву восьмого круга Ада. Алхимия у Данте—наука вполне жульническая и ни на что более не годная. Ее адепты—сплошь мошенники и, стало быть, грешники. Иных целей у алхимии нет и быть не может. Главная же — злато-сереброискательская — ее идея заведомо недостижима. Еще резче говорит об алхимии Петрарка (XIV в.). Им принят во внимание ее тысячелетний неудачный опыт. Пафос такой критики — проверка практикой.


Но не только неудачи практического свойства вызывали антиалхимические выпады. Важна была и нравственная сторона дела. Золото — венец .алхимических исканий — опорочено отвратительной действительностью. Блестящая поверхность совершеннейшего из металлов захватана недостойнейшими. Ронсар (XVI в.):


Из-за него разлад, раздор.

Из-за него и глад, и мор,

И сколько слез неутолимых...

(1963, с. 80,81).


В сатире Себастиана Брата (XV—XVI в.) «Корабль дураков» читаем:

Алхимия примером, служит

Тому, как плутни с дурью дружат...

(1965, с. 220).


Сказал нам Аристотель вещий:

«Неизменяема суть вещи»,

Алхимик же в ученом бреде

Выводит золото из меди...

(с. 224).


Мешок травы, бочонок мази —

Вот пластырь вам для всех оказий...

(с. 156).


Алхимики у Бранта—наравне с прочими—почтенные жители страны Глупландии. Хлесткая брань далека от изящной возрожденческой хулы. Брант сам еще слишком средневеков. Ссылки на Аристотеля как аргумент в споре—разве не средневековое средство убедить оппонента в собственной правоте? Это критика «справа», заостряющая внимание на практических неудачах. Ругательского Бранта сменил пристойный Эразм Роттердамский (XV—XVI в.), от которого тоже досталось и тайным наукам, и их ревностным адептам, «кто при помощи тайных наук тщится преобразовать природу вещей и отыскивает пятую стихию на морях и на суше». Но тут же утешает их стихом из Секста Пропорция: «К великим делам и стремленье—почтенно бывает» (1932, с. 128). Ирония, а потом и смех, злой и глумливый,—верный признак конца алхимических занятий. Антиалхимические стихи «Кентерберийских рассказов» Чосера (XIV в.), карикатуры Гольбейна Младшего (XVI в.),


рисунки Брейгеля Старшего (XVI в.), изобразившего алхимика-неудачника, который в поисках алхимического злата пустил по миру собственную семью... Свидетельство возрожденческого смеха над алхимией, непутевой дочерью средних веков, так и оставшейся старой девой— не только не обрученной, но и не помолвленной с золотым алхимическим тельцом. Прибавлю к этому «Подсвечник» Джордано Бруно (XVI в.), сатиру испанца Франсиско Кеведо (XVI—XVII в.). Этот Франсиско, например, в «Книге обо всем и еще о многом другом», продолжая длившуюся уже не одно столетие череду насмешек над алхимией и алхимиками, издевательски советует: «Делай то же, что делали все в подобных случаях и что очень легко: пиши вздор» (1949, с. 208). Но и на этом фоне являются печально снисходительные изображения чудаковатых алхимиков. Вот фрагмент из пьесы Бена Джонсона «Алхимик» (XVI—XVII вв.):


..Сегодня

. Я должен приготовить талисман,

Наш перл творенья — философский камень....

Вы все еще не верите? Напрасно!

Я весь металл здесь в доме превращу

Сегодня ночью в золото, а завтра

Чуть свет за оловом и за свинцом

К лудильщикам я слуг своих направлю...

(1960, с. 246,249)


Примерно в те же времена существует критика вовсе иного свойства — преследовательская, инквизиторская. Она проста и незатейлива: алхимия — «проклятая наука, вдохновленная самим дьяволом» ( Rassenfasse et Gueben , 1936, с. 43).


Возрождение критикует средние века, а значит, и алхимию. Мишень для критики предельно упрощена. Только поиск алхимического золота. Может быть, еще и эликсира долголетия. Тысячелетний опыт—опыт неудач. Он-то и есть предмет для нападок. Возрождение критикует «корыстную» алхимию за невезение, забыв о безграничном ее же бескорыстии.


Возрождение отождествляет алхимию со средними веками. Больше того, считает именно ее наиболее выразительным, безобразно выразительным и оглупленным образом этих самых хулимых средних веков. Именно потому эта хула презрительна, беспощадна. Важно, однако , что ренессансное «источниковедение» алхимии считает ее законной дочерью средневековья.


И все-таки почему именно Ренессанс обеспечил алхимии как будто бы новую — тысячу лет спустя после Александрии — многоцветную, полнозвучную жизнь? Не было ли Возрождение само в какой-то своей грани алхимическим, то есть тоже средневековым? А если так, то и возрожденческие инвективы в адрес адептов не более, чем способ отмежеваться от оккультизма старого во имя новой герметики. Размежевание на всякий случай. Но, как бы там ни было, живая алхимия окончилась, что своевременно уловил ренессансный критический ум Леонардо да Винчи: «О, искатели постоянного движения, сколько пустых проектов создали вы в подобных поисках! Прочь идите с искателями золота!» (Зубов, 1961, с. 125). Начинается естественнонаучная критика алхимии [...]


Но вернемся к нашим драконам. Практический подтекст рецепта как будто уже раскрыт. Два предметных пласта обнаруживаются сразу: свинец, его окислы и соли, с одной—земной стороны; и их почти двойники—львы и дракон, благоденствующие под сенью и под синью неба.


Приключения льва запечатлены не только в алхимических, но и в иных текстах средневековья. Дракон—полисемантический парафраз древнеегипетского Уробороса; иносказание гностического змея познания. Жертвенные перипетии львов и дракона, очищенных в священном огне, даны как занимательные приключения, героизирующие их участников. Именно приключенческая природа главной алхимической субстанции—металлов—делает повествование эпически полнокровным, а пафос совершенствования — боговдохновенным. Неукоснительность предписания роднит алхимический мир с алхимическим мифом. Магические заклинания, обеспечивающие успех предприятия, слышны в невыразимом безглаголии.


Когда же в рассказ вторгается вдруг такое: «Киммерийские тени покроют реторту своим темным покрывалом, и ты найдешь внутри нее истинного дракона, потому что он пожирает свой хвост», нет сомнения, текст такой мощной метафоричности действительно исполнен эстетических притязаний. Если же углубиться к началу, вернее, к началам—аристотелевским, космогоническим, обернувшимся алхимическими началами, мы можем включить этот рецепт в фундаментальный контекст древних космогоний. Текст этот предельно зрим и таит в себе возможности быть изображенным. Жанровое многоголосие алхимического сочинительства.


Так что же такое алхимический текст, понятый как исторический источник? Это—все вместе—«физико-химическая» процедура и натурфилософская теория, магический ритуал и языческое чернокнижие, схоластическое философствование и мистические озарения, истовый аристотелизм и неуклюжее варварство, дорождественские космогонии и христианская боговдохновенность, неукоснительная обязательность мифа и эпическая остраненность, высокая литература и изобразительиый артистизм. Неужто нераздельно? Пожалуй, что так. Именно таким видится алхимический текст. Именно такой — алхимическая деятельность.


Таков и алхимик: ставящий опыты теоретик и теоретизирующий ремесленник, философ и теолог, мистик и схоласт, художник к поэт, правоверный христианин и маг-чернокнижник. Но алхимия? Не наука, не искусство, не религия, не философия, не ремесло, но и то, и другое, и третье... Выходит, алхимия не столько предшественница химии нового времени, сколько явление культуры в предельно широком смысле этого термина. Внешне эклектическое, но и—в порядке предположения—противоречиво-синкретическое образование. Такое представление об алхимии, алхимике, алхимическом тексте может решительно преобразовать алхимическое источниковедение. Открываются новые методологические возможности изучать алхимический текст в контексте всей средневековой культуры—сопредельных культур; выходить в многообразные сферы средневековья через обозначенные здесь компоненты алхимического сплава.


Разумеется, синкретизм алхимии (будем считать, что так оно и есть) вовсе не исключение. Вся средневековая культура в принципе синкретична, как, впрочем, синкретичен и любой фрагмент этой культуры, отмеченной врожденной составностью, уловимой in ststu nascendi 14.


Составность как принцип. И тогда «химическое» звено в алхимическом тексте—именно звено, а не пружина. Но только установить синкретическую природу алхимии мало. Нужно выявить природу этого синкретизма; понять, что же скрепляет составляющие алхимию компоненты, каков механизм этого сочленения.


1 4 <...Предшествовавший мир, народы, которые господствовали раньше, обладали уже готовым собственным языком, искусствами, науками, а на этой чуждой им почве поселились новые народы, которые, таким образом, начали свою историю надломленными внутри себя . основным элементом средневековой жизни является этараздвоенность, эта удвоенность (Гегель, 1935, XI, 3, с. 114).


Алхимический рецепт:

Действие и священнодействие


«Чтобы приготовить эликсир мудрецов, или философский камень, возьми, сын мой, философской ртути и накаливай, пока она не превратится в красного льва. Дигерируй этого красного льва на песчаной бане с кислым виноградным спиртом, выпари жидкость, и ртуть превратится в камедеобразное вещество, которое можно резать ножом. Положи его в обмазанную глиной реторту и не спеша дистиллируй. Собери отдельно жидкости различной природы, которые появятся при этом. Ты получишь безвкусную флегму, спирт и красные капли. Киммерийские тени покроют реторту своим темным покрывалом, и ты найдешь внутри нее истинного дракона, потому что он пожирает свой хвост. Возьми этого черного дракона, разотри на камне и прикоснись к нему раскаленным углем. Он загорится и, приняв вскоре великолепный лимонный цвет, вновь воспроизведет зеленого льва. Сделай так, чтобы он пожрал свой хвост, и снова дистиллируй продукт. Наконец, мой сын, тщательно ректифицируй, и ты увидишь появление горючей воды и человеческой крови».


А теперь выберем такую точку обзора этой картины, чтобы можно было увидеть в ней строжайшее рецептурное предписание—как поступать, что делать, не отступая ни на йоту от указующих велений адепта.


Императивный характер этого герметического регламента очевиден: возьми, накаливай, дигерируй, выпари, положи, собери, разотри, прикоснись, сделай, дистиллируй, ректифицируй...


Правда, есть здесь одно обстоятельство, которое мешает алхимику воспроизвести рецепт. Сознательное смешение в одном тексте именного принципа и вещественной реалии: философская ртуть и песчаная баня; истинный дракон и настоящий камень для растирания настоящих грубых порошков...


Рецепт есть неукоснительная форма деятельности. Рецептурный характер средневекового мышления — фундаментальная его особенность. Какова же природа этой рецептурности? Идея рецепта — это идея приема. Рецепт операционален. Он дробим на отдельные действия. Рецепт как регламент деятельности обращен на вещь. Но в рецепте присутствует и личностное начало. Вещь не противопоставлена индивиду. Применительно же к рецепту средневековому можно сказать, что, растворенный в коллективном субъекте, индивид проявляет свою личностную особость лишь постольку, поскольку ощутил себя частицей субъекта всеобщего. Только тогда его личное действие вспыхнет неповторимым узором, но на ковре, который ткут все ради всевышнего. Иных путей проявить себя нет.


Иначе с рецептом античным. Августин (IV—V в.): «Смешно, когда мы видим, что языческие боги в силу разнообразных людских выдумок представлены распределившими между собой знания, подобно мелочным откупщикам налогов или подобно ремесленникам в квартале серебряных дел мастеров, где один сосудик, чтобы он вышел совершенным, проходит через руки многих мастеров, хотя его мог бы закончить один мастер, но превосходный. Впрочем, иначе, казалось, нельзя было пособить массе ремесленников, как только тем, что отдельные лица должны были изучать быстро и легко отдельные части производства, а таким образом исключалась необходимость, чтобы все медленно и с трудом достигали совершенства в производстве в его целом» (Античный.., 1933, №294).


Но именные производственные ведомства богов-олимпийцев еще не делают древние рецепты личностными. Умение кузнеца — (всех кузнецов)—в подражании главному мастеру кузнечного дела Гефесту. Античный мастер-универсал обходится без дотошных предписаний, определяющих каждое его движение, заключаемое в прокрустову матрицу рецепта. Он свободен от рецептурной скованности, потому что его универсальное мастерство предполагало многовековую сумму рецептурных приемов, овладев которыми только и может состояться мастер-универсал. Вот почему естественны максималистские требования Полиона Витрувия (I в. до н. э.) к рядовому архитектору, который «должен быть человеком грамотным, умелым рисовальщиком, изучить геометрию, всесторонне знать историю, внимательно слушать философов, быть знакомым с музыкой, иметь понятие о медицине, знать решения юристов и обладать сведениями в астрономии и небесных законах» (1936, I , 1 , 3-5; X, 1, 1).


Лишь спустя двенадцать столетий Альберт Великий (XIII в.) ощутил не столько комментаторскую, сколько творческую функцию мастера: «Архитекторы разумно применяют знания и к делу исполнены, и к материи, и к форме, и к завершению вещи, а ремесленники же работают приложением форм к действительности» ( Albertus Magnus , 1890, 6, с. 17—18).


Единство бога, человека и природы, запечатленное в античном сознании, обернулось в христианском миросозерцании противостоянием бога и мира, духа и плоти.


Но это противостояние выступает лишь в принципе — в форме проповеднического витийства. Средневековое бытийство сближает дух и плоть. Идея Логоса—личность Христа—была достаточно иерархизирована. Христос — личность, но не универсальная, а специализированная, предстающая в облике своих представителей (покровители цехов, местные святые, Мадонна). Возможна прямая ориентация на Христа (жизнь-подражание Франциска Ассизского). Секрет конкретной операциональности средневекового рецепта. Здесь же секрет его священности.


Легко увидеть в средневековом рецепте только способ овладеть тем или иным ремеслом, панацею от всех бед варварских разрушений. Но это значит отметить лишь один аспект—не главный. Можно ведь сказать и так. Опомнившийся варвар, обозрев им же созданные обломки римской культуры, должен начинать все сначала—с ноля. Всему надо учиться заново. Но у кого? У тех немногих мастеров, редких, как последние мамонты, которые еще сохраняют античное универсальное умение. Поэтому наказ мастера — не каприз. Это единственно необходимое установление: не выполнишь, не подчинишься, так и останешься никчемным недоучкой. Вот почему авторитарно-рецептурный характер средневековой деятельности—не просто орнаментальная ее особенность. Такого рода рецептурность, равнозначная первоначальной специализации, неизбежна в отработке простейших навыков предметной деятельности — нужна узкая специализация, доходящая, однако, до удивительной виртуозности в изготовлении конечного продукта труда (или отдельной, относительно самостоятельной, его части). Уместить на кончике иглы тысячу чертей — для средневекового мастера-виртуоза фокус не хитрый. Буквальное следование авторитету—залог подлинного мастерства. Трепетный пиетет перед авторитетом — верный способ хоть чему-то на первых порах научиться. Но так можно объяснить появление рецептурно оформленных кодексов предметной деятельности для всех эпох. Исчезает рецептурность средневековая, усыхая до рецептурности вообще и потому оказываясь за пределами истории. Рецепт средневековья операционален, но и священен. В средневековом рецепте сливается индивидуальное и всеобщее. Связующее звено— идея сына божия. Но не столько учение Христа, сколько его личность особенно значима (Эйкен, 1907, с. 90). Действия, назначенные ввести


человека в состояние мистического воспарения, тоже оформляются рецептурно. Лишь мистика—недостижимый предел рецепта—принципиально внерецептурна. Загнать ее в жесткие пространства рецепта немыслимо. Это тот меловой круг, за который рецепту нет ходу.


Мейстер Экхарт (XIII в.) выдвигает два, казалось бы, противоположных тезиса. Первый: «Когда ты, лишаешься себя самого и всего внешнего, тогда воистину ты, это знаешь... Выйди же ради бога из самого себя, чтобы ради тебя бог сделал то же, когда выйдут оба—то, что останется, будет нечто единое и простое» (1912, с. 21, 26). Второй: «Зачем не останетесь в самих себе и не черпаете из своего собственного сокровища? В вас самих заключена по существу вся правда» (с. 26). Отказ от себя во имя всех, действующих ради бога,—дело божественное. Но и уход в себя не менее богоугоден. Пребывание в этих крайних точках равно священно и осуществляется лишь в нерецептурном мистическом акте. Но между этими крайностями вершатся вполне земные дела. Взаимодействие этих крайностей и есть реальное бытие рецепта.


Рецепт средневековья двойствен. Вторая его природа, в отличие от первой, ремесленной, мистически жертвенна, а значит, и глубоко индивидуальна. Рецепт—и норма, и артистизм вместе. Но, в отличие от искусства мирского, первый читатель, первый зритель, первый слушатель (может быть, единственный)—сам бог. Причастный к богу, рецепт приобретает характер общезначимого, но и личностно неповторимого. Вырабатываются рецепты универсальные, коллективно-субъективные, но каждый раз открываемые как бы заново, а потому каждый же раз личностно неповторимые. Личностное начало в пределах коллективного действия ярко запечатлено в средневековом рецепте. Сама же вещь, на создание которой нацелен рецепт, должна быть вещью совершенной, истинной. Истинное и совершенное тождественны. У Фомы Аквинского (XIII в.) читаем: «... о ремесленнике говорят, что он сделал истинную вещь, когда она отвечает правилам ремесла» (АМФ, 1, с. 837). Стало быть, и в практическом назначении рецепта усматривается его священнодейственное предназначение.


Каждое действие средневекового мастера двойственно. Средневековый рецепт—и действие, и священнодействие сразу. С одной стороны, дело это делает рука, принадлежащая человеку—части природы, плоти земной (Христос —сын человеческий), с другой—деяние это творит десница, принадлежащая человеку—частице бога (Христос—сын божий). Рецепт, с одной стороны,—практика, с другой—личный вклад (в пределах вклада всеобщего) в дело приобщения к божественному. Сумма же этих сугубо личных деяний формирует, согласно Марксу, всечеловеческое деяние коллективного, родового субъекта, запечатленное в личном, именном вкладе. В средневековых цехах ремесленный — не инженерный! — труд «еще не дошел до безразличного отношения к своему содержанию», столь характерного для капиталистических отношений.


Рецепт и вещь, изготовленная по этому рецепту,—первая очевидность, просящаяся стать примером. Что же, пусть будет сначала рецепт ремесленный. Ну хотя бы такой — руководство по разбивке сада Пьера де Крешенци из Болоньи (XIV в.) в книге о сельском хозяйстве. «О садах средних размеров, принадлежащих людям среднего достатка»: Протяжение участка, предназначенного для цветника, размеряют, сообразуясь с достатком и достоинством людей среднего состояния, а именно: два, три, четыре и более югеров (1 югер=0,26 га.— Примеч. переводчика). Окружают рвом и живой изгородью из шиповника или роз, а также изгородью из гранатовых деревьев в теплых местностях, в холодных же — из орешника, сливы или айвы. Участок следует взрыхлить мотыгами и повсюду его выровнить. Потом посредством бечевок следует обозначить места, где будут посажены названные деревья. Здесь рассаживают шеренги или ряды грушевых деревьев и яблонь, а в теплых местностях — пальм и лимонов... Эти ряды должны, находиться друг от друга на расстоянии по меньшей мере в 20 футов, или в 40, или больше, как пожелает хозяин. В пределах одного ряда крупные деревья должны быть удалены друг от друга на 20 футов, а мелкие — на 10. Между этими деревьями, выстроенными в ряд, можно посадить виноградные деревья различных видов; они будут служить и пользе, и наслаждению... По всему участку устраиваются лужайки, на которых часто удаляют неподходящую или слишком высокую траву. Косят гти лужайки два раза в год, чтобы они были красивее...» (1937, с. 711).


Вырванную из природы площадь расчетливо приспосабливают к практической пользе, придавая ей совершенный вид с помощью обыденных ремесленных действий, вознесенных до действий искусства. Но сад не только для пользы. Он еще и для наслаждения. Лужайки косят, чтобы они были красивее... Сад для практической пользы. И для душевной пользы тоже. Сад наслаждений. Гефсиманский сад. Райский сад как идеал сада земного. Обыденное действие вспыхивает священнодействием. Напротив, райский идеал достижим в мастерском рецептурном ремесле. Понятно, истолкование текста находится за его пределами. Но зато в пространствах большого текста—тотального рецепта всего средневековья. Вернемся теперь к иным текстам, составляющим этот большой текст.


Разве рецепт есть принадлежность только ремесленной деятельности? Рецептурность определяет различные сферы деятельного созидания: этику и мораль, семью и право, христианскую апологетику и религиозную обрядность, искусство и ремесло, науку и опытно-магические действия алхимиков, привитые к дереву средневековья и ставшие исконно средневековыми. Все это держится на соблюдении рецепта, освященного авторитетом.


Соблюдение рецептурного кодекса-регламента—способ коллективно включиться в поле тяготения учителя. « Verba magistri » не обсуждаемы. Этими словами клянутся: « jurare in verbis magistri ». Не иметь собственного суждения почитается заслугой.


Рецепт может быть и не вполне строгим: не сделка ех vi termini , а лишь обещание, учит Фома Аквинский, предопределяет естественную обязанность исполнения, поскольку, по Генриху Сегузию, бог не делает никакого различия между простым словом и клятвой (Эйкен, 1907, с. 493).


Проповеди имеют силу общественного воздействия лишь постольку, поскольку они рецептурны, то есть содержат некую сумму моральных правил-запретов, исполнив которые следующий им получает возможность достичь вечного блаженства по смерти. Известен апокрифический рассказ о том, как однажды, население одного города настолько прониклось проповедью Франциска из Ассизи (XII—XIII в.), что все целиком пожелали стать францисканцами, а значит, неукоснительно выполнять, в числе прочего, один из главных запретов ордена — добродетель целомудрия, что должно в конечном счете завершиться прекращением человеческого рода. Вот тут-то и пришлось, говорит легенда, самому Франциску отговорить своих восторженных слушателей и вскорости учредить орден терциариев, в уставе которого все было как у францисканцев, только добродетель целомудрия была смягчена—можно иметь детей (с. 395). Рецепты можно изменить, но лишь авторитетом, столь чтимым в средние века, и никем иным, если под угрозу и в самом деле ставились коренные общественные интересы.


Отправление магических предписаний в алхимическом рукотворении, как, впрочем, и культовых обрядов, основанное на сознательном выполнении рецептурных правил, от частого повторения приобретало черты автоматизма. Вот пересказ одной стихотворной баллады XIII века. Один ученик, еще мирянин, отличался такой добродетелью: каждое утро он делал венок из роз и возлагал его на голову Мадонны. Став монахом, он уже не мог собирать цветы, как прежде,— было недосуг. Взамен старательный послушник ежедневно по пятидесяти, сверх положенных, раз читал «А v е Ма ri а». Однажды ему случилось идти через поле. Не удержавшись, следуя давнишнему своему обычаю, он сплел-таки венок для царицы небесной. Но прежде он ровно пятьдесят раз (пробил урочный час) прочитал свою молитву (с. 423). Схлестнулись два рецепта — один, по условию, вполне заменяющий другой. И, однако, все пятьдесят А v е Ма ri а были прочитаны — по привычке. Между тем этот последний венок был выражением осознанной воли, отмеченный личностью послушника и составляющий его личный вклад.


Рецепт-молитва, казалось бы, представляющий чистое священнодействие, оборачивается устроением конкретной земной жизни земного человека, ушедшего в молитву. Становится обыденным действием! Действие же, напротив, возвышается до заоблачных высот, касается этих высот, исчезая в священном слове молитвы, выраженной, однако, в рецептурных запретах, рецептурных предписаниях, рецептурных предначертаниях. Земной сад, взращенный на райской почве.


Связанный с вещным мировидением—осязаемым миром вещей, рецепт воспринимается как руководство к действию: никаких переносных смыслов. Предание рассказывает: одна наложница клирика спросила священника: «Отец, что будет с наложницами священников?» Тот в шутку ответил: «Они не могут спастись иначе, как войдя в огненную печь». Вернувшись домой, женщина растопила печь, буквально выполнила данный ей совет; тем и спасла, по наивному своему разумению, грешную свою душу.—Вот до чего впрямую, in sensu stricto , воспринималось предписание даже столь фатального свойства. Средневековые рецепты (обрядово-ритуальные'в особенности) содержат в явном виде внешние предписания. Поставлена цель—заслужить царство небесное. А для этого нужно точно и недвусмысленно знать, что делать: сколько и каких прочесть молитв, сколько денег потратить на милостыню, сколько дней блюсти пост и прочее.


Буквальное следование рецепту осуществляется не всегда. В условиях многослойности средневековой культуры можно быть накоротке с демоном (как это и было у простого мирянина), а можно понимать его, этого демона, аллегорически (как это и понимал ученый богослов).


Рецепт вторгается и в инобытийную сферу, превращаясь в мозаику странных действований и таинственных целеполаганий над как будто алогичным, внеземным, но построенным по земному подобию. Церковь учит: человек воскреснет из мертвых, после чего, стало быть, он будет облачен телом (здесь мы уже вступаем в сферу чувственного). Не потому ли для средневекового сознания естественны нелепые вопросы архиепископа Юлиана из Толедо: «В каком возрасте умершие воскреснут? Воскреснут ли они детьми, юношами, зрелыми мужами или старцами? В каком облике они воскреснут и с каким телесным устройством? Сделаются ли жирные при жизни снова жирными и худощавые снова худощавыми? Будут ли существовать в той жизни половые различия? Приобретут ли воскресшие снова потерянные ими здесь на земле ногти и волосы?» (Гегель,1935, XI, 3, с. 148—149). Ответы на эти вопросы призваны воссоздать инобытийную реальность. Тогда-то и рецепты в областях потусторонних окажутся уместными. Средневековому ирреальному метафизическому рецепту предшествует создание чувственной ситуативности, воссоздание вещественности физического мира.


Pецептурность проявляет себя не только в частных изысканиях средневековой мысли. Мыслители средневековья, склонные к синтетическим построениям, готовы всю подлунную уложить в непреложный рецептурный регламент. « Ars Magna »—«Великое искусство» Раймонда Луллия (XIII—XIV в.)—пример вселенского рецепта 3. Луллиевы круги исчерпывают, по замыслу их создателя, все субстанции и акциденции, все абсолютные и относительные предикаты мира. Вращение кругов по определенным правилам должно было дать правильные комбинации субстанций и предикатов — ответы на все случаи жизни. Это первый «кибернетический робот», который, как задумано, мог все.


Рецептурным оказывается и искусство. Разве Дантов «Ад», например, с его иерархией кругов и рвов (в пределах каждого круга) не предполагает рецептурно однозначную иерархию человеческих грехов? Это выраженный в негативной форме (даны лишь запреты) величественный моральный рецeпт 4.


И лишь « ars moriendi » — «искусство умирания», в коем и выявляется с наибольшей силой средневековое я для бога — мистическое интимное действо — пребывает вне рецептурных приемов.


Христианская концепция мира как изделия (Лактанций, IV в.) предполагает законченность этого мира, его изготовленность. Любое действие—лишь комментирование мира, копирование образца. Священнодейственный характер рецепта помогает совершенствованию образца, но не выходу за его пределы.


Между тем строгие одежды средневекового мастера, напяленные на мага-чудодея, выглядят разностильно. Канонический рецепт средневековья утрачивает однозначность. Разноречие магических действий. От образца — к образу. На этом же, впрочем, пути замышляются действия в обход божественному предопределению, противу послушнической покорности. Эти действия в обход — вопрошающие, изобретательские действия—внеположны узаконенному христианству. И все-таки в рамках христианства. Одной ручной работы не достаточно. Нужно еще вмешательство природы — силы, стоящей выше человека. Но силу эту нужно еще упросить—втайне от других, от бога и даже... от самого себя. Уговорить, убедить, влюбить в себя 5. А это уже совсем не поступок послушника. Это в некотором роде еретический акт, хотя и оформлен в подчеркнуто приличных терминах. Заставить надчеловеческую силу полюбить средневекового homo faber'a —это значит превысить человеческие возможности, вступив в соперничество с богом, особенно усердно ему молясь.


Итак, магия есть второй — после мистики — враг рецепта. Правда, магия не отменяет, а лишь преобразует рецептурное предписание. Впрочем, магия и алхимия не тождественны. Но общая территория их взаимодействия есть.


3 Возможно, проект вселенского рецепта Раймонда Луллия восходит к арабскому прототипу. Опосредованное влияние Аверроэса (XII в.) на замысел «Великого искусства» считают несомненным.


4 «Божественная комедия» как рецепт—лишь одна из возможных, во многом обесцвеченных проекций живого произведения искусства на категориальную сетку средневекового мышления.


5 «Застраховать от волшебства волшебством» (Манн, 1968, 1, с. 698).


Теперь же, вспомнив все то, что говорилось об алхимии как парадоксально средневековом феномене, попробуем обнаружить взаимодействия официальной средневековой и алхимической рецептурности; превращения, коим оказались подвержены эти разнородные формы рецептов в результате этих взаимодействий. Ведь и венок в честь девы Марии того послушника, полсотни раз отбивавшего поклоны, и смягчение целибата Франциска для рядовых меньших братьев — все это выходы за пределы образца; окно в живую жизнь.


Алхимически-рецептурное прочтение иных сфер культурного средневековья — следствие взаимоотраженности друг в друге всех частей средневековой культуры.


Регулятивная роль алхимии в средневековом сознании — вещь бесспорная. Свободное отношение к ритуальной стороне жизни легко уживается с догматическими предписаниями. Существование алхимии свидетельствует об этом: алхимические занятия, по букве христианства, кощунственны. Вместе с тем особенности алхимического мышления способствуют скорее гармонии, нежели разладу. Алхимия как гипертрофированный образ официального средневековья и способствует, и препятствует этому. Не потому ли «обалхимиченный» средневековый рецепт и воспринимается как буквальное руководство к действию, и обладает достоинствами разночтения? Это свидетельство многослойности средневекового общества, функционально упорядоченной его организованности.


Рецепт-вещь и рецепт-молитва. Дело и Слово. Действие и священнодействие. Алхимический рецепт в контексте этих оппозиций—посередине. Он—овеществленная молитва. Сад, взращенный садовником на райской почве ежедневного молитвенного благочестия, и Гефсиманский сад, цветущий от соков земных, оборачиваются в алхимическом рецепте садами Семирамиды, в реальных кущах которых реально живут реальные львы и драконы. Зато корни деревьев этих садов погружены в бессолевые почвы, предназначенные для бесплодных алхимических селекции. Но в алхимическом рецепте живет самостоятельной жизнью словесно-вещественный кентавр, внятно выражая действенно-деловой смысл молитвы и священнодейственный смысл ремесленных процедур по производству вещей.


Приобщение к авторитету соборности, а вместе с этим приобщением растворение во всеобщем субъекте — боге и только таким образом обретение глубочайшей субъективности есть подлинное чаяние мастера, делающего вещь. Подлинное же чаяние послушника есть его собственная земная жизнь, им же осуществленная, но с помощью молитвы и внявшего ей бога. Вещь, созданная послушником,—это его праведная жизнь, достойная по смерти райского, блаженного и вечного продолжения. Опять-таки приобщение к собору, но сначала словесным — молитвенным образом. Алхимик—сам себе собор: оратор и оратай, демиург и творец. Богоравный, индивидуально противостоит богу. Он же индивидуально с ним и сопоставлен. Тогда и алхимическое золото, полученное в результате осуществления алхимического рецепта, не есть только


воспроизведение природного золота-образца. Оно самоценно и конкурентоспособно. Даже по отношению к своему создателю. Изделие алхимика в пределе может быть отделено от него самого, как, впрочем, и сам алхимик, одновременно оперирующий вещественным словом и словесно оформленной вещью. Но все эти возможности еще предстоит разглядеть в алхимических рецептах.


Алхимия, исподволь подтачивающая остов официального средневекового мышления, высвечивает скрытую природу средневекового рецепта. Вот почему обращение к алхимическим реликтам есть не отдаление от средневековья, а приближение к нему.


Принцип алхимического золота — бескачественный и бесформенный принцип; но и предельно конкретный, вещественный. Золото упрятано в шелуху тварного, несовершенного. Столкнувшись с одухотворенно-телесным средневековьем, алхимический «физико-химический» эссенциализм осуществляет себя в жестком средневековом рецепте, который в виде запретов как бы воссоздает разрушенную телесность. Имя, оторвавшееся от вещи, странно соседствует с вещью. Эссенция адептов причастна божеству. Может быть, даже заменяет его. Но в ходе своей средневековой жизни она становится субъектно-конкретной, совпадая с бесконечным субъектом — уже не бесформенным, а представляющим, напротив, сверхформу, форму форм. Об этом говорят источники.


Роджер Бэкон. (XIII в.) в «Умозрительной алхимии» пишет о происхождении металлов и об их естественных началах. Начала металлов суть ртуть и сера... Природа стремится достичь совершенства, то есть золота. Но вследствие различных случайностей, мешающих ее работе, происходит разнообразие металлов... Соответственно чистоте и нечистоте этих двух компонентов — ртути и серы — происходят совершенные и несовершенные металлы: совершенные — золото и серебро и несовершенные—олово, свинец, медь, железо (Морозов, 1909, с. 66). Реальный мир алхимика с самого начала поляризован. Противоположные крайности: несовершенное — совершенное, тварное — несотворенное. «Соберет же с благоговением следующие указания о природе металлов, о их чистоте и нечистоте, о их бедности или богатстве в упомянутых двух началах» (там же).


Далее следует описание всех шести металлов: «Золото есть тело совершенное...», серебро — «почти совершенное, но ему недостает только немного более веса, постоянства и цвета», олово хотя и чистое, но несовершенное потому, что оно «немного недопечено и недоварено». Медь и железо и того хуже. Если в первой «слишком много землистых негорючих частиц и нечистого цвета», то в железе «много нечистой серы» (с. 66-69).


Это еще не рецепт. Но такой взгляд на главную алхимическую материю — металлы предполагает стремление открыть бесчисленные руководства к действию. Одновременно и к священнодействию. Иначе говоря, сформулировать рецепты, коими наполнена вся история златосереброискательской алхимии. Все устремлено к цели. Не почему и тем более не как будоражат ум алхимика. Единственный целеполагающий вопрос, предопределяющий конечность искания, волнует адепта: для чего? Для чего проводят бессонные, едкие от свинцовой пыли и синие от серного пламени ночи в тесной алхимической лаборатории? Для того, чтобы получить философский камень. Для чего нужен этот камень? Для того, чтобы получить золото или серебро — отделить плевелы от ржи, агнцев от козлищ, несовершенное от совершенного. Для чего золото? и т. д. Одна цель сменяется другой. Менее существенная более существенной. Но всегда целью. Однако целью, готовой тут же по ее достижении стать средством. Средневековое мышление принципиально телеологично. Зато сама нацеленность на результат предполагает рецепт, то есть как это сделать. Но это рецептурное как—иной, священнодейственной ритуальной природы. С одной стороны, цель — практический итог, с другой — рецепт есть магия, двувекторно устремленная к цели: по-земному предметно, возвышенно ритуально. Сама же цель — лишь посох для продвижения по тернистой магической тропе, где каждый шаг рецептурно расчислен.


Жизнь Роджера Бэкона—ярчайший пример единения этих двух ипостасей средневекового духа: рациональной упорядоченности «экспериментирующего» естествоиспытателя и озаренной неуправляемости монаха-францисканца.


Рецептурность пронизывает различные формы мышления, сознания и самосознания человека средних веков. Она, всякий раз видоизменяясь, представляет собой многогранное целостное явление.


Остановим внимание на некоторых алхимических рецептах Иоанна Исаака Голланда (XV—XVI в.) ( Hollandus , 1667; ТС, 3, с. 304—514; Голланд, 1787, с. II—III, 4, 6, 13—71, 85, 163, 348, 446—447).


Вот рецепт, который называется так: «Простой способ приготовления философского камня из мочи». Он взят из трактата «Камень Урины»: «Прежде, чем наш камень сделается, то живет уже он; если же его найдешь, то тут же и умрет. Всякий, смотря на него, зажимает нос от его смрада. Он садится по сторонам сосуда, в котором долго находился, и каждый зажимает еще и тут нос от его состава или вонючего воздуха...» (ГС, 6, с. 566—568; Голланд, 1787, с.85).


В отличие от описаний металлов у Бэкона, освобождением которых от п o рчи достигается совершенное золото, здесь, напротив, порча, грязь совпадают с совершенством—богоподобным философским камнем. Заземление его есть его же и вознесение, достижимое рукотворно. Значит, именно руки адепта и есть помощники, соперники бога в деле преображения. Устремленность к земному в алхимии знаменательна и в известием смысле противостоит собственно средневековью. Вместе с тем в алхимических текстах усматривается и противоположный ход, как бы уравновешивающий земную ориентацию адептов. Только-только сквозь голубое небо зачернела земля, как вновь—вселенские выси. Яйцо философов (алхимический символ Вселенной) —модель макрокосмоса. Живое бытие алхимии хочет упразднить схему или, по крайней мере, расшатав, подправить ее.


Совершенство божественно. Но оно изобретается алхимиком, отвлекающимся от образца. Адепт выступает пресуществителем, преобразователем вещи, имея некоторую свободу воли, определенный выбор — поступить либо так, либо этак. В « Turba philosophorum » рекомендуют взять ртуть, сгустить ее, прибавив к ней магнезии или сурьмы или негорючей серы. Тогда-то ртуть обретет — обнаружит в себе — белую свою природу. А если положить ее на медь, то медь побелеет. Если же заставить ртуть обрести красную свою природу, то покраснеет и медь. После нагревания—быть золоту (1970; ВСС, 1. с. 497—502).


То, что речь идет о белых окислах меди или киновари, не так сейчас важно. Важен здесь глагол заставить — волевой, насильничающий над богом сотворенной природой. Преображение вещи рукотворно. А вот еще энергичней: «Вскрой же ему внутренности стальным клинком». Так сказано о минерале, из которого адепт тщится получить купоросное масло.


Предельно творческим актом выступает изготовление философского камня—богоподобного посредника между ржавым железом и золотом, в ржавом железе и таящемся. Причем золото—и вещь, и принцип одновременно: совершенная вещь и принцип этого совершенства вместе. Самое же пресуществление железа в золото есть дело простое, совершаемое, так сказать, «легким манием руки»; но как результат предваряющих волевых «физико-химических» воздействий.


Истина тождественна совершенству. Истинно, или совершенно в принципе все. Различие—лишь в мере этого совершенства. Достижение нужной меры и составляет подлинную значимость алхимического рецепта.


Исаак Голланд: «Возьми чистую оловянную пластину, три ее, пока не отполируешь. Положи на нее немного твоей материи и поставь на раскаленные угли. Если материя расплавится, а расплавившись, расплывется по горячей пластине, лекарство твое совершенно» (ТС, 2, с. 126—128; Пуассон, 1914—1915, № 8, с. 12). Однородность, беспримесность—признак искомого совершенства. То, на чем происходит алхимическое действо, тоже должно быть в своем роде совершенным: пластина—чистой, угли—раскаленными.


Умеренность и соразмерность важны не менее. Берна p Тревизан (XV в.) рекомендует сделать огонь переваривающим, постоянным, не слишком сильным, округленным, воздушным, замкнутым — законченным в себе самом (№ 6, с. 10).


Руки алхимика должны быть внимательными, а действовать должны эти руки тщательно.Безупречность и однозначность действования - основа средневековой рецептурности, отражающей финалистский характер средневекового мышления.


Алхимическое совершенство ищет опоры и подтверждения в иных сферах средневековой жизни. Аноним (XV—XVI вв.) в трактате «О красном и белом» советует взять совершенно сухого венгерского синего купороса и селитры, более фунта нашатырной соли, сделать из этого крепкую водку в стеклянном, хорошо замазанном сосуде, снабженном стеклянной крышкой или колпаком {ТС, 4, с. 1001—1006). Это подготовительный рецепт получения aqua regis — царской водки, получаемой из aqua fortis — крепкой водки — азотной кислоты. Крепкая, царская и есть общепринятые меры совершенства, перенесенные в высокие сферы герметической посвященности.


Но вновь Иоанн Исаак Голланд: «Возьми живой извести, сколько хочешь и налей в оную довольную часть урины; и дай погаснуть, и чтоб она села; сверху слей все долой, и когда селитры шесть фунтов, то возьми урины 12 фунтов и более, но не менее, и положи все сие вместе в чистый котел, и вари крепко, а пену снимай железной ложкой, которую обмакивай иногда в густоту, и брызгай на огонь, и, когда станет гореть или уголья будут от него пылать, тогда сними с огня, и дай немного простынуть, потом влей сие в холстинный мешок, который повесь над бочкой, вышиною на 5 футов, то будет в воде, как хрусталь, садиться, что и вынимай вон, из чего будет очищенная селитра, потом возьми другую селитру, которая на дне, и положи в урину, и вторично вари, как прежде; и процеди таким же образом сквозь мешок, то через час сделаются длинные ровные палочки, наподобие первых, а что уже после сего останется, то никуда негодно, останется же только одна соль, которую очистя получишь обыкновенную селитру» (Голланд, 1787, с. 4—5). Это способ приготовления селитры.


Обращу внимание на некоторые стилевые особенности рецепта. Он конкретен. Зримые приметы вводят в мир единичных вещей, а стало быть, включают исполнителя в реально разыгрываемое рецептурное действо: железная ложка, холстинный мешок, повешенный над бочкою. Число — строгое, магически определенное—придает дополнительную достоверность происходящему: 12 фунтов урины, расстояние от мешка до бочки—5 футов. Между тем ни соображения стехиометрии в пропорциях, ни расстояние в 5 футов здесь не являются решающими. Однако вопреки точности детали и числовой строгости, особенно свойственных средневековому рецепту, введен элемент неопределенности, расплывчатости: извести можно взять «сколько хочешь», урины—12 фунтов «и более».


Алхимический рецепт изобразителен. Сравнение должно вызвать в сознании исполнителя вещный образ происходящего: «будет в воде, как хрусталь, садиться». Или: очищаемый металл «получит такой чистый лоск, что удивительно покажется, сравнивая оный с прочим жемчугом» (с. 41). В рецепте регламентированы все действия. Каждое действие мастера освящено значительностью прошлого опыта, к которому и следует приобщиться тому, кто действует.


Смягчены строгие формулы рецепта. Разночтения в порядке вещей. Допущенный к действиям кое-чему научился, а чего не знает, то может постичь сам — без наставника. Смягчающие рецепт моменты предназначены для не вполне посвященных и носят задушевный характер. Не посвященный в таинства искусства волен и ослушаться. А непродуманные действия опасны: «...того ради советую я всем тем, кои в сию науку себя не вверили и в ней не очень искусились, чтобы они не осмеливались варить или жарить сие яйцо, потому что худо воспоследует и они получат все те болезни и несчастия, кои в сем горшке заключены» (с. 52). Предостережение относится и к возможным теоретическим ошибкам исполнителя: нужно «знать простое тело от сложенного, дабы не взять вместо простого сложенное; в противном случае весьма ошибешься» (с. 163).


Алхимик регламентирует не только собственно химические действия. Все области алхимической деятельности нормативно оформлены.


Статус рецепта приобретает, например, техника приготовления алхимического инструментария: «Теперь следует, каким образом сию печь приуготовлять и с оною обходиться должно. Сначала для удобнейшего выгребания золы сделай нижнюю часть и наложи потом решетку, которая должна быть положена по самой середине и нарочито уже самой печи. На одной стороне сделай дверцы, дабы в оные можно было класть уголья и свечу. После чего возвысь печь тонкими стенами, также сделай на одной стороне несколько отверстиев, кои по желанию отворять и запирать можно...» (Голланд, 1787, с. 65)Регламентируются и второстепенные приемы.


Доктринальное знание тоже дано в виде рецепта: «Для меньшего камня извлекай вещи из минералов, а для большего — из трав, кои суть не телесны, ибо равный производит равного, лошадь рождает лошадь и прочее. Итак, делай равный равному; а без того в сем искусстве не преуспеешь» (с. 13). Это рецепты-теории, приведенные к практике. Путь к иерархически восходящему совершенству. Но можно и наоборот: обратить Солнце в Луну, золото в серебро. Ухудшение природы. Иерархическое нисхождение. Не свойственный природе демонический, инородно средневековый ход. Но и он внятен адепту.


Подробно расписываются действия по распознаванию подлинности металлов: «Известно, что в искусстве алхимии много находится обманчивых вещей и делается много таких, кои имеют сходство с Солнцем и Луной и выдерживают три и четыре пробы, хотя они ложные. Итак, если имеешь некоторое в том сомнение, то возьми немного порошка от сего сублимированного Меркурия; положи потом то Солнце или Луну, какие ты не почитаешь за настоящие, в горшок и топи; после чего посыпь оного порошка, то металл превратится тотчас в прежнюю свою натуру; если он ложный, то сие откроется, и он примет на себя прежнее свойство, из коего состоит, как скоро только растопится; но если хороший, то таковым и останется» (с. 39). Обратите внимание: состоять из свойства. Дан и контрольный рецепт: «Также посыпь сего порошка на камень; если он фальшивый, то подобно соли растрескается или разлетится на несколько сот кусков» (там же). Не таким ли вот образом были уличены


в подделке металлов Гриффолино и Капоккьо и заключены в десятый ров восьмого круга Дантова «Ада»? На все был рецепт — и на то, как распознать настоящее золото, и куда отправить по смерти поддельщиков Гриффолино и Капоккьо. Непременно в десятый ров восьмого круга.


Тайна рецепта морально заповедна: «Сей есть первый таинственный знак семи тайн и называется рыбою, которая уподобляется Меркурию, и почитается самым тайным знаком изо всех семи тайн. Он есть начало, середина и конец всех совершенных, как я уже тебя тому и прежде наставлял; того ради прошу тебя, чтобы ты сию тайну не отдавал в руки несмысленных и грешников» (с. 48).


Рецептурность, определяющая особенность средневекового мышления, пронизала все сферы и алхимической деятельности, существенно в ней видоизменившись. Но по-прежнему: если первый план алхимических рецептов—действие, то второй его план—священнодействие, обнаруживаемое в общем историческом контексте средневекового мышления—в большом тексте средневековья, представляющем всеобъемлющий неукоснительный Рецепт.


Прежде, чем означить личный вклад, необходимо неукоснительно точно воспроизвести, скажем, Гиппократа (V—IV в. до н. э.), Галена (II в.), Ар-Рази (IX—Х в.), Бэкона, Альберта, Луллия, Арнольда из Виллановы (XIII—XIV вв.). И лишь тогда... эту «песчинку»—для нас непосвященных — или это «революционное новшество» — для причастных к алхимическим таинствам — можно опознать и оценить. То, что для нас — пустячок, для средневекового мастера—событие.


Как же устроен рецепт? Большая часть — общеизвестное. И лишь малая толика—то новое, что отмечено личным умением алхимика, тавром мастера. Он ищет себе опоры в традиции. Один, он чувствовал бы себя повисшим в безвоздушном пространстве, а свой вклад осознавал бы невесомым. Алхимику, нашедшему свое, необходим авторитет соборности. Честь авторства по сравнению с сопричастностью к традиции маловажна. Так появляются псевдо-Аристотели, псевдо-Геберы, псевдо-Луллии, фальшивые Василии Валентины. Но крупицы индивидуальных приращений, складываясь, дают начало новой традиции. Перечень уже сделанного лишь внешне напоминает обзоры литературы в современных научных статьях. В алхимии массив цитируемого огромен. Но он многозначен. Это и доказательный, и стилистический прием сразу; и ссылка на авторитет; незримый и неслышимый диалог; и удовлетворение тщеславия (включение себя в ряд величайших); и контрастный прием (вот что сделали о н и, а вот что — я). Общение и передача информации; соотнесение установившегося общего знания и становящегося знания индивида.—Принципиально традиционалистский характер средневекового мышления.


Рецепт неалхимического средневековья и алхимический рецепт. Взаимное сходство, но и различие—результат их сопряженной жизни в пределах одной культуры, одного типа мышления. В недрах средневековья формируется возрожденческий универсализм. Смягчается непреложный, авторитарно-законодательный характер рецепта. Недомолвки не мешают рецепту быть полезным мастерам Возрождения, ибо s apienti sat —для понимающего достаточно. Ослабевает целостность числа: вместо завершенных, гармонических магических чисел может появиться любое—даже дробное!—число. Нередко число заменяется словесными неопределенностями вроде больше, меньше, сколько хочешь, как заблагорассудится 9. Округлое число как анахронизм уже в XVI веке подвергается открытому, хотя и добродушному, осмеянию Рабле: «В это самое время из города, спасаясь от огня, выбежало шестьсот—да нет, какое там шестьсот!—более тысячи трехсот одиннадцати псов...» (1966, II, XIV, с. 216). М. М. Бахтин точно анализирует эстетику раблезианского числа, подчеркнуто противопоставленного уравновешенным и спокойным числам классического средневековья (1965, с. 505—507).


Если раньше алхимический рецепт был освящен именем авторитета, нередко самого высокого {«Возьми во имя господа Иисуса Христа» столько-то того-то и того-то...»), то более поздние рецепты лишены этих дежурных заклинаний. В этом уже нет столь жесткой необходимости. Предметно-именная конкретность алхимических субстанций пронизывает имя как универсалию. Так было всегда: «Возьми пять унций серы и три унции злости...»10 Но дальше—больше. Официальное средневековье усваивает этот алхимический «бред» как конструктивный принцип. Пародия воспринимается как образец для подражания. Пародия—норма: создается космос, где единичная вещь и универсалия равны. Сера—не просто сера; она воплощает видимые качества металлов: цвет, блеск, протяженность; а ртуть — качества скрытые: плавкость, летучесть, ковкость. Это принципиальная сера и принципиальная ртуть 11 . Явственней выступает иносказательное — взамен буквального — толкование рецепта. Рецепт утрачивает свою чувственную природу: «Раскали короля на огне.


9 Дробное число, числовая неопределенность в алхимии имеют смысл лишь в паре с целочисленной определенностью официального средневековья.


10 Сравните, например, рецепт Джироламо Бенивьени (XV в.), предназначенный для радости юродивых Христа ради: надо взять «по крайней мере три унции надежды,три унции веры и шесть — любви, две унции слез, и все это поставить на огонь страха (Лосев, 1978, с. 340; Монье, 1904, с. 322—324).


11 Понятия принципиальных серы и ртути следует соотнести с рассуждениями реалистов XII—XIII веков, с характерной для них идеей универсалии. Но практическое Великое деяние, сливающееся с универсалиями реалистов и продвинувшееся в направлении очищения от примесей вульгарно понятой телесности, уже в XV—XVI веках скорее представляется преобразующимся в новую химию.


» 61 «смотри, чтобы не растопился, и делай сие семь раз...»; «...возьми два фунта длинного пальца... истолки и смешай с порошком, вынутым из-под треножника, и сублимируй вместе столь часто, чтобы длинный палец сделался постоянным...» {Голланд, 1787, с. 6). «Не кажется ли вам, что вы имеете здесь дело с какими-то заговорщиками,— пишет Н. А. Морозов,—тайно поджаривающими коронованных особ...?» (1909, с. 98). Между тем это лишь символы, утратившие вещественность олицетворяемых ими предметов: король—селитра, а большой, средний, палец—нашатырь. По сравнению с трактатами Р. Бэкона это отход от классической рецептурности в алхимии. Дело здесь не столько в наличии символов, сколько в неорганичности их введения.


Конец алхимического мышления может быть—в порядке возможного предположения—рассмотрен и с точки зрения познавательно-практических неудач алхимической деятельности. Познавательный неуспех алхимии, возраставший список неоправдавшихся надежд, казалось бы, лишали мышление уверенности в себе, сковывали символическую эффективность алхимии, сменяя ее функцию с интегративной на деструктивную. Тогда-то, оставаясь бытовать в качестве функционального пережитка, она способствовала интенсивному размыванию форм этого мышления, травмировала его. Тогда «предвозрожденческое» мышление с его вольными гипотезами окажется зависимым лишь от крушения алхимических, практического свойства, рецептурных предписаний. А явление алхимии на западном средневековом горизонте и ее закат жестко свяжутся с голым практическим интересом. Приходится признать такую интерпретацию внешней, не вытекающей из природы преобразующегося средневекового мышления. Лишить алхимию статуса герметического искусства, герметической философии значит обеднить это уникальное явление; значит не понять и ее практические, мирские устремления. Ведь даже сама алхимическая неудача—неполучение золота, например,— могла быть осмыслена как фатальная неудача только новым сознанием. И опять-таки—тысяча лет ежеминутных неудач. Не слишком ли большой срок, если цель — всего лишь практическое обогащение?!


Размывается рецептурная определенность. Складывается новый тип личности, мыслящей уже не авторитарно и не иерархично, а значит, и не рецептурно.


Последовательная смена целей, понятых как средства, более не нужна. Нет необходимости и расчислять магическими приемами путь от человека к богу. Не потому ли пропадает священнодейственная функция рецепта? Остается только реальная его природа. А это уже не специфично ни для средневековья, ни для алхимии. Формируется личность, в которой каждый раз прорываются наружу возможности к ежеминутному ее самоизменению. При этом бог—не самое лучшее alter ego человека Возрождения. Человек Возрождения хорош и так. Собор, коллективный субъект рассыпаются. Остаются индивиды-личности. Все разные. Они творят идеализированные объекты, а из них мир как образ — не как образцовыйтекст 12.


12 Можно было бы поддаться искушению и принять человека Возрождения за сущностное подобие гордого герметиста средних веков. Можно было бы принять. Но лишь в том случае, если пройти мимо алхимии как кривозеркального образа - образца официального средневековья, существующей лишь в паре с ним; образизображение. Взаимное преображение. Человек Возрождения — результат их исторического взаимодействия; последствие их взаимных метаморфоз-трансмутаций. Он — не часть в составе целого. Он — целое сам по себе; полное воплощение новой культуры.


Но карнавальный стиль Возрождения — странное порождение средневекового двойственного сознания, а значит, и его рецептурности. В самом деле, разве универсальное умение Возрождения не есть парадоксальный итог неукоснительного действия средневекового рецепта, освященного иерархией авторитетов, древних и новых; рецепта, «подпорченного» алхимией?!


Рецепт как форма деятельности отделяется от мастера. Не только рецепт, но и вещь живет уже самостоятельно—отделенной от мастера жизнью. Но это—начало новой, буржуазной эры в социальной и культурной истории человечества, когда, по Марксу, «жизнь, сообщенная им (мастером.— В. Р.) предмету, выступает против него как враждебная и чуждая». Здесь лишь намечается историческая (и логическая) возможность коренной трансформации средневекового ремесленного мастерства, проницательно отмеченной Марксом. Исторически это был путь долгий и непростой .


Помните ювелира Кордильяка из жутковатой новеллы Гофмана (XVIII—XIX в.)«Мадемуазель де Скюдери Так вот. Этот самый Кордильяк, реликтовый средневековый мастер (хотя и из XVIII века), создавал дивные ювелирные шедевры, отдавал их заказчикам, а потом... убивал своих несчастных клиентов и возвращал свои шедевры назад. Но не корысти ради. Шедевр неотделим от мастера вплоть До его физической смерти. Шедевр — естественное, «неорганическое» (Маркс) продолжение органического тела мастера, его умных рук, рукотворного его умения. Наидостовернейшее свидетельство его самого. Мастер и его дело, воплощенное в рецепте, слиты. Отмечены одним именем. Они есть одно. Характернейшая особенность деятеля средних веков. Ярчайшая примета деятельности средневекового человека. Начало преодоления этой слитности есть свидетельство глубочайшего кризиса рецептурного стиля мышления, выразительно отметившего тысячелетнюю материально-духовную культуру европейских средних веков.


Рецепт предписывал исполнителю с неумолимостью закона, что и как надо делать. И даже если при этом и не говорилось, чего не надо делать, само наличие строгого запрета уже предполагало недозволенное. Здесь нужна смягчающая оговорка. Католицизм легко находил обходные пути для любых запретов. Иерархическая структура средневекового общества, в которой каждому отыскивалось определенное место и предназначалась определенная программа действования, не предполагала возникновения субъективного чувства неудобства от наличия многочисленных запретов. Впрочем, алхимические рецепты жестче, ригористичней собственно христианских. Они менее личностны. Может быть, тут-то и возникает примирительная (или раздорная?) проблема взаимодействия алхимического запрета и христианского рецептурного разночтения. Дробная специализация иерархического общества с высоким достоинством сословно-цехового сознания легко снимала ощущение неловкости от этих запретов. И все же запреты были, накапливались, провоцировали логику обратности, хотя и не были даны актуально средневековому сознанию, особенно в пору «темных» веков. Стремление на феномене запретов вскрыть метаморфозы мышления может показаться стремлением поторопить историю. Но, надеюсь, многообразие исторического материала замедлит логический разбег, диктуемый жесткостью схемы.


В дозволенном также путем многочисленных схоластических различений выявлялась крупица единственно дозволенного, где и осуществлял себя рецепт. Рецепт — всегда д а. Но за ним — всегда же не менее жесткое нет. Массив запретного нарастал; пятачок рецептурно оформленного разрешенного сужался. Когда стоять на этом пятачке было уже нельзя, все умеющий, но еще стесненный рецептом позднесредневековый мастер берет этот Монблан антитез; начинает интересоваться (уже без рецептов: их для этой цели еще не было) всем, что попадет под руку. Начинается Возрождение с его универсальным, нерегламентированным, нерецептурным умением. Логика обратности, вийоновский мир наизнанку предварили ренессансный универсализм:


На помощь только враг придет...

Смеемся мы лишь от мучений...

Красоткам нравится урод...

Всего на свете горше мед...

Глупец один рассудит право...

И лишь влюбленный мыслит здраво

(Вийон, 1963, с. 173).


Эти изнаночные истины были настолько истинны, что не нуждались в рецептурном оформлении вовсе.


Как же исчерпал себя строгий и неукоснительный рецепт средневековья? Алхимическое предписание в принципе невоспроизводимо. И все-таки, чтобы воспроизвести его, надо повторить вслед за адептом концептуальные усилия всей герметической философии по воссозданию универсума, даже если в отдельном рецепте речь идет о чем-то с виду конкретном и частном. Но творение мира—дело только бога, и поэтому алхимический рецепт невоспроизводим по определению. Официальное средневековье не умело, хотя и чаяло, смешивать серу и злость, ртуть и благо, принцип и вещь. Алхимик это умел. Такое умение и есть тот активатор, который, деформируя средневековый христианский рецепт, подвигнул его к самоизменению по пути к алхимическому образу-образцу ценою собственного исторического существования.


Джордж Рипли в «Книге двенадцати врат»: «Начинай работу при закате солнца, когда красный муж и белая жена соединяются в духе жизни, чтобы жить в любви и спокойствии в точной пропорции воды и земли. Сквозь сумерки продвигайся с запада на север, раздели мужа и жену между зимою и весною. Обрати воду в черную землю, подымись, одолев многоцветно, к востоку, где восходит полная луна. После чистилища появляется солнце. Оно бело и лучезарно. Лето после зимы. День после ночи. Земля и вода превращаются в воздух. Мрак бежит. Является свет. Практика начинается на западе. Теория—на востоке. Начало разрушения—меж востоком и западом» (ВСС, 2, с. 275—284; Hoefer , 1842, 1, с. 420). За легко угадываемым взаимодействием все тех же ртути и серы стоит Вселенная. Текст прочитывается как мироздание, живущее в удивительной смеси ртути и серы как таковых, но и как мужа и жены, но и в четырех странах света, но и в четырех временах года, но и в ощущении стихий-качеств и качеств-веществ (земли—воды, воздуха—огня). В кривом зеркале алхимии—христианский мир, готовый внять этому кривому изображению и... начать искривляться.


Первоматерия как неоформленная бескачественность, равно как и квинтэссенция, тоже бесформенная, пронизывающая все, в некотором роде тождественны друг другу. В них сняты различия единичных вещей. Это — имена, отлетевшие, позабывшие, а может быть, и вовсе не имевшие собственной телесной судьбы. Но вместе с тем мир тел, зримых, оформленных, одухотворенных и помнящих о своем первоматериальном небытии-бытии. Мир псевдотел, но все-таки тел. Алхимический рецепт это выражает, сплетая воедино универсалию и вещь в непротиворечивое вещно-бесплотное целое, осмысленное как сознательная идеализация в пределах христианской культуры, как ее изнанка, как ее вполне серьезное историческое будущее.


Рецепт официального средневековья, попадая в поле тяготения рецепта алхимического, деформируется, изменяя, разумеется, и алхимический рецепт. Бесполюсность, переворачиваемость, безразличие к верху—низу характерны для неоплатонической жизни Александрийской алхимии. В более поздние времена в алхимическом рецепте обозначаются полюса дух—плоть в их соотнесенности-разведенности. Но это уже дело рук канонического средневековья как исходного образца.


Чем же стал точный и неукоснительный рецепт христианского средневековья? Стал рецептом трех ведьм из «Макбета» Шекспира (XVI—XVII в.) . Строго говоря, он стал универсальным всеумением Ренессанса. Рецепт трех ведьм—пародия на алхимически-христианский рецепт средних веков, но пародия не изнутри культуры, а извне—из XVI шекспировского столетия. Сам же способ пародирования — алхимический способ пародирования, причем алхимические средства взяты как литературный реквизит без литургической наполненности. Но тогда эти средства уже не алхимические.


(Цитирую безотносительно к отдельным ведьмам):


Трижды пестрый кот мяукнул.

Раз и трижды ежик, всхлипнул.

Крикнул черт: «Пора! пора!»

Вкруг котла начнем плясать.

Злую тварь в него бросать.

Первым — жабы мерзкий зев,

Что, во сне оцепенев,

Средь кладбищенских камней,

Яд скопляла тридцать дней...

И змеи болотной плоть

Надо сжечь и размолоть,

Лягвы зад, червяги персть,

Пса язык и мыши шерсть,

Жало змей, крыло совы,

Глаз ехидны. — вместе вы

Для могущественных чар

В адский сваритесь навар...

Кость дракона, волчье ухо,

Труп колдуньи, зуб и брюхо

Злой акулы, взятой в море,

В мраке выкопанный корень,

Печень грешного жида,

Желчь козла кидай сюда,

Тис, что ночью надо красть,

Нос татарский, турка пасть,

Палец шлюхина отродья,

что зарыто в огороде...

Кровь из павианьих жил,

Чтоб состав окреп, застыл 17


(1936, 5, с. 408—409).


Ведьмовский состав этот словно составлен по алхимическим прописям: точнейшая предметная реалия — она же и понятие, оторванное от вещи (палец шлюхина отродья, печень грешного жида, пасть турка, татарский нос, желчь козла...). Предмет здесь всегда шире самого себя. Он универсален. Зато объект единичен и зрим. Вместе же достигается неповторимо алхимическая единичная всеобщность—всеобщая единичность.


И все-таки алхимический тон этого жуткого варева — беззастенчивая стилизация подлинно исторических алхимических рецептур. Намеренная, вне средневековья затеянная стилизация. Первое культурное приключение алхимического рецепта, ставшего образом культуры. Билет в иные, послесредневековые времена, выданный Шекспиром исчерпавшей себя рецептурной алхимической культуре времен средневековых. Сама же алхимия навсегда уходит в историю, живую постольку, поскольку современная историческая память приоткрывает свои средневековые запасники.


17 Король-демонолог Яков I, беседуя с Шекспиром, будто бы сказал: «У шотландских ведьм нет бород, это вы. их спутали с немецкими. И поют они у Вас не то. Как достоверно выяснено на больших процессах, ведьмы в этих случаях читают «Отче наш», только навыворот» (Домбровский, 1969, с. 174—175). Дьявольская изнанка христианского канона. Алхимическая изнанка.


Из описания рецептурности как набора приемов деятельности средневекового человека видно, что средневековый рецепт вещен, воспроизводим, и призван ввести исполнителя этого рецепта в мир единичных вещей, в ритуально-разыгрываемое действо. Но алхимический рецепт, будучи рецептом средневековым, отличается от рецепта официальногосредневековья стремлением сотворить мир уникальным смешением вещи и понятия, реалии и универсалии, предмета и имени. Здесь-то эти два типа рецептурности видоизменяют один другой, «предощущая» внерецептурный универсализм Возрождения.


Алхимический рецепт бифункционален. Он — и действие, и священнодействие сразу. Если первая его природа—мирская практика, то вторая жизнь рецепта одухотворена, божественно освящена. Рецепт магичен, хотя он—эфемерная практика (но практика!), равно как и заземленная теория'(но теория!) в их одновременности. Поп-артистский слепок исконной средневековой пары: схоластика—ремесло.


Рецепты средних веков глубоко личностны, но лишь настолько, насколько личностна личность средневековья. Индивидуальное приобщение к авторитету, причастность к коллективному субъекту—на этом пути осуществляет себя личность христианского средневековья. Именно в этом контексте рассмотрена структура алхимического рецепта с точки зрения соотношения в нем традиционного, освященного авторитетом установившегося знания, и становящегося знания индивида. При этом авторитаризм понят как органическая, охраняющая и поддерживающая рецептурный стиль жизни черта средневекового мышления. Рецептурность средневекового мышления рассматривается в его коренных исторических преобразованиях: универсальность античной поры с ее почти недифференцированным представлением о единстве мира, человека в этом мире и бога; узкая специализация предметной деятельности с противопоставлением земли и неба, плоти и духа, человека и бога—в пору средневековья; ренессансная универсальность с преодоленными крайностями: плоть — дух, человек — бог 18.


Средневековый рецепт регламентирует не столько то, ч торнадо делать, сколько то, что не надо. Массив запретов нарастает, как бы реставрируя в алхимической практике разрушенную в поисках сущности внесущностную форму. Умирание рецептурности поставлено, таким образом, в связь с мутацией «предвозрожденческого» мышления от ноля (песчинка дозволенного) ко всему (Монблан незамечаемых запретов). Алхимический рецепт в этих исторических мутациях играет катализирующую роль.


18 Здесь необходимо уточнение. Универсальность от неумения (топор кам-енного века, изготовленный одним мастером, в равной мере специалистом и по лезвию, и по топорищу) и универсальность более высокого порядка (архитектурный замысел Парфенона, когда вовсе не обязательно быть «спецом» и по дверным ручкам) — вещи разные. Примерно то же можно сказать и о специализации. Такое различение применимо и к средневековью, не однородному в своих синхронных и диахронных срезах.


» 67 «Рецептурность средневекового мышления—универсальный, всепроникающий феномен, описывающий многообразные сферы средневековой жизни и оставляющий свободным от рецептурной регламентации разве что мир мистических озарений.


Средневековый рецепт рассказывает о том, как сделать вещь. При этом вещь понимается в предельно широком смысле: изделие, фрагмент жизненного поведения; жизнь как человеческое самоосуществление; мир как изделие. Однако сделать вещь—это рассказать о том, как ее сделать. Облечь способ воспроизведения вещи в слове. Иначе: слить в недробимое единство слово и действие; событие и слово об этом событии, ибо событие, не ставшее словом, бессмысленно. Священство рецептурных действований — свидетельство о боге, живущем в рецепте не телесно—словесно. Вещь вещает о боге (Ахутин, 1976, с. 119). Рецепт не только о построении вещи, но и о ее понимании, о ее божественном замысле. Создать вещь означает воспроизвести творческое слово об этой вещи. Действие и молитва вкупе составляют средневековый рецепт. Вещь как результат рецепта не только сумма предписывающих приемов, но и акт творения в слове, который выше всех предписаний. Священная тайна мастера. В результате — шедевр, свидетельствующий о мастере и его мастерстве, а вовсе не о материальных основаниях вещи. Чистый творческий акт. Напротив, вещественная протяженность материала, далекого от шедевра, лишь материально содержит вещь, потому что не озарена овеществляющим словом мастера.


Стало быть, средневековый рецепт как особая форма деятельности средневекового человека—не просто сумма предписаний для последующей исполнительской деятельности, но такая форма деятельности, в которой словесно-заклинательно предвосхищается,осуществляется сама эта деятельность. Мнемонически закрепляется в эмоционально напряженной форме, приводя в священный трепет мастера, подвигая его к священной жертвенности в о и м я шедевра — венца ремесленных процедур. Вне этого нет средневекового умения—средневекового мастерского ремесла—искусства; молитвенного ремесла. Алхимический рецепт-средневековый рецепт. И все же иной. Алхимическое слово гетерогенно. Это слово-миф, слово-космос, слово-вещь. Творчески: вместе и слитно. Именно потому алхимическое слово вступает в спор с традиционной теологической доктриной. В алхимическом рецепте осуществляется общение с реальным предметом — будь то конкретное вещество или реторта для «физико-химических» вторжений в тайные потемки этого вещества. Общение... Но не только с реальным предметом. С алхимическим небом тоже — с возможностями и силами, живущими и действующими в мифотворческой картине алхимического мира. Мировоззренческий синтез алхимика, воплотившего в рецепте также и ремесленный опыт;


» 69 «но пустотелый, безрезультатный, весь ушедший в цветистое алхимическое слово. Вещь, снятая в словесно-вещественном рецепте. Малый текст алхимического рецепта —отражение, но и преображение Большого рецепта всего средневековья, вырастающего из корней средневекового ремесла, средневековых форм производства. Выход за пределы алхимии в официальное средневековье и вновь возвращение к ней позволяют обозначить не только ее скрепляющую; символически-моделирующую, но и регулятивно-преобразующую роль в многогранной взаимоотраженности средневекового мировидения, данного в его социокультурных срезах 19.


Приземленное слово — вознесенная вещь. В едином и единственном рецепте. Словесный знак вещи — вещественная фактура слова в единственном и едином рецепте... Путь, ведущий к алхимическому символотворчеству, которому надлежит составить предмет следующей главы.


19 «Хочешь, продам я тебе за сто золотых секрет получения чистого золота»?—сказал один алхимик неудачливому адепту. «Хочу», — ответил тот.


По вручении ста золотых гульденов последовал очень длинный и очень подробный рецепт, предписывающий все, что надо делать. Довольный адепт, сияя, быстрехонько, распрощался, чтобы скорее взяться за дело.


«Послушай! — крикнул ему вслед продавший тайну.— Я забыл сказать тебе самое главное: когда будешь делать золото, выполняя предписания рецепта, не думай при этом о белом козле. Иначе ничего не получится». На утро горожане увидели спятившего г e рметиста, потерянно бродящего по городу и бормочущего: «Белый козел, белый козел...»


Приходит время, когда никакие запреты уже не действуют.


Иллюстрации: http://pro.corbis.com


Использованы материалы сайта: http://ec-dejavu.ru/a-2/Alchemy-East-3.html





ГлавнаяКарта сайтаПочта
Яндекс.Метрика    Редактор сайта:  Комаров Виталий