Главнаянадувные моторные лодкиКарта сайта
The English version of site
rss Лента Новостей
В Контакте Рго Новосибирск
Кругозор Исследователи природыПолевые рецепты Архитектура Космос Экспедиционный центр
Библиотека | Поэзия

Русская поэзия XVIII века


В книгу вошли произведения авторов:

А. Кантемир, В. Тредиаковский, М. Ломоносов, А. Сумароков, В. Майков, М. Херасков, И. Богданович, М. Хемницер, В. Капнист, А. Радищев, Н. Львов, М. Муравьев, Ю. Нелединский-Мелецкий, И. Крылов, Н. Карамзин, И. Дмитриев, Г. Державин.

Вступительная статья и составление: Г. Макогоненко.

Примечания: П. Орлов и А. Сакович.

Русская поэзия XVIII века

Художественная литература

Москва 1972

Примечания: П. Орлов, А. Сакович.

Г. Макогоненко


Русская поэзия XVIII века


«Словесность наша явилась вдруг в XVIII столетии», — писал Пушкин, отлично зная при этом, что ее истоки уходят в глубокую древность. Своим категорическим утверждением поэт стремился подчеркнуть принципиально новый характер этой словесности, ее коренное новое качество, которое резко отличало и отделяло ее от прошлого этапа истории литературы. Что же имелось в виду?


Древнерусская литература на протяжении семи веков создавалась усилиями множества известных или безымянных писателей, чье авторское начало практически себя ни в чем но проявляло. То была безличностная литература. Феодальной идеологии и религиозному сознанию, господствовавшим в те века, чуждо представление о человеке как личности. Древнерусский писатель был мастером своего дела, книжником, но не художником с ярко выраженной индивидуальностью. Один отличался от другого или шпротой образования, или уровнем знаний, или характером мастерства и умения работать по обязательным для всех канонам, которые определялись и вырабатывались эпохой. В этом смысле древнерусская литература была близка к фольклору, также не знающему авторского начала.


Идея личности на Западе родилась в эпоху Возрождения. И тогда же возникла новая литература, основанная на авторском начале, определявшаяся личностью художника, открытиями гениев. Идея личности в России, понимание внесословной ценности человека, представление об его индивидуальности утверждалось в совершенно иных условиях и в иное время — в великую эпоху петровских преобразований, когда развертывала свои силы «поднимающаяся нация» [1] великорусов. На этой почве и появилась «вдруг» словесность, основанная на принципе авторства, определяемая личностью писателя. Это знаменовало начало принципиально нового периода в истории русской литературы. Оттого понятие «наша словесность» связывало два века — то, что началось во время Кантемира и Ломоносова, получило мощное продолжение в эпоху Пушкина.


Обращает внимание в этой формуле и слово «вдруг» в нем выражен особый, беспримерный характер динамического развития России в ту пору. Литература, формируемая своим временем, обусловленная им, стремительно прошла путь от младенчества к зрелости, поистине «вдруг» — даже не за столетье, а за семьдесят лет! — добилась таких успехов, которые в других странах и в иных условиях завоевывались веками.


Когда же были сделаны первые шаги, когда начала «являться» на исторической арене русская словесность нового времени? Громадные камни в ее фундамент были положены почти одновременно сразу тремя поэтами в течение одного десятилетия. В 1729 году Антиох Кантемир написал первую сатиру, выступив зачинателем сатирического направления, которому суждено было на протяжении двух веков определять облик русской литературы. В 1735 году молодой поэт Василий Тредиаковский, остро осознававший потребность времени, выдвинувшего задачу создания национально-самобытной литературы, осуществляет реформу стихосложения. Предложенная им силлабо-тоническая система открывала широкие возможности развития поэзии как поэзии русской. Важность и мудрость реформы подтвердила история — до сегодняшнего дня эта система находится на вооружении наших поэтов. В 1739 году Ломоносов, опираясь на реформу Тредиаковского и совершенствуя ее, пишет оду «На взятие Хотина». Ломоносов — первый великий русский поэт, и ему выпала особо важная роль в становлении словесности. Своим творчеством он коренным образом изменил облик литературы, ее характер, ее место и роль в общественной жизни страны. Он был, по словам Белинского, Петром Великим русской литературы.


Усилиями трех поэтов «наша словесность» началась с поэзии, она утверждала свое историческое бытие в поэтических жанрах, заговорила с читателем языком стиха. Опережающее развитие поэзии в XVIII веке было исторически закономерным явлением. Целое столетие поэзия занимала господствующее положение. Проза стала развиваться позднее — с 1760-х годов. Но только в 30-е годы XIX века, в результате деятельности Пушкина и Гоголя, проза в долгом соревновании с поэзией одержит решающую победу и уже навсегда займет первое место в литературе. Но успехи прозы и ее будущее торжество подготавливались бурным развитием поэзии. Закономерно потому русский роман — гордость, слава и высшее достижение русской литературы XIX века — начало свое ведет от «Евгения Онегина» Пушкина, романа в стихах.


1


Восемнадцатый век начался славными делами Петра, с гением которого «мужала Россия молодая». Петр был не случайностью, он, по словам Герцена, явился «ответом на инстинктивную потребность Руси развернуть свои силы». Самодержавие этого столетия, с отдельными периодами «просвещенного абсолютизма», резко отличалось и от самодержавия прошлого и будущего века. Петр был подлинным просвещенным монархом, оттого в его деятельности и политике было много такого, что отвечало нуждам и потребностям не только господствующего дворянского класса, но и всей нации. Его великие преобразования — экономические и военные, его усилия по строительству новой, освобожденной от церковного влияния культуры, постоянные заботы о просвещении России, его беспримерная энергия по объединению и направлению усилий всей нации на ликвидацию страшной многовековой отсталости родины — все это на многие десятилетия для нескольких сменявших друг друга поколений деятелей русского общественного движения служило ярким и выразительным примером деятельности истинно просвещенного монарха.


Во второй половине века, после дворцового переворота, к власти пришла жена Петра III, правившая Россией под именем Екатерины II. Дальновидный политик, она понимала, какой популярностью в России и на Западе после царствования Петра I пользовалась концепция просвещенного абсолютизма. Потому она многими демонстративными акциями — и прежде всего широковещательными заявлениями о своем желании дать России новые законы — настойчиво создавала сама о себе легенду как о просвещенной монархине. Императрица, упрочившая власть дворянства, объявившая себя «казанской помещицей», превратившая крепостное право в дикое, никакими законами не ограниченное рабство, в то же время прикрывала свои действия фарисейской политикой и игрой в просвещенного монарха. «Просвещение являлось… девизом царизма в Европе в восемнадцатом веке». «Любой захват территории, любое насилие, любые угнетения царизм осуществлял не иначе, как под предлогом просвещения, либерализма…» [2]


Поднявшее свой международный авторитет русское национальное государство было дворянско-чиновной монархией. Необъятная императорская власть упрочила господство и процветание помещичьего класса. Крестьянство не безмолвствовало, оно постоянно бунтовало, расправляясь с ненавистными помещиками-мучителями. Нарастание протеста народных масс против своих угнетателей — характернейшая особенность социального развития того времени. В 1773–1775 годах он вылился в грандиозную крестьянскую войну, возглавленную Пугачевым. Несмотря на то что крестьянская война потерпела трагическое поражение, феодальному государству и крепостническим порядкам был нанесен мощный удар. Целое столетие грозный призрак Пугачевского восстания не давал покоя дворянству и царизму.


Борьба русских крепостных против бесчеловечного рабства соотносилась с той великой войной с изжившим себя феодальным режимом, абсолютизмом, которая в последние десятилетия века развернулась в странах Западной Европы и с особой интенсивностью во Франции. Капитализм в этой стране, развивавшийся в недрах феодального общества, достиг такого могущества, что поставил в порядок дня уничтожение всей социальной и политической системы феодального государства. Во главе народных масс, воевавших за свою свободу, встала молодая и и ту пору революционная буржуазия. Эта самоотверженная борьба народов породила мощное идеологическое движение, которое вошло в историю под именем Просвещения. Именно потому XVIII век и характеризуется как век Просвещения.


На арену общественной борьбы со всеми феодальными институтами выступили сотни замечательных деятелей нового типа: философы и социологи, писатели и художники, юристы и естествоиспытатели — великие просветители XVIII века. Они выступили в Англии и Италии, Германии и России, но активнее всего во Франции, поскольку именно буржуазия этой страны стремительно двигалась к своей революции, которая и грянула в 1789 году. Выразители интересов народа, просветители подвергали уничтожающей критике религию, церковь, господствующие взгляды на государство, на роль и место сословий в обществе, объявив все существовавшие феодальные порядки неразумными, подлежащими уничтожению. Именно просветители вскрывали преступность крепостного права. Самоотверженно отстаивая свободу человека, Просвещение оказывало огромное влияние на всю общественную жизнь наций, на идеологию эпохи, на искусство и литературу в частности.


Но борцы с феодальным строем не были революционерами. Отстаивая свободу и справедливость, они все надежды возлагали на мирные преобразования. Доказывая несправедливость существующих обществ, просветители открыли зависимость морали, убеждений и взглядов людей от социальных условий жизни, от среды, к которой они принадлежали. Если эти условия неразумны, говорили они, то следует их изменить, и тогда люди переменят свои убеждения, станут лучше, будут жить по законам разума, в обществе восторжествует справедливость. Просвещение умов помогало такому изменению, но оно требовало много времени. Быстрее тех же результатов можно было достичь при помощи законов. Именно законы создали существующие порядки в государстве. Их несправедливость определена несправедливыми, неразумными законами. В монархических государствах источником законов является монарх, следовательно, если просветить монарха, он начнет издавать справедливые, разумные законы, под влиянием которых наступят желанные перемены в обществе. Так была выработана политическая теория просвещенного абсолютизма. Отсюда и вытекала тактика просветителей — осуществлять свои цели с помощью монархов, оказывать на царей воздействие, «учить» их царствовать.


Формирование и развитие русского Просвещения определялось и обуславливалось обострением социальных противоречий между крепостным крестьянством и дворянами-помещиками, борьбой народа со своими угнетателями. Ранние русские просветители — Кантемир, Тредиаковский и Ломоносов — выступили на общественном поприще в первую половину XVIII века, когда крестьянский вопрос еще не стал главным в жизни нации и государства. Потому представители раннего Просвещения, отстаивая интересы народа, не боролись с крепостным правом. В их деятельности на первое место выдвигались общие задачи просвещения отечества, и прежде всего защита принципов политики Петра I, поскольку он был подлинно просвещенным монархом и его преобразования во многом служили интересам всей нации.


В 1760—1770-е годы, когда вооруженная борьба крепостных против помещиков потрясла государство Екатерины II, русское Просвещение окончательно сложилось как широкое и богатое идейное движение. Его крупными деятелями стали такие писатели, как Новиков, Фонвизин, Княжнин, Крылов.


Своеобразие социально-исторического развития России определило особенности русского освободительного движения. Первыми русскими революционерами, как известно, были в начале XIX века дворяне, а не буржуазия, как на Западе. В дальнейшем освободительное движение шло по пути все большей демократизации. Дворянские революционеры, поднявшие в декабре 1825 года восстание, опирались на традиции русского Просвещения XVIII века, начавшего борьбу с самодержавием Екатерины II и крепостничеством. Радищев, деятель огромного исторического масштаба, связал два этапа развития русской общественной мысли. Он — высшее достижение русской культуры XVIII столетия и русского Просвещения и в то же время — первый революционер, идейный предтеча дворянских революционеров XIX века.


2


Европеизация, бурно осуществлявшаяся Петром, подготавливала условия для существования России как мировой державы. Возникала острая необходимость создания национальной литературы, которая была бы способной выражать национальную жизнь России в ее новом качестве. Чувствуя себя наследниками всего мира, русские люди этого века с особой остротой понимали, что должно наследовать не только национальную традицию, но и художественный опыт человечества. Новая литература поэтому стала развиваться в рамках направления классицизма, опираясь на достижения французского и немецкого классицизма. При этом использование эстетических открытий литератур других народов оказывалось моментом сложного процесса выработки национально обусловленной художественной системы, сложения эстетического кодекса русского классицизма.


Классицизм зародился во Франции в XVII столетии. То было время расцвета феодально-абсолютистского государства. Абсолютизм кончал с феодальной раздробленностью, помогал созданию мощного национального государства. Тогда-то и сформировался классицизм как направление, способствовавшее созданию большого общегосударственного национального искусства. В условиях строжайшей государственной дисциплины, жесточайшей регламентации всех форм политической и общественной жизни, борьбы со всяким «своеволием» классицизм выдвинул культ гражданских добродетелей, требуя от человека отказа от всех личных чувств и желаний во имя высших государственных интересов.


Общественное и частное значение человека в феодальном государстве определялось в конечном счете его принадлежностью к господствующему сословию — дворянству. Философия, видевшая в человеке только его «породу», не признавала индивидуальности человека. Эта философия человека питала эстетический идеал классицизма.


Эстетическая концепция классицизма как антииндивидуалистического искусства вдохновлялась рационализмом Декарта — передовым учением эпохи Просвещения. Отвергая теологические учения, Декарт вере противопоставил разум. Достоверно только мышление, утверждал он, только разум открывает пути к истинному познанию жизни. Но философия Декарта дуалистична. Она признавала существование двух независимых субстанций в человеческой природе — духовной и материальной. Материальная — чувственные страсти — представляла «низшее», животное, начало в человеке; духовная, «высокая», — его разум.


Дуализм понимания человеческой природы предопределял представление классицистов о существовании двух неравных миров, в которых жили люди, — эмпирического, чувственного, и разумного, идеального. В первом жили те, кому, в силу «низкого» происхождения, не могли быть ведомы идеалы высокого разумного существования, или те из «благородных», кто нарушал эти нормы. В другом жили те дворяне, кто строил свою жизнь в соответствии с идеалами. Отсюда родилось эстетическое противопоставление высокого и низкого, трагического и комического, которое послужило основанием для деления литературы на строго определенные правилами жанры.


Чувственная практика человека, мир действительный, реальный мог находить в какой-то мере свое выражение в сатирических жанрах (сатира, комедия, басня, герои-комическая поэма). В высоких жанрах лирической поэзии и полнее всего в трагедии классицизм изображал мир должного, как мир прекрасного, противопоставленный миру сущему, миру реальному. В этом своеобразном эстетическом вакууме и сохранялся идеал человека как норма и как возможность. Лишенный социальной и национальной конкретности, не связанный с живой жизнью и с обстоятельствами своего бытия, это был человек отвлеченный, абстрактный, бесплотный носитель идеала, созданного разумом.


Классицизм, как антииндивидуалистическое искусство, отрицал личность и в художнике, в писателе. Дух дисциплины, подавление субъективной воли автора, воли художника определили необходимость создания нормативной поэтики. Она подчиняла сознание писателя и художника строгим правилам, определяла жесткую регламентацию творческого процесса. Оттого, в частности, эстетический кодекс классицизма выдвигал требование обязательного подражания античным образцам. Подражание обуславливало и важнейшие черты стиля создаваемых произведений. Принцип подражания помогал новому искусству использовать образы и сюжеты, мифологию, готовые поэтические решения тех или иных конфликтов и даже отдельные поэтические описания и картины. Античное искусство из далеких эпох приходило в современность, отдавая художественную энергию искусству нового времени.


Русский классицизм был явлением глубоко прогрессивным. Он помог создать национальную литературу, способствовал выработке идеалов гражданственности, сформировал в жанре трагедии представление о героическом характере, высоко поднял поэтическую культуру, включил в национальную литературу художественный опыт античного и европейского искусства, показал способность поэзии к аналитическому раскрытию душевного мира человека. Усилиями Тредиаковского и Ломоносова была осуществлена реформа русского стихосложения. Отказавшись от чуждого духу и строю русского языка силлабического стихосложения, заимствованного из польской поэзии, они ввели силлабо-тоническое (основанное на чередовании ударных и безударных слогов), открывая тем самым возможность использования интонационного богатства русского языка, который отличает многоакцентность и свобода ударений в слове. Русская поэзия тем самым прочно вставала на национальную почву.


Успешное развитие литературы во многом зависит от состояния литературного языка. Несколько столетий в России литературным языком был церковнославянский. На основе глубокого изучения живой разговорной речи Ломоносов создает первое научное описание русского языка, устанавливает систему его грамматических норм (см. «Российскую грамматику», 1755 г.). Более того — он осуществляет реформу и определяет пути сложения нового литературного языка: он узаконивает использование живого русского языка, открыв в просторечии источник его постоянного обновления; литературный язык должен быть обогащен всем лучшим, что дал церковнославянский язык за свою многовековую историю. Языковая реформа Ломоносова открывала широкие возможности для быстрого и успешного развития русской литературы — и поэзии и прозы.


Вслед за Ломоносовым на литературном поприще появился талантливый поэт, выдающийся драматург и теоретик классицизма Александр Сумароков. Усилиями его и созданной им школы русский классицизм добился значительных успехов, утвердив и развив многие жанры лирической и сатирической поэзии. Им же начата традиция стихотворной трагедии, подхваченная затем его последователями. Сумароков, Херасков, а позже Княжнин своими трагедиями и комедиями внесли огромный вклад в национальную драматургию, подготовив условия для организации успешной деятельности русского театра; созданный в 1756 году русский театр начал свою работу под руководством Сумарокова.


В течение четырех десятилетий классицизм был господствующим литературным направлением. С середины 1760-х годов положение начало меняться. Нараставшие из десятилетия в десятилетие социальные противоречия крепостнической России крайне обострились после прихода к власти Екатерины II (1762). Закипавшая общественная борьба ставила перед поэтами-классицистами новые требования, ставила на обсуждение большие и больные вопросы социальной и политической жизни русского государства. Поэзия классицизма не могла на них ответить. В самом эстетическом кодексе этого направления таилось глубокое и роковое противоречие. Как всякое искусство, классицизм был призван отражать жизнь. Но его эстетический кодекс ставил между писателем и окружающей его действительностью преграду в виде правил. Правила заставляли строго отбирать материал, и многое лишалось права на свое воплощение. Реальная практика людей разных сословий, жизнь общества с его действительными противоречиями, судьба конкретного русского человека — его жизнь, его права и место в обществе, его быт, его идеалы, поиски счастья, его бедствия и страдания — все это оказывалось за бортом поэзии классицизма.


Положение классицизма в 1760-е годы осложнялось появлением нового, демократического читателя, который проявлял равнодушие к поэзии, ориентированной на образованное дворянство. Новый читатель предъявлял к литературе свои требования, и их стали удовлетворять новые писатели, далекие от поэтики классицизма или ее преодолевшие. Начался кризис классицизма.


3


Внешним выражением кризиса классицизма явилась ожесточенная борьба с нормативной поэтикой, в ходе которой и складывались новые литературные направления. Все большую роль в литературном и общественном движении стали играть просветители и писатели-демократы. Художественная практика собственно дворянской литературы, представленной Сумароковым и его школой, не удовлетворяла их требованиям.


Отвергая правила нормативной поэтики, просветители и те писатели, которые испытывали влияние их эстетических убеждений, определяли иное представление о задачах литературы и месте писателя в общественной жизни, вырабатывали новый идеал человека. Они понимали, что нужно было искусство, которое бы доверяло действительности и реальному человеку, не идеализировало, а объясняло жизнь, содержание которой под влиянием обострявшихся социальных противоречий непрерывно усложнялось. Таким искусством и оказывался реализм, рождавшийся как ответ на властное требование времени. В ходе героических сражений с феодальным миром, всеми его учреждениями и его идеологией вырабатывался новый взгляд на общество, формировалась новая философия человека как свободной личности, достоинство которой определяется не ее сословной принадлежностью, не знатностью рода, но умом, личными дарованиями, создавалось учение о зависимости человека от общества. Реализм, став европейским, а потом и мировым направлением, открывал возможности для искусства каждой нации быть самобытным, существовать в национально индивидуальном облике, как индивидуальна жизнь каждой нации.


В России реализм как новое направление начал складываться в последнюю треть XVIII столетия. На раннем этапе реализма — от Фонвизина до Пушкина — определились и обозначились некоторые важные принципы его поэтики, его стиля и метода. Это — понимание внесословной ценности человека, вера в его великую роль на земле, выдвижение патриотической, гражданской и общественной деятельности как единственного пути к самоутверждению личности, живущей в самодержавно-феодальном обществе, объяснение человека его социальной средой и, наконец, раскрывшаяся возможность показа национальной обусловленности характера, первые шаги в художественном выявлении «тайны национальности», умение показать русский взгляд на вещи, «русский ум».


Первые успехи новый метод одержал в драматургии: комедии Фонвизина — «Бригадир» и особенно «Недоросль» закладывали фундамент русского реализма. Дальнейшее развитие он получил в прозе — в произведениях Новикова, Радищева и Крылова. Поэзия не могла не отвечать на запросы и требования времени. Реализм начал преобразовывать лирическую поэзию. Но этот процесс был более трудным потому, что традиции сильнее всего сказывались именно в поэзии. При этом реализм в поэзии проявлял себя иначе, чем в драматургии и прозе, — здесь складывались свои черты нового стиля, новой структуры. Решающий вклад в развитие принципов реалистической лирики был сделан гениальным поэтом XVIII века — Державиным.


Одновременно с реализмом в ряде стран — Англии, Франции, Германии, а потом и в России — формировалось и другое литературное направление, получившее позже название сентиментализма. Его утверждение также сопровождалось борьбой с классицизмом. Опираясь на просветительскую философию, сентиментализм провозглашал внесословную ценность человека, воспитывал в нем чувство достоинства и уважения к своим силам и способностям, и прежде всего к своим чувствам. Великий писатель-сентименталист Руссо именно богатство чувств провозгласил мерой оценки личности, заявив: «Человек велик своим чувством».


Между реализмом XVIII века и сентиментализмом много общего. Оба направления, связанные с просветительской философией, отстаивали внесословную ценность человека, раскрывали духовное богатство личности, выбирая своих героев не только из дворян, но и из среды третьего сословия — буржуазии, ремесленников, крестьян. Оба направления противостояли классицизму, они способствовали демократизации литературы.


Но многое и разделяло эти два направления. И прежде всего разделял метод изображения человека — он был разным. Реализм, раскрывая личность, связывал ее с окружающим миром, показывал зависимость характера от обстоятельств бытия, от среды. Сентиментализм, превознося человека, погружал его в мир нравственной жизни, стремясь освободить его от деспотической власти внешних обстоятельств и быта. Это не значит, как об этом часто пишут, что писатели-сентименталисты совсем не интересуются внешним миром, что они не видят связи и зависимости человека от нравов, от среды, в которой он живет. Но они стремились к максимальному высвобождению человека от власти обстоятельств. Им они противопоставляли мир страстей и чувств, раскрывали «тайное тайных» — жизнь сердца, на этом прежде всего и сосредотачивали свое внимание.


В России сентиментализм стал складываться в 1770-е годы, в пору кризиса классицизма. Характерно, что первыми сентименталистами оказались бывшие приверженцы нормативной поэтики — Херасков и М. Муравьев. Идейно-эстетическое перевооружение дворянских литераторов продолжалось и в 1780-е годы. В последнее десятилетие века сентиментализм станет господствующим направлением дворянской литературы, которое возглавит Карамзин, создавший в Москве своеобразный центр новой школы.


Итак — литературный процесс последней трети столетия отличался чрезвычайной сложностью и интенсивностью эстетической борьбы. Классицизм медленно уступал дорогу двум новым направлениям. Талантливые поэты искали путей преодоления нормативной поэтики и выработки новых принципов стиля. С конца 1780-х годов продолжателями классицизма выступали только эпигоны.


Общий смысл начинавшейся «литературной революции» определялся сближением литературы с действительностью. Преодоление эстетических канонов классицизма осуществлялось не сразу, не вдруг, но мучительно и долго, в напряженных исканиях, и не всегда успешно. В то же время эти искания не оставались безрезультатными. И часто приводили к замечательным открытиям. Главное было сделано: в литературе — в драматургии, прозе и поэзии были созданы первые реалистические произведения, был переброшен мост к Пушкину.


Творчество Пушкина — «поэта действительности» — рубеж в истории русского реализма, высший синтез предшествовавшего литературного развития и принципиально новый этап реалистического искусства слова. Пушкин выступил наследником и продолжателем литературной революции XVIII — начала XIX века, собирателем опыта своих предшественников, — как первых реалистов — «поэтов действительности», так и сентименталистов — этих «поэтов чувства и сердечного воображения», преодолев при этом односторонность раскрытия человека, свойственную тем и другим, и навсегда освободив литературу от той исторически обусловленной художественной ограниченности писателей прошлого, которая порождала эстетическую «невыдержанность» их творчества.


4


Характерная особенность русской поэзии XVIII века — ее существование в строго и навсегда установленных жанрах. Отсюда ее многожанровость и подчиненность многочисленным правилам. Жанровое мышление поэтов было обусловлено и традицией древнерусской литературы, и новым направлением — классицизмом. Как уже говорилось, основа классицистической поэтики — жесткое разделение литературы на жанры. Правила создания каждого жанра формулировались в поэтических кодексах — во Франции в «Поэтическом искусстве» Буало, в России — в «Эпистоле о стихотворстве» Сумарокова.


Ломоносов своим учением «о трех штилях», разделив литературу на три стилистические группы, дал каждой лингвистическое обоснование, утвердив за каждым жанром определенный тип слов. К высокому стилю относились героические поэмы, оды, «прозаические речи о важных материях». Они должны были составляться «из речении славено-российских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразумительных». Средний, или посредственный, стиль (трагедия, послание, сатира, элегия) «состоять должен из речений, больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные, однако с великою осторожностию, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова, однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость». Третий, низкий, «штиль» (им пишутся комедии, эпиграммы, песни, басни, а в прозе — письма) «состоять должен» из речений русского языка, смешанных «со средними, а от славенских общеупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материй». «Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению».


Классицизм занимал господствующее положение в литературе всего четыре десятилетия. Но созданная им нормативная поэтика надолго определила жанровое мышление поэтов; теория трех штилей применялась на практике и в начале XIX столетия. Но при всей деспотичности правил, создаваемые поэтами произведения не всегда и не во всем точно им соответствовали. Описания каждого жанра, данные в поэтических кодексах Буало и Сумарокова, рисовали идеальную модель. В реальной практике поэтов жанры не обладали этой идеальностью.


Так рождалось острое противоречие между личностным началом новой литературы и жанровым принципом нормативной поэтики, призванной дисциплиной и суммой правил обезличить художника. Противоречие это было исторически закономерным, а его преодоление способствовало ускоренному развитию литературы. Решающей активной силой в этом борении двух принципов являлась личность поэта. Под ее воздействием жанры утрачивали одни — декретированные — черты, приобретали другие, менялись более или менее по стилю и языку, по методу отбора жизненного материала и изображения человека. Жанры существовали на протяжении века, но они не превращались в окаменелости. В процессе развития поэзии, характерной особенностью которого была разгоравшаяся борьба с классицизмом (в том числе и с жанровым мышлением) и становление новых направлений, жанры видоизменялись, часто размывались их границы, разрушалась их чистота. В иные же периоды жанры дерзко взрывались изнутри.


В этой постоянно менявшейся структуре жанров (например, оды, басни, герои-комической поэмы), в отказе от одних жанров (например, сатиры) и в повышенном интересе к другим (например, песне) как в зеркале отражалось развитие поэзии XVIII века, ее неодолимое движение к наиболее полному и всестороннему объяснению действительности и человека и самораскрытию личности поэта, поиски новых путей и художественные открытия нескольких поколений поэтов. Вот почему целесообразно рассмотреть характер и особенности динамической жизни важнейших жанров русской поэзии XVIII века.


Новая русская словесность начиналась с сатир. Жанр этот, введенный Кантемиром, не получил развития в поэзии, хотя и были в последующем попытки его возрождения. Правда, во второй половине века появились произведения, которые назывались сатирами, а в действительности были литературными пародиями (опыты Баркова, Капниста, Дмитриева). Но сатирическое направление, начатое Кантемиром, прочно утвердилось в литературе — в прозе и поэзии, в которой широкое распространение получила басня (Сумароков, Майков, Хемницер, Дмитриев, Крылов). Сатирическое отношение к действительности обусловило и появление таких жанров, как герои-комическая поэма и сказка. Вот почему наш обзор мы начнем с сатирических жанров, за которыми последует характеристика наиболее распространенных лирических жанров. Важное место в поэзии века занимала стихотворная трагедия (в меньшей мере стихотворная комедия). Тип настоящего издания не позволил включить в него образцы этих жанров. Но о них следует помнить, ибо только с учетом художественных достижений поэтов-драматургов картина поэзии века будет полной.


Своей поэтической практикой Кантемир способствовал утверждению в России классицизма. Он принимал деление литературы на жанры, но к каждому из них у него отношение неодинаковое. В четвертой сатире «К музе своей» изложена эстетическая программа поэта. Он решительно выступает против оды, отказывается от эклоги и выбирает для себя сатиру, которая представляла, по его убеждению, наибольшие возможности изображать действительность во всей ее достоверности. Всего им написано девять сатир, и именно они занимают ведущее место в его наследии. Связанный со старой традицией, Кантемир писал их силлабическим стихом. Позже, когда поэт познакомился с реформой Тредиаковского, он не принял ее. Готовя в Париже сатиры к изданию, Кантемир сохранил силлабический стих, значительно его усовершенствовав.


Сатира как жанр утвердилась еще в древнеримской литературе. Классические образцы сатиры были созданы Горацием и Ювеналом. В XVII веке сатиры писал законодатель французского классицизма Буало. Кантемир отлично знал своих предшественников.


Свои сатиры Кантемир начал писать в накаленной атмосфере политической борьбы с реакционерами за дело умершего Петра. Объектами его обличений стали противники петровских реформ, петровской политики европеизации России: «дворяне злонравные», церковники, защитники старины и обскурантизма, ненавистники просвещения, «хулящие учение». Метод построения сатир единый — после зачина-обращения (к уму своему, к музе, к солнцу и т. д.) идут живые примеры из действительности, поданные как портреты обличаемых.


В некоторых сатирах Кантемир, следуя Буало, изображает общий порок, создает портреты носителей этого порока в духе нормативной поэтики. Типы в этих сатирах лишены конкретной связи с обстоятельствами, их породившими. Они не живые личности, а именно носители приписанных им страстей — скупости, ханжества, сластолюбия и т. д.


В лучших своих сатирах Кантемир глубоко оригинален и самостоятелен. Новое в своих стихах поэт видел в том, что ему удавалось выразить «голой правды силу». К правде призывали и классицисты, но то была правда логически очищенной, разумной действительности. Кантемир показывал «голую правду» реальной, исторически конкретной жизни своего времени, своей родины.


Для Кантемира порочно то, что мешает просвещению отечества в эпоху господства невежественных преемников Петра. Он стремится запечатлеть не только общечеловеческий, но и частный, порожденный временем порок. Оттого нередко он обличает реального, конкретного, исторически и социально точно обозначенного носителя порока, передавая художественно убедительно условия его бытия. Портретные характеристики сатирических персонажей достоверны и типичны именно для русской жизни 20—30-х годов XVIII столетня. Некоторые из них были даже памфлетны, в них читатель узнавал реальных лиц, живших в столице. Тем самым Кантемир начинал новую традицию — «сатиры на лицо».


Как поэт-классик Кантемир, обличая, выдвигал идеал, который конструировался разумом. Но иногда его идеал социально-конкретен, национально обусловлен, потому что он был найден в реальной практике людей той эпохи. Во второй сатире мы находим обоснование идеала жизни человека, которому следуют просветители. В пятой сатире, показывая крепостного крестьянина, он хочет понять его стремления, обусловленные его трудовой жизнью крепостного, а не навязывать ему отвлеченный идеал разумного существования. Не жить впроголодь, не отдавать господам того, что принадлежит ему: «с коровы мне бы молоко, мне б кура носилась», — такими словами выражает поэт желание пахаря. Еще примечательнее тот факт, что мечта о самостоятельной и независимой жизни крестьянина выражена в сатире словами народной поговорки:


Заплачу подушное, оброк — господину,

А там, о чем бы тужить, не знаю причины:

Щей горшок, да сам большой, хозяин я дома.


Использование пословиц, широкое допущение просторечия было тем отступлением от чистоты жанра, которое обуславливалось личностью Кантемира и создавало индивидуальную особенность и оригинальность его сатир. Буало, требуя «простого слога», запрещал поэтам обращаться к речи народа. «Чуждайтесь низости и речь блюдите строго», — писал он. Кантемир иначе сформулировал свою позицию: «Подлинно автор всегда писал простым и народным почти стилем». В другом месте он признавался: «Обыкши я подло и низким штилем писать, не смею составлять панегирики, где высокий штиль употреблять надобно»; по образцу пословиц сатирик часто строит свою стихотворную фразу, стремясь к афористичности и простоте выражения больших мыслей.


Кантемир первым поставил на общественное обсуждение вопрос о месте крепостного крестьянина в феодальной России. Опираясь на учение о естественном равенстве людей, он впервые в России заговорил о крестьянине не с помещичьих, а с просветительских позиции. Для него крепостной — «подобный» дворянину человек. Кантемир — дворянин, дворянская и историческая ограниченность свойственны его убеждениям. Она проявилась в том, что существовавшие в ту пору отношения крестьян и дворян казались ему необходимыми. Он не ставил вопроса о ликвидации крепостного права, но считал важным в тех условиях определить общественное положение и дворянина и крестьянина.


Дворянство для Кантемира — звание, которое отличает особую заслугу обществу. Отражая воззрение Петровской эпохи, он приветствует тех дворян, кто получил эту «почесть» за заслугу отечеству, и бичует тех, кто, пользуясь правами, заслуженными предками, ведет паразитический образ жизни. «Грамота, плесенью и червями // Изгрызена, знатных нас детьми есть свидетель — // Благородными явит одна добродетель». Только заслуги могут отличать людей друг от друга, а не сословная принадлежность, не дарованное в силу происхождения право, ибо от рождения все люди равны.


Адам дворян не родил, но одно с двух чадо

Его сад копал, другой пас блеющее стадо;

Ное в ковчеге с собой спас все себе равных

Простых земледетелей, нравами лишь славных;

От них мы все сплошь пошли, один поранее

Оставя дудку, соху, другой — попозднее.


Так было, но теперь, когда уже есть разделение общества на два сословия — дворян и земледетелей, — все равно, утверждает Кантемир: «Та же и в свободных // И в холопях течет кровь, та же плоть, те ж кости». И наконец, Кантемир, обращаясь к дворянину-читателю, провозглашает: «Всяк тебе человек подобен». Так русским Просвещением была найдена точная формула естественного равенства людей: дворянин подобен крестьянину. Именно эту формулу и усвоят просветители 1760—1780-х годов.


5


Эстафету сатирического изображения действительности принял Сумароков. Вслед за Буало он в «Эпистоле о стихотворстве» определяет правила написания сатир и их назначение «чистить нравы», «пороки осуждать», быть «зеркалом», отражающим в «смешном виде» неправедных судей, льстецов, богатых, «угнетающих бедных», и т. д. В соответствии с этими требованиями он написал несколько сатир, из которых наиболее интересной оказалась сатира «О благородстве». Объектом обличения были избраны дворяне, не исполняющие своего долга и обязанностей. Сумароков — дворянский идеолог, ему чужды просветительские взгляды, и потому его сатира отличается от кантемировской. Потому он начинает с обращения: «Сию сатиру вам, дворяня, приношу! // Ко членам первым я отечества пишу». Цель сатиры — обличением недостойных способствовать просвещению своего класса. Но резкость критики «недостойных» объективно обличала всех дворян, которые на практике были жестокими рабовладельцам и вовсе не хотели жить по идеально-разумным нормам Сумарокова.


После первых опытов Сумароков отказался от жанра сатир и избрал другой сатирический жанр — басню. И в этом проявилась индивидуальность поэта, с которой он так рьяно воевал как теоретик классицизма! Дело в том, что в «Поэтическом искусстве» Буало не было басни. Создатель нормативной поэтики отлучил от высокой литературы крупнейшего баснописца эпохи — Лафонтена. Сумароков, отступая от образца, ввел в свою «Эпистолу о стихотворстве» басню, определил самостоятельно правила ее написания, ссылаясь именно на опыт Лафонтена и на свои представления о должном стиле басни. Главной стилистической особенностью басни он…..объявил шутку: «Склад басен должен быть шутлив…»


Сумарокову принадлежит честь утверждения жанра басни в русской поэзии. Это не значит, что до него в русской литературе не было басен: при Петре, например, вышел прозаический перевод басен Эзопа, несколько Эзоповых басен перевел Тредиаковский, Ломоносов в «Риторике» поместил в качестве образца жанра три басни. Сумароков же утвердил новый тип именно русской басни, создал живой сатирический рассказ, выработал новый слог, первым отказался от шестистопного ямба, введя вольный разностопный ямб, с такой художественной выразительностью передававший живую речь героев. Именно потому этим размером писались все последующие русские басни. Классицизм требовал создания особого языка для каждого жанра. Басня принадлежала к низкому жанру, оттого в них господствует разговорная речь, но Сумароков использовал и просторечие, не боялся вульгарных слов, включал пословицы.


Драматический талант поэта щедро проявился в этом жанре каждая басня представляет собой небольшую драматическую сцену. «Басня есть малая комедия, — писал один современник, — все различие их в том, что в оной звери бывают разумны, а в сей люди часто глупее скотов и, что еще хуже, злее зверей». У Сумарокова в баснях не всегда действуют только животные. Не всегда басни иносказательны, часто в баснях-шутка, сатирико-фельетонных сценах изображаются обличаемые поэтом люди. В басенных сатирических образах Сумарокова запечатлены разнообразные типы русского общества. Тут и львы-цари, и бюрократы-вельможи, чиновники-подьячие, взяточники, грабящие страну и народ, откупщики и торгаши и, наконец, бескультурные, невежественные, не исполняющие своего долга дворяне, жестоко обращающиеся с крестьянами. Крестьяне всегда изображаются людьми дикими, грубыми, нуждающимися в помощи и руководстве со стороны дворян.


Басни Сумарокова резко сатиричны. Своих врагов он изображает зло и страстно, не боясь грубости выражений и оценок. Живость рассказа, драматизм действия, разговорный язык, резкость сатирических красок при изображении врагов и шутка как главная краска, как ведущая тенденция стиля басенного рассказа — таковы главные художественные достоинства басни, созданной Сумароковым.


Шутка, юмор, ирония не были украшающими элементами слога — в них проявлялась личность поэта, его индивидуальный взгляд на мир, его страстность в борьбе с ненавистными ему пороками и их мерзкими носителями — ворами-чиновниками, оскотинивавшимися дворянами, «надутыми», «спесивыми» вельможами и богачами… Классицизму, вводившему строжайшие правила для каждого жанра, свойствен тем самым общий стиль. Правила эти едины и обязательны для всех поэтов — оттого каждый должен писать по образцу единой модели. Шутка, ирония разрушали это единство. Личность поэта, вторгаясь в басню шуткой, делала ее стиль индивидуальным, неповторимо сумароковским. Чистота жанра разрушалась. Басня, запечатлевая личность сатирика, обретала новые черты, утрачивая свою логическую, рационалистическую сухость, начинала увлекать читателя не правильными мыслями, не логикой, но эмоциями поэта. И в этом один из секретов широкой популярности и долгой жизни басен Сумарокова.


Басни (за иносказательность, новеллистичность, фельетонность и даже очерковость поэт назвал их притчами) Сумароков писал с 1755 года до конца жизни. Вышло пять книг его басен: в 1762 году — первые две книги, в 1769 году — третья, после смерти поэта были опубликованы еще две книги. Всего им написано триста семьдесят четыре басни. Часть из них является вольным переводом или переделкой басен Лафонтена. Другие писались на русские темы, но с использованием известных мировых сюжетов и мотивов баснописцев древности — Эзопа и Федра, немецкого баснописца XVIII века Геллерта и др. Много басен оригинальных, построенных на материале фольклора или русских «анекдотов».


6


Следующий этап развития русской басни связан с творчеством Хемницера. Первая его книга басен издана в 1779 году, а через три года вышло ее второе, дополненное, издание. Басни, вошедшие в оба сборника, писались после Пугачевского восстания. В эту пору даже Сумароков отказался от резкой критики пороков своего класса и политики Екатерины. Перед лицом грозной опасности важно было сохранять единство дворянства. Восстание показало, как непримиримо противоречие между дворянами и крестьянами, какая ярая ненависть к угнетателям накопилась в народе. Писать идиллии, воспевать «сельское счастье» было трудно, как и говорить об обязанностях дворянина или обвинять правительство, только что защитившее дворянство от великой беды. Басня стала утрачивать свою остроту, сатиричность. Подмена обличения нравоучением — так можно кратко определить характер перерождения басни в творчестве Хемницера.


Басни Хемницера, посвященные животрепещущим темам, предлагали свое, умеренное, часто компромиссное решение. В басне «Конь верховый» чванливый и исполненный гордости Конь презрительно разговаривает с работающей крестьянской Клячей. Смысл басни в полном достоинства ответе Клячи: «Не так бы хвастать ты умел, // Когда бы ты овса моих трудов не ел». Мораль: занимающийся честным трудом крестьянин лучше бездельника барина.


Той же теме посвящена басня «Стрелка часовая», — баснописец призывает к уважению труда тех, кто постоянно работает на общую пользу. В басне «Волчье рассуждение» Волк удивлен тем, что пастух стрижет овец, а не сдирает с них кожу. Благоразумный Слон разъясняет Волку, а заодно и глупым помещикам, не понимающим, как надо обращаться со своим крестьянами:


С тебя, да и с господ иных примеры брать —

Не будет наконец с кого и шерсть снимать.


Басни Хемницера заполнены проповедью морали умеренности и аккуратности, терпения и довольства своим состоянием. Поиски иной жизни, стремление изменить существующее положение бессмысленны, утверждает поэт («И будь доволен состояньем, // В котором ты живешь»). Как честный художник Хемницер негодовал, наблюдая беззаконные и безнаказанные действия откупщиков, чиновников-взяточников, произвол местных властей. К числу лучших басен нужно отнести те, в которых поэт нарисовал яркую картину разложения аппарата власти. В басне «Привилегия» обнажались действия откупщиков, в басне «Паук и Муха» поэт честно констатировал:


Вор, например, большой, хоть в краже попадется,

Выходит прав из-под суда,

А маленький наказан остается.


В басне «Побор Львиный» открыто обличались злоупотребления чиновников, собиравших налоги. Но здесь же выражена и позиция автора — не восставать против увиденного, не вызывать у читателей гнев и желание покончить с режимом, где хозяйничают воры и грабители. Поэт предпочитает ограничиться констатацией: так устроено общество, таковы люди по своей природе, и ничего с этим не поделаешь.


Презирая паразитический образ жизни господствующего класса, горюя, что богатство ведет к неуважению трудящегося человека, сочувствуя бедняку, Хемницер не только не ставил вопроса об ответственности монарха, но не раз защищал его, призывая читателя надеяться на доброго царя, на воспитание, на время, которое все сгладит и, может быть, принесет утешение. Специально этой теме посвящена басня «Добрый царь».


Следуя традициям классицизма, Хемницер широко прибегает в своих баснях к заимствованиям. Образцом он выбирает филистерски настроенного немецкого поэта-моралиста Геллерта. Басня у Хемницера стала назидательной новеллой. В одних он показывает, как отвратительна жизнь корыстных, порочных, себялюбивых и чванливых дворян, чиновников, судей, откупщиков; в других превозносит поступки скромных, не одушевленных никакими нелепыми мечтаниями, усердно работающих бедняков, воспевает честность, нравственный долг, терпение и покорность. Новеллистический характер построения и боязнь сатиры приводили поэта к тому, что он иногда превращал свою басню в жанровую сцену. Характерный пример — басня «Метафизический ученик».


Подменяя обличение нравоучением, Хемницер сознательно отказывался от стилистической манеры Сумарокова, от его резкого слога, грубого, близкого к просторечию языка. Хемницер пишет легким, разговорным языком образованного дворянского общества, добивается свободы интонации. Совершенствование стиха, мастерское владение живописью слова, достоверность быта и поведения людей в событиях, стремление передать интонацию речи героев в стихе — все эти художественные достижения Хемницера были усвоены последующими баснописцами, в частности, Крыловым.


Басни Хемницера засвидетельствовали те изменения, которые происходили в этом жанре в последнюю четверть века. Ее форма, четко сложившаяся в поэтике классицизма, распадалась. Яркий пример тому басня сентименталиста Дмитриева.


7


Дарование Дмитриева-поэта полнее всего выразилось в повествовательных жанрах — сказке (так называл он коренным образом переделанную сатиру, в которой отказался от обличения) и басне, ставшей любимым его жанром. Всего им написано восемьдесят басен. Большая часть их — переводы. Чаще всего он обращался к басенному наследию Лафонтена и Флориана. В одних случаях поэт использовал только традиционный сюжет, самостоятельно развивая повествование. В других — это относится прежде всего к Лафонтену — поэт стремился сохранить и самый стиль изящного рассказа французского баснописца.


Басня канонизирована классицизмом как низкий жанр. Отсюда — и грубость языка, и сатирическая соль слога. Дмитриев-сентименталист не принимал классицистического разделения поэзии на жанры, и басня для него — это не низкий жанр. В своем творчестве, обращаясь к традиционным жанрам, он отступал от строго определенных правил, добиваясь стилистического единства своих произведений. Единство это определялось единством лирического субъекта его поэзии. В той или иной степени стихотворения Дмитриева, по традиции облекавшиеся в ту или иную жанровую форму, были выражением позиции автора. Личное начало в баснях проявлялось в сосредоточенности автора на моральной стороне жизни героев, которая его трогает и волнует.


Басне Дмитриева чужда сатира. Поэт не обличает, не рисует картин социальной несправедливости, не поучает, но рассказывает о каких-то событиях, обнаруживая в ходе самого повествования важные моральные истины. При этом автор нередко прямо вмешивается в действие, рассказывает о себе, о своем отношении к происходящему, к поступкам героев, предается воспоминаниям: «И мне такая ж участь, Шмель…» (басня «Пчела, Шмель и я»), «Я сам любил…» (басня «Два голубя») и т. д.


Басни Дмитриева можно разделить на две неравные группы. Первая, бóльшая, относящаяся к 1790-м годам, связана с его другими произведениями разных жанров единством морального идеала. Басни второй группы обусловлены политическими событиями начала XIX века, оттого в них зазвучали мотивы критики, оказались поднятыми политические темы.


В центре басен первой группы — «добрый человек», который отвергает господствующую мораль, учившую искать счастья в чинах, карьере, деньгах («Не чувствуя к чинам охоты, // Не зная страха, ни заботы, // Без скуки провождал свой век», — говорится о герое басни «Пустынник и Фортуна»). В басне «Искатели Фортуны» этот идеал утверждается в драматическом столкновении судеб двух друзей. Искатель Фортуны, жаждущий богатства человек, терпит фиаско. Автор не осуждает его, но всем строем рассказа показывает душевную бедность человека, занятого погоней за Фортуной, видящего счастье в богатстве. Его сочувствие на стороне того, кто счастье видит в ином — в покое души, в любви и дружбе. Потому басни превращаются в гимн дружбе («Два друга»).


Сосредоточенность на чувствах, раскрытие нравственных богатств личности, дискредитация традиционных в феодальном обществе идеалов должны были показать, что истинное величие человека не в богатстве кармана, а в богатстве души. На практике же это приводило к отделению человека от общей жизни отечества, делало его равнодушным к судьбам других людей. В этом оправдании эгоистического счастья, о желании выдать за добродетель смирение перед социальным злом выразилась консервативность позиции русского дворянского сентиментализма.


Но творчество Дмитриева и Карамзина развивалось неравномерно, политические обстоятельства русской жизни накладывали на них свою печать, определяли эстетические искания. Так Дмитриев с конца 1790 и в начале 1800-х годов, стремясь к расширению художественных возможностей сентиментализма, обратится к темам политическим и социальным. Он станет осваивать сатирические жанры. В частности, заметное место в поэзии того времени займет его перевод одной из ярких сатир Ювенала — «О благородстве». Содержание сатиры Ювенала не устарело — в ней с гневом отвергался сословный принцип оценки человека по происхождению: «Надменный! Титла, род — пустое превосходство! Но дух, великий дух — вот наше благородство!» Требование ценить человека за его «дух», за дела для пользы общества, а не за «титлы» и заслуги предков сближалось в тех условиях с просветительским учением о человеке. Дмитриев в переводе стремился создать русский стиль негодующей сатиры: исполненный гневной энергии стих, афористически четкая фраза, эмоционально приподнятый ораторский строй языка.


Изменились в эту пору содержание и стилистика басен. Теперь при отборе басен для перевода внимание Дмитриева привлекают те, которые критикуют социальные и политические пороки самодержавного государства. Поэт допускает критику, но отвергает обличение. Эта позиция получила свое обоснование в басне «Змея и Пиявица». И та и другая равно «людей кусают», но польза их различна. Пиявица так формулирует это различие: «Я им лекарство, ты — отрава». Поэт тут же делает заключение: «Не то ли критика с сатирою у нас?» Критика — это лекарство; сатира, обличение — отрава.


«Дней Александровых прекрасное начало» — политическая амнистия, создание Комиссии по сочинению новых законов, многочисленные обещания усовершенствовать и либерализовать аппарат государственной власти — порождали надежды и иллюзии у многих. Питал те же иллюзии и Дмитриев. В карамзинском журнале «Вестник Европы» он опубликовал несколько политических басен. Критикуя, он предлагал «лекарство». В первой же басне, «Царь и два Пастуха», Царь сам признает, что не может добиться того, чего бы хотел: чтобы «цвела торговля», не было войны, «чтоб народ мой ликовал в покое». В реальности же власть несет бедствия и страдания народу. В басне «Воспитание Льва» Львенок, отданный на обучение Собаке, во время путешествия по стране видит подлинную картину жизни народа, притесняемого местными властями.


В подобной критике проявилась гражданская позиция баснописца. Но в предлагаемых рецептах, в путях устранения описанных бедствий Дмитриев остается верным своим дворянским убеждениям. Критикуя, он стремится вылечить близкий ему самодержавный строй. В басне «Царь и два Пастуха» эта позиция выражена с особой обнаженностью. Пастух объявляет Царю: правление его плохо, потому что у него плохие чиновники. Отчего же у него, Пастуха, порядок в стаде? «Царь, — отвечал Пастух, — тут хитрости не надо: // Я выбрал добрых псов!» Тот же мотив и в баснях «Ружье и Заяц», «Калиф», «Воспитание Льва» и др.


В начале XIX века поэт и критик Мерзляков довольно удачно определил и эволюцию басни в дворянской литературе XVIII века, до Крылова, и эволюцию ее слога: «Сумароков нашел их (басни. — Г. М.) среди простого, низкого народа; Хемницер привел их в город; Дмитриев отворил им двери в просвещенное, образованное общество».


Высший расцвет русской басни связан с именем Крылова. Он создал новый тип басни, которая была возвращена народу. Именно благодаря творчеству Крылова-баснописца литература прочно встала на почву подлинной народности. Просветительские убеждения Крылова, определив критическое отношение к действительности, обусловили формирование реалистической эстетики. Первые басни были написаны Крыловым в конце XVIII века. С 1800-х годов басня станет главным жанром в его творчестве. Он возродит на новой, реалистической основе острую, сокрушающую силу обличения, сатиру, способную в широких обобщениях раскрывать противоречия социальной и политической жизни России, ставить на общественное обсуждение общенациональные проблемы.


Используя традиционные басенные сюжеты, встречавшиеся, в частности, у Лафонтена, Крылов создавал картины русской жизни, раскрывал характер русских людей. В этом была одна из первых побед реализма. Изображение крестьян, людей труда перестало носить отвлеченно моральный и функциональный характер. В баснях Крылова изображались русские мужики, их чувства, мысли, поступки, представления. Крыловым была открыта, по словам Белинского, «тайна национальности». Победа, одержанная пока в крайне узких рамках басенного жанра, была многообещающей; она открывала широкие перспективы развития реализма и народности, что и нашло свое дальнейшее воплощение в творчестве Грибоедова, Пушкина, Гоголя.


8


Среди многих жанров поэзии классицизма мы встречаемся с так называемой герои-комической поэмой — антиподом поэмы героической. История возникновения этого жанра примечательна. В эстетическом кодексе Буало о поэме подобного рода речь еще не шла. Однако уже за несколько лет до выхода «Поэтического искусства» (в начале 1650-х годов) противник классицизма Поль Скаррон издал поэму «Вергилий наизнанку», в которой высмеивал неестественность, условность и надутость высоких жанров и героической поэмы прежде всего. Поэма Скаррона принадлежала к жанру бурлеска, широко распространившегося во Франции в первом половине XVII века. Бурлеск — шутка, перелицовка (травестирование). Бурлескная поэзия высмеивала («выворачивала наизнанку») античные мифы, героические эпопеи. Скаррон и «вывернул наизнанку» поэму Вергилия «Энеида». Высоких героев и богов он уподобил современным ему людям низкого звания, заставив их говорить грубым и вульгарным языком.


Бурлеск Скаррона имел огромный успех. Буало, защищая принципы героической поэмы, столь грубо высмеянные Скарроном, и учитывая популярность бурлеска, решил предложить читателям другой тип шутливой поэмы, или, как он писал, «новый род бурлеска». Написав поэму «Налой», он создал жанр герои-комической поэмы, противопоставив его поэме Скаррона. В «Налое» события ничтожные, выхваченные из будничной житейской практики простых людей, описываются языком торжественным и высоким. Когда часовщик и часовщица, пишет Буало, говорят языком Энея и Дидоны, читатель улыбается. Тем самым Буало заменял непристойную и оскорблявшую его шутку (издевательство над высокими героями и над самим жанром эпической поэмы) другой шуткой — изящной и изысканной, направленной против простонародья.


В XVIII веке на Западе и в России это противопоставление герои-комической поэмы бурлеску перестало ощущаться. И герои-комическая поэма и бурлеск уравнивались как единый жанр шутки, решавший одну и ту же задачу различными стилистическими средствами: в одном случае о низком говорилось высоким слогом, в другом — о высоком — низким слогом. Такое уравнение и нашло свое закрепление в «Эпистоле о стихотворстве» Сумарокова, разрешавшей русским поэтам писать оба типа поэм. Назывались они одинаково: «смешными геройческими поэмами». В литературной практике того времени их именовали «ирои-комическими поэмами». Автор такой поэмы, по мысли Сумарокова, должен был прежде всего смешить читателя. Смешное возникало не из характеров, не из жизненно оправданных ситуаций. Смешным был сам прием: эффект комического был одинаков, и когда Дидона говорила языком торговки, и когда бурлак вещал языком Энея. Читатель, воспитанный нормативной поэтикой, привык к четкому различению жанров и соблюдению правил. Оттого он и смеялся, когда видел отступление от жанровой чистоты, когда вместо обязательного в жанрах классицизма соответствия между слогом и темой — а в героической поэме обязательного закрепления за высокой темой высокого языка — он сталкивался с нарочитым нарушением правила. Дозволенное во имя шутки нарушение, игра словами, мастерская демонстрация стилистических нелепостей — вот что в конечном счете было содержанием «смешных геройческих поэм». Действие в них происходило в условном, призрачном мире пародии, где блуждали герои-фикции, послушные марионетки в руках поэта. В создании «смешных геройческих поэм», может быть, откровеннее всего проявлялось дворянско-аристократическое, барское презрение к тому реальному миру, в котором жили люди «низкого» звания.


В 1760-е годы, когда просветители и разночинцы поставили задачу художественного познания жизни народа, когда шла борьба против дискредитации той действительности, где жили простые люди, против объявления ее «низкой», достойной лишь комического или сатирического изображения, выступил разночинец Чулков с пародией на герои-комическую поэму, — назвав ее «Стихи на качели». Опыт оказался удачным на пути сближения поэзии с действительностью и взрыва нормативной поэтики изнутри. Поэты были скованы правилами, но правила допускали реальную жизнь в герои-комическую поэму в ряженом виде (Робенка баба бьет — то гневная Юнона», — писал Сумароков). Чулков и воспользовался этим как предлогом для того, чтобы заговорить в стихах на «законном» основании о том, что было близко ему, — о делах и жизни простых людей. Поэт довольно откровенно заявлял: нужно «сыскать пример», «надобно искать в премудрости покрова». Жанр герои-комической поэмы и был таким удачным «покровом». Смысл поэмы Чулкова в воспроизведении неповторимых подробностей русского быта. Для Сумарокова условна описываемая в шуточной поэме «низкая» действительность, дли Чулкова условны герои-боги, которые вовсе и не боги, а обряженные в маскарадные костюмы (иначе их не пустят в настоящее искусство) простые русские люди — нищие, ямщики, мелкие базарные торговцы, работники.


Наиболее ярким художественным произведением этого жанра явилась герои-комическая поэма Василия Майкова «Елисей, или Раздраженный Вакх». Она писалась в 1769 году в атмосфере успехов сатирической журналистики и борьбы с фальшивым изображением крестьянской жизни в эклогах и идиллиях. В своей поэме Майков демонстративно и дерзко изображает «низкую» действительность — столичные кабаки, работный дом для проституток и т. д. Ее горой — Елисей, лихой ямщик и гуляка. Сюжетное развитие поэмы идет как бы по двум линиям: реальной и фантастической. Столичные откупщики повысили цену на водку, что вызывает раздражение простого народа. Гнев работных людей выражен в фантастическом сюжете: Вакх — бог вина — тоже недоволен повышением цен на водку, потому что ее меньше будут пить. Чтобы наказать откупщиков, Вакх подговаривает Елисея, пьяницу и кулачного бойца, разгромить склады богатого петербургского откупщика. Елисей с удовольствием это осуществляет. В ходе событий полиция арестовывает Елисея, он попадает в тюрьму. Из тюрьмы его вызволяет Ермий (Гермес), действовавший по повелению Зевса, которого просил Вакх.


«Елисей, или Раздраженный Вакх» — поэма нового типа. Только формально она соответствовала правилам Сумарокова. В ней действуют боги, они рисуются сниженно, натуралистически выписывается их быт. Несоответствие — жизнь высоких героев и богов в окружении низкого быта и людей низкого знания — рождает комизм повествования. Тем самым «Елисей» как бы принадлежит к жанру бурлеска («Гектор не на войну идет — в кулачный бой», — писал об атом типе поэм Сумароков). Но у Майкова действует низкий герой, ямщик Елисей, который поставлен в ситуацию, пародийно воссоздающую похождения богов и героев, описываемых в героическом эпосе (Сумароков так характеризовал эти поэмы: «Поссорился буян, — не подлая то ссора, // Но гонит Ахиллес прехраброго Гектора»). Первым отступлением от правил и было смешение двух типов поэм; поэт сочетал два «склада», две группы различных героев в одной поэме!


Майков решительно отказывается также от барского пренебрежения к «неблагородным» сословиям. Поэтому Елисей дан без идеализации, но и без презрения. Майков увидел в ямщике Елисее человека определенного социального положения. Его индивидуальные черты обусловлены социальной средой. Обстоятельства эти определили и его пороки (он пьяница, буян, драчун), и его положительные качества (чувство собственного достоинства, сила, юмор, сообразительность).


Условный сюжет приключений Елисея, соответствовавший законам избранного Майковым жанра «смешной геройческой поэмы», оказывался хорошим поводом для изображения подробностей жизни русских крестьян и работных людей столицы, подробностей их быта. В поэме множество эпизодов, посвященных приключениям Елисея, в которых мастерски изображаются картины сенокоса, кулачного боя, прощания с умершей матерью, быта тюрьмы, Петербурга и т. д.


В этом и проявилось новаторство — под «покровом» жанра перед читателем предстали жизненно яркие бытовые сцены, воссозданные языком сочным, близким к живой речи народа, исполненным юмора, свежести и силы выражения. По правилам, Елисей (ямщик) должен был говорить приподнятым языком или сам автор при характеристике низких дел ямщика обязан прибегать к высокому слогу. Вспомним указание Сумарокова: «В сем складе надобно, чтоб муза подала // Высокие слова на низкие дела». У Майкова же ямщик о своих «низких» делах говорит «низким» же языком, то есть язык героя вполне соответствует его духовному складу. В этих случаях стиль не является источником комизма. А ведь комический эффект в «смешных геройческих поэмах» рождается из стилистического несоответствия. В поэме Майкова можно встретить смешные сцены, построенные на этом требовании, на этом приеме. Но их не так много. А вместе с тем поэма пронизана истинно русской веселостью, задорным, подчас соленым юмором. Смешное у Майкова иного происхождения. Смешны ситуации, в которые попадает герой, смешны предприимчивые действия никогда не унывающего, находчивого Елисея. Все эти черты стиля и художественного метода свойственны именно поэме Майкова. Они рождены в процессе преодоления канонов и правил жанра. Именно за это и ценил поэму Пушкин, утверждая, что «Елисей» истинно смешон».


С жанром герои-комической поэмы связана поэма Богдановича «Душенька». Как и в герои-комической поэме, в «Душеньке» снижаются образы царей, богов и героев, фантастическое смешивается с реальным. Но Богданович решительно отказывается от просторечия, не допускает грубых слов, отвергает «низкую» действительность, стремясь создать изящную картину в духе пасторальных придворных балетов. Содержание поэмы он заимствовал из романа Лафонтена «Любовь Психеи и Купидона», который развивал одну из новелл романа Апулея — «Превращение, или Золотой осел». Апулей первым обработал античный миф о любви Амура и Психеи. Лафонтен, сохранив его фабулу, дополнил повествование новыми сюжетными приключениями. Французский писатель говорит о своих героях и их чувствах шутливо и иронически. Богдановича увлекла эта манера. Используя фабулу Лафонтена, Богданович во многом самостоятелен. Сохраняя большинство сцен французского романа, он сочиняет новые и, главное, по-своему, оригинально трактует образ Психеи. Поэт отказывается от раскрытия драматизма ее судьбы, от мрачных картин (например, посещение ада), смягчает те сцены, которые должны вызвать у читателя чувство сострадания к героине. Образ Психеи у Богдановича «приземлен» — это милая, кокетливая барышня, Душенька. Все приключения ее, о которых с иронической улыбкой рассказывает автор, — шутка, он не верит в серьезность встающих на ее пути испытаний. Все в созданном им сказочном мире условно и способно лишь вызвать у читателя мягкую улыбку.


Такой замысел обязывал поэта выработать новый стиль. Главная заслуга Богдановича-поэта и состоит в создании и совершенствовании легкого, свободного стиха. Поэт говорит от своего имени, личность его — личность поэта, иронически настроенного человека — проступает в каждом стихе поэмы. Оценив выразительные возможности вольного, разностопного ямба, который введен был до этого Сумароковым в баснях, Богданович написал им свою поэму. Разговорная легкость языка, лукавость и игривость тона рассказа, поэтическая смелость, иногда допускавшая даже небрежность, вызывали у современников и удивление, и протест, и восхищение. Позже эти поэтические достижения Богдановича были усвоены поэзией сентиментализма. Шутливого и иронического рассказчика, введенного Богдановичем, мы встретим позже в поэме Пушкина «Руслан и Людмила».


То обстоятельство, что поэма писалась в годы реакции, наступившей после подавления восстания Пугачева, предопределило отказ Богдановича и от сатиры и от гражданственности, которые были так характерны для классицизма в период его расцвета. Белинский осудил отсутствие серьезного содержания в поэме, отметил ее стилистические недостатки и в то же время признавал, что поэма «замечательное произведение как факт истории русской литературы: она была шагом вперед и для языка, и для литературы, и для литературного образования нашего общества. Кто занимается русскою литературою как предметом изучения, тому… стыдно не прочесть «Душенька» Богдановича».


Карамзин с любовью относился к «Душеньке». Пушкин, отмечая достоинство поэмы, указывал в то же время, что ориентация Богдановича и других писателей-сентименталистов на французкую словесность породила такие вредные последствия, как «манерность, робость, бледность».


9


Первые «похвальные», торжественные оды появились еще в XVII столетии — их автором был Симеон Полоцкий. С той поры они стали распространенным жанром школьной лирики. В пиитических руководствах указывались правила их сочинения, а образцами объявлялись античные оды, и прежде всего оды Пиндара. На Пиндара ориентировался и Феофан Прокопович, когда в «Епиникионе» прославлял Полтавскую победу Петра.


В 1734 году Тредиаковский издал отдельной книжечкой «Оду торжественную о сдаче города Гданьска», присоединив к ней теоретическое «Рассуждение об оде вообще». Хотя ода Тредиаковского была написана тем же силлабическим размером, которым писали и его предшественники, он с полным правом сообщал читателям, что именно его ода «самая первая есть на нашем языке». Действительно это была первая торжественная ода нового типа — она создавалась по правилам французского классицизма, сформулированным его законодателем Буало в «Поэтическом искусстве». Одним из требований Буало было подражание образцам. Тредиаковский выполнил и его, взяв в качестве образца оду самого Буало «На взятие Намюра».


В 1739 году Ломоносов, отказавшись от силлабического размера, написал свою первую оду — «На взятие Хотина», избрав для нее четырехстопный ямб. В последующем поэт писал надписи, эпиграммы, начал работать над героической поэмой «Петр Великий», сочинил две трагедии, создал образцы научно-философской лирики — «Утреннее размышление…» и «Вечернее размышление…». Но именно ода стала главным и любимым его жанром.


Содержание од Ломоносова определялось его политическими убеждениями, в основе которых лежала концепция просвещенного абсолютизма. В преобразовательной деятельности Петра поэт находил подтверждение своих идеалов; он считал, что только просвещенный монарх может в современных условиях принести благо родине и народу. Потому постоянная тема его од — деятельность Петра. В одах, обращенных к Елизавете, а затем к Екатерине II, Ломоносов призывал их вернуться к политике Петра I и следовать его пути.


Оды писались на торжественные случаи придворной жизни, главным образом на годовщину восшествия на престол Елизаветы. Оттого в них обязательно включалась похвала императрице. Но то не было лестью ищущего подарка придворного. Тут-то и проявилось новаторство: прославляя и идеализируя Елизавету, поэт как бы говорил ей: смотри, вот каким должен быть просвещенный монарх, его долг развивать в России промышленность, установить мир — «возлюбленную тишину», покровительствовать наукам и просвещению. Воспевая талантливость русского народа, мощь и богатство России, поэт увлеченно доказывал, что стоит только широко развить образование в стране, и сможет «собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать». Общественным и поэтическим подвигом Ломоносова и был отказ от жанра похвальной оды и превращение ее в наказ царям, в программу развития русской культуры, разработанную просветителем. Бывший крестьянин и рыбак, став ученым и поэтом, отважно учил императрицу царствовать.


Ода строилась им как ораторское сочинение. Она писалась от имени русского человека, сына отечества, глубоко взволнованного судьбой любимой родины. Грандиозные картины великих побед недавнего прошлого и будущего процветания России, напряженно-патетическое чувство поэта, подчеркнуто эмоциональный строй языка (то, что Ломоносов называл словом «восторг») — все это создавало особый, индивидуально неповторимый, «высокой», гражданский стиль оды, исполненный смелых гипербол и аллегорий, восклицаний и неожиданных сравнений, насыщенный славянскими словами и мифологическими именами и образами. Такой стиль придавал оде монументальность, сложность и великолепие.


Высокий художественный уровень од Ломоносова способствовал широкому распространению этого жанра в русской поэзии XVIII века, он стал ведущим и в лирике классицизма. Ода Ломоносова была объявлена образцом, которому подражало несколько поколений поэтов. Поначалу эти оды приветствовал и Сумароков, хотя выработанные им принципы стиля, простота, рационалистическая ясность поэтического языка противоречили эмоциональному, «громкому», лишенному логической простоты и ясности стилю Ломоносова.


Авторитет Ломоносова-поэта был настолько велик, что поэты-классицисты стали писать вслед за ним «громкие» оды. Число одописцев увеличивалось из десятилетия в десятилетие, количество од устрашающе росло, и уже в 1760-х годах стало рождаться убеждение, что ода изжила себя, утратив способность к творческому развитию, что она бесконечно только повторяет известные образцы, что одописцы неумолимо скатываются к эпигонству.


Гиперболический стиль ломоносовских од выражал высокие идеи величия и могущества России и русской нации. «Громкость» его гражданской оды была внутренне оправдана. Гиперболические же образы его подражателей, часто заимствованные у Ломоносова, заимствованная у него лексика и даже рифмы являлись чужеродными инкрустациями в одах, главным содержанием которых была беззастенчивая похвала очередному монарху, прославление его царствования. «Громкость» стала превращаться в пустую риторику.


Вырождение жанра с тревогой наблюдал Сумароков. Полагая, что все дело в отступлениях от правил и следовании «неправильным» одам Ломоносова, Сумароков объявил ему войну. В ряде статей Сумароков открыто осуждал оды Ломоносова за их «надутость», за стремление «превзойти великость», за излишнюю «фигурность» речи, метафоризм, за отступление от «простоты» и логической однозначности слова. Сумароков подверг критическому разбору самую знаменитую оду Ломоносова 1747 года («Царей и царств земных отрада, // Возлюбленная тишина»), уличая поэта в грамматических ошибках (так воспринималось им свободное поэтическое словоупотребление Ломоносова), «нелепостях». Чтобы дискредитировать ломоносовскую систему, Сумароков писал пародии, называя свои опыты «Вздорными одами».


Одновременно с ниспровержением авторитета Ломоносова Сумароков сам писал оды, писал «ясно» и «просто», по правилам, им самим сформулированным, изгоняя «громкость», и «надутость», и «великолепие» метафорического стиля Ломоносова. Но успеха эти «правильные» оды не имели, и Сумароков перестал их писать, предпочтя им свои любимые жанры — песни и притчи.


Сложилось парадоксальное положение — поэтический кодекс классицизма объявил оду ведущим жанром лирики, определил правила ее написания, создал образцы «правильной» оды, рационалистически ясного стиля, а она пошла по «неправильному» пути Ломоносова (которого отлучил от классицизма сам Сумароков), утратив все достоинства ее создателя. Парадоксальность этого положения проявилась с еще большей силой и наглядностью в конце 1770-х — начале 1780-х годов, когда в пору полного упадка оды вдруг произошло ее возрождение в творчестве Державина. Художественные открытия Державина обусловили новый этап ее развития в качестве важнейшего жанра русской, гражданской, политической лирики. Так оказалось возможным появление революционной оды Радищева «Вольность» и вольнолюбивой оды Пушкина под тем же названием. Отказавшись от подражания и от правил нормативной поэтики, Державин, а вслед за ним и Радищев и Пушкин выступали подлинными наследниками и продолжателями Ломоносова.


Чтобы понять, почему ода в творчестве Ломоносова и Державина, а потом Радищева и Пушкина стала выдающимся явлением русской поэзии, с одной стороны, и с другой — существуя в рамках классицизма, она утрачивала свое влияние и авторитет, дискредитировала себя как жанр, необходимо выяснить решающие черты ее своеобразия, определенные истинным творцом русской оды — Ломоносовым.


Классицизм, как об этом уже говорилось выше, был исторически необходимым этапом в формировании новой русской литературы как литературы национальной, и в то же время он оказывался неспособным раскрывать русскую действительность первых десятилетий XVIII века в ее истине, не увидел и не запечатлел богатого и самобытного содержания бурных, имевших всемирно-исторический характер событий, в которых мощно проявились активность и талант национального гения. Противоречие это таилось в самой эстетической системе классицизма, требовавшего изображать не сущее, а должное. Данное противоречие все более обострилось, приводило на практике к отступлениям. История русского классицизма — это и история многочисленных отступлений поэтов от его эстетического кодекса. К их числу можно отнести и беспримерное развитие сатирического направления, и интерес к фольклору (даже у Сумарокова), и проявление личности поэта в сатирах Кантемира, в баснях Сумарокова, в поэме Богдановича «Душенька», и многое другое. Отступления и позволяли поэзии познавать и художественно воплощать реальную русскую жизнь XVIII столетия.


Отступлением было и одическое творчество Ломоносова. Отступление вовсе не означает отсутствия исторически закономерной, естественной связи и зависимости од от стиля европейского классицизма. Но зависимость не помешала Ломоносову отступать от многих «правил», создавать принципиально новую художественную форму просветительской оды, которая соответствовала потребностям исторической эпохи и открывала возможность поэтического воплощения конкретных явлений политической и национальной жизни России.


Оды Ломоносов, как мы знаем, писал «на случай», на реальные события своего времени, но объектом его поэтического изображения была жизнь России в первую половину XVIII века. Петровские преобразования определили новый этап русской истории и полувековой путь, пройденный страной и народом, — это для Ломоносова одна эпоха жизни русской нации. Дело, начатое Петром, несмотря на неразумную политику его премников, неодолимо продолжало свое развитие. Поэт и стал певцом петровского периода русской истории. Представления и понимание людей петровского времени, что произошел «великий метаморфозис, или превращение России», было унаследовано Ломоносовым.


В чем же существо этого «метаморфозиса»? Россия как государство вышла на международную арену, заняла достойное место в ряду мировых держав, русская нация, мощно проявив свою творческую энергию, быстро догоняла древние европейские нации, начинала новую страницу своей истории. Вот почему эта эпоха будет привлекать внимание всех крупнейших русских деятелей, и писателей прежде всего: здесь начиналась новая жизнь «поднимающейся нации». Обращаться к Петровской эпохе в связи с необходимостью решать актуальные вопросы современности, для уяснения будущего России и ее народа, стало традицией русской литературы. Ломоносов первым начал художественное познание этой славной поры жизни России.


Поэтический рассказ в одах Ломоносова определяется эмоциональным отношением поэта к изображаемому миру. Тема «восторга», закрепленная в слове, порождала глубоко оригинальный стиль од. Что определяло этот стиль? Ответ один — личность Ломоносова.


Идея личности, мера внесословной оценки человека исторически рождалась в европейских странах на почве антифеодальной борьбы и развития буржуазных отношений. В феодальном обществе господствовал сословный взгляд на человека. В России идея личности родилась в иных условиях, при других исторических обстоятельствах: в дыме грандиозных сражений и «великих викторий», преобразований страны — ее экономического и культурного возрождения, потребовавших поистине титанических сил от всего народа, от каждого участника событий. Русский человек петровского времени осознавал свое достоинство, свою силу, свои дарования, утверждал свою личность в активной деятельности на благо отечества. Так вырабатывался истинно русский идеал человека как человека-деятеля.


Ломоносов был воспитанником Петровской эпохи. Выходец из народа, он, благодаря способностям и таланту, постоянному труду, добился своей цели. Его личность реализовывалась в патриотической и научной деятельности. Но с наибольшей эмоциональной силой она оказалась запечатленной именно в поэзии.


Образ поэта в одах предстает не в своем бытовом облике, не как частный человек Михаил Васильевич со своими привычками, вкусами, семейными отношениями и т. д., но как Ломоносов-поэт, поэзия которого есть патриотическая деятельность, как гражданин, чувствующий свой долг и призвание служить народу и России. Смысл программного произведения Ломоносова — «Разговор с Анакреоном» — в том, что европейски прославленному поэту, вождю целого направления, выразителю определенной и распространенной концепции искусства противопоставлен Ломоносов — русский поэт, выразитель русской мысли. Спор ведет не безличный «дух государства», а именно Ломоносов, чья личность, нравственные идеалы, чья любовь к России, патриотическое чувство и раскрываются в образе русского поэта.


Художественный мир, созданный Ломоносовым, открыл новую Россию. «Всю русскую землю озирает он от края до края с какой-то светлой вышины, любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью и девственной природой», — писал Гоголь. Действительно, в одах мы постоянно встречаем поэта, озирающего Россию с какой-то «светлой вышины»: «Взирая на дела Петровы…», «Я духом зрю минувше время…», «Я вижу умными очами…». Поэт, взирающий на просторы России, исследующий ее прошлое, вдохновенно и дерзко приоткрывающий будущее, поэт, занятый думой о народе, стремящийся понять его роль среди других народов, — такова идейно-художественная особенность структуры ломоносовской оды. Высота, с которой открывается поэту необъятная Россия, — это его вдохновение, вознесенная «превыше молний» мысль.


В дыму сражений, в ратных подвигах предстают перед духовным взором Ломоносова «сыны российские». История определила жребий народу — отстоять свою родину от врагов. Они сражались на севере со шведами и одержали решающую победу под Полтавой, они отбили от владычества турок южные рубежи России. Ломоносов видит и раскрывает в сражающемся народе нравственное здоровье и духовную силу. Они проявляются в самоотверженности, в готовности к подвигу каждого русского, в любви к отечеству.


Приняв боевое крещение, народ утвердил свое будущее: «Поставил бог и росов дух и не подвигнется вовеки». Победы обеспечили «тишину», мир, открыли путь к труду и просвещению. Обобщая опыт жизни «сынов российских», Ломоносов утверждал: «И путь отворен вам просторный».


Поэт созерцающий — не сторонний наблюдатель, но участник общих исторических событий, сын народа, чью судьбу он познает, плоть от плоти той нации, которая утверждала свое историческое бытие. Поэт ощущает единство своей судьбы с судьбой народа: «Мы пройдем… сквозь огонь и воды, преодолим бури и погоды, поставим грады на реках…» Мы — это «российские сыны», пахари и воины, в том числе и бывший помор Ломоносов, ныне ученый и поэт. Это единство проявляется прежде всего в патриотическом чувстве «восторга», который стихийно охватил молодой народ а поэт, вышедший из «среды народныя», его выразил и запечатлел поэтическим словом. Вот почему оды Ломоносова — это акт самосознания народа. Осуществляется оно в образе созерцающего и познающего Россию поэта, который был и первым образом русского человека. Ломоносовская личность раскрывалась перед читателем именно в этом общем и главном, в том, что делало ее русской. Открыто и запечатлено было то, что создала действительность, — человек той эпохи, осознававший свою национальную обусловленность.


Ломоносов оказался способным, обобщая опыт нации на завоеванном ею рубеже своего всемирно-исторического существования, выразить русскую мысль. Европа неожиданно для себя открыла новую страну — Россию, новую нацию — русских. Она мечом отстояла свою независимость и силой утвердила свои права мировой державы. Что это за страна? Что несла миру новая нация? Что следовало ожидать? Ответ несла русская мысль, впервые осуществившая себя в одах Ломоносова. Поэт раскрыл нравственный мир новой нации, ее духовную силу, ее веру в себя, в свое будущее, ее активность, молодость и жажду деятельной жизни.


Русская мысль выражалась и в пластическом образе матери-родины. Это был образ не парадной, императорской державы, но России народной. «Европа утомлена в брани», она «простирает длани» к России, занятой трудом, и Ломоносов уподобляет Россию пчелиному рою. В этом образе раскрывается убеждение поэта о единстве нации перед лицом противостоящих ей сил, подчеркивается мысль, что мощь молодого государства определяется народной силой. Концепция просвещенного абсолютизма обретает народно-поэтическое воплощение.


Образ родины у Ломоносова всегда величав. Но то не холодная и грозная величавость, она овеяна добром и согрета лирическим чувством поэта, с которым сливается чувство исполненного достоинства русского земледельца. Наиболее полно русская мысль нашла свое выражение в образе матери-родины в стихотворении «Разговор с Анакреоном». В споре с прославленным поэтом Ломоносов предлагает русскому живописцу написать «мою возлюбленную мать» — Россию. Образ матери-родины — это не светская красавица, не властная госпожа, не величественно-торжественный портрет императрицы, но русская женщина из народа: «…потщись представить члены здравы, возвысь сосцы, млеком обильны, и чтоб созревша красота явила мышцы, руки сильны» и т. д. В том, как поэт видит образ матери-родины, какими чертами ее наделяет, как любуется ее нравственным здоровьем, физической силой, бодростью, проявляется русский демократический идеал человеческой красоты.


То же олицетворение России в виде могучей женщины, «покоящейся среди лугов», мы находим и в одах. Но олицетворением поэт не ограничился: стремясь запечатлеть громадность и обширность русского государства и мощь народной России, он создал географический образ России. Этот образ России в ее планетарных масштабах: с севера на юг — от Невы до Кавказа, и с запада на восток — от Днепра и Волги до Китая (Хины) — несет мощный заряд эмоциональной энергии, передающей патриотизм русского человека, его любовь, гордость и восхищение своей родиной. Именно потому этот образ, активно помогавший самосознанию русских людей, был усвоен последующей поэтической традицией (см. стихотворения Батюшкова «Переход через Рейн» и Пушкина «Клеветникам России»).


Оды Ломоносова, вобрав опыт человечества, стали глубоко национальным, самобытным явлением, выразив русскую мысль и дух подымающейся нации. Ее пафосом стала идея утверждения величия и могущества России, молодости, энергии и созидательной деятельности — России, верящей в свои силы и свое историческое призвание нации. Идея утверждения рождалась в процессе творческого объяснения и обобщения опыта, реальной практики «российских сынов». Созданная Ломоносовым поэзия утверждения существовала рядом с сатирическим направлением. Ее рождение отражало насущную потребность русского самосознания. Нация, в Петровскую эпоху вступившая в новый период своего исторического существования, продолжала бурно развиваться. Активное проявление ею своей жизнеспособности и нравственных сил в последующем рождало постоянную потребность художественного исследования того, что составляло ее «тайну». И характерной особенностью всей русской литературы станет пафос утверждения. Жизненность ломоносовского направления подтвердила патриотическая поэзия Державина, Батюшкова, Давыдова, Пушкина и Лермонтова. Ломоносовское начало обрело новую жизнь в творчестве Гоголя и Толстого.


10


К концу 1770-х годов на поэтическом поприще не было крупных поэтов — Ломоносов, Сумароков, Майков уже умерли. Именно в ту пору молодые, начинающие поэты — Капнист, Хемницер и Львов — сблизились на почве недовольства существовавшей поэзией, поисков иных путей в искуссстве. Львов пропагандировал в кружке народную песню. Интересы кружка оказались близкими Державину. Начинал Державин, как все, —…..писал оды вслед за традицией, равняясь на ломоносовский образец. Подражание неумолимо приводило к эпигонству. Эта несамостоятельность первых опытов огорчала поэта, рождала глубокую и спасительную неудовлетворенность.


В этой атмосфере поисков своего пути и сочувствия друзей и были им написаны три оды: «На смерть князя Мещерского», «Стихи на рождение в Севере порфирородного отрока» и «Ключ». Оды эти означали, что Державин нашел свой «особый путь», который помог ему понять новаторство «российского лирика». Все своеобразие ломоносовских од — в личности их автора. Ломоносов выступал как гражданин, как сын своего отечества, как русский, осознавший свой долг перед народом и Россией. В этом была его победа как поэта. Но ведь личность человека сложнее: кроме стороны общей — связывающей его с большим действительным миром, — есть и сторона внутренняя, с бесконечно богатой жизнью сердца. Новый исторический этап русской жизни открывал Державину возможность чувствовать свою личность в единстве общего и частного. Державин-поэт не только гражданин, каким представал в одах Ломоносов, но и частный человек, со своими убеждениями, вкусами, заботами, друзьями, семьей, слабостями. Державин и сделал свою оду автобиографической, способной выразить индивидуальный взгляд личности автора в единстве общего и частного. Обновляя оду, Державин не подражал, но исторически продолжал дело, начатое Ломоносовым. Связанная с художественными открытиями Ломоносова, его ода стала явлением глубоко оригинальным.


«Ода на смерть князя Мещерского» сохраняла лишь внешние формы традиционной оды. В действительности это было своеобразное, жанрово не очень определенное стихотворение. Ода была превращена в исповедь: человек, осознающий себя личностью, столкнулся с трагизмом бытия; чем острее осознавались им свои духовные богатства, неповторимость индивидуальной жизни, тем трагичнее воспринимал он смерть, беспощадно уничтожавшую высшие ценности бытия. Ода раскрывала в напряженном, исполненном экспрессии слоге смятенное состояние духа поэта. Традиционные размышления о смерти утратили риторичность, отвлеченность и рассудочность, они были согреты живым теплом сердца поэта.


Новаторство проявилось и в стихотворении, написанном по случаю рождения в 1777 году первенца Павла — Александра. Сначала Державин, как и другие поэты, откликнулся на событие традиционной похвальной одой, но не напечатал ее. Через два года он создал и опубликовал новое произведение, и это была не похвальная ода, а легкое шутливое стихотворение, и написано оно не ямбом, а хореем — песенным размером! Ему было дано принципиально новое заглавие: «Стихи на рождение…». Не ода, а «стихи»! Такого жанра классицизм не знал.


В оде всегда действовали мифологические боги. Хвала монарху облекалась с помощью мифологии в аллегорические образы. Державин свои «стихи» тоже начинает с мифологических образов, но в соответствии с уже сложившейся русской бурлескной традицией (Чулков — Майков) он дерзко снижает высокую образность оды, очеловечивает богов и рассказывает об их делах шутя и балагуря. Снижая мифологические образы (Борея он называет «лихим стариком», заставляя его «облака сжимать рукой» и «сыпать иней пушисты»), Державин отказывался от пародии. Его цель — изобразить подлинную действительность — русскую зиму. Одических богов он превращает в сказочных героев: его «седобородый» Борей ведет себя как русский дед-мороз.


Шутка — главная стилистическая особенность новой поэзии Державина, его обновленной оды. Позже он поставит себе в заслугу создание «забавного русского слога». Именно этот «забавный слог» помогал Державину раскрывать во всем, о чем он писал, свою личность. Шутка выявляла склад ума, манеру понимать вещи, взгляд на мир, свойственный поэту Державину как неповторимой индивидуальности русского человека.


Первые три обновленные оды, напечатанные анонимно, были замечены только любителями поэзии. В 1782 году Державин пишет оду «Фелица». Напечатанная в начале следующего года, она стала литературной сенсацией, этапом не только в истории оды, но и русской поэзии. По жанру это была как бы типичная похвальная ода. Еще один никому не известный поэт хвалил Екатерину, но «хвала» оказалась неслыханно дерзкой, не традиционной, и не она, а что-то другое оказалось содержанием оды, и это «другое» вылилось в совершенно новую форму.


Восприятию и пониманию новаторства оды «Фелица» способствовала и литературная атмосфера: похвальная ода усилиями Петрова, Кострова и других одописцев дошла до крайней степени падения, она удовлетворяла только вкусам венценосного заказчика. Всеобщее недовольство похвальной одой отлично выражено Княжниным:


Я ведаю, что дерзки оды,

Которы вышли уж из моды,

Весьма способны докучать.

Они всегда Екатерину,

За рифмой без ума гонясь,

Уподобляли райску крину;

И, в чин пророков становясь,

Вещая с богом, будто с братом,

Без опасения пером

В своей взаймы восторге взятом

Вселенну становя вверх дном,

Отсель в страны, богаты златом,

Пускали свой бумажный гром.


Державин в «Фелице» создает не официальный, условный и отвлеченно-парадный образ «монарха», а рисует тепло и сердечно портрет реального человека — императрицу Екатерину Алексеевну, со свойственными ей как личности привычками, занятиями, бытом; он славит Екатерину, но похвала его не традиционна — она выражает личные симпатии поэта. В оде появляется образ автора — по сути он изображал не столько Екатерину, сколько свое отношение к ней, свое чувство восхищения ее личностью, свои надежды на нее как на просвещенного монарха. Это личное отношение проявляется и к ее придворным — они не очень ему нравятся, он смеется над их пороками и слабостями, в оду вторгается сатира. По законам классицизма недопустимо смешение жанров — быт и сатира не могли появляться в высоком жанре оды. Но Державин и не соединяет сатиру и оду, он преодолевает жанровость. И его обновленная ода только формально может быть отнесена к этому жанру, поэт пишет просто стихи, в которых свободно говорит обо всем, что подсказывает ему его личный опыт.


Воззрения Державина на человека с наибольшей полнотой и поэтической дерзостью воплощены в философской оде «Бог». Поэт был религиозным человеком, и потому в оде нашли свое выражение его идеалистические воззрения на устройство мира, вера в бога-творца. Но в оде утверждалась и смелая мысль: человек хотя и является «созданием создателя», но величием своим он равен богу. Державинский герой не покорный «раб божий», но смело думающий и рассуждающий человек, с гордостью осознающий свое величие, могущество человеческого ума, достоинство независимой личности.


Державин был далек от передового общественного движения эпохи, — «возмутители», «бунтовщики», кто бы они ни были, мужики или дворяне, раз они выступали против самодержавно-крепостнического строя, — его враги. Враждебно он отнесся и к французской революции. Но Державин был сыном своего века, и просветительская идеология наложила свою печать на ого мировоззрение. Просветительское представление о человеке как гражданине и патриоте, чье достоинство определяется не сословной принадлежностью, а делами, общеполезной деятельностью на благо родины, составляло основу общественных и философских воззрений Державина-поэта. Считая законным существовавший в России социально-политический режим, поэт, в сущности, никогда идеологически не защищал этот режим своим творчеством.


Державин славил человека, когда он того заслуживал. Оттого героями его стихов были или Суворов («На взятие Измаила», «На победы в Италии», «На переход Альпийских гор», «Снигирь»), или солдат-герой, или Румянцев («Водопад»), или простая крестьянская девушка («Русские девушки»). Он славил дела человека, а не знатность, не породу.


Рисуя своих героев, Державин стремился раскрыть биографические черты их индивидуального характера. Но это не всегда удавалось. Нередко классицистическая эстетика оказывала сильное влияние, и тогда герои выступали в своем парадном величии, риторика вторгалась в оду.


Полная художественная победа была одержана поэтом в раскрытии своей личности. Поэзия Державина глубоко автобиографична. Автобиографизм явился величайшим открытием русской поэзии XVIII века. Оно было сделано до Карамзина и на иной философской основе, поскольку Державину чужд субъективизм. Державин изображал себя как объективного человека во всем многообразии связей с действительным миром, как реальный характер, живущий полной, сложной и духовно интенсивной жизнью, как личность, обуреваемую различными страстями. Стихи Державина запечатлели обаятельный мир души русского человека, гражданина и патриота. Белинский, поняв это открытие поэта, писал: «В них видна практическая философия ума русского; посему главное отличительное их свойство есть народность, народность, состоящая не в подборе мужицких слов или в насильственной подделке под лад песен и сказок, но в сгибе ума русского, в русском образе взгляда на вещи. В сем отношении Державин народен в высочайшей степени».


Как только на мир стала смотреть духовно богатая личность, так оказалось возможным запечатлеть в стихах реальность, конкретность окружающей ее природы как части объективного мира. Именно Державин открыл красоту и поэзию русской природы. В его стихах она утратила традиционный для классицизма условно-номенклатурный характер, перестала быть перечнем основных типологических признаков весны, лета, зимы или осени. Природа у Державина впервые предстала перед читателем в своей реальной красоте и богатстве красок как природа русского севера, с своими особенностями, чертами и приметами, тонко подмеченными человеком, восхищенным красотой мира. Пейзажная лирика XIX века — богатое и прекрасное явление русской поэзии. Основоположником этой традиции был Державин.


11


Важнейшей вехой в развитии одического жанра явилась ода «Вольность» Радищева. Поэзия привлекала внимание Радищева в течение всей его жизни. Знаток западноевропейской и русской поэзии, он выступил историком последней, написав первый научный очерк о Ломоносове-поэте, определив его место в русской литературе; ее теоретиком — разработав вопросы метрики, рифмы, поэтического мастерства. Известный автор революционной книги «Путешествие из Петербурга в Москву» был и поэтом. Юношеские опыты, относящиеся к 1770-м годам, до нас не дошли. Первое, самое главное в его поэтическом наследии стихотворение — ода «Вольность» — относится к 1781–1783 годам. Писал стихи Радищев и в ссылке — в Сибири и Немцове. В последние годы жизни он работал над поэмами «Песни исторические», «Бова», «Песни, петые на состязаниях».


Поэтическое наследие Радищева количественно не велико, но вклад Радищева-поэта огромен: он — зачинатель русской революционной поэзии, ее основоположник. Для Радищева писатель не только патриот, но и революционер, «прорицатель вольности», и потому, следовательно, политический деятель, участник освободительного движения. Вот почему он избирает новые темы — вольность, преступления самодержавия, право народа завоевать насильственно отнятую у него свободу. Какой для этого следовало избрать жанр? Высокое в классицизме определялось в конечном счете сословной идеологией — все то, что было посвящено богу и царю. Потому и писались оды духовные и похвальные. Ломоносов и Державин преодолели жанр похвальной оды и создали новый тип гражданского стихотворения, воспев мощь России и ее народа и величие человека. Опираясь на эти достижения, Радищев пошел дальше.


Рабство подавляет человека. Свобода же воодушевляет его, поднимает к новой, высокой жизни. «Известно, что человек существо свободное, поелику одарено умом, разумом и свободною волею; что свобода его состоит в избрании лучшего, что сие лучшее познает он и избирает посредством разума, постигает пособием ума и стремится всегда к прекрасному, величественному, высокому».


Следовательно, только свобода поднимает человека к «прекрасному и величественному», только в борьбе за свободу человек раскрывает свое природное величие и утверждает себя как личность. Этот строй духовной жизни человека и должен был определять стиль революционной, совершенно по-новому высокой поэзии.


«Вольность» Радищев назвал одой, коренным образом изменив содержание традиционного жанра, его тему, стиль и композицию. Стихотворение это — произведение огромного философского и политического содержания, в нем изложена концепция народной революции, приветствовался американский народ, завоевавший в революционной борьбе свободу от колониального рабства англичан, утверждалась мысль о равенстве людей и их праве силой вернуть свою свободу. Так русская революционная мысль впервые была высказана поэтическим словом.


Ода начиналась гимном Вольности. Вольность — «бесценный дар» человека, «источник всех великих дел». Что же является «препоной свободе?». Законы, созданные самодержавием и освященные церковью согласно которым у народа отняли свободу и повергли его в дикое рабство. Народ, утверждает Радищев, имеет право восстать против угнетателей, выступить против монарха. В центре оды оказывается восстание народа и суд над самодержцем-«злодеем». В этом проявилось не только высокое мужество поэта-революционера Радищева, но и его поразительная смелость поэта. Освященная давней традицией, хвала монарху была главной темой оды. Даже Ломоносов в своей реформированной оде сохранял эту хвалу, хотя и решительно перестроив оду, превратил ее в наказ царям. А Радищев дерзновенно и с диким вдохновением описал в оде (!!!), как восставшие, «сковав сторучно исполина», влекут его «к престолу, где народ воссел». И начинается суд над царем-мучителем, царем-злодеем:


Преступник власти, мною данной!

Вещай, злодей, мною венчанный,

Против меня восстать как смел?


Речь народа-судьи завершалась приговором:


Злодей, злодеев всех лютейший!

Превзыде зло твою главу.

Преступник, изо всех первейший!

Предстань, на суд тебя зову!

………………………………………….

В меня дерзнул острить ты жало!

Единой смерти за то мало —

Умри! умри же ты стократ!


Во второй половине оды Радищев рассказывает о созидательной деятельности победившего народа. Ода завершается вдохновенным пророчеством о будущей победе русской революции. Историзм помог Радищеву понять, что в современных ему условиях победа еще невозможна: «…но не пришла еще година, не совершилися судьбы». В «Путешествии из Петербурга в Москву», где впервые была опубликована большая часть оды «Вольность», эта мысль была уточнена — революция будет: «Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от очей наших будущее скрывающую; я зрю сквозь целое столетие».


Новое содержание оды «Вольность» требовало выработки новой лексики и нового стиля. Прежде всего возникала необходимость создания новой политической терминологии, определения содержания вводимых им слов, понятии и терминов. Так, например, термин «вольность» до Радищева употреблялся в дворянской и правительственной литературе, причем он совсем не связывался с понятием политической и социальной свободы крепостного народа. Наоборот, слово «вольность» выражало дорогие дворянскому сердцу «вечные» его права (см., например, указ Петра III «О вольности дворянской»). Это типичный пример навязывания словам общенародного языка значения, угодного господствующему классу. Воля, вольность — заветные слова русского народа, выражающие его мечту, его идеал жизни, его надежды; они всегда значили или свободу от плена, или свободу от какой-либо зависимости, а после утверждения крепостного права — свободу от крепости, рабства. Именно в таком значении это слово прозвучало в дни Пугачевского восстания. Это слово, опаленное пожаром восстания, исполненное истинных народных чаяний, запечатлевшее вековую мечту миллионов угнетенных, и ввел Радищев в литературу. Именно после Радищева слово «вольность» окончательно и навсегда утвердилось в русской литературе как призыв к революции, к разрушению самодержавного строя, к уничтожению крепостничества.


Чтобы убедить читателя в праве народа судить царя, надо было не только политически сформулировать вину самодержца, но и поэтически снизить образ царя. Так появился в оде дерзновенный эпитет — «злодей», а потом усиленное — «злодей злодеев всех лютейший». Словари запечатлели значение этого слова в ту эпоху — враг, недруг, законопреступник, человек, подверженный тяжким порокам. На первый взгляд никакого нового значения слово «злодей» в радищевской оде не приобрело. Оно употреблялось поэтом в значении — «законопреступник», нарушитель законов. Изменился только адресат — в практике литературного языка эпохи «злодеем» именовался восставший против самодержавной власти человек (так в манифестах Екатерины назывался Пугачев), а Радищев «злодеем» называет царя, нарушившего законы, созданные народом. Как видим, возможность такого нового, измененного применения слова «злодей» обуславливалось революционными убеждениями Радищева. Для него не монарх, а народ — творец законов. Следовательно, если царь их не соблюдает и употребляет их против народа, то он законопреступник, «злодей». В таком значении словосочетание «царь-злодей» и было закреплено в русском освободительном движении, в русской вольнолюбивой поэзии (см., например, оду «Вольность» Пушкина). До Радищева слово «злодей» такого значения не имело.


Изображая суд народа над царем, описывая восстание угнетенных, победу свободы, Радищев ни разу в оде «Вольность» не употребил слова «революция». Вместо него мы встречаем другое слово — «мщение». «Се право мщенное природы» — так называет Радищев борьбу народа с самодержавием, в «Путешествии» он назовет «мщением» Пугачевское восстание. Будущая победа вольности в России тоже произойдет вследствие того, что народы «себя отомстят». Слово «революция» в ту эпоху не получило распространения. Потому термином «мщение» Радищев стремился подчеркнуть справедливое, исторически закономерное право угнетенных силой оружия вернуть отнятую у них свободу. Слово «мщение» выступало в ряду других синонимов — «возмущение», «восстание», «перемена», но всегда Радищев подразумевает одно — революцию, вооруженную борьбу народа за свои права, за вольность.


Разработана Радищевым и поэтическая терминология для обозначения понятий — революционер, борец за свободу. Такого человека он называет «мстителем», «вождем», «великим мужем», «прорицателем вольности», чье вдохновенное слово собирает «бранную рать», вооружает «надеждой» народ, и увлекает его на мщение — революцию. Именно эта новая поэтическая лексика помогла Радищеву выразить и запечатлеть свою личность в революционных стихах. Ода «Вольность» автобиографична, в этом плане Радищев выступил наследником Ломоносова и Державина. Но совершенно новым, небывалым предстало перед русскими людьми «тайное тайных» души лирического героя оды.


Ненавистник рабства, свободолюбец, он жил единой жизнью с окружающим миром, его взор поэта и мыслителя прорывал «завесу времени, от очей наших будущее скрывающую». Он печалился, и это была скорбь патриота, видевшего «в отечестве своем драгом» ненавистные самодержавие и рабство. Он мечтал, и это была мечта о революции в России, о победе народа, о «дне избраннейшем всех дней». Всей жизнью своей, революционной работой, вольнолюбивыми стихами он приближал этот день. И высшей наградой ему будет благодарная память потомков. Пусть юноша, которому суждено будет жить в этом далеком будущем, придя на его могилу, скажет:


Под игом власти, сей рожденный,

Нося оковы позлащенны,

Нам вольность первый прорицал.


Лирическая стихия оды находила свое выражение в особо подобранной лексике, где ведущее место занимали славянизмы и древнеруссизмы. Наполненные новым содержанием, они принимали новые оттенки, становились способными раскрывать новое, небывало высокое чувство революционера. Особо важную роль при этом в стиле оды «Вольность» играли библеизмы — славянские слова псалмов, входивших в Библию, характерные для псалмов фразеологические единицы («вдовиц и сирых», «бог сил», «благ податель» и т. д.).


Еще знаменательнее использование образов и мотивов псалмов. Прежде всего в псалмах Радищева привлекает мотив суда над царями. Многие псалмы рассказывают о «расправе» бога над «нечестивыми», «лукавыми» царями. Псалтырь была широко распространенной книгой, по ней учились читать. Радищев-революционер, первый в России писавший о нраве народа судить царя-преступника, совершенно сознательно обращался к псалмам. Призывая народ к смелому и дерзкому действию, Радищев как бы говорил: ничего исключительного, необыкновенного в суде над царем нет, царь такой же человек. Он может совершить преступление и за это должен быть судим. Так, по свидетельству псалмов, бог судил царей, теперь народ может судить царя-преступника.


Мысль использовать для оды мотив божьего суда над монархом, развернутый в псалмах, несомненно была подсказана Радищеву жанром духовной оды — поэтическими переводами псалмов. Переводами занимались многие поэты. Особенных успехов добились Ломоносов, Сумароков (переводивший больше всех) и Державин. Ломоносов, пожалуй, первым понял возможность превратить перевод псалма в гражданское стихотворение. С особой яркостью эта тенденция проявилась у Державина. В 1780 году его перевод 81 псалма («Властителям и судиям») стал крупным событием — в нем поэт сформулировал свои гражданские идеалы, свою политическую программу. Опираясь на текст псалма, Державин создал гневное стихотворение, в котором от имени бога судил недостойного монарха. Библеизмы передавали обличительную страстную интонацию поэта-гражданина, окрашивали его речь необычной по выразительности эмоциональной силой. Власти мгновенно поняли силу этого перевода, и он был вырезан из журнала, в котором был напечатан.


Опираясь на эту традицию, Радищев смело использовал библеизмы для выражения революционного содержания своей оды «Вольность», для раскрытия чувств поэта — прорицателя вольности.


Найдя новые слова для выражения своих революционных идей, создав новые термины и понятия, придав новые оттенки и значения старым словам, широко и смело используя славянизмы, древнеруссизмы и библеизмы, Радищев надолго определил терминологию русской вольнолюбимой поэзии, ее стиль. Карамзин и другие сентименталисты выработали поэтический язык для выражения чувств частного человека, «жизни его сердца». Введенная ими лексика для передачи «чувствований» была воспринята Жуковским и Батюшковым, оказала влияние на лирику Пушкина-лицеиста. Радищев как основоположник революционной поэзии создал и во многом определил поэтическую терминологию для выражения революционных идей, и вслед ему пошли Гнедич, Пушкин, декабристы — Рылеев, Раевский и другие.


12


В иерархии жанров классицизма эпическая поэма занимала особо почетное место. Ее образцом была объявлена «Илиада» Гомера. Создание новой эпической поэмы должно было свидетельствовать о зрелости и высоте поэтической культуры данного национального классицизма. Но отличное знание как поэмы Гомера, так и сформулированных правил написания новой поэмы не приносило желаемого результата. Французский классицизм, например, добившийся громадных художественных успехов в разных жанрах, эпической поэмы не создал. В 1728 году Вольтер написал поэму «Генриада», которая сначала принесла ему шумный успех и славу, по потомками переоценена и забыта.


Эпос Древней Греции был посвящен мифологическим героям и богам, эпическое обуславливалось мифологическим сознанием и восприятием мира. Писать эпическую поэму в новое время, следуя античным образцам, было невозможно. Важным нововведением Вольтера был отказ от мифологии и избрание для поэмы сюжета из героической истории своей страны. Складывался иной тип поэмы; хотя обязательное следование образцу в принципе сохранялось — в поэме появлялись сверхъестественные силы, аллегорические образы (Истина, Раздор, Любовь, Фанатизм и др.). Изменен был и образец для подражания: не «Илиада», а «Энеида» римского поэта Вергилия.


Для русского классицизма характерно было стремление уже на первом этапе своего существования решить проблему создания своей эпической поэмы. Кантемир и Ломоносов первыми приступили к отважному труду. Сторонники петровских реформ, они естественно избрали героем своих поэм Петра I. Кантемир писал «Петриду», Ломоносов — «Петра Великого». Дела и жизнь Петра как бы сами просились в героическую поэму. Руководствуясь правилами, каждый поэт самоотверженно работал над поэмой и каждый потерпел неудачу — поэмы не удалось завершить, они были брошены на первых песнях.


Причины неудач талантливых поэтов знаменательны и поучительны — они предопределены эстетическим кодексом классицизма. Исторически несостоятельной была прежде всего сама идея возрождения эпической поэмы. Героические события национальной истории требовали иных жанров. В свое время Маркс указывал, что «с появлением печатного станка» исчезли «сказания, песни и музы, а тем самым и необходимые предпосылки эпической поэзии» [3].


Классицизм, согласившийся заменить мифологический сюжет историческим, в то же время своими правилами не давал возможности поэтам запечатлеть реальный, подлинно исторический облик героя. Его эстетический кодекс все конкретное, индивидуальное, неповторимое в историческом деятеле приводил к единому знаменателю — отвлеченному, обобщенному образу абстрактного героя. Потому-то Петр в поэме Кантемира — это аллегорическая фигура человека, воплотившая в себе «мудрость, мужество к случаю // Злу и благополучну, осторожность сильну, // Любовь, попечение, приятность умильну, // Правдивого судию, царя домостройна, // Друга верна, воина, всех лавров достойна».


Ломоносов, предупредив, что в поэме речь пойдет о «невымышленных богах», но об «истинных делах, великом труде Петрове», все же был вынужден «петь», а не изображать, создавать условный образ «монарха», «отца россиян»), «такого человека, каков во всех странах неслышан был до века». «Неслыханное» же в поэме выступало не как индивидуальные особенности личности Петра, не как своеобразие его характера, ума, действий и поступков, но как номенклатурный перечень общих добродетелей и поступков.


Неудачи Кантемира и Ломоносова не остановили Хераскова, и он несколько десятилетий спустя попытался все же создать русскую эпическую поэму. После многолетних трудов он наконец издал в 1779 году «Россиаду». Согласно правилам в поэме изображалось важное событие отечественной истории. Херасков воспел взятие Иваном Грозным Казани. Это событие поэт рассматривал как победоносное завершение великой борьбы России с татарским игом. Поэма, повествовавшая о подвигах русских людей, об их самоотверженной борьбе с татарскими поработителями, запечатлела патриотическое чувство любви русского поэта к родине.


В соответствии с образцами в поэме было двенадцать песен, написана она александрийским стихом и начиналась традиционным зачином: «Пою от варваров Россию свобожденну». Наряду с реальными людьми в поэме действовали потусторонние силы: бог, ангелы, святые, языческие боги, чародеи, которые вмешивались в дела, определяли судьбы людей. В соответствии с традицией значительное место в поэме занимает любовный сюжет. Следуя образцам, Херасков широко заимствовал и многие описания (очарованный лес, сцены ада и т. д.) из «Освобожденного Иерусалима» Тассо, «Энеиды» Вергилия, «Генриады» Вольтера.


Выбор эпохи и основных исторических героев определился политическими убеждениями автора. Дворянский идеолог и монархист, Херасков делает Ивана IV идеальным царем. Но в то же время он выдвигает в герои и вельмож. Мудрый монарх, по Хераскову, всегда опирается на вельмож, на аристократов, слушается их советов. Оттого поэт защищает Курбского, отстаивавшего право дворян быть в оппозиции к монарху.


«Россиада» была восторженно встречена литературными друзьями Хераскова, объявлена ими образцовым сочинением. Но читательским успехом поэма не пользовалась. Она вышла из печати в пору, когда широкий читатель с бóльшим интересом относился к прозе, к роману, сатирическим жанрам, наиболее связанным с знакомой русской жизнью, к комедиям и слезным драмам, к лирической поэзии. Осилить огромную по размеру, громоздкую по построению, наполненную малопонятными и наивными чудесами и условностями поэму было очень трудно.


Честь создания русской эпической поэмы как произведения, венчающего здание русского классицизма, принадлежит Хераскову. Но у нее не было будущего, она даже не принесла славы своему создателю. «Россиада» оказывалась памятником великого труда поэта, верного принципам литературного направления, которое уже прошло зенит своего развития.


13


Первые элегии в русской поэзии появились в 1735 году и принадлежали они нововводителю Тредиаковскому. Он же определил этот жанр как «стих плачевный и печальный», указав на необходимость различия двух главных его мотивов — смерть близкого человека и «важные» любовные переживания; и тот и другой изображаются поэтом «всегда плачевною и печальною речью». В 1747 году в «Эпистоле о стихотворстве» Сумароков, определяя каноны элегии, сузил тематику элегии, сведя ее к воспеванию только «любовных горестей».


Призыв воспевать «любовны узы плачевным голосом» не был услышан поэтами. Да и сам Сумароков долгие годы не писал элегий. Перелом в истории этого жанра наступил в 1759 году, когда автор «Эпистолы» написал цикл элегий. Вслед за ним выступили Херасков, Попов и другие поэты. 1760-е годы (до 1772) — это годы расцвета «плачевных стихов» (в печати появилось более ста элегий) и одновременно их кризиса — к концу десятилетия уже явно обнаружилась исчерпанность жанра. В последние тридцать лет века талантливые поэты разных направлений уже не писали элегий. Элегия исчезла из поэзии (около десятка элегий, напечатанных в журналах, эпигонских по своей сути, в счет не идут). Любовное печальное чувство нашло свое выражение в песне, затем в анакреонтической оде. Возрождение элегии произошло лишь в начале XIX века на иной, романтической, основе.


В чем причина такой краткой жизни элегии XVIII века — жанра, который в первые десятилетия нового столетия открывал громадные возможности выражения духовного богатства личности многих поэтов, позволял им создавать неувядаемые шедевры русской лирики (Жуковский, Батюшков, Пушкин, Баратынский, Лермонтов)? Ответ на этот вопрос следует искать в самой философско-эстетической системе классицизма. Именно судьба элегии с особой наглядностью отражает противоречивость нормативной поэтики.


Буало включил элегию в свое «Поэтическое искусство». Определяя особенности и черты этого жанра, он опирался на опыт великих элегиков античности — Овидия и Тибулла. Но опыт авторов глубоко личных элегий приходил в противоречие с эстетическим кодексом классицизма, искусства антииндивидуалистического, которое не допускало, чтобы лирические жанры стали зеркалом души поэта. Потому практически выполнить рекомендации Буало было невозможно. И не случайно французский классицизм не создал образца элегии — им по-прежнему оставались элегии Овидия и Тибулла.


Сумароков попробовал выйти из тупика все тем же путем: созданием образца элегии, содержанием которой объявлялись жалобы героя, рассказ о тех чувствах, которые должны испытывать действующие лица стихотворения в заданных ситуациях — разлука, неразделенная или несчастная любовь. В «Эпистоле» Сумароков писал: «Любовник в сих стихах стенанье возвещает». Подобные «возвещанья» были своеобразным внутренним монологом. Но этот монолог произносил сумароковский человек вообще, герой, лишенный индивидуальных черт. Он функционален — ему определена роль «плачущего любовника» Элегия оказывалась моделью заданных чувств. Сумароков не выражает «непритворные чувства», но учит чувствовать, создает образцы любовных страданий. Модель и запечатлела не интимные переживания личности, а науку чувствования. Отсюда холодность и риторичность речи героя, заданность ситуаций и должных, положенных в данном случае переживаний. Элегия, созданная Сумароковым и его последователями, очищена от всего индивидуального, конкретного, сложного. Герои («он» и «она») не имеют имен, в элегии нет описания места и обстоятельств события, не указываются причины разлуки, не называются препятствия и т. д.


Лишенная возможности развиваться (так как не могла наполняться, в силу своей безличности, живым, всегда индивидуально-конкретным чувством). созданная модель могла лишь повторяться. Поскольку не было «живых слов любви», элегию заполнили штампы — одни и те же мотивы и сюжетные ситуации, одни и те же слова о заранее заданных «стенаниях». Задан был и размер — элегии Сумароков писал александрийским стихом (шестистопным ямбом).


Потребность же в поэтическом выражении духовной жизни личности стала проявляться все с большей остротой. И тогда то, что не оказалась способной выполнить элегия, стала выполнять песня. Жанровые возможности песни были более широкими: она могла быть печальной и веселой, шуточной и сатирической, военной и застольной, в ней рассказывалось о любви — счастливой и несчастной, об изменах и разлуках, о горе молодой женщины, выданной замуж за нелюбимого, и т. д. Песня оказывалась способной перенять функцию элегии в выражении любовных чувств и не быть скованной декретированными признаками жанра — тематическими и ритмическими. Первым это понял Сумароков, который начал писать песни раньше элегий. В своей «Эпистоле» он требовал от пишущих песни и не только «ясного», «приятного» и простого слога, лишенного «витийств», но и, главное, чтоб в песне торжествовала страсть, а не разум: «чтоб ум в нем (слоге) был сокрыт и говорила страсть; // Не он над ним большой — имеет сердце власть». Этому предписанию следовал сам поэт, когда писал песни (им написано более ста песен).


Естественно, что и песни Сумарокова были лишены глубоко личного, автобиографического начала. Характерный пример: драма, пережитая поэтом (после смерти жены он полюбил свою крепостную и, бросив вызов дворянскому обществу и родственникам, женился на ней, за что подвергся ожесточенным нападкам и остракизму), не нашла своего выражения ни в элегиях, ни в любовных песнях. Он писал песни от имени мужчин и женщин, от имени счастливых и горюющих любовников. Поэтически раскрывая интимные человеческие чувства, он учил читателя радоваться и скорбеть, любить и ненавидеть. Его песни воспитывали культуру чувства, давали образцы нравственного поведения на разные случаи жизни.


Популярность песен Сумарокова объяснялась и их психологизмом (при всей его условности и рационализме), и прежде всего их напряженной эмоциональностью, потому что в них «говорила страсть». Эта эмоциональность передавалась не только сюжетом и лексикой, но и разнообразной ритмикой песен, которая создавала музыкальный напев. Иррациональная мелодия речи в известной мере разрушала логическую структуру песни, «разумный» анализ страсти. Именно Сумароков начал вырабатывать язык и стиль любовной поэзии, подготовив тем самым будущее развитие лирики.


В 1760—1780-е годы песня займет ведущее место в русской лирике, она будет способствовать обновлению поэзии, так как помогала поэтическому выражению сокровенной «жизни сердца». Песни писали крупные поэты и рядовые участники литературного движения — Державин и Попов, Богданович и Николев, Дмитриев и Нелединский-Мелецкий, Карамзин и Львов.


Важную роль в развитии литературной песни сыграло ее сближение с народной песней. Фольклорными исканиями отмечены уже песенные опыты Сумарокова. В 1760-х годах фольклоризм русских писателей во многом обуславливался просветительской идеологией. В борьбе просветителей за самобытность литературы особую роль должен был сыграть фольклор.


Со своих позиций интерес к фольклору в 1760-е годы проявляли разночинцы, а в последние два десятилетия века — сентименталисты. Отсюда возраставшее из десятилетия в десятилетие общее внимание писателей к фольклору, развертывание работы по собиранию песен и пословиц, использование поэтического творчества народа для обновления литературы.


Наибольший интерес был проявлен к песне. Первое печатное собрание песен в составе «Письмовника» Курганова появилось в 1769 году. В 1773–1774 годах Чулков (при участии Попова) издал четыре части «Собрания разных песен» (в дальнейшем сборник трижды переиздавался), в 1780–1781 годах Новиков напечатал «Новое и полное собрание российских песен» в шести частях. В последующие годы издание песенников стало обычным делом. Заслуживает внимания и тот факт, что сборники песен издавали поэты: Попов подготовил в 1792 году книгу «Российская Эрата», а Дмитриев в 1796 году — «Карманный песенник».


Состав песенников не был однородным — помимо собственно народных песен (разнообразных по тематике и тональности), в них входили литературные песни (печатавшиеся без имени авторов) и значительное число анонимных песен и романсов, создававшихся в городской (демократической) и солдатской среде. Главное место во всех этих трех группах занимала любовная песня, и прежде всего городской романс, пользовавшийся огромной популярностью. Привлекал он читателя тем, что открывал ему сокровенный мир чувств человека. Безымянные поэты писали о красоте, сложности, драматичности испытаний и перипетий любви. Песня говорила о напряженной нравственной жизни человека, помогал! понимать и ценить чувства, наслаждаться ими. Песня стала самым доступным и широко распространенным жанром, в котором с эмоциональной силой утверждалось новое понимание человека. Пафосом песни оказалась крылатая мысль Руссо, что человек велик своим чувством.


Песня пробуждала чувство личности, учила ценить человека не по сословной принадлежности, а за нравственное богатство, проявленное в интенсивном чувстве. Любовь помогала самоутверждению личности. Любить, утверждала песня, — значит «следовать природе». Власть любви всемогуща. Любовь помогает ломать законы, установленные людьми, потому что они уродуют жизнь человека. Главный из них — социальное неравенство, разделяющее любящих. Песня прославляла страсть, помогающую человеку преступить этот закон, пренебречь традиционными представлениями о счастье. Вместо прежних идиллических картин любви пастухов и пастушек (например, в эклогах и идиллиях Сумарокова и его последователей) или безличных и бесплотных любовников, демонстрирующих заданные страдания от беспричинной разлуки (в элегии), появляются песни о любви дворянина к крестьянке со всеми сложными и реальными испытаниями, песни, рассказывающие об индивидуальном чувстве конкретного человека.


Народные песни и городские романсы оказывали влияние на поэтов. Они переделывали эти песни на свой лад, заимствовали сюжеты, образы, лексику. Литературная песня приобретала новый характер, как бы «указывала» поэзии путь развития по руслу национальной самобытности.


Характерна и знаменательна в этом отношении деятельность Н. Львова. Он выдвинул идею народности литературы, понимая ее как национальную обусловленность. Замечательны его изучение и собирание народных песен. По его инициативе был издан интереснейший сборник «Собрание народных русских песен с их голосами, положенные на музыку Прачем» (1790), сыгравший значительную роль в русской литературе. Сам Львов написал несколько подражаний народной песне. Даже в переводах он стремился использовать опыт народной поэзии. Так, он норвежскую «Песнь Гаральда Храброго» «переложил» образом древнего стихотворения «Не звезда блестит далече в чистом поле».


Стремление научиться у народа писать песни по «русскому покрою» отличает и других поэтов. Не всегда их опыты были удачными. Но такие, например, песни, как «Ты бесчастный добрый молодец» Попова, «Кружка» Державина, «Вечерком румяну зорю» Николева, действительно были русскими и быстро завоевали популярность у демократического читателя, оказались принятыми народом.


Более сложным было отношение к фольклору поэтов-сентименталистов. В 1780—1790-е годы на страницах журналов появилось имя нового поэта — Ю. Нелединского-Мелецкого. Большая часть его наследия — эпикурейская лирика, главный мотив которой — любовь. Любовь в стихах Нелединского — земная, реальная страсть. Интерес современников к народному творчеству обусловил интерес поэта к песне. Следуя за уже сложившейся традицией, он обращался к народной песне, приспособлял ее к требованиям дворянской культуры. Создаваемые Нелединским и другими сентименталистами песни объективно ослабляли влияние народной поэзии и, значит, демократической идеологии. Большая часть песен Нелединского — не очень талантливая стилизация. Но когда поэт проникался духом народной поэзии, тонко понимая ее красоту и силу, из-под его пера выходили песни, приобретавшие популярность не только в кругах образованного общества — читателей Нелединского. Они принимались народом как свои. Из них наибольшим успехом пользовались песни «Выйду ль я на реченьку», «Ах, тошно мне».


Первые песни Дмитриева, напечатанные в 1792 году — «Стонет сизый голубочек…» и «Ах, когда б я прежде знала…», — написаны в подражание народным. Песне о сизом голубке поэт придал новеллистический характер. Стремление к новеллистичности отличает художественную манеру Дмитриева — так же строились им многие басни. В песне рассказывается, как голубка покинула своего возлюбленного, а верный голубок «сохнет» в тоске и умирает. Вернувшаяся голубка исполнена раскаяния — «плачет, стонет, сердцем ноя». Главная забота поэта была направлена на создание настроения. Автор тщательно отбирает эмоционально окрашенные слова, которые сразу погружали читателя в стихию тихого, грустного чувства: «стонет», «тоскует», «сохнет», «слезы льет», «страдает», «плачет» и т. д. Читатель оказывался во власти созданного поэтом настроения. При этом чувство у Дмитриева лишено трагизма, сложности, исступления — оно тихо, ровно и, главное, «приятно». За «приятность чувствования» и полюбились песни Дмитриева, и особенно песня про голубка.


Песни Дмитриева учили «любить печаль», находить «приятность в грусти»; рассказывая о печальных перипетиях любви, они открывали читателю возможность в «наслаждающемся размышлении самого себя» «вкушать удовольствие». В песне «Тише, ласточка болтлива…» тоскует возлюбленный, расставшийся со своей милой. В песне «Ах, когда б я прежде знала» раскрываются страдания неразделенной любви. Герой песни «Птичка, вырвавшись из клетки…» «воздыхает» о терзающей его возлюбленной, но при этом «страдающий» не хочет разорвать «оковы» своего чувства, он «кропит их слезами» и ждет, когда «жестока уморит». Декларацией «приятности грусти», страдания является песня «Коль надежду истребила…» Герой ее любит без надежды, но сердечные муки дороги и милы ему, он любит не столько возлюбленную, сколько саму любовь свою.


Любовные песни Дмитриева, как и песни других поэтов конца века, были самым популярным лирическим жанром. Здесь вырабатывался стиль будущей сентиментальной и романтической элегии, дань которой отдал и Пушкин в лицейский период. Многие его юношеские стихотворения посвящены воспеванию разлуки с любимой, превратностям любви, сердечным страданиям. «Тоска» и «слезы утешенья» Пушкина питались традицией, которая складывалась еще в 1780—1790-е годы. К этой же традиции восходят и поэтические афоризмы юного поэта: «в слезах сокрыто наслажденье», «моей любви забуду ль слезы», «мне дорого любви моей мученье — пускай умру, но пусть умру любя».


Любовные песни принесли Дмитриеву популярность. Но поэта они не удовлетворяли, не удовлетворяла прежде всего философия «мучительной радости», которой он отдал дань в песнях. Общий характер мировозрения Дмитриева — оптимистический. Уныние не выражало полностью чувств поэта. Его манил действительный человек, его радости и связи с другими людьми, с миром всеобщим. Потому, оставаясь верным жанру, он стал писать песни в иной тональности, в чем-то приближаясь к Державину.


В песне «Наслажденье» воспеваются радости бытия. Жизнь скоротечна, и потому бессмысленно проводить ее в тоске, печали и слезах. Эти настроения усилились к 1795 году, когда была написана песня «Други! время скоротечно…». По своему духу она близка к одам Анакреона, переводы которого стали появляться в печати в это время. Песня, написанная от имени ее героя, является исповедью. Его речь, не лишенная грубости, исполнена прозаизмов, разговорна. Она передает и насмешку, и какую-то русскую удаль подгулявшего человека. Он решителен в своих суждениях: «Лучший способ дружно жить: меньше врать и больше пить». Он отвергает рецепты сентиментальных поэтов, учивших находить приятность в грусти. Не уныние, но арак (сорт водки) прославляет поэт: «О арак, арак чудесный! Ты весну нам возврати». В том же ключе написаны и такие песни, как «Видел славный я дворец…» и «Пой, скачи, кружись, Параша!..»


14


Карамзин начал свой путь в пору, когда находился под сильным влиянием философии Просвещения. Просветители (французские и немецкие) разбудили в юноше интерес к человеку как духовно богатой личности, чье нравственное достоинство не зависит от имущественного положения и сословной принадлежности. Идея личности стала центральной и в творчестве Карамзина, и в его эстетической концепции. Но как истый дворянский идеолог он не принял идеи социального равенства людей — центральной в просветительстве. До конца жизни Карамзин оставался верен убеждению, что неравенство необходимо, что оно даже благодетельно. В то же время он делает уступку просветительству и признает моральное равенство людей, что с такой определенностью выражено в известной его повести «Бедная Лиза».


Противоречивые взгляды и являлись той основой, на которой складывалась в эту пору (конец 1780-х — начало 1790-х годов) у Карамзина отвлеченная, исполненная мечтательности утопия о будущем братстве людей, о торжестве социального мира и счастья в обществе. В стихотворении «Песня мира» он пишет: «Миллионы, обнимитесь, // Как объемлет брата брат!», «Цепь составьте, миллионы, // Дети одного отца! // Вам даны одни законы, // Вам даны одни сердца!». Религиозно-нравственное учение о братстве людей слилось у Карамзина с абстрактно понятыми представлениями просветителей о счастье свободного, неугнетенного человека. Рисуя наивные картины возможного «блаженства» «братьев», поэт настойчиво повторяет, что это все «мечта воображения». Подобное мечтательное свободолюбие противостояло воззрениям русских просветителей, которые самоотверженно боролись за осуществление своих идеалов, противостояло прежде всего революционным убеждениям его старшего современника Радищева.


Писатель-сентименталист Карамзин сознательно и последовательно не принимал эстетику классицизма, решительно отвергал его нормативную поэтику с ее жестким разделением поэзии на жанры. Отсюда решительный отказ от жанровой системы, размывание границ, например, оды, когда поэт обращался к темам патриотическим («Военная песнь») или гражданским («К милости» — стихотворное обращение к Екатерине проявить милость к арестованному ею просветителю Новикову), или использование жанра обновленной песни, или попытки ввести новые жанры — балладу, дружеское послание, мадригал, а иногда стремление писать просто стихи, лишенные какой-либо жанровой определенности.


В первый период творчества именно поэзия Державина, с ее вниманием к реальному человеку, с ее автобиографизмом, была близка Карамзину. Только герой большинства карамзинских стихотворений жил тише, скромнее, более замкнуто, был лишен гражданской активности; Карамзин не способен был гневно возмущаться, грозно напоминать «властителям и судиям» об их высоком долге перед своими подданными, громко, шумно радоваться. Он как бы прислушивается к тому, что происходит в его душе, улавливает никому не ведомую, но по-своему большую и напряженную жизнь сердца. Вот умер друг и поэт А. Петров — в стихотворении «К соловью» запечатлелись боль и стоны горюющей души. Пришла осень: «В мрачной дуброве… с шумом на землю валятся желтые листья», «поздние гуси станицей к югу стремятся», — щемящая тоска заползает в сердце («Осень»). Стихотворение «Кладбище» — это драматический диалог двух голосов. «Страшно в могиле, хладной и темной!» — говорит один; «Тихо в могиле, мягкой, покойной», — убеждает другой. Смерть страшна земному, влюбленному в жизнь человеку, он, «ужас и трепет чувствуя в сердце, мимо кладбища спешит». Утешает его тот, кто доверился богу и в могиле «видит обитель вечного мира». Жизнь не есть безысходное страдание — «но и радость бог нам дал». Так пишется программное стихотворение этой поры «Веселый час». Познавший печаль и тоску, горе и страдание, лирический герой Карамзина восклицает: «Братья, рюмки наливайте!», «Все печальное забудем, // Что смущало в жизни нас; // Петь и радоваться будем // В сей приятный, сладкий час!». Петь и радоваться, а не предаваться отчаянию, и не в одиночестве пребывать, а находиться с друзьями — вот чего взыскует душа человека. Оттого общий тон стихотворения светлый, не замутненный страхом, мистикой и отчаянием: «Да светлеет сердце наше, да сияет в нем покой», — провозглашает поэт.


Вера в жизнь, несмотря на все страдания и скорби, которые она обрушивает на человека, дух оптимизма пронизывают и замечательную балладу «Граф Гваринос». Баллада Карамзина о рыцаре Гвариносе — это гимн человеку, хвала мужеству, убеждениям, которые делают его непобедимым, способным преодолевать несчастья.


Осенью 1793 года Карамзин был потрясен «ужасными происшествиями» во Франции — суровой расправой якобинцев с врагами революции. Якобинская диктатура с ее террором и решимостью защитить интересы демократических масс испугала Карамзина, возбудила в нем сомнение в возможности достичь счастья и благоденствия для человечества, для всех людей (чтобы можно было «тигра с агнцем примирить», чтоб «богатый с бедным подружился и слабый сильного простил»). Писатель осудил революцию и просветителей как пустых мечтателей («Век Просвещения! Я не узнаю тебя — в крови и пламени не узнаю тебя, среди убийств и разрушений не узнаю тебя!»). С наибольшей полнотой новые взгляды выразились в поэзии, и раньше всего в двух дружеских посланиях — И. Дмитриеву и А. Плещееву. Крушение веры в гуманистические идеалы Просвещения было трагедией Карамзина. Философия отчаяния, фатализма и пессимизма станет пронизывать теперь творчество писателя. Его сентиментализм приобретает субъективистский характер. Карамзин вырабатывает новую поэтику, для которой характерны игнорирование реального мира («существенность бедна: играй в душе своей мечтами»), признание поэта «искусным лжецом», умеющим «вымышлять приятно» («К бедному поэту»), интерес к таинственному и недоговоренному, к напряженной внутренней жизни, чуждой миру, где господствует зло и страдание. По убеждению Карамзина этой поры, в действительности существуют законы сердца и природы, следование которым несет человеку счастье («Любовь и дружба — вот чем можно // Себя под солнцем утешать») и противостоящие им законы людей и неба, ломающие жизнь людей. Повести Карамзина проповедуют смирение перед роковой неизбежностью, но они же проникнуты состраданием к несчастным, тихим осуждением «безжалостных» законов людей и неба. Утешаясь в любви и дружбе, человек находит «приятность грусти», утешается философией «мучительной радости». Поэт воспевает меланхолию — «нежнейший перелив от скорби и тоски к утехам наслажденья» (стихотворение «Меланхолия»).


Как ни ослаблял политический консерватизм силу художественного метода сентиментализма, Карамзин (а вслед за ним и писатели его школы) нашел новые темы, ввел новые жанры — балладу, дружеское послание, поэтические мелочи, мадригалы; он выработал особый слог, объективно помогая тем самым рождению новых художественных взглядов. Переводя «все темное в сердцах на ясный нам язык», найдя «слова для тонких чувств», Карамзин создавал лирику глубоко интимного характера. Достижения Карамзина осваивали В. Жуковский, К. Батюшков, молодой Пушкин.


15


Важную роль в развитии русской поэзии XVIII столетия сыграли переводы античных поэтов, и в частности Горация и Анакреона. Особо значительным оказалось творчество Анакреона [4]. Исторический смысл обращения не только русской, но всей новой европейской литературы к греческой поэзии объяснил Белинский. «Русская поэзия не знала еще Греции… как всемирной мастерской, через которую должна пройти всякая поэзия в мире, чтобы научиться быть изящной поэзией». Первым в России это понял Кантемир, принявшийся в конце 1730-х годов переводить с греческого языка так называемые оды Анакреона. В предисловии он указал, что «общее о Анакреонте доброе мнение побудило меня сообщить его и нашему народу через русский перевод. Старался я в сем труде сколь можно ближе его простоте следовать, стихи без рифм употребил, чтоб можно было ближе подлинника держаться». К сожалению, перевод не был своевременно опубликован и он не стал живым явлением литературного процесса XVIII века.


С подлинным Анакреоном русского читателя познакомил Ломоносов, который перевел одно стихотворение — «Ночною темнотою» (включено в «Риторику», изданную в 1748 г.) — и несколько од, включенных в «Разговор с Анкреоном». Переведенные трехстопным ямбом с рифмами, отличным русским языком, оды передавали красоту и изящество древнегреческого оригинала.


В 1750-х годах Сумароков ввел в русскую поэзию новый жанр — анакреонтическую оду. Анакреона Сумароков знал по французским и немецким переводам. В «Эпистоле» он упомянут в числе «творцов, которые достойны славы прямо». В примечаниях к «Эпистоле», сообщив биографические сведения об Анакреоне, указывал, что он «писал оды или, лучше сказать, песни любовные и пьянственные, которые высоко поставляются». В соответствии с таким толкованием и создавалась им русская анакреонтическая ода как новый жанр легкой поэзии, близкий по тематике к любовной песне.


Главной особенностью нового жанра для Сумарокова был размер: он потому создал так называемый анакреонтический стих — четырехстопный хорей или трехстопный ямб с женским окончанием без рифм. Опыт Сумарокова получил признание, и «анакреонтическим стихом» стали писать его последователи — Херасков, Ржевский, Богданович и другие поэты. Создаваемая им анакреонтическая ода была далека от подлинного Анакреона. Следуя за французской и немецкой анакреонтикой, поэты, особенно Ржевский и Богданович, превратили эту оду в легкое, эротическое стихотворение, отдаленно связанное с одами греческого поэта лишь стиховым размером.


В эпоху сентиментализма анакреонтическая ода начала осваиваться для нужд нового направления. Легкий жанр, противопоставленный высокому — торжественной оде, — он стал служить для выражения интимных чувств и переживаний поэта. Анакреонтическая ода у поэтов-классицистов безлична, это изысканно-шаловливое рассуждение на эротическую тему. Анакреонтическое стихотворение у сентименталистов субъективно, окрашено автобиографизмом, в нем пытались запечатлеть реальное живое чувство, чаще всего любовное, но не всегда радостное.


В 1780—1790-е годы отношение к Анакреону изменилось, стало определяться новое понимание его поэзии. Связано это было с общеевропейским обостренным интересом к античности. Важным моментом этого обращения к искусству и литературе Греции и Рима явился спор о характере использования художественного опыта древности. Повод к спорам подала книга немецкого искусствоведа Винкельмана «История искусства древности» (1764). Классицисты, верные своей поэтике, объявили античное искусство образцом для подражания. Противники классицизма (прежде всего Дидро и Лессинг) утверждали, что обращение к совершенным произведениям Греции и Рима необходимо для того, чтобы учиться у них быть верными природе.


Спор этот отражал насущные вопросы эпохи «революции в искусстве»: борьбы с классицизмом и формирования новых направлений — реализма и сентиментализма. Вот почему идеи Дидро и Лессинга, получив широкое распространение, оказались актуальными и для России.


В этой атмосфере и родился замысел Николая Львова дать русской поэзии подлинного Анакреона: он занялся переводом его од и в 1794 году выпустил их отдельной книгой. Не зная греческого языка, он работал по специально сделанному для него прозаическому переводу оригинала, обращаясь для сравнения к французскому, немецкому и итальянскому переводам. Особое значение имело специально написанное им предисловие к сборнику о поэзии Анакреона. В нем он стремился освободить образ прославленного поэта от того искажения, которому он подвергался и на Западе и в России. Его слава, утверждал Львов, не в том, что он писал только «любовные и пьянственные песни», как думал Сумароков. Анакреон — философ, учитель жизни, в его стихах рассеяна «приятная философия, каждого человека состояние услаждающая». Он не только участвовал в забавах двора тирана Поликрата, но и «смел советовать» ему в делах государственных. Так Львов поднимал образ Анакреона до уровня просветительского идеала писателя — советодателя монарху.


Интересны и примечательны были определения особенностей поэзии Анакреона. Главный тезис Львова: Анакреон — оригинальный поэт. Нарисованные им в одах «картины» — это «самое живое и нежное впечатление природы, кроме которой не имел он другого примера и кроме сердца своего другого наставника». Два «наставника» — природа и сердце — и обусловили оригинальность Анакреона. Вот почему нельзя ему подражать, но у него следует учиться быть оригинальным, быть верным в изображении русской природы и в раскрытии жизни сердца русского поэта, учиться точности изображения нравов, быта и верований своего народа, как это делал Анакреон в своих одах-песнях.


Львов подчеркивал не только объективность картин Анакреона, но и близость его од к народным песням. «Русский Анакреон», учась оригинальности у греческого поэта, должен был учитывать художественный опыт русской народной песни. Фольклорные искания Львова и других поэтов конца века сближались с работой по освоению эстетического опыта античности. Анакреонтическая ода обретала новую жизнь, сближалась с песней.


Выход сборника Львова «Стихотворения Анакреона Тисского» с предисловием и обстоятельными примечаниями — важнейшая веха в развитии русской поэзии, в становлении русской анакреонтики. Он способствовал расцвету могучего таланта Державина, ставшего с 1795 года писать анакреонтические стихотворения, названные им «песнями». В 1804 году он издал их отдельной книгой, назвав ее — «Анакреонтические песни».


Анакреонтические песни Державина были новым этапом в его творчестве. Он отказался от дальнейшего освоения жанра торжественной оды. Несмотря на осуществленные им еще в 80-е годы обновления оды, она сковывала поэта в выражении новой темы. Отвергаемые правила часто оказывали свое влияние, порождая «невыдержанность» — риторичность и условность образов. Обратившись к анакреонтике, Державин новаторски изменил старый жанр и в стихи, утверждавшие право человека на счастье, радость и наслаждение, вдохнул новую жизнь. Автобиографическая тема получила новые широкие возможности для своего поэтического воплощения. В своих «песнях» Державин по-прежнему рассказывал о себе. Но личность Державина — это прежде всего личность поэта. Воспевая право человека на счастье и радость, он утверждал еще и его право на независимость от власти. А так как этим человеком был поэт, то анакреонтическая поэзия изменилась кардинально, в самой своей сути — ее героем, сделался не частный, жаждущий наслаждения человек, но свободный, независимый поэт. Державинская анакреонтика стала гражданской поэзией.


В его «Анакреонтических песнях» мы видим две тенденции освоения греческой поэзии. Одна из них — переводы и переделки стихов Анакреона, Сафо и других; задачей таких стихов было создание античного колорита («Старик», «Анакреоново удовольствие» и др.), проникновение в дух эпохи и создания объективного образа поэта, передача его поэтической манеры. Так закладывались основы русского антологического стихотворения. Говоря об антологической поэзии, развивавшейся в XIX столетии, Белинский писал: «У эллинской поэзий заимствует она и краски, и темы, и звуки, и образы, и формы, даже иногда самое содержание. Впрочем ее отнюдь не должно почитать подражанием… Когда поэт проникается духом какого-нибудь чуждого ему народа, чуждой страсти, чуждого века — он без всякого усилия, легко и свободно творит в духе того народа, той страны или того века». Приводя примеры из некоторых антологических пьес Державина, критик давал им высокую оценку.


Но главным в «Анакреонтических песнях» был изображенный Державиным русский мир, русская жизнь, русские обычаи и нравы, русский характер, переданный живописно и пластично. При этом Державин сохранял свойственную ему «шуточную» манеру рассказа, свободно обращался к фольклору, черпая из него образы, поэтическую лексику, лукавую манеру изъяснять свою мысль («Охотник», «Шуточное желание», «Русские девушки» и др.). Дальнейшим, после выхода сборника «Анакреонтические песни», развитием державинских принципов поэтического изображения окружающего его мира явились такие шедевры лирики, как «Снигирь» (посвящен памяти Суворова), «Цыганская пляска», «Лебедь» и дружеское послание «Евгению. Жизнь Званская».


В «Жизни Званской» не только отстаивалась независимость поэта от двора, власти царя и вельмож. Это первая попытка создания романа в стихах, оказавшая большое влияние на Пушкина. Предметом поэзии здесь стала жизнь обыкновенного человека. Его интересы, мысли и занятия, описанные за один день — с утра до позднего вечера, — стали поэзией, интересной читателю. Точное и красочное описание быта не делало поэзию низкой. Державин учил: нет низких и высоких тем, низких и высоких предметов, низких и высоких слов. Есть человек и мир. Человек — хозяин мира. Его стремление к счастью, труду, наслаждениям естественно, и все в земном мире должно служить этому. «Жизнь Званская» — вершинное произведение зрелого Державина, итог его творчества и завещание поэта.


Державин открыл русским поэтам новые возможности художественного изображения действительности, помогал обнаруживать поэтическое в обыкновенном, учил изображать реального человека, раскрывая его как неповторимую личность. Освоение опыта Державина помогло быть оригинальным: предметом поэзии становилась неисчерпаемо богатая, живая жизнь и человек со своим индивидуальным характером и духовным миром. Художественные открытия и поэтические достижения Державина и были усвоены молодыми поэтами нового века — Давыдовым, Батюшковым и Пушкнным-лицеистом. Так складывалось, организационно не оформленное, но живое, державинское направление в поэзии начала века Именно тогда стала ясна та роль Державина, в творчестве которого, как в фокусе сосредоточились итоги поэтического развития XVIII века, и то его место в литературном движении 1800-1810-х годов, которое Белинский определил лаконично и точно — «отец русских поэтов».


Г. Макогоненко


А. Кантемир

Сатиры

Сатира I

На хулящих учение

К уму своему [5] [6] [7] [8]


1 Уме недозрелый плод недолгой науки! [9]

Покойся, не понуждай к перу мои руки:

Не писав летящи дни века проводити

Можно, и славу достать, хоть творцом [10] не слыти.

5 Ведут к ней нетрудные в наш век [11] пути многи,

На которых смелые не запнутся ноги;

Всех неприятнее тот, что босы проклали

Девять сестр [12]. Многи на нем силу потеряли,

Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,

10 И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,

Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,

Пяля на книгу глаза, больших не добьется

Палат, ни расцвеченна марморами саду [13];

Овцу не прибавит [14] он к отцовскому стаду.

15 Правда, в нашем молодом монархе [15] надежда

Всходит музам [16] немала; со стыдом невежда

Бежит его. Аполлин [17] славы в нем защиту

Своей не слабу почул, чтяща свою свиту

Видел его самого [18], и во всем обильно

20 Тщится множить жителей парнасских [19] он сильно.

Но та беда: многие в царе похваляют

За страх то, что в подданном дерзко осуждают.

«Расколы и ереси [20] науки суть дети;

Больше врет, кому далось больше разумети;

25 Приходит в безбожие [21], кто над книгой тает, —

Критон с четками в руках ворчит [22] и вздыхает,

И просит, свята душа, с горькими слезами

Смотреть, сколь семя наук вредно между нами;

Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,

30 Праотческим шли следом к божией проворны

Службе, с страхом слушая, что сами не знали,

Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;

Толкуют, всему хотят знать повод, причину,

Мало веры подая священному чину;

35 Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,

Не прибьешь их палкою к соленому мясу;

Уже свечек не кладут, постных дней не знают;

Мирскую в церковных власть руках лишну чают, [23]

Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,

40 Поместья и вотчины весьма не пристали».

Силван другую вину [24] наукам находит.

«Учение, — говорит, — нам голод наводит;

Живали мы преж сего, не зная латыне,

Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;

45 Гораздо в невежестве больше хлеба жали [25];

Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.

Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,

Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?

Довод, порядок в словах [26] — подлых то есть дело,

50 Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.

С ума сошел, кто души силу и пределы [27]

Испытает; кто в поту томится дни целы,

Чтоб строй мира и вещей выведать премену

Иль причину, [28] — глупо он лепит горох в стену.

55 Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик

Хотя грош? Могу ль чрез то узнать, что приказчик,

Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду

В мой пруд? как бочек число с винного заводу?

Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,

60 Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства, [29]

Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —

Можно знать различие злата, сребра, меди.

Трав, болезней знание [30] — голы все то враки;

Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки; [31]

65 Всему в нас виновна кровь, буде ему веру

Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру

Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело

Дает, хотя внутрь никто видел живо тело. [32]

А пока в баснях таких время он проводит,

70 Лучший сок из нашего мешка в его входит.

К чему звезд течение числить [33], и ни к делу,

Ни кстати за одним ночь пятном [34] не спать целу,

За любопытством одним лишиться покою,

Ища, солнце ль движется, или мы с землею? [35]

75 В часовнике можно честь на всякий день года

Число месяца и час солнечного всхода.

Землю в четверти делить без Евклида смыслим, [36]

Сколько копеек в рубле — без алгебры [37] счислим».

Силван одно знание слично людям хвалит:

80 Что учит множить доход и расходы малит;

Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,

Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.

Румяный, трожды рыгнув, Лука [38] подпевает:

«Наука содружество людей разрушает;

85 Люди мы к сообществу божия тварь стали, [39]

Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.

Что же пользы иному, когда я запруся

В чулан, для мертвых друзей [40] — живущих лишуся,

Когда все содружество, вся моя ватага

90 Будет чернило, перо, песок да бумага [41]?

В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:

И так она недолга — на что коротати,

Крушиться над книгою и повреждать очи?

Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?

95 Вино — дар божественный [42] [43], много в нем провору:

Дружит людей, подает повод к разговору,

Веселит, все тяжкие мысли отымает,

Скудость знает облегчать, слабых ободряет,

Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,

100 Любовник легче вином в цель свою доходит. [44]

Когда по небу [45] сохой бразды водить станут,

А с поверхности земли звезды уж проглянут,

Когда будут течь к ключам своим быстры реки

И возвратятся назад минувшие веки,

105 Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —

Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».

Медор [46] тужит, что чресчур бумаги исходит

На письмо, на печать книг, а ему приходит,

Что не в чем уж завертеть завитые кудри; [47]

110 Не сменит на Сенеку [48] он фунт доброй пудры;

Пред Егором двух денег Виргилий [49] не стоит;

Рексу — не Цицерону [50] похвала достоит.

Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;

Вот для чего я, уме, немее быть клуши

115 Советую. Когда нет пользы, ободряет

К трудам хвала [51], — без того сердце унывает.

Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!

Трудней то, неж пьянице вина не имети,

Нежли не славить попу святую неделю,

120 Нежли купцу [52] пиво пить не в три пуда хмелю.

Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,

Что трудно злонравному добродетель славить,

Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны

Науку должны хулить, — да речи их злобны

125 Умным людям не устав, плюнуть на них можно;

Изряден, хвален твой суд [53]; так бы то быть должно,

Да в наш век злобных слова умными владеют.

А к тому ж не только тех науки имеют

Недрузей, которых я, краткости радея,

130 Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.

Полно ль того? Райских врат ключари святые [54],

И им же Фемис вески вверила златые, [55]

Мало любят, чуть не все, истинну украсу. [56]

Епископом хочешь быть [57] — уберися в рясу,

135 Сверх той тело с гордостью риза полосата [58]

Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата, [59]

Клобуком покрой главу, брюхо — бородою, [60]

Клюку пышно повели везти пред тобою; [61]

В карете раздувшися, когда сердце с гневу

140 Трещит, всех благословлять нудь праву и леву. [62]

Должен архипастырем всяк тя в сих познати

Знаках, благоговейно отцом называти.

Что в науке? что с нее пользы церкви будет?

Иной, пиша проповедь, выпись позабудет, [63]

145 От чего доходам вред; а в них церкви пра́ва

Лучшие основаны, и вся церкви слава.

Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами, [64]

Брани того, кто просит с пустыми руками, [65]

Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,

150 Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.

Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,

Иль естественный закон, иль народны правы [66] —

Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,

Налагая на судей ту тягость несносну,

155 Что подьячим должно лезть на бумажны горы, [67]

А судье довольно знать крепить приговоры.

К нам не дошло время то, [68] в коем председала

Над всем мудрость и венцы одна разделяла,

Будучи способ одна к высшему восходу.

160 Златой век [69] до нашего не дотянул роду;

Гордость, леность, богатство — мудрость одолело, [70]

Науку невежество местом уж посело, [71]

Под митрой [72] гордится то, в шитом платье ходит,

Судит за красным сукном, [73] смело полки водит.

165 Наука ободрана, в лоскутах обшита,

Изо всех почти домов с ругательством сбита;

Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,

Как, страдавши на море, корабельной службы.

Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,

170 Ученых хоть голова полна — пусты руки».

Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,

Танцует, на дудочке песни три играет, [74]

Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,

Тому уж и в самые молодые леты

175 Всякая высша степень — мзда уж невелика,

Семи мудрецов [75] себя достойным мнит лика.

«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —

Еще не епископ я, а знаю часовник, [76]

Псалтырь и послания [77] бегло честь умею,

180 В Златоусте не запнусь, [78] хоть не разумею».

Воин ропщет, что своим полком не владеет,

Когда уж имя свое подписать умеет.

Писец [79] тужит, за сукном что не сидит красным,

Смысля дело набело списать письмом ясным. [80]

185 Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,

Кому в роде семь бояр [81] случилось имети

И две тысячи дворов за собой считает,

Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.

Таковы слыша слова и примеры видя,

190 Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.

Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,

Кто в тихом своем углу молчалив таится;

Коли что дала ти знать мудрость всеблагая, [82]

Весели тайно себя, в себе рассуждая

195 Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,

Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.


1729


Сатира II

На зависть и гордость дворян злонравных

Филарет и Евгений [83]

Филарет


1 Что так смутен, дружок мой? Щеки внутрь опали,

Бледен, и глаза красны, [84] как бы ночь не спали?

Задумчив, как тот, что, чин патриарш достати [85] [86]

Ища, конный свой завод раздарил некстати?

5 Цугом ли запрещено ездить, [87] иль богато

Платье носить, иль твоих слуг пеленать в злато? [88]

Карт ли не стало в рядах [89], вина ль дорогого? [90]

Матерь, знаю, и родня твоя вся здорова;

Обильство сыплет тебе дары полным рогом; [91]

10 Ничто тебе не претит [92] жить в покое многом.

Что ж молчишь? Ужли твои уста косны стали? [93]

Не знаешь ли, сколь нам друг полезен в печали?

Сколь много здравый совет полезен бывает,

Когда тому следовать страсть не запрещает?

15 А, а! дознаюсь я сам, что тому причина:

Дамон [94] на сих днях достал перемену чина,

Трифону лента дана, [95] Туллий деревнями

Награжден — ты с пышными презрен именами.

Забыта крови твоей и слава и древность,

20 Предков к общества добру многотрудна ревность

И преимуществ твоих толпа неоспорных, —

А зависти в тебе нет, как в попах соборных. [96]


Евгений


Часть ты прямо отгадал; хоть мне не завидно,

Чувствую, сколь знатным всем и стыд и обидно,

25 Что кто не все еще стер с грубых рук мозоли,

Кто недавно продавал в рядах мешок соли,

Кто глушил нас: «Сальные, крича, ясно свечи

Горят», кто с подовыми горшком истер плечи, [97] —

Тот, на высоку степень вспрыгнувши, блистает,

30 А благородство мое во мне унывает

И не сильно принести мне никакой польги. [98]

Знатны уж предки мои были в царство Ольги [99] [100]

И с тех времен по сих пор в углу не сидели —

Государства лучшими чинами владели.

35 Рассмотри гербовники [101], грамот виды разны,

Книгу родословную, [102] записки приказны:

С прадедова прадеда, чтоб начать поближе,

Думного, наместника [103] никто не был ниже;

Искусны в миру, в войне рассудно и смело

40 Вершили ружьем, умом не одно те дело.

Взгляни на пространные стены нашей салы [104] —

Увидишь, как рвали строй, как ломали валы. [105]

В суде чисты руки их: помнит челобитчик

Милость их, и помнит злу остуду обидчик.

45 А батюшка уж всем верх; как его не стало,

Государства правое плечо с ним отпало.

Когда было выедет — всяк долой с дороги

И, шапочку сняв, ему головою — в ноги.

Всегда за ним выборна таскалася свита, [106]

50 Что ни день рано с утра крестова [107] набита

Теми, которых теперь народ почитает

И от которых наш брат милость ожидает.

Сколько раз, не смея те приступать к нам сами,

Дворецкому кланялись с полными руками. [108]

55 И когда батюшка к ним промолвит хоть слово —

Заторопев, онемев, слезы у иного

Потекли с глаз с радости; иной, не спокоен,

Всем наскучил, хвастая, что был он достоен

С временщиком говорить, и весь веселился

60 Дом его, как бы им клад богатый явился. [109]

Сам уж суди, как легко мне должно казаться,

Столь славны предки имев, забытым остаться,

Последним видеть себя, куды глаз ни вскину.


Филарет


Слышав я важну твоей печали причину,

65 Позволь уж мне мою мысль открыть и советы;

А ведай притом, что я лукавых приметы —

Лесть, похлебство [110] — не люблю, но сердце согласно

С языком: что мыслит то, сей вымолвит ясно.

Благородство, будучи заслуг мзда, [111] я знаю,

70 Сколь важно, и много в нем пользы признаваю. [112]

Почесть та к добрым делам многих ободряет,

Когда награду в себе вершенных [113] являет.

(Сыщешь в людях таковых, которым не дивны

Куча золота, ни дом огромный, ни льстивный

75 На пуху покой, ни жизнь, сколь бы ни прохладна, —

К титлам, к славе до одной всяка душа жадна.)

Но тщетно имя оно, [114] ничего собою

Не значит в том, кто себе своею рукою

Не присвоит почесть ту, добыту трудами

80 Предков своих. Грамота, плеснью и червями [115]

Изгрызена, знатных нас детьми есть свидетель —

Благородными явит одна добродетель. [116]

Презрев покой, снес ли ты [117] сам труды военны?

Разогнал ли пред собой враги устрашенны?

85 К безопаству общества расширил ли власти

Нашей рубеж? Суд судя, забыл ли ты страсти? [118]

Облегчил ли тяжкие подати народу?

Приложил ли к царскому что ни есть доходу?

Примером, словом твоим ободрены ль люди

90 Хоть мало очистить злых нравов темны груди?

Иль, буде случай, младость в то не допустила.

Есть ли показаться в том впредь воля и сила? [119]

Знаешь ли чисты хранить и совесть и руки?

Бедных жалки ли тебе слезы и докуки?

95 He завистлив, ласков, прав, не гневлив, беззлобен,

Веришь ли, что всяк тебе человек подобен? [120]

Изрядно можешь сказать, что ты благороден,

Можешь счесться Ектору или Ахиллу [121] сроден;

Иулий и Александр, [122] и все мужи славны

100 Могут быть предки твои, лишь бы тебе нравны.

Мало ж пользует тебя звать хоть сыном царским,

Буде в нравах с гнусным ты не разнишься псарским. [123]

Спросись хоть у Нейбуша, [124] таковы ли дрожжи

Любы, как пиво, ему, — отречется трожжи;

105 Знает он, что с пива те славные остатки,

Да плюет на то, когда не, как пиво, сладки.

Разнится — потомком быть [125] предков благородных

Или благородным быть. Та же и в свободных [126]

И в холопях течет кровь, та же плоть, те ж кости.

110 Буквы, [127] к нашим именам приданные, злости [128]

Наши не могут прикрыть; а худые нравы

Истребят вдруг древния в умных память славы, [129]

И, чужих обнажена красных перьев, галка [130]

Будет им, [131] с стыдом своим, и смешна и жалка.

115 Знаю, что неправедно забыта бывает [132]

Дедов служба, когда внук в нравах успевает,

Но бедно блудит наш ум, буде опираться

Станем мы на них одних. Столбы сокрушатся. [133]

Под лишним те бременем, если сами в силу

120 Нужную не приведем ту подпору хвилу

Светлой воды [134] их труды ключ тебе открыли,

И черпать вольно тебе, но нужно, чтоб были

И чаши чисты твои, и нужно сгорбиться

К ключу: сама вода в рот твой не станет литься.

125 Ты сам, праотцев твоих [135] исчисляя славу,

Признал, что пала она и делам и нраву [136]:

Иной в войнах претерпел нужду, страх и раны,

Иным в море недруги и валы попраны,

Иной правду весил тих, бегая обиды, [137] —

130 Всех были различные достоинства виды.

Если б ты им подражал, право б мог роптати,

Что за другими тебя и в пару не знати.

Потрись на оселку, друг, [138] покажи в чем славу

Крови собой — и твою жалобу быть праву.

135 Пел петух, [139] встала заря, лучи осветили

Солнца верхи гор — тогда войско выводили [140]

На поле предки твои, а ты под парчою,

Углублен мягко в пуху телом и душою,

Грозно соплешь, пока дня пробегут две доли;

140 Зевнул, растворил глаза, выспался до воли,

Тянешься уж час-другой, нежишься, сжидая

Пойло, что шлет Индия [141] иль везут с Китая [142];

Из постели к зеркалу одним спрыгнешь скоком,

Там уж в попечении и труде глубоком,

145 Женских достойную плеч [143] завеску на спину

Вскинув, волос с волосом прибираешь к чину [144]:

Часть над лоским лбом [145] торчать будут сановиты,

По румяным часть щекам, в колечки завиты,

Свободно станет играть, часть уйдет за темя

150 В мешок. Дивится тому строению племя

Тебе подобных [146]; ты сам, новый Нарцисс, жадно

Глотаешь очми себя. [147] Нога жмется складно

В тесном башмаке твоя, пот с слуги валится, [148]

В две мозоли и тебе [149] краса становится;

155 Избит пол, и под башмак [150] стерто много мелу.

Деревню взденешь [151] потом на себя ты целу.

Не столько стало народ [152] римлянов пристойно

Основать, как выбрать цвет и парчу и стройно

Сшить кафтан по правилам щегольства и моды [153]:

160 Пора, место и твои рассмотрены годы,

Чтоб летам сходен был цвет, [154] чтоб, тебе в образу,

Нежну зелень в городе не досажал глазу,

Чтоб бархат не отягчал в летню пору тело,

Чтоб тафта не хвастала среди зимы смело,

165 Но знал бы всяк свой предел, право и законы,

Как искусные попы всякою дни звоны.

Долголетнего пути в краях чужестранных,

Иждивений и трудов тяжких и пространных

Дивный плод ты произнес. Ущербя пожитки, [155]

170 Понял, что фалды должны тверды быть, [156] не жидки,

В пол-аршина глубоки [157] и ситой подшиты,

Согнув кафтан, не были б станом все покрыты; [158]

Каков рукав должен быть, где клинья уставить,

Где карман, и сколько грудь окружа прибавить;

175 В лето или осенью, в зиму и весною

Какую парчу подбить пристойно какою;

Что приличнее нашить: сребро или злато,

И Рексу [159] лучше тебя знать уж трудновато.

В обед и на ужине [160] частенько двоится

180 Свеча в глазах, часто пол под тобой вертится,

И обжирство тебе в рот куски управляет.

Гнусных тогда полк друзей тебя окружает,

И, глодая до костей самых, нрав веселый,

Тщиву душу и в тебе хвалит разум спелый.

185 Сладко щекотят тебе ухо красны речи,

Вздутым поднят пузырем, [161] чаешь, что под плечи

Не дойдет тебе людей все прочее племя.

Оглянись, наместников [162] царских чисто семя,

Тот же полк, лишь с глаз твоих — тебе уж смеется,

190 Скоро станет и в глаза: притворство минется,

Как скоро сойдут твоих пожитков остатки.

(Боюсь я уст, что в лицо точат слова сладки.)

Ты сам неотступно то время [163] ускоряешь:

Из рук ты пестрых пучки бумаг [164] не спускаешь

195 И мечешь горстью твоих мозольми и по́том

Предков скопленно добро. Деревня за ско́том [165]

Не первая уж пошла в бережную руку

Того, кто мало пред сим кормился от стуку

Молота по жаркому в кузнице железу.

200 Приложился сильный жар [166] к поно́сному резу,

Часто любишь опирать [167] щеки на грудь белу,

В том [168] проводишь прочий день и ночь почти целу.

Но те, что стенах твоей [169] на пространной салы

Видишь надписи, прочесть труд тебе немалый;

205 Чужой глаз нужен тебе и помощь чужая

Нужнее, чтоб знать [170] назвать черту, что, копая, [171]

Воин пред собой ведет, укрываясь, к валу;

Чтоб различить, где стены часть одна помалу [172]

Частым быстро-пагубных пуль ударом пала,

210 Где, грозно расседшися, земля вдруг пожрала;

К чему тут войска одна часть в четверобочник [173]

Строится; где более нужен уж спомочник [174]

Редким полкам [175] и где уж отмененны силы [176]

Оплошного недруга надежду прельстили.

215 Много вышних требует [177] свойств чин воеводы

И много разных искусств: и вход, и исходы,

И место, [178] годно к бою, видит одним взглядом;

Лишной безопасности [179] не опоен ядом,

Остр, проницает врагов тайные советы,

220 Временно предупреждать удобен наветы;

О обильности в своем таборе печется [180]

Недремительно; любовь ему предпочтется

Войска, чем [181] страшным им быть и вдруг ненавидим;

Отцом невинный народ [182] зовет, не обидим

225 Его жадностью, — врагам одним лишь ужасен;

Тихим нравом и умом и храбростью красен;

Не спешит дело начать; начав, производит

Смело и скоро — не столь бегло Перун [183] сходит,

Страшно гремя; в счастии умерен быть знает,

230 Терпелив в нужде, в бедстве тверд, не унывает.

Ты тех добродетелей, тех чуть имя знаний

Слыхал ли? Самых числу дивишься ты званий [184],

И в один все мозг вместить смертных столь мнишь трудно,

Сколь дворецкому не красть иль судье — жить скудно.

235 Как тебе вверить корабль? [185] ты лодкой не правил,

И хотя в пруду твоем лишь берег оставил,

Тотчас к берегу спешишь: гладких испугался

Ты вод. [186] Кто пространному морю первый вдался,

Медное сердце [187] имел; смерть там обступает

240 Снизу, сверху и с боков; одна отделяет

От нея доска, [188] толста пальца лишь в четыре, —

Твоя душа требует грань с нею [189] пошире;

И писана смерть [190] тебя дрожать заставляет,

Один холоп лишь твою храбрость искушает,

245 Что один он отвечать тебе не посмеет.

Нужно ж много и тому, кто рулем владеет,

Искусств и свойств, с самого укрепленных детства, [191]

И столь нужней те ему, сколь вящи суть бедства

На море, чем на земле. Твари господь чудну

250 Мудрость свою оказал, во всех неоскудну

Меру поставя частях мира и меж ними

Взаимно согласие; лучами своими [192]

Светила небесные, железце, немногу

От дивного камня взяв силу, нам дорогу

255 Надежную в бездне вод показать удобны;

Небес положение на земле способный

Бывает нам проводник и, когда страх мучит

Грубых пловцов, кормчего искусного учит

Скрытый камень миновать иль берег опасный,

260 И в пристань достичь, где час кончится ужасный. [193]

Недруга догнать, над ним занять ветр способный [194]

И победу исхитить, вступя в бой удобный, —

Труд немалый. На море, как на земле, те же

Прочи вождев должности: тебе еще реже

265 Снилась трубка и компас, [195] чем строй и осада.

За красным судить сукном [196] Адамлевы чада [197]

Иль править достоин тот, кому совесть чиста,

Сердце к сожалению склонно и речиста

Кого деньга [198] одолеть, ни страх, ни надежда

270 Не сильны, пред кем всегда мудрец и невежда,

Богач и нищий с сумой, гнусна бабья рожа

И красного цвет лица, пахарь и вельможа

Равны в суде, и одна правда превосходна;

Кого не могут прельстить в хитростях всеплодна

275 Ябеда и ее друг — дьяк или подьячий;

Чтоб, чрез руки их прошед, слепым не стал зрячий,

Стречись должен, и сам знать и лист и страницу, [199]

Что от нападения сильного вдовицу

Соперника может спасть и сирот покойну

280 Уставить жизнь, предписав плутам казнь достойну.

Наизусть он знает все естественны пра́ва,

Из нашего высосал весь он сок устава, [200]

Мудры не спускает с рук указы Петровы, [201]

Коими стали мы вдруг народ уже новый,

285 Не меньше стройный других, не меньше обильный,

Завидим врагу [202] и в нем злобу унять сильный.

Можешь ли что обещать народу подобно?

Бедных слезы пред тобой льются, пока злобно

Ты смеешься нищете; каменный душою,

290 Бьешь холопа до крови, что махнул рукою

Вместо правой — левою [203] (зверям лишь прилична

Жадность крови; плоть в слуге твоей однолична [204]).

Мало, правда, ты копишь денег, но к ним жаден:

Мот почти всегда живет сребролюбьем смраден,

295 И все законно он мнит, что уж истощенной

Может дополнить мешок; нужды совершенной

Стала ему золота куча, без которой

Прохладам должен своим видеть конец скорой.

Арапского языка [205] — права и законы

300 Мнятся тебе, дикие русску уху звоны.

Если в те чины негож, [206] скажешь мне, я, чаю,

Не хуже Клита носить ключ золотой [207] знаю;

Какие свойства его, какая заслуга

Лучшим могли показать из нашего круга? [208]

305 Клита в постели [209] застать не может день новой,

Неотступен сохнет он, зевая в крестовой, [210]

Спины своей не жалел, кланяясь и мухам,

Коим доступ дозволен к временщичьим ухам.

Клит осторожен — свои слова точно мерит, [211]

310 Льстит всякому, никому почти он не верит, [212]

С холопом новых людей [213] дружбу весть не рдится,

Истинная мысль его прилежно таится

В делах его. О трудах своих он не тужит,

Идучи упрямо в цель [214]: Клиту счастье служит, —

315 Иных свойств не требует, [215] кому счастье дружно;

А у Клита без того [216] нечто занять нужно

Тому, кто в царском прожить доме жизнь уставил,

Чтоб крылья, к солнцу подшед, [217] мягки не расплавил:

Короткий язык, [218] лицо и радость удобно

320 И печаль изображать — как больше способно

К пользе себе, по других лицу применяясь;

Честнее будет он друг, [219] всем дружен являясь;

И много смирение, и рассудность многу

Советую при дворе. Лучшую дорогу

325 Избрал, кто правду всегда говорить принялся,

Но и кто правду молчит [220] — виновен не стался,

Буде ложью утаить правду не посмеет;

Счастлив, кто средины той держаться умеет.

Ум светлый нужен к тому, разговор приятный,

330 Учтивость приличная, что дает род знатный;

Ползать не советую, [221] хоть спеси гнушаюсь; —

Всего того я в тебе искать опасаюсь. [222]

Словом, много о вещах тщетных беспокойство,

Ни одно не вижу я в тебе хвально свойство.

335 Исправь себя, и тогда жди, дружок, награду;

По тех пор забытым быть не считай в досаду:

Пороки, кои теперь [223] прикрывают тени

Стен твоих, укрыть нельзя на высшей степе́ни.

Чист быть должен, кто туды не побледнев всходит, [224]

340 Куды зоркие глаза весь народ наводит.

Но поставим, что твои заслуги и нравы

Достойным являют тя лучшей мзды и славы;

Те, кои оной тебя неправо лишают,

Жалки, что пользу свою в тебе презирают;

345 А ты не должен судить, судят ли те здраво,

Или сам многим себя предпочтешь неправо.

Над всем [225] же тому, кто род с древнего начала

Ведет, зависть, как свинье — узда, не пристала;

Еще б можно извинить, если знатный тужит,

350 Видя, что счастье во всем слепо тому служит,

Кого сколько темен род, столь нравы развратны,

Ни отечеству добры, ни в людях приятны;

Но когда противное видит в человеке,

Веселиться должен уж, что есть в его веке

355 Муж таков, кой добрыми род свой возвышает

Делами и полезен всем быть начинает. [226]

Что ж в Дамоне, в Трифоне и Туллие [227] гнусно?

Что, как награждают их, тебе насмерть грустно?

Благонравны те, умны, верность их немала,

360 Слава наша с трудов их [228] нечто восприяла.

Правда, в царство Ольгино [229] предков их не знали,

Думным и наместником деды не бывали,

И дворянства старостью считаться с тобою

Им нельзя; да что с того? Они ведь собою

365 Начинают знатный род, как твой род начали

Твои предки, когда Русь греки крестить стали. [230]

И твой род не все таков был, как потом стался,

Но первый с предков твоих, что дворянин звался,

Имел отца, славою гораздо поуже,

370 Каков Трифон, Туллий был, или и похуже.

Адам дворян не родил, но одно с двух чадо

Его сад копал, другой пас блеюще стадо; [231]

Ное в ковчеге с собой спас все себе равных

Простых земледетелей, нравами лишь славных;

375 От них мы все сплошь пошли, один поранее

Оставя дудку, соху, [232] другой — попозднее.


1730



Петербург.
Гравюра А. Зубова. 1727 г.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.


Письма

Письмо II [233]

К стихам своим


1 Скучен вам, стихи мои, ящик, десять целых

Где вы лет тоскуете в тени [234] за ключами!

Жадно воли просите, льстите себе сами,

Что примет весело вас всяк, гостей веселых, [235]

5 И взлюбит, свою ища пользу и забаву,

Что могу и вам и мне достанете славу.

Жадно волю просите, и ваши докуки

Нудят меня дозволить то, что вредно, знаю,

Нам будет; и, не хотя, вот уж дозволяю

10 Свободу. Когда из рук пойдете [236] уж в руки,

Скоро вы раскаетесь, что сносить не знали

Темноту [237] и что себе лишно вы ласкали.

Славы жадность, знаю я, многим нос разбила;

Пока в вас цвет новости [238] лестной не увянет,

15 Народ, всегда к новости лаком, честь нас станет,

И умным понравится [239] голой правды сила.

Пал ли тот цвет? больша часть чтецов уж присудит,

Что предерзостный мой ум в вас беспутно блудит.

Бесстройным злословием назовут [240] вас смело,

20 Хоть гораздо разнится злословие гнусно

От стихов, кои злой прав пятнают искусно,

Злонравного охраня имя весьма цело. [241]

Меня меж бодливыми причислят быками: [242]

Мало кто склонен [243] смотреть чистыми глазами.

25 Другие, что в таком я труде упражнялся,

Ни возрасту своему приличном, ни чину,

Хулить станут; годен всяк к похулке причину

Сыскать, и не пощадят того, кто старался

Прочих похулки открыть. Станете напрасно

30 Вы внушать и доводить слогом своим [244] ясно,

Что молодых лет плоды вы не ущербили,

Ни малый мне к делам час важнейшим и нужным;

Что должность моя всегда нашла мя досужным [245];

Что полезны иногда подобные были

35 Людям стихи. [246] Лишной час, скажут, иметь трудно, [247]

И стихи писать всегда дело безрассудно.

Зависть, вас пошевеля, найдет, [248] что я новых

И древних окрал творцов и что вру по-русски

То, что по-римски давно уж и по-французски

40 Сказано красивее. Не чудно с готовых

Стихов, чает, [249] здравого согласно с законом

Смысла, [250] мерны две строки кончить [251] тем же звоном.

Когда уж иссаленным [252] время ваше [253] пройдет,

Под пылью, мольям на корм кинуты, забыты

45 Гнусно лежать станете, в один сверток свиты

Иль с Бовою, иль с Ершом; [254] и наконец дойдет

(Буде пророчества дух служит мне хоть мало)

Вам рок обвертеть собой иль икру, иль сало. [255]

Узнаете вы тогда, что поздно уж сети

50 Боится рыбка, когда в сеть уже попалась;

Что сколь ни сладка своя воля им казалась,

Не без вреда своего презирают дети

Советы отцовские. В речах вы признайте

Последних моих любовь к вам мою. Прощайте.


1743


Эпиграммы

На старуху Лиду


На что Друз Лиду берет? дряхла уж и седа.

С трудом ножку воробья сгрызет и пол-обеда —

К старине охотник Друз, в том забаву ставит;

Лидой медалей число собранных прибавит.


1730–1731


Автор о себе (Эпиграмма II)


Кто я таков — не скажу, а вот мне примета:

Не русак, дик именем, млады мои лета.


1730


Из Анакреона [256]

О женах


Природа быкам — рога,

Копыто дала коням,

Зайцам — ноги быстрые,

Львам — свирепы челюсти,

Рыбам — плавать искусство,

Птицам — удобность летать,

Мужам — рассуждение.

Женам дала ль что? — Дала!

Что ж такое? — Красоту,

Вместо всякого ружья,

Вместо всякого щита:

Красавица бо и огнь

И железо победит.


1736–1742


О себе


Говорят мне женщины:

«Анакреон, ты уж стар.

Взяв зеркало, посмотрись.

Волосов уж нет над лбом».

Я не знаю, волосы

На голове ль иль сошли,

Одно только знаю то,

Что найпаче старику

Должно веселитися,

Ибо к смерти ближе он.


1736–1742


О своей полюбовнице


Превосходнейший меж всеми

Живописцы и начальник

Ты родийского искусства, [257]

Ну-тко, примись напиши мне

Полюбовницу отсущу [258],

Такову, как я скажу ти;

Напиши ты мне вначале

Мягки черноваты кудри,

И, буде воск [259] того сможет,

Пусть те будут благовонны.

Напиши от двух щек выше,

Под пресмуглою косою,

Чело из кости слоновой.

Брови пусть не отдалены.

Не близки будут друг к другу,

Да не чувственное будет

Что порожжее меж ними;

Пусть черны будут ресницы,

Огненные сделай очи,

Как Минервинные серы

И как Венусовы светлы.

Шипки с молоком смешавши, [260]

Тем напиши нос и щеки,

Уста сделай таковые,

Чтоб все чувства побуждали

И лобзания прощали.

Ниже мягкого бородка,

Вокруг белой, как снег, шеи,

Пусть летят все Благодати.

Облачи ты ее в прочем

В бледно-багряну одежду,

И сквозь ту мала часть плоти

Пусть видна будет, чтоб, тело

Каково, с того познати.

Полно столько: уж всю вижу:

И вот воск говорить станет.


1736–1742


К девице


Не бегай ты от меня,

Видя седу голову;

Ни затем, что красоты

Блистает в тебе весна,

Презирай мою любовь!

Посмотри, хотя в венцах,

Сколь красивы, с белыми

Ландышами смешанны,

Розы нам являются.


1736–1742


О любителях


Кони убо на стегнах

Выжженный имеют знак,

И парфянских всяк мужей

По шапке может узнать. [260]

Я уже любящих тотчас,

Лишь увижу, познаю;

Того бо, что, бедные,

В сердце скрывают своем —

На лице видится знак.


1736–1742


В. Тредиаковский

Стихи из романа «Езда в остров любви» [261]

«Там сей любовник, могл ей который угодить…»


Там сей любовник, могл ей который угодить, [262]

Счастию небо чиня все зависно, [263]

В жаре любовном целовал ю присно;

А неверна ему всё попускала чинить!


Вся кипящая похоть в лице его зрилась;

Как угль горящий все оно краснело.

Руки ей давил, щупал и все тело.

А неверна о всем том весьма веселилась!


Я хотел там убиться, известно вам буди:

Вся она была тогда в его воли,

Чинил как хотел он с ней се ли, то ли;

А неверна, как и мне, открыла все груди!


1730


«Перестань противляться сугубому жару…»


Перестань противляться сугубому жару [264]:

Две девы в твоем сердце вмястятся без свару [265],

Ибо ежель без любви нельзя быть счастливу,

То кто залюбит больше,

Тот счастлив есть надольше.

Люби Сильвию красну, Ирису учтиву,

И еще мало двух, быть коли надо чиву.


Мощной богини любви сладость так есть многа,

Что на ста олтарях ей жертва есть убога.

Ах! Коль есть сладко сердцу на то попуститься!

Одна любить не рада?

То другу искать надо,

Дабы не престать когда в похоти любиться

И не позабыть того, что в любви чинится.


Не печалься, что будешь столько любви иметь:

Ибо можно с услугой к той и другой поспеть.

Льзя удоволить одну, так же и другую;

Часов во дни довольно,

От той с другой быть вольно.

Удоволив первую, доволь и вторую,

А хотя и десяток, немного сказую!


1730


«Не кажи больше моей днесь памяти слабкой…»


Не кажи больше моей днесь памяти слабкой, [266]

Что невозможно в свете жить без любви сладкой,

Не кажи, [267] мое сердце, надобно, чтоб Слава

Больше тысячи Филис [268] возымела права.

Ступай и не противься куды ведет тая:

Сей любви не может быть лучше иная.

Ты выграшь сей пременой: Слава паче красна,

Нежель сто Аминт, Ирис, Сильвий, и всем ясна.


1730


Стихи на разные случаи

Песенка, которую я сочинил,

еще будучи в московских школах,

на мой выезд в чужие краи [269]


Весна катит,

Зиму валит,

И уж листик с древом шумит.

Поют птички

Со синички,

Хвостом машут и лисички.


Взрыты брозды,

Цветут грозды,

Кличет щеглик, свищут дрозды,

Льются воды,

И погоды;

Да ведь знатны нам походы. [270]


Канат рвется,

Якорь бьется,

Знать, кораблик понесется.

Ну уж плынь спешно,

Не помешно,

Плыви смело, то успешно.


Ах! широки

И глубоки

Воды морски́, разбьют боки.

Вось заставят,

Не оставят

Добры ветры и приставят [271].


Плюнь на суку,

Морску скуку, [272]

Держись черней, [273] а знай штуку [274]:

Стать отишно

И не пышно; [275]

Так не будет волн и слышно.


1726


Описание грозы,


бывшия в Гаге [276]


С одной страны гром,

С другой страны гром,

Смутно в возду́хе!

Ужасно в ухе!

Набегли тучи

Воду несучи,

Небо закрыли,

В страх помутили!


Молнии сверкают,

Страхом поражают,

Треск в лесу с перуна,

И темнеет лу́на,

Вихри бегут с прахом,

Полоса [277] рвет махом,

Страшно ревут воды

От той непогоды.


Ночь наступила,

День изменила,

Сердце упало:

Всё зло настало!

Пролил дождь в крышки,

Трясутся вышки,

Сыплются грады,

Бьют вертограды.


Все животны рыщут,

Покоя не сыщут,

Биют себя в груди

Виноваты люди,

Бояся напасти

И чтоб не пропасти,

Руки воздевают,

На небо глашают [278]:


«О солнце красно!

Стань опять ясно,

Разжени тучи,

Слезы горючи,

Столкай премену [279]

Отсель за Вену.

Дхнуть бы зефиром

С тишайшим миром!


А вы, аквилоны,

Будьте как и оны;

Лютость отложите,

Только прохладите.

Побеги вся злоба

До вечного гроба:

Дни нам надо красны,

Приятны и ясны».


1726 или 1727


Стихи похвальные Парижу [280]


Красное место! Драгой берег Сенски! [281]

Тебя не лучше поля Элисейски:

Всех радостей дом и слáдка покоя,

Где ни зимня нет, ни летнего зноя.


Над тобой солнце по небу катает

Смеясь, а лучше нигде не блистает.

Зефир приятный одевает цвéты

Красны и вόнны чрез многие леты.


Чрез тебя лимфы [282] текут все прохладны,

Нимфы гуляя поют песни складны.

Любо играет и Аполлон с музы

В лиры и в гусли, также и в флейдузы [283].


Красное место! Драгой берег Сенски!

Где быть не смеет манер деревенски:

Ибо все держишь в себе благородно,

Богам, богиням ты место природно.


Лавр напояют твои сладко воды!

В тебе желают всегда быть все роды [284]:

Точишь млеко, мед и веселье мило,

Какого нигде истинно не было.


Красное место! Драгой берег Сенски!

Кто тя не любит? разве был дух зверски!

А я не могу никогда забыти,

Пока имею здесь на земли быти.


1728


Стихи похвальные России [285]


Начну на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны:

Ибо все днесь мне ее добрόты

Мыслить умом есть много охоты,


Россия мати! свет мой безмерный!

Позволь то, чадо прошу твой верный,

Ах, как сидишь ты на троне красно!

Небо российску ты солнце ясно!


Красят иных всех златые скиптры,

И драгоценна порфира, митры;

Ты собой скипетр твой украси́ла,

И лицем светлым венец почтила.


О благородстве твоем высоком

Кто бы не ведал в свете широком?

Прямое сама вся благородство:

Божие ты, ей! светло изводство.


В тебе вся вера благочестивым,

К тебе примесу нет нечестивым;

В тебе не будет веры двойныя, [286]

К тебе не смеют приступить злые.


Твои все люди суть православны

И храбростию повсюду славны;

Чада достойны таковой мати,

Везде готовы за тебя стати.


Чем ты, Россия, не изобильна?

Где ты, Россия, не была сильна?

Сокровище всех добр ты едина,

Всегда богата, славе причина.


Коль в тебе звезды все здравьем блещут!

И россияне коль громко плещут:

Виват Россия! виват драгая!

Виват надежда! виват благая.


Скончу на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны:

Сто мне язы́ков надобно б было

Прославить все то, что в тебе мило!


1728


Ода IV. [287]

Похвала Ижерской земле [288]

и царствующему граду Санктпетербургу


Приятный брег! Любезная страна!

Где свой Нева поток стремит к пучине.

О! прежде дебрь, се коль населена!

Мы град в тебе престольный видим ныне.


Немало зрю в округе я доброт:

Реки́ твоей струи легки и чисты;

Студен воздýх, но здрав его есть род:

Осушены́ почти уж блата мшисты.


Где место ты низвергнуть подала

Врагов своих блаженну Александру [289],

В трофей и лавр там лавра [290] процвела;

Там почернил багряну ток Скамандру, [291]


Отверзла путь, торжественны врата

К полтавским тем нолям сия победа;

Великий сам, о! слава, красота,

Сразил на них Петр равного ж соседа.


Преславный град, что Петр наш основал

И на красе построил толь полезно,

Уж древним всем он ныне равен стал,

И обитать в нем всякому любезно.


Не больше лет, как токмо с пятьдесят,

Отнеле ж все хвалу от удивленной

Ему души со славою гласят,

И честь притом достойну во вселенной.


Что ж бы тогда, как прόйдет уж сто лет?

О! вы, по нас идущие потомки,

Вам слышать то, сему коль граду свет,

В восторг пришед, хвалы петь будет громки.


Авзонских [292] стран Венеция, и Рим,

И Амстердам батавский [293], и столица

Британских мест, тот долгий Лόндон [294] к сим,

Париж градам как верьх, или царица, —


Все сии цель есть шествий наших в них,

Желаний вещь, честнόе наше странство, [295]

Разлука нам от кровнейших своих;

Влечет туда нас слава и убранство.


Сей люб тому, иному — тот из нас:

Как веселил того, другой другого,

Так мы об них беседуем мног час,

И помним, что случилось там драгого.


Но вам узреть, потомки, в граде сем,

Из всех тех стран слетающихся густо,

Смотрящих всё, дивящихся о всем,

Гласящих: «Се рай стал, где было пусто!»


Явится им здесь мудрость по всему,

И из всего Петрова не в зерцале:

Санктпетербург не образ есть чему? [296]

Восстенут: «Жаль! Зиждитель сам жил вмале».


О! боже, твой предел да сотворит, [297]

Да о Петре России всей в отраду,

Светило дня впредь равного не зрит,

Из всех градов, везде Петрову граду.


1752


Строфы похвальные

поселянскому житию [298]


Счастлив! в мире без сует живущий,

Как в златый век, да и без врагов;

Плугом отчески поля орющий,

А к тому ж без всяких и долгов.


Не торопится сей в строй по барабану;

Флот и море не страшат его;

Ябед он не знает, [299] ни обману;

Свой палат дом лучше для него.


В нем всегда или он виноградны

Вяжет лозы к ты́чкам и шестам;

В дни гуляет, те когда изрядны,

По долинам, либо по стадам.


Он в иной серпом день очищает

Ветви все негодные с дерев,

Добрый к оным черен прививает;

Смотрит, в хлебе нет ли вредных плев.


Либо мед и сот кладет сам в кади;

И ночь или бывает рыб ловец;

Сам же иногда, волны́ в дом ради,

Всех обросших он стрижет овец.


Осень как плодом обогатится,

Много яблок, груш и много слив;

О! как полным сердцем веселится,

Их величину, их зря налив.


Что тогда из всех плодов зреляе,

Отбирает разно по частям:

То шлет в храм к молитве, что честняе;

Приходящим часть хранит гостям.


Часть в подарок сродникам, часть брату;

Благодетель ту б взял, говорит;

Ту несите куму; ту часть свату;

Пусть за ту мне друг благодарит.


Иногда лежит под старым дубом,

Иногда на мягкой там траве;

Нет в нем скверных мыслей зле о грубом:

Что есть дельно, то всё в голове.


Быстрые текут между тем речки;

Сладко птички по лесам поют;

Трубят звонко пастухи в рожечки;

С гор ключи струю гремящу льют.


Толь при разном диком сельском шуме

Ненадолго спит вздремавши он;

Что ни было доброго на думе,

Забывает всё в глубокий сон.


Но зимою нападут как снеги

И от стужи избы станут греть,

Много и тогда ему там неги:

Начнет род другой забав иметь.


В поле ездит он или с собаки,

Боязливых зайцев в сеть ловя;

То с волками смотрит псовы драки,

То медведя оными травя.


Тешит он себя и лошадями;

И кладет отраву на лисиц;

Давит многих иногда силками,

Иногда стреляет разных птиц.


Часто днями ходит при овине,

При скирдах, то инде, то при льне;

То пролазов, смотрит, нет ли в тыне,

И что делается на гумне.


Кто ж бы толь в приятной сей забаве

Всех своих печалей не забыл?

Хоть в каких бы кто честях и славе,

Как сея б он жизни не взлюбил?


Буде ж правит весь толь постоянна

Дом жена благословенный с ним,

Сарра коль была или Сусанна, [300]—

То спокойства нет сравненна с сим.


Весь некупленный обед готовит,

Смотрит, пища чтоб вкусна была,

Из живых птиц на жаркое ловит,

И другое строит для стола.


А потом светлицу убирает

К мужнему приходу с дел его;

Накормивши деток, наряжает,

Встретить с ними б мужа своего.


Тот пришел в дом кушать, и садится

За накрытый, набранный свой стол:

Что ж порядочно у ней все зрится;

То причины нет, чтоб был он зол.


Каплуны прочь, птицы африкански,

Что и изобрел роскошный смак;

Прочь бургонски вина и шампански,

Дале прочь и ты, густой понтак [301].


Сытны токмо щи, ломть мягкий хлеба,

Молодой барашек иногда;

Все ж в дому, в чем вся его потреба,

В праздник пиво пьет, а квас всегда.


Насыщаясь кушаньем природным,

Все здорово провождает дни;

Дел от добрых токмо благородным,

Не от платья и не от гульни.


Счастлив, о! весьма излишно,

Жить кому так ныне удалось.

Дай бог, чтоб исчезло все, что пышно,

Всем бы в простоте святой жилось.


1752


Оды духовные

Парафразис вторыя песни Моисеевы [302]


Вонми небо, и возглаголю.


Второзакония, глава 32


Вонми, о! небо, и реку,

Земля да слышит уст глаголы:

Как дождь я словом потеку;

И снидут, как роса к цветку,

Мои вещания на долы.


Как туча падает на злак,

Или как иней где на сено, —

Господне имя есть мне в знак,

То мыслей призвано не в мрак; [303]

Славь бога всяко в нас колено [304].


Бог — истинны его дела

И все пути его, суд правый, —

Бог верен, а неправда зла,

Не зрится ни тоя в нем мгла,

Святый весь, он душам свет здравый.


Согрешшии вельми пред ним,

Не чада стали уж пороком! [305]

О! род строптив, развратен сим,

Сие ль ты господу твоим

Воздать за благо мог оброком?


Сих оный есть народ делец,

Кой весь не мудр и пребезумен:

Тебя ж не сам ли сей отец

Приял и был тебе творец?

Доколе в помыслах ты шумен! [306]


Воспомяни те дни веков,

И купно разумей все лета

От рода древнего родов;

Спроси у рождшего следов,

Познаешь старших всё от света.


Как бог язы́ки разделял,

Сынов Адамлих рассевая,

Пределов столько поставлял,

Коль верных слуг себе счислял,

От ангельска числа то зная.


И стала быть господня часть —

Иаков [307] род его избрáнный;

Наследием возмог подпасть

Израиль весь ему во власть;

Всяк прочий люд уж был как странный [308].


В пустыне всем его снабдил [309]:

Он жажду, в превеликом зное,

В земле безводной утолил,

Обвел его и сохранил,

Как зéницу очей, в покое.


Гнездо как кроет всяк орел,

И над птенцами сей летает, —

Простер так кри́ла он и сшел,

На рамена его возвел,

Подъемлет, взносит, соблюдает.


Вождем им был господь един,

Никто бог чуждий не был с ними;

Взвел их на верьх земных плотин,

Поставил свыше всех судьбин,

Насытил житами благими.


Из каменя потек им мед,

Елей из тверда ж камня рáвно;

Млекό, тук, масло скот дает,

И цвет пшеничный всем растет,

Их питие — вино преславно.


Иаков в сытости процвел,

Отвергся вскоре толь любимый;

Утыл и толсто расширел,

Отступством бога он презрел,

Забыл, что спас ему [310] он чтимый.


Во нравах все творца чужих

И в мерзостях преогорчили:

Бесáм пожерли [311] в сквернах сих,

Богам, отцам что странны их,

От напитавша ж отступили


Узрев господь, возревновал,

И раздражился он презельно;

В сынах и дщерях злость познал,

Которых сам он снабдевал,

Се взбесновавшихся бездельно.


Господь рек: «Сам я отвращу

Лице мое от всех их ныне;

И напоследок им отмщу,

Род развращенный, веру тщу,

Не буду видеть в благостыне


В гнев привели тем, что не бог [312],

И раздражили суетою;

Народом их сломлю я рог,

Кой не народ, хотя и мног,

От глупых и людей бедою. [313]


От ярости уж моея,

Разжегся огнь палящ до ада;

Съест землю и плоды ея;

Все попалит страны́ всея

Гор основания для глада


Употреблю премного зол;

Пущу на них мои все стрелы;

В снедь птицам ляжет плоть на дол;

Пожрет живых зверь в произвол [314];

Не будут и от змиев целы.


Внутрь истребит их страх;

Извне меч острый обесчадит:

Юн с девою погибнет в прах;

С седым младенца при сосцах

Смерть люта в век изгладит. [315]


Изрек бы: их рассею всех,

И память в людях уничтожу;

Когда б не для противных тех,

Которым бы не сбить в поспех,

Я в гневе коих сам убожу. [316]


Еще чтоб не сказали так:

Рукою мы свершили сею,

А не господь то всё никак [317]:

Сей род, в чием совете мрак,

Весьма глуп мыслию своею».


О! ежели б все разуметь,

И возмогли понять то ясно,

Чтоб ныне налящи́ посметь,

И всё в руках уже иметь,

Что впредь велит он самовластно. [318]


Как тысящи един гонить,

Как двинуть два б могли тьмы целы,

Когда б не предал бог сам бить?

И не дал бы господь сломить,

Творя их воины толь смелы.


Но боги их не таковы,

Каков есть бог наш, велий, сильный;

Враги ж все наши хоть как львы,

Хотящи нашея главы;

Однак в них разум необильный.


Их из Содома виноград,

И от Гомо́рры все их розги [319];

Их грозд есть токмо желчь и смрад;

Их ягода горька стократ,

Сок отравляет шумны мо́зги.


Змиина ярость их вино,

И аспидов злость неисцельна,

Не богом ли отведено,

В сокровищах заключено,

Печать на всем том зле презельна?


В день мести то воздаст он сам,

Когда те прéткнутся ногами.

О! гибели день близок вам;

И быть чему, стоит уж там:

Тем движете его вы сами.


Своим бог правду сотворит,

И умолен об них он будет;

Расслабленных, бессильных зрит,

Истаявших не уморит,

В конец рабов сам не забудет.


Так рек господь: «Их боги где,

На коих все вы уповали?

Тук ели оных жертв везде,

И пили треб вино в чреде,

А о сотворшем не внимали.


Да встанут, и да вас спасут;

Да в помощь вашу те потщатся;

На вас покров пусть нанесут [320];

Врагов за вас да потрясут,

И да исполнить то помчатся.


Но зрите, зрите, что есмь я;

И нет нигде другого бога:

Мертвит, живит рука моя,

Цельба и язва от нея;

Нет, кто б исторг, когда та срога [321].


На небо ону возведу,

Клянясь десницею моею,

Вещаю словом на средý,

Да будет слышимо предý:

Живу вовеки сам я с нею.


Когда я изощрю мой меч

И на престол судебный сяду,

То тем врагов хощу посечь,

И в месть нелюбящих повлечь,

И ненавидящих поряду.


Я кровью стрелы напою,

Наестся меч мой мяс от тела,

От тела язвенных в бою,

От глав князей, что убию,

Их попленивши грады, села».


Возвеселитесь, небеса,

Вы с богом нашим купно;

Да прославляет чудеса,

От древнего уже часá,

Весь ангельский чин неотступно.


Языки́! вы с его людьми

В веселии сердец ликуйте;

Сынов род, крепость восприми

И радостию возгреми;

Все ныне славно торжествуйте.


Отмщает бог за вас в день сей,

И ненавидящим сурово

Он в правде воздает своей;

Земле ж его чад и людей

Есть очищение готово.


1752


Басенки  [322]

Петух и жемчужина [323]


Петух взбег на навоз, а рыть начав тот вскоре,

Жемчужины вот он дорылся в оном соре.

Увидевши ее: «Что нужды, говорит,

Мне в этом дорогом, что глаз теперь мой зрит?

Желал бы лучше я найти зерно пшеницы,

Которую клюем дворовые мы птицы;

К тому ж мне на себе сей вещи не носить;

Да и не может та собой меня красить.

Итак, другим она пусть кажется любезна,

Но мне, хоть и блестит, нимало не полезна».


1752


Ворон и Лисица [324]


Негде Вόрону унесть сыра часть случилось;

Нá дерево с тем взлетел, кое полюбилось.

Оного Лисице захотелось вот поесть;

Для того, домочься б, вздумала такую лесть:

Воронову красоту, перья цвет почтивши

И его вещбу еще также похваливши,

«Прямо, говорила, птицею почту тебя

Зевсовою [325] впредки, буде глас твой для себя,

И услышу песнь, доброт всех твоих достойну».

Ворон похвалой надмен [326], мня себе пристойну.

Начал, сколько можно громче, кракать и кричать,

Чтоб похвал последню получить себе печать;

Но тем самым из его носа растворенна

Выпал нá землю тот сыр. Лиска, ободренна

Оною корыстью, говорит тому на смех:

«Всем ты добр, мой Вόрон; только ты без сердца мех [327]».


1752


М. Ломоносов

Оды похвальные

Ода

блаженныя памяти

государыне императрице Анне Иоанновне на победу

над турками и татарами и на взятие Хотина 1739 года [328]


Восторг внезапный [329] ум пленил,

Ведет на верьх горы высокой, [330]

Где ветр в лесах шуметь забыл;

В долине тишина глубокой.

Внимая нечто, ключ молчит, [331]

Которой завсегда журчит

И с шумом вниз с холмов стремится.

Лавровы вьются там венцы,

Там слух спешит во все концы;

Далече дым в полях курится.


Не Пинд ли под ногами зрю?

Я слышу чистых сестр [332] музы́ку!

Пермесским жаром я горю,

Теку поспешно к оных лику.

Врачебной дали мне воды:

Испей и все забудь труды;

Умой росой Кастальской очи,

Чрез степь и горы взор простри

И дух свой к тем странам впери,

Где всходит день по темной ночи.


Корабль как ярых волн среди,

Которые хотят покрыти,

Бежит, срывая с них верьхи,

Претит с пути себя склонити;

Седая пена вкруг шумит,

В пучине след его горит;

К российской силе так стремятся,

Кругом объехав, тьмы татар;

Скрывает небо конской пар!

Что ж в том? стремглав без душ валятся.


Крепит отечества любовь

Сынов российских дух и руку;

Желает всяк пролить всю кровь,

От грозного бодрится звуку.

Как сильный лев стада волков,

Что кажут острых яд зубов,

Очей горящих гонит страхом,

От реву лес и брег дрожит,

И хвост песок и пыль мутит,

Разит извившись сильным махом.


Не медь ли в чреве Этны ржет

И, с серою кипя, клокочет?

Не ад ли тяжки узы рвет

И челюсти разинуть хочет?

То род отверженной рабы, [333]

В горах огнем наполнив рвы,

Металл и пламень в дол бросает,

Где в труд избранный наш народ

Среди врагов, среди болот

Чрез быстрый ток на огнь дерзает.


За холмы, где паляща хлябь

Дым, пепел, пламень, смерть рыгает,

За Тигр, Стамбул, своих заграбь, [334]

Что камни с берегов сдирает;

Но чтоб орлов сдержать полет, [335]

Таких препон на свете нет.

Им воды, лес, бугры, стремнины,

Глухие степи — равен путь.

Где только ветры могут дуть,

Доступят там полки орлины.


Пускай земля как понт трясет,

Пускай везде громады стонут,

Премрачный дым покроет свет,

В крови Молдавски горы тонут;

Но вам не может то вредить,

О россы, вас сам рок покрыть

Желает для счастливой Анны. [336]

Уже ваш к ней усердный жар

Быстро́ проходит сквозь татар,

И путь отворен вам пространный.


Скрывает луч свой в волны день,

Оставив бой ночным пожарам;

Мурза [337] упал на долгу тень;

Взят купно свет и дух татарам. [338]

Из лыв [339] густых выходит волк

На бледный труп в турецкий полк.

Иной, в последни видя зо́рю,

Закрой, кричит, багряной вид

И купно с ним Магметов стыд [340];

Спустись поспешно с солнцем к морю.


Что так теснит боязнь мой дух?

Хладнеют жилы, сердце ноет!

Что бьет за странной шум в мой слух?

Пустыня, лес и воздух воет!

В пещеру скрыл свирепство зверь,

Небесная отверзлась дверь,

Над войском облак вдруг развился,

Блеснул горящим вдруг лицем,

Умытым кровию мечем

Гоня врагов, Герой открылся. [341]


Не сей ли при Донских струях

Рассыпал вредны россам стены?

И персы в жаждущих степях

Не сим ли пали пораженны?

Он так к своим взирал врагам,

Как к готфским приплывал брегам, [342]

Так сильну возносил десницу;

Так быстрой конь его скакал,

Когда он те поля топтал,

Где зрим всходящу к нам денницу.


Кругом его из облаков

Гремящие перуны блещут,

И, чувствуя приход Петров,

Дубравы и поля трепещут.

Кто с ним толь грозно зрит на юг,

Одеян страшным громом вкруг?

Никак, Смиритель стран Казанских? [343]

Каспийски воды, сей при вас [344]

Селима [345] гордого потряс,

Наполнил степь голов поганских.


Герою молвил тут Герой:

«Нетщетно я с тобой трудился,

Нетщетен подвиг мой и твой,

Чтоб россов целый свет страшился.

Чрез нас предел наш стал широк

На север, запад и восток.

На юге Анна торжествует,

Покрыв своих победой сей».

Свилася мгла, Герои в ней;

Не зрит их око, слух не чует.


Крутит река татарску кровь,

Что протекала между ними;

Не смея в бой пуститься вновь,

Местами враг бежит пустыми,

Забыв и меч, и стан, и стыд,

И представляет страшный вид

В крови другое своих лежащих.

Уже, тряхнувшись, легкий лист

Страшит его, как ярый свист

Быстро́ сквозь воздух ядр летящих.


Шумит с ручьями бор и дол:

Победа, росская победа!

Но враг, что от меча ушел,

Боится собственного следа.

Тогда увидев бег своих,

Луна [346] стыдилась сраму их

И в мрак лице, зардевшись, скрыла.

Летает слава в тьме ночной,

Звучит во всех землях трубой,

Коль росская ужасна сила.


Вливаясь в понт, Дунай ревет

И россов плеску отвещает;

Ярясь волнами турка льет,

Что стыд свой за него скрывает.

Он рыщет, как пронзенный зверь,

И чает, что уже теперь

В последней раз заносит ногу,

И что земля его носить

Не хочет, что не мог покрыть.

Смущает мрак и страх дорогу.


Где ныне похвальба твоя?

Где дерзость? где в бою упорство?

Где злость на северны края?

Стамбул, где наших войск презорство?

Ты лишь своим велел ступить,

Нас тотчас чаял победить;

Янычар твой свирепо злился, [347]

Как тигр на росский полк скакал.

Но что? внезапно мертв упал,

В крови своей пронзен залился.


Целуйте ногу ту в слезах,

Что вас, агаряне, попрала,

Целуйте руку, что вам страх

Мечем кровавым показала.

Великой Анны грозной взор

Отраду дать просящим скор;

По страшной туче воссияет,

К себе повинность вашу зря.

К своим любовию горя,

Вам казнь и милость обещает.


Златой уже денницы перст

Завесу света вскрыл с звездами;

От встока скачет по сту верст,

Пуская искры конь ноздрями.

Лицем сияет Феб на том.

Он пламенным потряс верхом;

Преславно дело зря, дивится:

«Я мало таковых видал

Побед, коль долго я блистал,

Коль долго круг веков катится».


Как в клуб змия себя крутит,

Шипит, под камень жало кроет,

Орел когда шумя летит

И там парит, где ветр не воет;

Превыше молний, бурь, снегов

Зверей он видит, рыб, гадо́в.

Пред росской так дрожит Орлицей,

Стесняет внутрь Хотин своих.

Но что? в стенах ли может сих

Пред сильной устоять царицей.


Кто скоро толь тебя, Калчак [348],

Учит российской вдаться власти,

Ключи вручить в подданства знак

И большей избежать напасти?

Правдивой Аннин гнев велит,

Что падших перед ней щадит.

Ее взошли и там оливы [349],

Где Вислы ток, где славный Рен, [350]

Мечем противник где смирен,

Извергли дух сердца кичливы.


О как красуются места,

Что иго лютое сброси́ли

И что на турках тягота,

Которую от них носили;

И варварские руки те,

Что их держали в тесноте,

В полов уже несут оковы;

Что ноги узами звучат,

Которы для отгнанья стад

Чужи поля топтать готовы.


Не вся твоя тут, Порта, казнь,

Не так тебя смирять достойно,

Но большу нанести боязнь,

Что жить нам не дала спокойно.

Еще высоких мыслей страсть

Претит тебе пред Анной пасть?

Где можешь ты от ней укрыться?

Дамаск, Каир, Алепп [351] сгорит;

Обставят росским флотом Крит;

Евфрат в твоей крови смутится.


Чинит премену что во всем?

Что очи блеском проницает?

Чистейшим с неба что лучем

И дневну ясность превышает?

Героев слышу весел клик!

Одеян в славу Аннин лик

Над звездны вечность взносит круги;

И правда, взяв перо злато́,

В нетленной книге пишет то.

Велики коль ее заслуги.


Витийство, Пиндар, уст твоих

Тяжчае б Фивы обвинили, [352]

Затем что о победах сих

Они б громчае возгласили,

Как прежде о красе Афин;

Россия как прекрасный крин,

Цветет под Анниной державой.

В Китайских чтут ее стенах,

И свет во всех своих концах

Исполнен храбрых россов славой.


Россия, коль счастлива ты

Под сильным Анниным покровом!

Какие видишь красоты

При сем торжествованьи новом!

Военных не страшися бед:

Бежит оттуду бранный вред,

Народ где Анну прославляет.

Пусть злобна зависть яд свой льет.

Пусть свой язык, ярясь, грызет;

То наша радость презирает.


Козацких поль заднестрской тать [353]

Разбит, прогнан, как прах развеян,

Не смеет больше уж топтать,

С пшеницой где покой насеян.

Безбедно едет в путь купец,

И видит край волнам пловец,

Нигде не знал, плывя, препятства.

Красуется велик и мал;

Жить хочет век, кто в гроб желал;

Влекут к тому торжеств изрядства.


Пастух стада гоняет в луг

И лесом без боязни ходит;

Пришед, овец пасет где друг,

С ним песню новую заводит.

Солдатску храбрость хвалит в ней,

И жизни часть блажит своей,

И вечно тишины желает

Местам, где толь спокойно спит;

И ту, что от врагов хранит,

Простым усердьем прославляет.


Любовь России, страх врагов,

Страны полночной Героиня,

Седми пространных морь [354] брегов

Надежда, радость и богиня,

Велика Анна, ты доброт

Сияешь светом и щедрот, —

Прости, что раб твой к громкой славе,

Звучит что крепость сил твоих,

Придать дерзнул некрасной стих

В подданства знак твоей державе.


1739



Полтавская баталия 27 июня 1709 года.
Гравюра Ш. Симоно с картины П. Мартена-младшего. 1720-е годы.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.


Ода

на день восшествия на всероссийский престол

ее величества государыни императрицы

Елисаветы Петровны 1747 года [355]


Царей и царств земных отрада,

Возлюбленная тишина,

Блаженство сел, градов ограда,

Коль ты полезна и красна!

Вокруг тебя цветы пестреют,

И класы на полях желтеют;

Сокровищ полны корабли

Дерзают в море за тобою;

Ты сыплешь щедрою рукою

Свое богатство по земли.


Великое светило миру,

Блистая с вечной высоты

На бисер, злато и порфиру,

На все земные красоты,

Во все страны свой взор возводит,

Но краше в свете не находит

Елисаветы и тебя.

Ты кроме той всего превыше;

Душа ее зефира тише,

И зрак прекраснее рая́ [356].


Когда на трон она вступила,

Как вышний подал ей венец,

Тебя в Россию возвратила,

Войне поставила конец; [357]

Тебя прияв облобызала:

Мне полно тех побед, сказала,

Для коих крови льется ток.

Я россов счастьем услаждаюсь,

Я их спокойством не меняюсь

На целый запад и восток.


Божественным устам приличен,

Монархиня, сей кроткий глас:

О коль достойно возвеличен

Сей день и тот блаженный час, [358]

Когда от радостной премены

Петровы возвышали стены

До звезд плескание и клик!

Когда ты крест несла рукою

И на престол взвела с собою

Доброт твоих прекрасный лик!


Чтоб слову с оными сравняться,

Достаток силы нашей мал;

Но мы не можем удержаться

От пения твоих похвал.

Твои щедроты ободряют

Наш дух и к бегу устремляют,

Как в понт пловца способный ветр

Чрез яры волны порывает;

Он брег с весельем оставляет;

 Летит корма меж водных недр.


Молчите, пламенные звуки, [359]

И колебать престаньте свет;

Здесь в мире расширять науки

Изволила Елисавет.

Вы, наглы вихри, не дерзайте

Реветь, но кротко разглашайте

Прекрасны наши времена.

В безмолвии внимай, вселенна:

Се хощет лира восхищенна

Гласить велики имена.


Ужасный чудными делами

Зиждитель мира [360] искони

Своими положил судьбами

Себя прославить в наши дни;

Послал в Россию Человека,

Каков неслыхан был от века.

Сквозь все препятства он вознес

Главу, победами венчанну,

Россию, грубостью попранну,

С собой возвысил до небес.


В полях кровавых Марс страшился,

Свой меч в Петровых зря руках,

И с трепетом Нептун чудился,

Взирая на российский флаг.

В стенах внезапно укрепленна

И зданиями окруженна,

Сомненная Нева рекла:

«Или я ныне позабылась

И с оного пути склонилась,

Которым прежде я текла?»


Тогда божественны науки,

Чрез горы, реки и моря

В Россию простирали руки,

К сему монарху говоря:

«Мы с крайним тщанием готовы

Подать в российском роде новы

Чистейшего ума плоды».

Монарх к себе их призывает,

Уже Россия ожидает

Полезны видеть их труды.


Но ах, жестокая судьбина!

Бессмертия достойный муж,

Блаженства нашего причина,

К несносной скорби наших душ

Завистливым отторжен роком, [361]

Нас в плаче погрузил глубоком!

Внушив рыданий наших слух,

Верьхи Парнасски восстенали,

И музы воплем провождали

В небесну дверь пресветлый дух.


В толикой праведной печали

Сомненный их смущался путь;

И токмо шествуя желали

На гроб и на дела взглянуть.

Но кроткая Екатерина [362],

Отрада по Петре едина,

Приемлет щедрой их рукой.

Ах если б жизнь ее продлилась,

Давно б Секвана [363] постыдилась

С своим искусством пред Невой!


Какая светлость окружает

В толикой горести Парнас?

О коль согласно там бряцает

Приятных струн сладчайший глас!

Все холмы покрывают лики;

В долинах раздаются клики:

Великая Петрова дщерь

Щедроты отчи превышает,

Довольство муз усугубляет

И к счастью отверзает дверь.


Великой похвалы достоин,

Когда число своих побед

Сравнить сраженьям может воин

И в поле весь свой век живет;

Но ратники, ему подвластны,

Всегда хвалы его причастны,

И шум в полках со всех сторон

Звучащу славу заглушает,

И грому труб ея мешает

Плачевный побежденных стон.


Сия тебе единой слава,

Монархиня, принадлежит,

Пространная твоя держава

О как тебе благодарит!

Воззри на горы превысоки,

Воззри в поля свои широки,

Где Волга, Днепр, где Обь течет;

Богатство, в оных потаенно,

Наукой будет откровенно,

Что щедростью твоей цветет.


Толикое земель пространство

Когда всевышний поручил

Тебе в счастливое подданство,

Тогда сокровища открыл,

Какими хвалится Инди́я;

Но требует к тому Россия

Искусством утвержденных рук.

Сие злату́ очистит жилу;

Почувствуют и камни силу

Тобой восставленных наук.


Хотя всегдашними снегами

Покрыта северна страна,

Где мерзлыми борей крылами

Твои взвевает знамена;

Но бог меж льдистыми горами

Велик своими чудесами:

Там Лена чистой быстриной,

Как Нил, народы напояет

И бреги наконец теряет,

Сравнившись морю шириной.


Коль многи смертным неизвестны

Творит натура чудеса,

Где густостью животным тесны

Стоят глубокие леса,

Где в роскоши прохладных теней

На пастве скачущих еленей

Ловящих крик не разгонял;

Охотник где не метил луком;

Секирным земледелец стуком

Поющих птиц не устрашал.


Широкое открыто поле,

Где музам путь свой простирать!

Твоей великодушной воле

Что можем за сие воздать?

Мы дар твой до небес прославим

И знак щедрот твоих поставим,

Где солнца всход и где Амур

В зеленых берегах крутится,

Желая паки возвратиться

В твою державу от Манжур.


Се мрачной вечности запону

Надежда отверзает нам!

Где нет ни правил, ни закону,

Премудрость тамо зиждет храм;

Невежество пред ней бледнеет.

Там влажный флота путь белеет,

И море тщится уступить:

Колумб российский [364] через воды

Спешит в неведомы народы

Твои щедроты возвестить.


Там тьмою островов посеян,

Реке подобен Океан;

Небесной синевой одеян,

Павлина посрамляет вран.

Там тучи разных птиц летают,

Что пестротою превышают

Одежду нежныя весны;

Питаясь в рощах ароматных

И плавая в струях приятных,

Не знают строгия зимы.


И се Минерва ударяет

В верьхи Рифейски копием; [365]

Сребро и злато истекает

Во всем наследии твоем.

Плутон в расселинах мятется,

Что россам в руки предается

Драгой его металл из гор,

Который там натура скрыла;

От блеску дневного светила

Он мрачный отвращает взор.


О вы, которых ожидает

Отечество от недр своих

И видеть таковых желает,

Каких зовет от стран чужих,

О, ваши дни благословенны!

Дерзайте ныне ободренны

Раченьем вашим показать,

Что может собственных Платонов [366]

И быстрых разумом Невтонов [367]

Российская земля рождать.


Науки юношей питают,

Отраду старым подают,

В счастливой жизни украшают,

В несчастной случай берегут;

В домашних трудностях утеха

И в дальних странствах не помеха.

Науки пользуют везде,

Среди народов и в пустыне,

В градском шуму и наеди́не,

В покое сладки и в труде.


Тебе, о милости источник,

О ангел мирных наших лет!

Всевышний на того помощник,

Кто гордостью своей дерзнет,

Завидя нашему покою,

Против тебя восстать войною;

Тебя зиждитель сохранит

Во всех путях беспреткновенну

И жизнь твою благословенну

С числом щедрот твоих сравнит.


1747


Похвальные надписи

К статуе Петра Великого [368]


Се образ изваян премудрого Героя,

Что, ради подданных лишив себя покоя,

Последний принял чин и царствуя служил,

Свои законы сам примером утвердил,

Рожденны к скипетру, простер в работу руки,

Монаршу власть скрывал, [369] чтоб нам открыть науки.

Когда он строил град, сносил труды в войнах,

В землях далеких был и странствовал в морях,

Художников сбирал и обучал солдатов,

Домашних побеждал и внешних сопостатов;

И, словом, се есть Петр, отечества отец;

Земное божество Россия почитает,

И столько олтарей пред зраком сим пылает,

Коль много есть ему обязанных сердец.


1746–1747


Надпись на иллуминацию,

представленную в торжественный день

тезоименитства ея величества,

1748 года сентября 5 дня, [370]

перед летним домом,

на которой изображен был фонтан,

а по сторонам храмы мира и войны


Богиня красотой, породой ты богиня,

Повсюду громкими делами героиня,

Ты мать щедротами, ты именем покой [371]:

Смущенный бранью мир мирит господь тобой.

Российска тишина пределы превосходит

И льет избыток свой в окрестные страны́:

Воюет воинство твое против войны;

Оружие твое Европе мир приводит.


1748


Оды духовные

Преложение псалма 143 [372]


Благословен господь мой бог,

Мою десницу укрепивый

И пе́рсты в брани научивый

Сотреть врагов взнесенный рог.


Заступник и спаситель мой,

Покров, и милость, и отрада,

Надежда в брани и ограда,

Под власть мне дал народ святой.


О боже, что есть человек?

Что ты ему себя являешь,

И так его ты почитаешь,

Которого толь краток век.


Он утро, вечер, ночь и день

Во тщетных помыслах проводит;

И так вся жизнь его проходит,

Подобно как пустая тень.


Склони, зиждитель, небеса,

Коснись горам, и воздымятся,

Да паки на земли явятся

Твои ужасны чудеса.


И молнией твоей блесни,

Рази от стран гремящих стрелы,

Рассыпь врагов твоих пределы,

Как бурей плевы разжени.


Меня объял чужой народ,

В пучине я погряз глубокой,

Ты с тверди длань простри высокой,

Спаси меня от многих вод.


Вещает ложь язык врагов,

Десница их сильна враждою,

Уста обильны суетою;

Скрывают в сердце злобный ков.


Но я, о боже, возглашу

Тебе песнь нову повсечасно;

Я в десять струн тебе согласно

Псалмы и песни приношу.


Тебе, спасителю царей,

Что крепостью меня прославил,

От лютого меча избавил,

Что враг вознес рукой своей.


Избавь меня от хищных рук

И от чужих народов власти,

Их речь полна тщеты, напасти,

Рука их в нас наводит лук.


Подобно масличным древам

Сынов их лета процветают,

Одеждой дщери их блистают,

Как златом испещренный храм.


Пшеницы полны гумна их,

Несчетно овцы их плодятся,

На тучных пажитях хранятся

Стада́ в траве волов толсты́х.


Цела обширность крепких стен,

Везде столпами укрепленных,

Там вопля в стогнах нет стесненных,

Не знают скорбных там времен.


Счастлива жизнь моих врагов!

Но те светлее веселятся,

Ни бурь, ни громов не боятся,

Которым вышний сам покров.


1743


Ода, выбранная из Иова, [373]

главы 38, 39, 40 и 41


О  ты, что в горести напрасно

На бога ропщешь, человек,

Внимай, коль в ревности ужасно

Он к Иову из тучи рек!

Сквозь дождь, сквозь вихрь, сквозь град блистая

И гласом громы прерывая,

Словами небо колебал

И так его на распрю звал:


Сбери свои все силы ныне,

Мужайся, стой и дан ответ.

Где был ты, как я в стройном чине

Прекрасный сей устроил свет;

Когда я твердь земли поставил

И сонм небесных сил прославил

Величество и власть мою?

Яви премудрость ты свою!


Где был ты, как передо мною

Бесчисленны тьмы новых звезд.

Моей возжженных вдруг рукою

В обширности безмерных мест,

Мое величество вещали;

Когда от солнца воссияли

Повсюду новые лучи,

Когда взошла луна в ночи?


Кто море удержал брегами

И бездне положил предел,

И ей свирепыми волнами

Стремиться дале не велел?

Покрытую пучину мглою

Не я ли сильною рукою

Открыл и разогнал туман

И с суши сдвигнул Океан?


Возмог ли ты хотя однажды

Велеть ранее утру быть,

И нивы в день томящей жажды

Дождем прохладным напоить,

Пловцу способный ветр направить,

Чтоб в пристани его поставить,

И тяготу земли тряхнуть,

Дабы безбожных с ней сопхнуть?


Стремнинами путей ты разных

Прошел ли моря глубину?

И счел ли чуд многообразных

Стада, ходящие по дну?

Отверзлись ли перед тобою

Всегдашнею покрыты мглою

Со страхом смертные врата?

Ты спер ли адовы уста?


Стесняя вихрем облак мрачный,

Ты солнце можешь ли закрыть,

И воздух огустить прозрачный,

И молнию в дожде родить,

И вдруг быстротекущим блеском

И гор сердца трясущим треском

Концы вселенной колебать

И смертным гнев свой возвещать?


Твоей ли хитростью взлетает

Орел, на высоту паря,

По ветру крила простирает

И смотрит в реки и моря?

От облак видит он высоких

В водах и в пропастях глубоких,

Что в пищу я ему послал.

Толь быстро око ты ли дал?


Воззри в леса на бегемота,

Что мною сотворен с тобой;

Колючий терн его охота

Безвредно попирать ногой.

Как верьви сплетены в нем жилы.

Отведай ты своей с ним силы!

В нем ребра как литая медь;

Кто может рог его сотреть?


Ты можешь ли Левиафана [374]

На уде вытянуть на брег?

В самой средине Океана

Он быстрой простирает бег;

Светящимися чешуями

Покрыт, как медными щитами,

Копье, и меч, и молот твой

Считает за тростник гнилой.


Как жернов сердце он имеет,

И зубы страшный ряд серпов;

Кто руку в них вложить посмеет?

Всегда к сраженью он готов;

На острых камнях возлегает

И твердость оных презирает.

Для крепости великих сил

Считает их за мягкой ил.


Когда ко брани устремится,

То море, как котел, кипит.

Как печь, гортань его дымится,

В пучине след его горит;

Сверкают очи раздраженны,

Как угль, в горниле раскаленный,

Всех сильных он страшит, гоня.

Кто может стать против меня?


Обширного громаду света

Когда устроить я хотел,

Просил ли твоего совета

Для множества толиких дел?

Как персть я взял в начале века,

Дабы создати человека,

Зачем тогда ты не сказал,

Чтоб вид иной тебе я дал?


Сие, о смертный, рассуждая,

Представь зиждителеву власть,

Святую волю почитая,

Имей свою в терпеньи часть.

Он все на пользу нашу строит,

Казнит кого или покоит.

В надежде тяготу сноси

И без роптания проси.


Между 1743 и 1751


Утреннее размышление

о божием величестве [375]


Уже прекрасное светило

Простерло блеск свой по земли

И божия дела открыло:

Мой дух, с веселием внемли;

Чудяся ясным толь лучам,

Представь, каков зиждитель сам!


Когда бы смертным толь высоко

Возможно было возлететь,

Чтоб к солнцу бренно наше око

Могло, приближившись, воззреть,

Тогда б со всех открылся стран

Горящий вечно Океан.


Там огненны валы стремятся

И не находят берегов;

Там вихри пламенны крутятся,

Борющись множество веков;

Там камни, как вода, кипят,

Горящи там дожди шумят.


Сия ужасная громада

Как искра пред тобой одна.

О коль пресветлая лампада

Тобою, боже, возжжена

Для наших повседневных дел,

Что ты творить нам повелел!


От мрачной ночи свободились

Поля, бугры, моря и лес

И взору нашему открылись

Исполненны твоих чудес.

Там всякая взывает плоть:

Велик зиждитель наш господь!


Светило дневное блистает

Лишь только на поверхность тел;

Но взор твой в бездну проницает,

Не зная никаких предел.

От светлости твоих очей

Лиется радость твари всей.


Творец! покрытому мне тьмою

Простри премудрости лучи

И что угодно пред тобою

Всегда творити научи,

И на твою взирая тварь,

Хвалить тебя, бессмертный царь.


1743


Вечернее размышление о божием величестве при случае великого северного сияния [376]


Лице свое скрывает день;

Поля покрыла мрачна ночь;

Взошла на горы черна тень;

Лучи от нас склонились прочь;

Открылась бездна звезд полна;

Звездам числа нет, бездне дна.


Песчинка как в морских волнах,

Как мала искра в вечном льде,

Как в сильном вихре тонкой прах,

В свирепом как перо огне,

Так я в сей бездне углублен

Теряюсь, мысльми утомлен!


Уста премудрых нам гласят:

Там разных множество светов; [377]

Несчетны солнца там горят,

Народы там и круг веков:

Для общей славы божества

Там равна сила естества.


Но где ж, натура, твой закон?

С полночных стран встает заря!

Не солнце ль ставит там свой трон?

Не льдисты ль мещут огнь моря?

Се хладный пламень нас покрыл!

Се в ночь на землю день вступил!


О вы, которых быстрый зрак [378]

Пронзает вкнигу вечных прав,

Которым малый вещи знак

Являет естества устав,

Вам путь известен всех планет, —

Скажите, что нас так мятет?


Что зыблст ясный ночью луч?

Что тонкий пламень в твердь разит?

Как молния без грозных туч

Стремится от земли в зенит?

Как может быть, чтоб мерзлый пар

Среди зимы рождал пожар?


Там спорит жирна мгла с водой;

Иль солнечны лучи блестят,

Склонясь сквозь воздух к нам густой;

Иль тучных гор верьхи горят; [379]

Иль в море дуть престал зефир,

И гладки волны бьют в эфир.


Сомнений полон ваш ответ

О том, что óкрест ближних мест.

Скажите ж, коль пространен свет?

И что малейших дале звезд?

Несведом тварей вам конец?

Скажите ж, коль велик творец?


1743


Разные стихотворения

«Я знак бессмертия себе воздвигнул…» [380]


Я знак бессмертия себе воздвигнул

Превыше пирамид и крепче меди,

Что бурный Аквилон сотреть не может,

Ни множество веков, ни едка древность.

Не вовсе я умру; но смерть оставит

Велику часть мою, как жизнь скончаю.

Я буду возрастать повсюду славой,

Пока великий Рим владеет светом.

Где быстрыми шумит струями Авфид [381],

Где Давнус [382] царствовал в простом народе,

Отечество мое молчать не будет,

Что мне беззнатной род препятством не был,

Чтоб внесть в Италию стихи эольски [383]

И перьвому звенеть Алцейской лирой [384].

Взгордися праведной заслугой, муза,

И увенчай главу дельфийским лавром.


1747


«Ночною темнотою…» [385]


Ночною темнотою

Покрылись небеса,

Все люди для покою

Сомкнули уж глаза.

Внезапно постучался

У двери Купидон,

Приятной перервался

В начале самом сон.

«Кто так стучится смело?» —

Со гневом я вскричал.

«Согрей обмерзло тело, —

Сквозь дверь он отвечал, —

Чего ты устрашился?

Я мальчик, чуть дышу,

Я ночью заблудился,

Обмок и весь дрожу».

Тогда мне жалко стало,

Я свечку засветил,

Не медливши нимало,

К себе его пустил.

Увидел, что крилами

Он машет за спиной,

Колчан набит стрелами,

Лук стянут тетивой.

Жалея о несчастье,

Огонь я разложил

И при таком ненастье

К камину посадил.

Я теплыми руками

Холодны руки мял,

Я крылья и с кудрями

Досу́ха выжимал.

Он чуть лишь ободрился,

«Каков-то, молвил, лук,

В дожде, чать, повредился».

И с словом стрéлил вдруг.

Тут грудь мою пронзила

Преострая стрела

И сильно уязвила,

Как злобная пчела.

Он громко рассмеялся

И тотчас заплясал.

«Чего ты испугался? —

С насмешкою сказал. —

Мой лук еще годится,

И цел и с тетивой;

Ты будешь век крушиться

Отнынь, хозяин мой».


1747


«Послушайте, прошу, что старому случилось…» [386]


Послушайте, прошу, что старому случилось,

Когда ему гулять за благо рассудилось.

Он ехал на осле, а следом парень шел;

И только лишь с горы они спустились в дол,

Прохожей осудил тотчас его на встрече:

«Ах, как ты малому даешь бресть толь далече?»

Старик сошел с осла и сына посадил,

И только лишь за ним десяток раз ступил,

То люди начали указывать перстами:

«Такими вот весь свет наполнен дураками:

Не можно ль на осле им ехать обои́м?»

Старик к ребенку сел и едет вместе с ним.

Однако, чуть минул местечка половину,

Весь рынок закричал: «Что мучишь так скотину?»

Тогда старик осла домой поворотил

И, скуки не стерпя, себе проговорил:

«Как стану я смотреть на все людские речи,

То будет и осла взвалить к себе на плечи».


1747


«Женился Стил, старик без мочи…»  [387]


Женился Стил, старик без мочи,

На Стелле, что в пятнадцать лет,

И, не дождавшись первой ночи,

Закашлявшись, оставил свет.

Тут Стелла бедная вздыхала,

Что на супружню смерть не тронута взирала.


1748


«Бугристы берега, благоприятны влаги…» [388]


Бугристы берега, благоприятны влаги,

О горы с гроздами, где греет юг ягнят.

О грады, где торги, где мозгокружны браги,

И деньги, и гостей, и годы их губят.

Драгие ангелы, пригожие богини,

Бегущие всегда от гадкия гордыни,

Пугливы голуби из мягкого гнезда.

Угодность с негою, огромные чертоги,

Недуги наглые и гнусные остроги,

Богатство, нагота, слуги и господа.

Угрюмы взглядами, игрени [389], пеги, смуглы,

Багровые глаза, продолговаты, круглы.

И кто горазд гадать и лгать, да не мигать,

Играть, гулять, рыгать и ногти огрызать,

Ногаи, бóлгары, гуроны [390], геты [391], гунны,

Тугие головы, о и́готи [392] чугунны,

Гневливые враги и гладкословный друг,

Толпыги [393], щеголи, когда вам есть досуг.

От вас совета жду, я вам даю на волю:

Скажите, где быть гаи где стоять глаголю?


Между 1748 и 1754

Гимн бороде [394]


Не роскошной я Венере,

Не уродливой Химере

В имнах жертву воздаю:

Я похвальну песнь пою

Волосам, от всех почтенным,

По груди распространенным,

Что под старость наших лет

Уважают наш совет.


Борода предорогая!

Жаль, что ты не крещена

И что тела часть срамная

Тем тебе предпочтена.


Попечительна природа

О блаженстве смертных рода

Несравненной красотой

Окружает — бородой

Путь, которым в мир приходим

И наш первый взор возводим.

Не явится борода,

Не открыты ворота.


Борода предорогая… и т. д.


Борода в казне доходы

Умножает по вся годы [395]:

Керженцам [396] любезный брат

С радостью двойной оклад

В сбор за оную приносит

И с поклоном низким просит

В вечный пропустить покой

Безголовым с бородой. [397]


Борода предорогая… и т. д.


Не напрасно он дерзает,

Верно свой прибыток знает:

Лишь разгладит он усы,

Смертной но боясь грозы,

Скачут в пламень суеверы [398];

Сколько с Оби и Печеры

После них богатств домой

Достает он бородой.


Борода предорогая… и т. д.


О коль в свете ты блаженна,

Борода — глазам замена!

Люди обще говорят

И по правде то твердят:

Дураки, врали, проказы [399]

Были бы без ней безглазы,

Им в глаза плевал бы всяк;

Ею цел и здрав их зрак.


Борода предорогая… и т. д.


Если правда, что планеты —

Нашему подобны светы,

Конче в оных мудрецы

И всех пуще там жрецы

Уверяют бородою,

Что нас нет здесь головою.

Скажет кто: мы вправду тут, —

В струбе там того сожгут.


Борода предорогая… и т. д.


Если кто невзрачен телом

Или в разуме незрелом;

Если в скудости рожден

Либо чином не почтен, —

Будет взрачен и рассуден,

Знатен чином и не скуден

Для великой бороды:

Таковы ее плоды!


Борода предорогая… и т. д.


О прикраса золотая,

О прикраса дорогая,

Мать дородства и умов,

Мать достатков и чинов,

Корень действий невозможных,

О завеса мнении ложных!

Чем могу тебя почтить,

Чем заслуги заплатить?


Борода предорогая… и т. д.


Через многие расчесы

Заплету тебя я в косы,

И всю хитрость покажу,

По всем модам наряжу.

Через разные затеи

Завивать хочу тупеи [400]:

Дайте ленты, кошельки [401]

И крупичатой муки. [402]


Борода предорогая… и т. д.


Ах, куда с добром деваться?

Все уборы не вместятся:

Для их многого числа

Борода не доросла.

Я крестьянам подражаю

И как пашню удобряю.

Борода, теперь прости,

В жирной влажности расти.


Борода предорогая!

Жаль, что ты не крещена

И что тела часть срамная

Тем тебе предпочтена.


Между концом 1756 и февралем 1757


Разговором с Анакреоном [403]

Анакреон

Ода 1


Мне петь было о Трое,

О Кадме мне бы петь,

Да гусли мне в покое

Любовь велят звенеть.

Я гусли со струнами

Вчера переменил

И славными делами

Алкида возносил;

Да гусли поневоле

Любовь мне петь велят,

О вас, герои, боле,

Прощайте, не хотят.


Ломоносов


Ответ.


Мне петь было о нежной,

Анакреон, любви;

Я чувствовал жар прежней

В согревшейся крови,

Я бегать стал перстами

По тоненьким струнам

И сладкими словами

Последовать стопам.

Мне струны поневоле

Звучат геройский шум.

Не возмущайте боле,

Любовны мысли, ум;

Хоть нежности сердечной

В любви я не лишен,

Героев славой вечной

Я больше восхищен.


Анакреон


Ода XXIII


Когда бы нам возможно

Жизнь было продолжить,

То стал бы я не ложно

Сокровища копить,

Чтоб смерть в мою годину,

Взяв деньги, отошла

И, за откуп кончину

Отсрочив, жить дала;

Когда же я то знаю,

Что жить положен срок,

На что крушусь, вздыхаю,

Что мзды скопить не мог;

Не лучше ль без терзанья

С приятельми гулять

И нежны воздыханья

К любезной посылать.


Ломоносов


Ответ


Анакреон, ты верно

Великой философ,

Ты делом равномерно

Своих держался слов,

Ты жил по тем законам,

Которые писал,

Смеялся забобонам,

Ты петь любил, плясал;

Хоть в вечность ты глубоку

Не чаял больше быть,

Но славой после року

Ты мог до нас дожить;

Возьмите прочь Сенеку [404],

Он правила сложил

Не в силу человеку,

И кто по оным жил?


Анакреон


Ода XI


Мне девушки сказали:

«Ты дожил старых лет»,

И зеркало мне дали:

«Смотри, ты лыс и сед»;

Я не тужу ни мало,

Еще ль мой волос цел,

Иль темя гладко стало,

И весь я побелел;

Лишь в том могу божиться,

Что должен старичок

Тем больше веселиться,

Чем ближе видит рок.


Ломоносов


Ответ


От зеркала сюда взгляни, Анакреон,

И слушай, что ворчит, нахмурившись, Катон [405]:

«Какую вижу я седую обезьяну?

Не злость ли адская, такой оставя шум,

От ревности на смех склонить мой хочет ум?

Однако я за Рим, за вольность твердо стану,

Мечтаниями я такими не смущусь

И сим от Кесаря кинжалом свобожусь».

Анакреон, ты был роскошен, весел, сладок,

Катон старался ввесть в республику порядок,

Ты век в забавах жил и взял свое с собой,

Его угрюмством в Рим не возвращен покой;

Ты жизнь употреблял как временну утеху,

Он жизнь пренебрегал к республики успеху;

Зерном твой отнял дух приятной виноград, [406]

Ножен он сам себе был смертный супостат;

Беззлобна роскошь в том была тебе причина,

Упрямка славная была ему судьбина;

Несходства чудны вдруг и сходства понял я,

Умнее кто из вас, другой будь в том судья.


Анакреон


Ода XXVIII


Мастер в живопистве первой, [407]

Первой в Родской стороне,

Мастер, научен Минервой,

Напиши любезну мне.

Напиши ей кудри черны,

Без искусных рук уборны,

С благовонием духов,

Буде способ есть таков.


Дай из роз в лице ей крови

И как снег представь белу,

Проведи дугами брови

По высокому челу,

Не сведи одну с другою,

Не расставь их меж собою,

Сделай хитростью своей,

Как у девушки моей;


Цвет в очах ея небесной,

Как Минервин, покажи

И Венерин взор прелестной

С тихим пламенем вложи,

Чтоб уста без слов вещали

И приятством привлекали

И чтоб их безгласна речь

Показалась медом течь;


Всех приятностей затеи

В подбородок умести

И кругом прекрасной шеи

Дай лилеям расцвести,

В коих нежности дыхают,

В коих прелести играют

И по множеству отрад

Водят усумненной взгляд;


Надевай же платье ало

И не тщись всю грудь закрыть,

Чтоб, ее увидев мало,

И о прочем рассудить.

Коль изображенье мочно,

Вижу здесь тебя заочно,

Вижу здесь тебя, мой свет;

Молви ж, дорогой портрет.


Ломоносов


Ответ


Ты счастлив сею красотою

И мастером, Анакреон,

Но счастливей ты собою

Чрез приятной лиры звон;

Тебе я ныне подражаю

И живописца избираю,

Дабы потщился написать

Мою возлюбленную Мать.


О мастер в живопистве первой,

Ты первой в нашей стороне,

Достоин быть рожден Минервой,

Изобрази Россию мне,

Изобрази ей возраст зрелой

И вид в довольствии веселой,

Отрады ясность по челу

И вознесенную главу;


Потщись представить члены здравы,

Как должны у богини быть,

По плечам волосы кудрявы

Призна́ком бодрости завить,

Огонь вложи в небесны очи

Горящих звезд в средине ночи,

И брови выведи дугой,

Что кажет после туч покой;


Возвысь сосцы, млеком обильны,

И чтоб созревша красота

Являла мышцы, руки сильны,

И полны живости уста

В беседе важность обещали

И так бы слух наш ободряли,

Как чистой голос лебедей,

Коль можно хитростью твоей;


Одень, одень ее в порфиру,

Дай скипетр, возложи венец,

Как должно ей законы миру

И распрям предписать конец;

О коль изображенье сходно,

Красно, любезно, благородно,

Великая промолви Мать,

И повели войнам престать. [408]


Между 1756 и 1761


«Случились вместе два Астро́нома в пиру…» [409]


Случились вместе два Астро́нома в пиру

И спорили весьма между собой в жару.

Один твердил: земля, вертясь, круг Солнца ходит;

Другой, что Солнце все с собой планеты водит

Один Коперник был, другой слыл Птоломей.

Тут повар спор решил усмешкою своей.

Хозяин спрашивал: «Ты звезд теченье знаешь?

Скажи, как ты о сем сомненье рассуждаешь?»

Он дал такой ответ: «Что в том Коперник прав,

Я правду докажу, на Солнце не бывав.

Кто видел простака из поваров такова,

Которой бы вертел очаг кругом жаркова?»


1761


«Кузнечик дорогой, коль много ты блажен…» [410]


Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,

Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!

Препровождаешь жизнь меж мягкою травою

И наслаждаешься медвяною росою.

Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,

Но в самой истине ты перед нами царь;

Ты ангел во плоти, иль лучше — ты бесплотен!

Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,

Что видишь, все твое; везде в своем дому,

Не просишь ни о чем, не должен никому.


1761


«Мышь некогда, любя святыню…» [411]


Мышь некогда, любя святыню,

Оставила прелестной мир,

Ушла в глубокую пустыню,

Засевшись вся в голланской сыр.


1762 (?)


А. Сумароков

Оды торжественные

Ода Е.И.В. всемилостивейшей государыне

императрице Елисавете Петровне,

самодержице Всероссийской,

в 25 день ноября [412] 1743


Оставим брани и победы,

Кровавый меч приял покой. [413]

Покойтесь, мирные соседы,

И защищайтесь сей рукой,

Которая единым взмахом

Сильна повергнуть грады прахом,

Как дерзость свой подымет рог.

Пускай Гомер богов умножит,

Сия рука их всех низложит

К подножию монарших ног.


О! дерзка мысль, куды взлетаешь,

Куды возносишь пленный ум?

Елисавет изображаешь.

Ея дел славных громкий шум

Гремит во всех концах вселенны,

И тщетно мысли восхищенны.

Известны уж ея хвалы,

Уже и горы возвещают

Дела, что небеса пронзают,

Леса и гордые валы.


Взгляни в концы твоей державы,

Царица полунощных стран,

Весь Север чтит твои уставы

До мест, что кончит океан,

До края областей безвестных,

Исполнен радостей всеместных,

Что ты Петров воздвигла прах,

Дела его возобновила

И дух его в себе вместила,

Являя свету прежний страх.


Стенал по нем сей град священный,

Ревел великий океан,

В последний облак восхищенный,

Лишен, кому он в область дан

И в норде флот его прославил,

В которых он три флота правил,

Своей рукой являя путь.

Борей, бесстрашно дерзновенный,

В воздушных узах заключенный,

Не смел прервать оков и дуть.


Ударом нестерпима Рока

Бунтует воин в страшный час:

«Отдай Петра, о смерть жестока,

И воружись противу нас.

Хотя воздвигни все стихии

И воружи против России, —

Пойдем против громовых туч!»

Но тщетно горесть гнев рождала,

И ярость воинов терзала:

Сокрыло солнце красный луч.


Тобой восшел наш луч полдневный

На мрачный прежде горизонт,

Тобой разрушен облак гневный,

Свирепы звезды пали в понт.

Ты днесь фортуну нам пленила

И грозный рок остановила,

В единый миг своей рукой

Объяла все свои границы.

Се дело днесь одной девицы

Полсвету возвратить покой.


Отверзлась вечность, все герои

Предстали во уме моем,

Падут восточных стран днесь вои,

Скончавшись в мужестве своем,

Когда Беллона стрелы мещет

И Александр в победах блещет,

Идущ в Индийские страны,

И мнит, достигнув край вселенны,

Направить мысли устремленны

Противу солнца и луны.


На Вавилон свой меч подъемлет

К стенам его идущий Кир [414],

Весь свет его законы внемлет,

Пленил Восток и правит мир.

Се ищет Греция Елены

И вержет Илионски стены, [415]

Покрыл брега Скамандры дым,

Помпей едину жизнь спасает,

Когда Иулий [416] смерть бросает

И емлет в область свет и Рим.


Не вижу никакия славы,

Одна реками кровь течет,

Алчба всемирныя державы

В своих перунах смерть несет,

Встают народы на народы,

И кроет месть Пергамски воды:

Похвальный греков главный царь,

Чего гнушаются и звери,

Проливши кровь любезной дщери,

Для мщения багрит олтарь. [417]


Но здесь воинский звук ужасный,

Подвластен деве [418], днесь молчит,

Един в победе вопль согласный

С Петровым именем гремит.

В покое град, леса и горы,

С покоем нимфы ждут Авроры.

Едина лишь Елисавет,

Исполненная днесь любови,

Брежет своих подданных крови

И в тихости свой скиптр берет.


Еще тень небо покрывает,

Еще луна в звездах горит,

Прекрасно солнце отдыхает,

И луч его в валах сокрыт.

Россия ж вся уже встречает

Владычицу, что бог венчает.

Се бурный вихрь реветь престал,

Теперь девическая сила

Полсвета скиптру покорила,

Ниспал из облак гневный вал.


Великий понт, что мир объемлет

И вполы круг земный делит,

Тобою нашу славу внемлет

И уж в концах земли гремит.

Балтийский брег днесь ощущает,

Что морем паки Петр владает

И вся под ним земля дрожит.

Нептун ему свой скиптр вручает

И с страхом Невский флот встречает,

Что мимо Белтских гор [419] бежит.


На грозный вал поставив ногу,

Пошел меж шумных водных недр

И, положив в морях дорогу,

Во область взял валы и ветр,

Простер премудрую зеницу

И на водах свою десницу,

Подвигнул страхом глубину,

Пучина власть его познала,

И вся земля вострепетала,

Тритоны вспели песнь ему.


Тобою правда днесь сияет,

И милосердие цветет,

Щедрота скипетром владает

И всех сердца к тебе влечет.

Тобой дал плод песок бесплодный,

И камень дал источник водный,

Ты буре повелела стать

И тишину установила,

Когда волна брега ломила

И возвратила ветры вспять.


Твоя хвала днесь возрастает,

Подобно как из земных недр

До облак всходит и скрывает

Высоки горы тенью кедр,

До рек свой корень простирая

И листвие в валы бросая.

Твой гром колеблет небеса,

И молнья сферу рассекает,

Послушный ветр моря терзает,

Дают путь горы и леса.


Ты все успехи предварила,

Желанию подав конец,

И плач наш в радость обратила,

Расторгнув скорби днесь сердец.

О вы, места красы безвестной,

Склоните ныне верх небесной,

Да взыдет наш гремящий глас

В дальнейшие пространства селы,

Пронзив последние пределы,

К престолу божьему в сей час.


О боже, восхотев прославить

Императрицу ради нас,

Вселенну рушить и восставить

Тебе в один удобно час,

Тебе судьбы суть все подвластны.

Внемли вопящих вопль согласный —

Перемени днесь естество,

Умножь сея девицы леты,

Яви во днях Елисаветы,

Колико может божество.


1743



Фейерверк в Петербурге 1 января 1748 года.
Гравюра. 1748 г.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.


Оды духовные

Из 145 псалма


Не уповайте на князей:

Они рожденны от людей,

И всяк по естеству на свете честью равен.

Земля родит, земля пожрет;

Рожденный всяк, рожден умрет,

Богат и нищ, презрен и славен.


Тогда исчезнут лести те,

Которы данны суете

И чем гордилися бесстыдно человеки;

Скончаются их кратки дни,

И вечно протекут они,

Как гордые, шумя, текущи быстро реки.


Когда из них изыдет дух,

О них пребудет только слух,

Лежащих у земли бесчувственно в утробе;

Лишатся гордостей своих,

Погибнут помышленья их,

И пышны титла все сокроются во гробе.


1773


Оды анакреонтические

«Пляскою своей, любезна…»


Пляскою своей, любезна,

Разжигай мое ты сердце,

Пением своим приятным

Умножай мою горячность.

Моему, мой свет, ты взору,

Что ни делаешь, прелестна.

Все любовь мою питает

И мое веселье множит.

Обольщай мои ты очи,

Пой, пляши, играй со мною.

Бей в ладони и, вертяся,

Ты руками подпирайся.

Руки я твои прекрасны

Целовал неоднократно:

Мной бесчисленно целован

Всякий рук твоих и палец.


1755


Эпистолы

Эпистола о стихотворстве [420]


О вы, которые стремитесь на Парнас,

Нестройного гудка [421] имея грубый глас,

Престаньте воспевать! Песнь ваша не прелестна,

Когда музы́ка вам прямая неизвестна.

Но в нашем ли одном народе только врут,

Когда искусства нет или рассудок худ?

Прадон [422] и Шапелен [423] не тамо ли писали,

Где в их же времена стихи свои слагали

Корнелий [424] и Расин [425], Депро [426] и Молиер,

Делафонтен [427] и где им следует Вольтер [428].

Нельзя, чтоб тот себя письмом своим прославил,

Кто грамматических не знает свойств, ни правил

И, правильно письма не смысля сочинить,

Захочет вдруг творцом и стихотворцем быть.

Он только лишь слова на рифму прибирает,

Но соплетенный вздор стихами называет.

И что он соплетет нескладно без труда,

Передо всеми то читает без стыда.

Преславного Депро прекрасная сатира

Подвигла в Севере разумна Кантемира [429]

Последовать ему и страсти охуждать;

Он знал, как о страстях разумно рассуждать,

Пермесских голос нимф был ввек его утеха,

Стремился на Парнас, но не было успеха.

Хоть упражнялся в том, доколе был он жив,

Однако был Пегас всегда под ним ленив.

Разумный Феофан [430], которого природа

Произвела красой словенского народа,

Что в красноречии касалось до него,

Достойного в стихах не создал ничего.

Стихи слагать не так легко, как многим мнится.

Незнающий одной и рифмой утомится.

Не должно, чтоб она в плен нашу мысль брала,

Но чтобы нашею невольницей была.

Не надобно за ней без памяти гоняться:

Она должна сама нам в разуме встречаться

И, кстати приходив, ложиться, где велят.

Невольные стихи чтеца не веселят.

А оное не плод единыя охоты,

Но прилежания и тяжкия работы.

Однако тщетно все, когда искусства нет,

Хотя творец, трудясь, струями пот прольет,

А паче если кто на Геликон дерзает

Противу сил своих и грамоте не знает.

Он мнит, что он, слепив стишок, себя вознес

Предивной хитростью до самых до небес.

Тот, кто не гуливал плодов приятных садом,

За вишни клюкву ест, рябину виноградом

И, вкус имея груб, бездельные труды

Пред общество кладет за сладкие плоды.

Взойдем на Геликон, взойдем, увидим тамо

Творцов, которые достойны славы прямо.

Там царствует Гомер [431], там Сафо [432], Феокрит [433],

Ешилл [434], Анакреон [435], Софокл [436] и Еврипид [437].

Менандр [438], Аристофан [439] и Пиндар [440] восхищенный,

Овидий [441] сладостный, Виргилий [442] несравненный,

Терентий [443], Персий [444], Плавт [445], Гораций [446], Ювенал [447],

Лукреций [448] и Лукан [449], Тибулл [450], Проперций [451], Галл [452],

Мальгерб [453], Руссо [454], Кино [455], французов хор реченный,

Мильтон [456] и Шекеспир [457], хотя непросвещенный,

Там Тасс [458] и Ариост [459], там Ка́моенс [460] и Лоп [461],

Там Фондель [462], Гинтер [463] там, там остроумный Поп [464].

Последуем таким писателям великим.

А ты, несмысленный, вспеваешь гласом диким.

Все то, что дерзостно невежа сочинит,

Труды его ему преобращает в стыд.

Без пользы на Парнас слагатель смелый всходит,

Коль Аполлон его на верх горы не взводит.

Когда искусства нет иль ты не тем рожден,

Нестроен будет глас, и слог твой принужден.

А если естество тебя тем одарило,

Старайся, чтоб сей дар искусство украси́ло.

Знай в стихотворстве ты различие родов

И, что начнешь, ищи к тому приличных слов,

Не раздражая муз худым своим успехом:

Слезами Талию, а Мельпомену смехом.

Пастушка за сребро и злато [465] на лугах

Имеет весь убор в единых лишь травах.

Луг камней дорогих и перл ей не являет, ―

Она главу и грудь цветами украшает.

Подобно каковой всегда на ней наряд,

Таков быть должен весь в стихах пастушьих склад.

В них гордые слова, сложения высоки

В лугах подымут вихрь и возмутят потоки.

Оставь свой пышный глас в идиллиях своих

И в паствах не глуши трубой свирелок их.

Пан скроется в леса от звучной сей погоды,

И нимфы у поток уйдут от страха в воды.

Любовну ль пишешь речь или пастуший спор,

Чтоб не был ни учтив, ни груб их разговор,

Чтоб не был твой пастух крестьянину примером

И не был бы, опять, придворным кавалером.

Вспевай в идиллии мне ясны небеса,

Зеленые луга, кустарники, леса,

Биющие ключи, источники и рощи,

Весну, приятный день и тихость темной нощи;

Дай чувствовати мне пастушью простоту

И позабыть, стихи читая, суету.

Плачевной музы глас [466] быстряе проницает,

Когда она в любви власы свои терзает,

Но весь ея восторг свой нежный склад красит

Единым только тем, что сердце говорит:

Любовник в сих стихах стенанье возвещает,

Когда Аврорин всход с любезной быть мешает,

Или он, воздохнув, часы свои клянет,

В которые в глазах его Ирисы нет,

Или жестокости Филисы [467] вспоминает,

Или своей драгой свой пламень открывает,

Иль, с нею разлучась, представив те красы,

Со вздохами твердит, прешедшие часы.

Но хладен будет стих и весь твой плач ― притворство,

Когда то говорит едино стихотворство;

Но жалок будет склад, оставь и не трудись:

Коль хочешь то писать, так прежде ты влюбись!

Гремящий в оде звук, как вихорь, слух пронзает,

Хребет Рифейских гор далеко превышает,

В ней молния дели́т наполы горизонт,

То верх высоких гор скрывает бурный понт,

Эдип гаданьем град от Сфинкса избавляет,

И сильный Геркулес злу Гидру низлагает,

Скамандрины брега богов зовут на брань,

Великий Александр кладет на персов дань,

Великий Петр свой гром с брегов Балтийских мещет,

Российский меч во всех концах вселенной блещет.

Творец таких стихов вскидает всюду взгляд,

Взлетает к небесам, свергается во ад

И, мчася в быстроте во все края вселенны,

Врата и путь везде имеет отворенны.

Что в стихотворстве есть, всем лучшим стих крася

И глас эпический до неба вознося,

Летай во облаках, как в быстром море судно,

Но, возвращаясь вниз, спускайся лишь рассудно,

Пекись, чтоб не смешать по правам лирным дум;

В эпическом стихе порядочен есть шум.

Глас лирный так, как вихрь, порывами терзает,

А глас эпический недерзостно взбегает,

Колеблется не вдруг и ломит так, как ветр,

Бунтующ многи дни, восшед из земных недр.

Сей стих есть полн претворств, в нем добродетель смело

Преходит в божество, приемлет дух и тело.

Минерва ― мудрость в нем, Диана ― чистота,

Любовь ― то Купидон, Венера ― красота.

Где гром и молния, там ярость возвещает

Разгневанный Зевес и землю устрашает.

Когда встает в морях волнение и рев,

Не ветер то шумит, ― Нептун являет гнев.

И эхо есть не звук, что гласы повторяет, ―

То нимфа во слезах Нарцисса вспоминает.

Эней перенесен на африканский брег,

В страну, в которую имели ветры бег,

Не приключением, но гневная Юнона

Стремится погубить остаток Илиона.

Эол в угодность ей Средьземный понт терзал

И грозные валы до облак воздымал.

Он мстил Парисов суд за выигрыш Венеры

И ветрам растворил глубокие пещеры.

Посем рассмотрим мы свойство и силу драм,

Как должен представлять творец пороки нам

И как должна цвести святая добродетель:

Посадский, дворянин, маркиз, граф, князь, владетель

Восходят на театр; творец находит путь

Смотрителей своих чрез действо ум трону́ть.

Когда захочешь слез, введи меня ты в жалость;

Для смеху предо мной представь мирскую шалость.

Не представляй двух действ [468] к смешению мне дум;

Смотритель к одному свой устремляет ум.

Ругается, смотря, единого он страстью

И беспокойствует единого напастью:

Афины и Париж, зря красну царску дщерь, [469]

Котору умерщвлял отец, как лютый зверь,

В стенании своем единогласны были

И только лишь о ней потоки слезны лили.

Не тщись глаза и слух различием прельстить

И бытие трех лет мне в три часа вместить:

Старайся мне в игре часы часами мерить,

Чтоб я, забывшися, возмог тебе поверить,

Что будто не игра то действие твое,

Но самое тогда случившесь бытие.

И не бренчи в стихах пустыми мне словами,

Скажи мне только то, что скажут страсти сами.

Не сделай трудности и местом мне своим, [470]

Чтоб мне, театр твой, зря, имеючи за Рим,

Не полететь в Москву, а из Москвы к Пекину:

Всмотряся в Рим, я Рим так скоро не покину.

Явлениями множь желание, творец,

Познать, как действию положишь ты конец.

Трагедия нам плач и горесть представляет,

Как люто, например, Венерин гнев терзает.

В прекрасной описи, в Расиновых стихах,

Трезенский князь [471] забыл о рыцарских играх,

Воспламенение почувствовавши крови

И вечно быть престав противником любови,

Пред Арисиею [472], стыдяся, говорит,

Что он уже не стал сей гордый Ипполит,

Который иногда стрелам любви ругался

И сим презрением дел нежных величался.

Страшатся греки, чтоб сын Андромахин [473] им

По возрасте своем не стал отцом своим.

Трепещут имени Гекторова народы,

Которые он гнал от стен Троянских в воды,

Как он с победою по трупам их бежал

И в корабли их огнь из рук своих метал.

Страшася, плод его стремятся погубити

И в отрасли весь корнь Приамов истребити;

Пирр [474] хочет спасть его (защита немала!),

Но чтоб сия вдова женой ему была.

Она в смятении, низверженна в две страсти,

Не знает, что сказать при выборе напасти.

Богинин сын [475] против всех греков восстает

И Клитемнестрин плод [476] под свой покров берет.

Нерон прекрасную Июнью похищает, [477]

Возлюбленный ея от яда умирает;

Она, чтоб жизнь ему на жертву принести,

Девичество свое до гроба соблюсти,

Под защищение статуи прибегает,

И образ Августов слезами омывает,

И, после таковых свирепых ей судьбин,

Лишася брачных дум, вестальский емлет чин.

Мониме за любовь приносится отрава. [478]

«Аталья» [479] Франции и Мельпомене слава.

«Меропа» [480] без любви трону́ла всех сердца,

Умножив в славу плеск преславного творца:

Творец ея нашел богатство Геликона.

«Альзира» [481], наконец, ― Вольтерова корона.

Каков в трагедии Расин был и Вольтер,

Таков в комедиях искусный Молиер.

Как славят, например, тех «Федра» и «Меропа»,

Не меньше и творец прославлен «Мизантропа».

Мольеров «Лицемер» [482] [483], я чаю, не падет

В трех первых действиях, доколь пребудет свет.

«Женатый философ», «Тщеславный» воссияли

И честь Детушеву [484] в бессмертие вписали.

Для знающих людей ты игрищ не пиши:

Смешить без разума ― дар подлыя души.

Не представляй того, что мне на миг приятно,

Но чтоб то действие мне долго было внятно.

Свойство комедии ― издевкой править нрав;

Смешить и пользовать ― прямой ея устав.

Представь бездушного подьячего в приказе,

Судью, что не поймет, что писано в указе.

Представь мне щеголя, кто тем вздымает нос,

Что целый мыслит век о красоте волос,

Который родился, как мнит он, для амуру,

Чтоб где-нибудь к себе склонить такую ж дуру.

Представь латынщика на диспуте его,

Который не соврет без «ерго» [485] ничего.

Представь мне гордого, раздута, как лягушку,

Скупого, что готов в удавку за полушку.

Представь картежника, который, снявши крест,

Кричит из-за руки, с фигурой сидя: «Рест!» [486]

О та́инственник муз! уставов их податель!

Разборщик стихотворств и тщательный писатель,

Который Франции муз жертвенник открыл

И в чистом слоге сам примером ей служил!

Скажи мне, Боало, свои в сатирах правы, [487]

Которыми в стихах ты чистил грубы нравы!

В сатирах должны мы пороки охуждать,

Безумство пышное в смешное превращать,

Страстям и дуростям, играючи, ругаться,

Чтоб та игра могла на мысли оставаться

И чтобы в страстные сердца она втекла:

Сие нам зеркало сто раз нужняй стекла.

Тщеславный лицемер святым себя являет

И в мысли ближнему погибель соплетает.

Льстец кажется, что он всея вселенной друг,

И отрыгает яд во знак своих услуг.

Набитый ябедой прехищный душевредник

Старается, чтоб был у всех людей наследник,

И, что противу прав, заграбив, получит,

С неправедным судьей на части то делит.

Богатый бедного невинно угнетает

И совесть из судей мешками выгоняет,

Которы, богатясь, страх божий позабыв,

Пекутся лишь о том, чтоб правый суд стал крив.

Богатый в их суде не зрит ни в чем препятства:

Наука, честность, ум, по их, ― среди богатства.

Охотник до вестей, коль нечего сказать,

Бежит с двора на двор и мыслит, что́ солгать.

Трус, пьян напившися, возносится отвагой

И за робятами гоняется со шпагой.

Такое что-нибудь представь, сатирик, нам.

Рассмотрим свойство мы и силу эпиграмм:

Они тогда живут красой своей богаты,

Когда сочинены остры и узловаты;

Быть должны коротки, и сила их вся в том,

Чтоб нечто вымолвить с издевкою о ком.

Склад басен должен быть шутлив, но благороден,

И низкий в оном дух к простым словам пригоден,

Как то де Лафонтен [488] разумно показал

И басенным стихом преславен в свете стал,

Наполнил с головы до ног все притчи шуткой

И, сказки пев, играл все тою же погудкой.

Быть кажется, что стих по воле он вертел,

И мнится, что, писав, ни разу не вспотел;

Парнасски девушки пером его водили

И в простоте речей искусство погрузили.

Еще есть склад смешных геройческих поэм [489],

И нечто помянуть хочу я и о нем:

Он в подлу женщину Дидону превращает

Или нам бурлака Энеем представляет,

Являя рыцарьми буянов, забияк.

Итак, таких поэм шутливых склад двояк:

В одном богатырей ведет отвага в драку,

Парис Фетидину дал сыну перебяку.

Гекто́р не на войну идет ― в кулачный бой,

Не воинов ― бойцов ведет на брань с собой.

Зевес не молнию, не гром с небес бросает,

Он из кремня огонь железом высекает,

Не жителей земных им хочет устрашить,

На что-то хочет он лучинку засветить.

Стихи, владеющи высокими делами,

В сем складе пишутся пренизкими словами.

В другом таких поэм искусному творцу

Велит перо давать дух рыцарский борцу.

Поссорился буян, ― не подлая то ссора,

Но гонит Ахиллес прехраброго Гектора.

Замаранный кузнец в сем складе есть Вулькан,

А лужа от дождя не лужа ― океан.

Робенка баба бьет ― то гневная Юнона.

Плетень вокруг гумна ― то стены Илиона.

В сем складе надобно, чтоб муза подала

Высокие слова на низкие дела.

В эпистолы творцы те речи избирают,

Какие свойственны тому, что составляют,

И самая в стихах сих главна красота,

Чтоб был порядок в них и в слоге чистота.

Сонет, рондо, баллад [490] ― игранье стихотворно,

Но должно в них играть разумно и проворно.

В сонете требуют, чтоб очень чист был склад.

Рондо ― безделица, таков же и баллад,

Но пусть их пишет тот, кому они угодны,

Хоро́ши вымыслы и тамо благородны,

Состав их хитрая в безделках суета:

Мне стихотворная приятна простота.

О песнях нечто мне осталося представить,

Хоть песнописцев тех никак нельзя исправить,

Которые, что́ стих, не знают и хотят

Нечаянно попасть на сладкий песен лад.

Нечаянно стихи из разума не льются,

И мысли ясные невежам не даются.

Коль строки с рифмами ― стихами то зовут.

Стихи по правилам премудрых муз плывут.

Слог песен должен быть приятен, прост и ясен,

Витийств не надобно; он сам собой прекрасен;

Чтоб ум в нем был сокрыт и говорила страсть;

Не он над ним большой ― имеет сердце власть.

Не делай из богинь красавице примера

И в страсти не вспевай: «Прости, моя Венера,

Хоть всех собрать богинь, тебя прекрасней нет»,

Скажи, прощаяся: «Прости теперь, мой свет!

Не будет дня, чтоб я, не зря очей любезных,

Не источал из глаз своих потоков слезных.

Места, свидетели минувших сладких дней,

Их станут вображать на памяти моей.

Уж начали меня терзати мысли люты,

И окончалися приятные минуты.

Прости в последний раз и помни, как любил».

Кудряво в горести никто не говорил:

Когда с возлюбленной любовник расстается,

Тогда Венера в мысль ему не попадется.

Ни ударения прямого нет в словах,

Ни сопряжения малейшего в речах,

Ни рифм порядочных, ни меры стоп пристойной

Нет в песне скаредной при мысли недостойной.

Но что я говорю: при мысли? Да в такой

Изрядной песенке нет мысли никакой:

Пустая речь, конец не виден, ни начало;

Писцы в них бредят всё, что в разум ни попало.

О чудные творцы, престаньте вздор сплетать!

Нет славы никакой несмысленно писать.

Во окончании еще напоминаю

О разности стихов и речи повторяю:

Коль хочешь петь стихи, помысли ты сперва,

К чему твоя, творец, способна голова.

Не то пой, что тебе противу сил угодно,

Оставь то для других: пой то, тебе что сродно,

Когда не льстит тебе всегдашний града шум

И ненавидит твой лукавства светска ум,

Приятна жизнь в местах, где к услажденью взора

И обоняния ликует красна Флора,

Где чистые струи по камышкам бегут

И птички сладостно Аврорин всход поют,

Одною щедрою довольствуясь природой,

И насыщаются дражайшею свободой.

Пускай на верх горы взойдет твоя нога

И око кинет взор в зеленые луга,

На реки, озера́, в кустарники, в дубровы:

Вот мысли там тебе по склонности готовы.

Когда ты мягкосерд и жалостлив рожден

И ежели притом любовью побежден,

Пиши элегии, вспевай любовны узы

Плачевным голосом стенящей де ла Сюзы [491].

Когда ты рвешься, зря на свете тьму страстей,

Ступай за Боалом и исправляй людей.

Смеешься ль, страсти зря, представь мне их примером

И, представляя их, ступай за Молиером.

Когда имеешь ты дух гордый, ум летущ

И вдруг из мысли в мысль стремительно бегущ,

Оставь идиллию, элегию, сатиру

И драмы для других: возьми гремящу лиру

И с пышным Пи́ндаром взлетай до небеси,

Иль с Ломоносовым [492] глас громкий вознеси:

Он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен;

А ты, Штивелиус [493], лишь только врать способен.

Имея важну мысль, великолепный дух,

Пронзай вои́нскою трубой вселенной слух:

Пой Ахиллесов гнев иль, двигнут русской славой,

Воспой Великого Петра мне под Полтавой.

Чувствительней всего трагедия сердцам,

И таковым она вручается творцам,

Которых может мысль входить в чужие страсти

И сердце чувствовать других беды, напасти.

Виргилий брани пел, Овидий воздыхал,

Гораций громкий глас при лире испускал

Или, из высоты сходя, страстям ругался, [494]

В которых римлянин безумно упражнялся.

Хоть разный взяли путь, однако посмотри,

Что, сладко пев, они прославились все три.

Все хвально: драма ли, эклога или ода ―

Слагай, к чему тебя влечет твоя природа;

Лишь просвещение писатель дай уму:

Прекрасный наш язык способен ко всему.


1747


Примечания

На употребленные в <…> стихотворцев имена


Анакреон, греческий лирик. Жил во время Поликрата, мучителя самосского, за 500 лет до рождества Христова, и был современник Киру, Крезу, Солону и Есопу. Писал оды или, лучше сказать, песни любовные и пьянственные, которые высоко поставляются.


Аристофан, греческий комик, современник Еврипиду, Демосфену и Сократу. Жил за 437 лет до рождества Христова. Плутарх его Менандру предпочитает. Платон, глава академиков, ученик Сократов и учитель Аристотелев, сочинения его много почитал. Сократу и Еврипиду был Аристофан великий неприятель. Из комедий его осталось одиннадцать.


Ариост, феррарец, стихотворец италиянский. Умер июля 13 дня в 1533 году, 69 лет. Сочинил поэму, называемую «Роланд».


Виргилий, знатнейший римский стихотворец, родом мантуанин. Родился 15 октября, в 684 году от создания города. Был в милости у Августа, любим Меценатом и Поллионом. В «Эклогах» своих подражал он Феокриту, в «Георгиках» Гесиоду, в «Энеидах» Гомеру. «Энеиды», которым весь свет удивляется, приказал он при смерти своей после себя сжечь как труд еще не исправленный; однако, по повелению Августа, два хорошие стихотворцы, друзья Виргилиевы, Тукк и Варий, их просмотрели и, ничего от себя не прибавляя, их исправили одним только отсечением того, что им по справедливости не показалось. Все Виргилиевы сочинения преславны, а особливо «Энеиды», которые почитаются лучшим на свете стихотворством.


Вольтер, великий стихотворец и преславный французский трагик; лучшие его трагедии суть: «Альзира», «Меропа», «Брут» и «Мариамна». «Генрияда», героическая его поэма, есть некое сокровище стихотворства. Как «Генрияда», так и трагедии его важностью, сладостью, остротой и великолепием наполнены. Склад его летуч, слова избранны, изъяснения проницательны, а всё то купно показывает в нем великого стихотворца.


Галл, стихотворец латинский. Был у цесаря Августа в великой милости и сделан от него губернатором Египта; однако за строгость свою и прочие неприятные народу поступки оттуда изгнан и во отчаянии сам себя умертвил, в 728 году города, на 43 века своего. Виргилий и Овидий ему друзья были.


Гинтер, немецкий стихотворец последнего времени, которого тщательно составленные и вычищенные им стихи, хотя таковых и гораздо меньше, нежели других, превеликой похвалы достойны.


Гомер, славнейший греческий стихотворец, творец «Илиады» и «Одиссеи». Думают, что он жил спустя 302 года после Троянской войны, за 207 лет до рождества Христова. В «Илиаде» воспевает он Ахиллесов гнев, или паче троянскую брань, а в «Одиссее» путешествие Улиссово. Какой он был уроженец, того никто подлинно не ведает ― а Геродот называет его эолянином. Семь городов о его урожении спорили. Александр Великий содержал письмы его в превеликом почтении. Греки его почти боготворили, и называется он отцом стихотворцев.


Гораций, лирик и сатирик римский. Родился в 689 году от создания города. Был у Августа и Мецената в милости. Умер 57 лет. От него имеем мы «Наставление стихотворцам», которому подражал Боало. Оды, сатиры и эпистолы, все его сочинения содержатся в великом почтении.


Депро-Боало, преславный стихотворец, сатирик французский. Родился в Париже 5 декабря 1636 года. Умер 13 марта в 1711 году на 74 века своего. Сочинения его суть: «Наставление стихотворцам», 12 сатир, 12 эпистол и поэма героическая шуточная. Слава его, к чести французского стихотворства, по всей Европе распростерта.


Детуш, знатный французский комик. Комедии его «Тщеславный» и «Женатый философ» безмерно хороши.


Еврипид, славный греческий трагик, родился в Саламине во 2 году 75 Олимпиады, в 275 году от создания Рима, за 479 лет до рождества Христова. Был современник Софоклу и друг Сократу. Из трагедий его осталось осьмнадцать, которые почти в таком же содержатся почтении, как и Софокловы.


Ешилл <Эсхилл>, греческий трагик и установитель прямыя трагедии, родился в 1 году 60 Олимпиады, за 540 лет до рождества Христова. Умер 65 лет. Из трагедий его поныне семь осталось.


Камоенс, славный стихотворец португальский, или Виргилий тамошний, творец эпической поэмы «Лусияды». Умер в 1579 году, за 50 лет века своего.


Кантемир, сын волосского господаря, был, как сказывают, человек весьма разумный и притом ученый. Сочинял на русском языке сатиры, в которых он подражал духу Боалову; только, будучи чужестранным, не знал истинной красоты нашего языка. Разум его и в стихотворстве гораздо виден, ежели сочиненные им сатиры стихотворством назвать можно; однако нет в стихах его ни порядочного в речах сопряжения, ни свободных и надлежащих рифм, ни меры стоп, ни пресечения, ни наблюдения грамматических правил, и нет ничего в них, чего красота языка и стихотворство требует, и хотя разумные его мысли и видны, но повсюду нечистым, неправильным, холодным и принужденным складом гораздо затмеваются.


Кино, творец французских опер, стихотворец нежной лиры, уроженец парижский. Родился в 1633 году. Умер в 1688 ноября 26 дня.


Корнелий, нареченный «Великий», преславный трагик французский. Родился в Руане, в 1606 году, июня 6 дня. Умер в 1684 году. Великим назван он не столько от хорошего стихотворства, как от великого духа и высоких мыслей. Лучшие его трагедии суть: «Цинна», «Родогуна», «Гораций», «Цид», «Полиевкт», «Помпей» и «Ираклий».


Ломоносов, русский стихотворец, хороший лирик. Петербургской Академии наук и исторического собрания член и профессор химии.


Лоп <Лопе де Вега>, славный испанский комик. Умер августа 24 дня в 1635 году на 72 века своего. Был кавалер Малтийского ордена. Сочинил триста комедий.


Лукан, латинский стихотворец. Родился в Испании в 39 году от рождества. В Рим привезен он осьми лет. Был у Нерона в великой милости, а потом от славного сего мучителя умерщвлен растворением жил. Сочинил поэму о Фарсальской между Цесарем и Помпеем брани.


Лукреций, стихотворец римский. Родился в 657 или в 658 году Рима, сочинил поэму в шести книгах, «О естестве вещей».


Малгерб, французский стихотворец, славный лирик. Родился около 1555 году. Умер в Париже в 1628 году.


Менандр, лучший греческий комик. Родился в Афинах в 109 Олимпиаде, ученик Феофрастов. Был в превеликом почтении, и некоторые государи к нему посольства присылали с прошением, чтоб он приехал быть при них; однако он от того отрекся. Был в прочем весьма нежен, а особливо в платье, а притом и влюбчив. Терентий, римский комик, ему подражал и переводил комедии его.


Мильтон, преславный аглинский стихотворец, творец эпической поэмы «Потерянного рая». Родился в Лондоне в 1606 году, умер в 1674 году.


Мольер, преславный французский комик, или паче славнейший изо всех комиков на свете. Родился в Париже в 1620 году, умер на 53 века своего, в 1673 февраля 17 дня. Лучшие его комедии суть: «Мизантроп», «Лицемер», «Школа жен», «Школа мужей», «Ученые женщины» и «Амфитрион».


Овидий, знатный римлянин и великий стихотворец. Родился в 711 году от создания города. Был у Августа-цесаря в милости, но после сослан в ссылку, которыя причины подлинно никто не знает. Некоторые из составлений его пропали, между которыми и последние книги «Фастов» и трагедия «Медея», которую Тацит, Квинтилиян и другие похваляют. Все его сочинения, как «Превращения», «Героиды», «Элегии», так и прочие, содержатся в великом почтении.


Персий, сатирик римский. Жил во время императора Нерона. Умер на 28 году жизни своей.


Пиндар, греческий стихотворец и глава лириков, родом фебанин. Жил до рождества Христова с лишком за 470 лет. Его составления было много книг, однако остались только оды, которые он сочинил при Олимпийских, Истмисских, Пифисских и Немейских играх. Был в Греции в превеликой чести, и не только он, но и потомки его в почтении содержались. Александр Великий, больше ста лет после смерти сего великого стихотворца, разоряя Фебанский город, дому тому, в котором жил сей стихотворец, не прикоснулся из почтения.


Плавт, римский комик. Умер в 570 году от создания города. Из комедий его осталося двадцать. Был человек разума острого.


Поп, остроумный аглинский писатель, стихотворец последнего времени.


Проперций, латинский стихотворец. Был любим Меценатом и Корнелием Галлом. Казнен по повелению Августа отсечением головы за то, что он прилепился к стороне Антониевой. Сочинения его суть стихотворствы любовные.


Расин, великий стихотворец, преславный трагик французский. Родился в 1639 году. Умер в 1699 апреля 22 дня на 59 году жизни своей. Стихотворство его всякую похвалу превосходит. Лучшие его трагедии суть: «Аталия», «Федра», «Ифигения», «Митридат», «Андромаха», «Британик».


Руссо, французский стихотворец последнего времени, славный лирик.


Сафо, стихотворица из Митилина, столичного города острова Лесбоса. Жила лет за 600 до рождества Христова. Сочинения ее состояли в 9 книгах од, во многих книгах эпиграмм. Делала элегии, стихи эпиталамические и много других стихотворств составляла; однако все ея сочинения, кроме двух од и двух эпиграмм, пропали. Сократ, Аристотель, Страбон, Дионисий Галикарнасский, Лонгин и император Иулиян ей похвалу приносят. Сверх того ставится, что и Овидий в лучших своих стихах, которые трогают сердца, подражал сей стихотворице.


Софокл, знатнейший греческий трагик, ученик Ешиллов, которого он далеко превзошел. Родился во 2 году 71 Олимпиады в Колоне, городке аттическом. Умер в 349 году от создания Рима, в 90 лет века своего, за 405 лет до рождества Христова. Из трагедий его поныне только семь осталось.


Сюз (де ла), графиня, французская стихотворица. Писала элегии.


Тасс, славнейший итальянский стихотворец, творец эпической поэмы «Освобожденного Ерусалима» и пастушьей поэмы «Аминта». Родился в королевстве Неаполитанском. Умер 1595 году, на 51 века своего.


Терентий, лучший римский комик, родом африканец из Карфагена. Был прежде невольник Терентия Лукана и получил свободу за разум. Подражал Менандру, а ему подражал Мольер. Умер в 595 году от создания города. Из комедий его осталось шесть.


Тибулл, римлянин времени цесаря Августа и стихотворец латинский, родился в 711 году Рима, в одном году с Овидием, за 43 года до рождества Христова. Гораций и Овидий были ему друзья. Умер очень молод, за 17 лет до рождества. Сочинял элегии, которые в почтении содержатся. Овидий смерть его в прекрасной элегии оплакивает.


Фонтен (де ла), славный французский стихотворец. Сочинения его суть: «Притчи» и «Сказки», которые от погруженного в простоте искусства, самыми музами сочинены быть кажутся. Умер на 74 году века своего, в 1695 году апреля 13 дня.


Шекеспир, аглинский трагик и комик, в котором и очень худого и чрезвычайно хорошего очень много. Умер 23 дня апреля, в 1616 году, на 53 века своего.


Ювенал, сатирик римский. Жил во время первого века по рождестве.


Феокрит, греческий стихотворец, урожением сиракузец. Жил при дворе Птоломея Филадельфа в Египте. Сочинял идиллии, которым Виргилий подражал в своих эклогах.


Фондель, славный голландский стихотворец, или Виргилий тамошний, трагик хороший. Жил в 17 веке. Умер 5 дня февраля, в 1679 году, на 92 века своего.


Элегии

«Страдай, прискорбный дух! Терзайся, грудь моя!..»


  Страдай, прискорбный дух! Терзайся, грудь моя!

Несчастливее всех людей на свете я!

Я счастья пышного сыскать себе не льстился

И от рождения о нем не суетился;

Спокойствием души одним себе ласкал:

Не злата, не сребра, но муз одних искал.

Без провождения я к музам пробивался

И сквозь дремучий лес к Парнасу прорывался.

Преодолел я труд, увидел Геликон;

Как рай, моим очам вообразился он.

Эдемским звал его я светлым вертоградом, [495]

А днесь тебя зову, Парнас, я мрачным адом;

Ты мука фурий мне, не муз ты мне игра.

О бедоносная, противная гора,

Подпора моея немилосердой части,

Источник и вина всея моей напасти,

Плачевный вид очам и сердцу моему,

Нанесший горести бесчисленны ему!

Несчастен был тот день, несчастнейша минута,

Когда по строгости и гневу рока люта,

Польстив утехою и славою себе,

Ногою в первый раз коснулся я тебе.

Крылатый мне там конь был несколько упорен,

Но после стал Пегас обуздан и покорен.

Эрата перва мне воспламенила кровь,

Я пел заразы глаз и нежную любовь;

Прелестны взоры мне сей пламень умножали,

Мой взор ко взорам сим, стихи ко мне бежали.

Стал пети я потом потоки, берега,

Стада и пастухов, и чистые луга.

Ко Мельпомене я впоследок обратился,

И, взяв у ней кинжал, [496] к теятру я пустился.

И, музу лучшую, к несчастью, полюбя,

Я сей, увы! я сей кинжал вонжу в себя,

И окончаю жизнь я прежнею забавой, [497]

Довольствуясь одной предбудущею славой,

Которой слышати не буду никогда.

Прожив на свете век, я сетую всегда,

Когда лишился я прекрасной Мельпомены

И стихотворства стал искати перемены,

Де Лафонтен, Эсоп в уме мне были вид.

Простите вы, Расин, Софокл и Еврипид;

Пускай, Расин, твоя Монима жалко стонет,

Уж нежная любовь ея меня не тронет.

Орестова сестра [498] пусть варвара клянет,

Движения, Софокл, во мне нимало нет.

С супругом, плача, пусть прощается Альцеста [499],

Не сыщешь, Еврипид, в моем ты сердце места,

Аристофан [500] и Плавт, Терентий, [501] Молиер,

Любимцы Талии и комиков пример,

Едва увидели меня в парнасском цвете,

Но все уж для меня кончается на свете.

Не буду драм писать, не буду притчей плесть,

И на Парнасе мне противно все, что есть.

Не буду я писать! Но ― о несчастна доля!

Во предприятии моя ли этом воля?

Против хотения мя музы привлекут

И мне решение другое изрекут.

Хочу оставить муз и с музами прощаюсь,

Прощуся с музами и к музам возвращаюсь:

Любовницею так любовник раздражен,

Который многи дни был ею заражен,

Который покидать навек ее печется

И в самый оный час всем сердцем к ней влечется.

Превредоносна мне, о музы, ваша власть!

О бесполезная и пагубная страсть,

Которая стихи писать меня учила!

Спокойство от меня ты вечно отлучила,

Но пусть мои стихи презренье мне несут,

И музы кровь мою, как фурии, сосут,

Пускай похвалятся надуты оды громки,

А мне хвалу сплетет Европа и потомки.


1768


Сонеты

«О существа состав, без образа смещенный…»


О существа состав, без образа смешенный,

Младенчик, что мою утробу бременил

И, не родясь еще, смерть жалостно вкусил

К закрытию стыда девичества лишенной!


О ты, несчастный плод, любовью сотворенный!

Тебя посеял грех, и грех и погубил.

Вещь бедная, что жар любви производил!

Дар чести, горестно на жертву принесенный!


Я вижу в жалобах тебя и во слезах.

Не вображайся ты толь живо мне в глазах,

Чтоб меньше беспокойств я, плачуща, имела.


То два мучителя старались учинить:

Любовь, сразивши честь, тебе дать жизнь велела,

А честь, сразив любовь, велела умертвить.


1755


Сатиры

О благородстве


Сию сатиру вам, дворяня, приношу!

Ко членам первым я отечества пишу.

Дворяне без меня свой долг довольно знают,

Но многие одно дворянство вспоминают,

Не помня, что от баб рожденным и от дам

Без исключения всем праотец Адам.

На то ль дворяне мы, чтоб люди работали,

А мы бы их труды по знатности глотали?

Какое барина различье с мужиком?

И тот и тот ― земли одушевленный ком.

А если не ясняй ум барский мужикова,

Так я различия не вижу никакого.

Мужик и пьет и ест, родился и умрет,

Господский также сын, хотя и слаще жрет

И благородие свое нередко славит,

Что целый полк людей на карту он поставит.

Ах, должно ли людьми скотине обладать?

Не жалко ль? Может бык людей быку продать?

А во учении имеем мы дороги,

По коим посклизнуть не могут наши ноги:

Единой шествуя, вдали увидя дым,

Я твердо заключу, что там огонь под ним.

Я знаю опытом, пера тяжеле камень,

И льда не вспламенит и жесточайший пламень;

По счету ведаю, что десять ― пять да пять;

Но это не верста, едина только пядь:

Шагнуть и без наук искусно мы умеем,

А всей премудрости цель дальную имеем,

Хотя и вечно к ней не можем мы дойти,

Но можем на пути сокровищи найти.

Перикл, Алькивияд [502] наукой не гнушались,

Начальники их войск наукой украшались;

Великий Александр и ею был велик,

Науку храбрый чтит венчанный Фридерик [503];

Петром она у нас Петрополь [504] услаждает,

Екатерина [505] вновь науку насаждает.

Не можно никогда науки презирать,

И трудно без нея нам правду разбирать.

Мне мнится, на слепца такой судья походит,

Младенец коего, куда похочет, водит.

На то ль кому судьба высокий чин дала,

Чтоб он подписывал, подьячий вел дела?

Такою слабостью умножатся нам нищи,

Лишенны им навек своей дневныя пищи.

Подьячий согрешит или простой солдат:

Один из мужиков, другой из черни взят,

А во дворянстве всяк, с каким бы ни был чином,

Не в титле ― в действии быть должен дворянином,

И непростителен большой дворянский грех.

Начальник, сохраняй уставы больше всех!

Дворянско титло нам из крови в кровь лиется;

Но скажем: для чего дворянство так дается?

Коль пользой общества мой дед на свете жил,

Себе он плату, мне задаток заслужил,

А я задаток сей, заслугой взяв чужею,

Не должен класть его достоинства межею.

И трудно ли сию задачу разрешить,

Когда не тщимся мы работы довершить,

Для ободрения пристойный взяв задаток,

По праву ль без труда имею я достаток?

Судьба монархине велела побеждать

И сей империей премудро обладать,

А нам осталося во дни ея державы

Ко пользе общества в трудах искати славы.

Похвален человек, не ищущий труда,

В котором он успеть не может никогда.

К чему способен он, он точно разбирает:

Пиитом не рожден, бумаги не марает,

А если у тебя безмозгла голова,

Пойди и землю рой или руби дрова,

От низких более людей не отличайся

И предков титлами уже не величайся.

Сей Павла воспитал, [506] достойного корон,

Дабы подобен был Екатерине он;

С Спиридовым [507] валы Орловы [508] пребегают

И купно на водах с ним пламень возжигают;

Голицын [509] гонит рать, Румянцев [510] ― наш Тюренн [511],

А Панин [512] ― Мальборуг [513] у неприступных стен;

Подобно Еропкин [514] в час бдения не дремлет,

И силу дерзкия Мегеры он отъемлет. [515]

А ты, в ком нет ума, безмозглый дворянин,

Хотя ты княжеский, хотя господский сын,

Как будто женщина дурная, не жеманься

И, что тебе к стыду, пред нами тем не чванься!

От Августа [516] пускай влечен твой знатный род, ―

Когда прекрасна мать, а дочь ея урод,

Полюбишь ли ты дочь, узришь ли в ней заразы,

Хотя ты по уши зарой ее в алмазы?

Коль только для себя ты в обществе живешь,

И в поте не своем ты с маслом кашу ешь,

И не собой еще ты сверх того гордишься, ―

Не дивно ли, что ты, дружочек мой, не рдишься?

Без крылья хочешь ты летети к небесам.

Достоин я, коль я сыскал почтенье сам,

А если ни к какой я должности не годен, ―

Мой предок дворянин, а я не благороден.


1771


Притчи

Жуки и Пчелы


Прибаску

Сложу

И сказку

Скажу.

Невежи Жу́ки

Вползли в науки

И стали патоку Пчел делать обучать.

Пчелам не век молчать,

Что их дурачат;

Великий шум во улье начат.

Спустился к ним с Парнаса Аполлон

И Жуков он

Всех выгнал вон,

Сказал: «Друзья мои, в навоз отсель подите;

Они работают, а вы их труд ядите, [517]

Да вы же скаредством и патоку [518] вредите!»


1752(?)


Безногий солдат


Солдат, которому в войне отшибли ноги,

Был отдан в монастырь, чтоб там кормить его.

А служки были строги

Для бедного сего.

Не мог там пищею несчастливый ласкаться

И жизни был не рад,

Оставил монастырь безногий сей солдат.

Ног нет; пополз, и стал он по миру таскаться.

Я дело самое преважное имел,

Желая, чтоб никто тогда не зашумел,

Весь мозг, колико я его имею в теле,

Был в этом деле,

И голова была пуста.

Солдат, ползя с пустым лукошком,

Ворчал перед окошком:

«Дай милостынку кто мне, для́ ради Христа,

Подайте ради бога;

Я целый день не ел, и наступает ночь».

Я злился и кричал: «Ползи, негодный, прочь,

Куда лежит тебе дорога:

Давно тебе пора, безногий, умирать,

Ползи, и не мешай мне в шахматы играть».

Ворчал солдат еще, но уж не предо мною,

Перед купеческой ворчал солдат женою.

Я выглянул в окно,

Мне стало то смешно,

За что я сперва злился,

И на безногого я, смотря, веселился:

Идти ко всенощной была тогда пора;

Купецкая жена была уже стара

И очень богомольна;

Была вдова и деньгами довольна:

Она с покойником в подрядах клад нашла;

Молиться пеша шла;

Но не от бедности; да что колико можно,

Жила она набожно:

Все дни ей пятница была и середа, [519]

И мяса в десять лет не ела никогда,

Дни с три уже она не напивалась водки,

А сверх того всегда

Перебирала четки.

Солдат и ей о пище докучал,

И то ж ворчал.

Защекотило ей его ворчанье в ухе,

И жалок был солдат набожной сей старухе,

Прося, чтоб бедному полушку подала.

Заплакала вдова и в церковь побрела.

Работник целый день копал из ряды [520]

На огороде гряды

И, встретившись несчастному сему,

Что выработал он, всё отдал то ему.

С ползущим воином работник сей свидетель,

В каком презрении прямая добродетель.


1759


Болван [521]


Был выбран некто в боги:

Имел он голову, имел он руки, ноги

И стан;

Лишь не было ума на полполушку,

И деревянную имел он душку.

Был ― идол, попросту: Болван.

И зачали Болвану все молиться,

Слезами пред Болваном литься

И в перси бить.

Кричат: «Потщися нам, потщися пособить!»

Всяк помощи великой чает.

Болван того

Не примечает

И ничего

Не отвечает:

Не слушает Болван речей ни от кого,

Не смотрит, как жрецы мошны искусно слабят

Перед его пришедших олтари

И деньги грабят

Таким подобием, каким секретари

В приказе

Под несмотрением несмысленных судей

Сбирают подати в карман себе с людей,

Не помня, что о том написано в указе.

Потратя множество и злата и сребра

И не видав себе молебщики добра,

Престали кланяться уроду

И бросили Болвана в воду,

Сказав: «Не отвращал от нас ты зла:

Не мог ко счастию ты нам пути отверзти!

Не будет от тебя, как будто от козла,

Ни молока, ни шерсти».


1760


Лисица и Статуя


К Елисавете Васильевне Херасковой [522]


Я ведаю, что ты парнасским духом дышишь,

Стихи ты пишешь.

Не возложил никто на женский разум уз.

Чтоб дамам не писать, в котором то законе?

Минерва ― женщина, и вся беседа муз

Не пола мужеска на Геликоне.

Пиши! Не будешь тем ты меньше хороша,

В прекрасной быть должна прекрасна и душа,

А я скажу то смело,

Что самое прекраснейшее тело

Без разума ― посредственное дело.

Послушай, что тебе я ныне донесу

Про Лису:

В каком-то Статую она нашла лесу;

Венера то была работы Праксителя.

С полпуда говорит Лисица слов ей, меля:

«Промолви, кумушка!» ― Лисица ей ворчит,

А кумушка молчит.

Пошла Лисица прочь, и говорит Лисица:

«Прости, прекрасная девица,

В которой нет ни капельки ума!

Прости, прекрасная и глупая кума!»

А ты то ведаешь, Хераскова, сама,

Что кум таких довольно мы имеем,

Хотя мы дур и дураков не сеем.


1761


Спорщица


Скажи, о муза, мне, какой злой гнев жену

Принудил объявить жестокую войну

Противу своего возлюбленного мужа,

И глупость может ли жене злой быти чужа!

Муж будет побежден; сунбурщица, не трусь,

И сделай нам над мужем шутку.

Поставили на стол большую утку.

Жена сказала: «Это гусь».

«Не гусь, да утка то», — муж держит это твердо.

«О сатана! —

Кричит жена. —

На то ли я с тобой сопряжена?

Вся злобой внутренна моя разожжена».

Кричит без памяти, пылит немилосердо:

«Коль ты ослеп, я шлюсь на вкус,

Иль я тебе такой дам туз,

Что ты задремлешь,

Коль гуся моего за утку ты приемлешь!»

Отведал муж: «Душа! сокровище! мой свет;

Гусиного и запаха тут нет».

«Бездельник, это гусь, я знаю это прямо».

«Пожалуй, женушка, не спорь ты так упрямо.

Я шлюсь на всех людей, что утка то, не гусь,

И в этом не запрусь».

Но чем окончилася шутка?

Жена ему дала туза,

И плюнула в глаза.

Признался муж: на стол поставлен гусь, не утка.


1762


Соболья шуба


Богатство хорошо иметь;

Но должно ль им кому гордиться сметь?

В собольей дурака я шубе видел,

Который всех людей, гордяся, ненавидел.

В ком много гордости, известно то, что тот,

Конечно, скот.

И титла этого в народе сам он просит.

Носил ту шубу скот,

И скот и ныне носит.


1762


Пир у Льва [523]


Коль истиной не можно отвечать,

Всего полезнее молчать.

С боярами как жить, потребно это ведать.

У Льва был пир,

Пришел весь мир

Обедать.

В покоях вонь у Льва:

Квартера такова.

А львы живут нескудно,

Так это чудно.

Подобны в чистоте жилищ они чухнам

Или посадским мужикам,

Которые в торги умеренно вступили

И откупами нас еще не облупили

И вместо портупей имеют кушаки, [524]

А кратче так: торговы мужики.

Пришла вонь Волку к носу;

Волк это объявил в беседе без допросу,

Что запах худ.

Услышав, Лев кричит: «Бездельник ты и плут,

Худого запаха и не бывало тут.

И смеют ли в такие толки

Входить о Львовом доме волки?»

А чтобы бредить Волк напредки не дерзал,

Немножечко он Волка потазал

И для поправки наказал,

А именно ― на части растерзал.

Мартышка, видя страшны грозы,

Сказала: «Здесь нарциссы, розы

Цветут».

Лев ей ответствовал: «И ты такой же плут:

Нарциссов, роз и не бывало тут.

Напредки не сплетай ты лести,

А за такие вести

И за приязнь

Прими и ты достойну казнь».

Преставился Волчишка,

Преставилась Мартышка.

«Скажи, Лисица, ты, ― хозяин вопрошал, ―

Какой бы запах нам дышал?

Я знаю, что твое гораздо чувство нежно;

Понюхай ты прилежно».

Лисица на этот вопрос

Сказала: «У меня залег сегодни нос».


1762


Коловратность


Собака Кошку съела,

Собаку съел Медведь,

Медведя ― зевом ― Лев принудил умереть,

Сразити Льва рука Охотничья умела,

Охотника ужалила Змея,

Змею загрызла Кошка.

Сия

Вкруг около дорожка,

А мысль моя,

И видно нам неоднократно,

Что все на свете коловратно.


1762


Ось и Бык


В лесу воспитанная с негой,

Под тяжкой трется Ось телегой

И, неподмазанна, кричит.

А Бык, который то везет, везя молчит.

Изображает Ось господчика мне нежна,

Который держит худо счет,

По-русски ― мот,

А Бык ― крестьянина прилежна.

Страдает от долгов обремененный мот,

А этого не воспомянет,

Что пахарь, изливая пот,

Трудится и тягло ему на карты тянет.


1769


Сатир и гнусные люди [525]


Сквозь темную пред оком тучу

Взгляни, читатель, ты

На светски суеты!

Увидишь общего дурачества ты кучу;

Однако для ради спокойства своего,

Пожалуй, никогда не шевели его;

Основана сия над страшным куча адом,

Наполнена различным гадом,

Покрыта ядом.

С великим пастухи в долине были стадом.

Когда?

Не думай, что тогда,

Когда для человека

Текли часы златаго века,

Когда еще наук премудрость не ввела

И в свете истина без школ еще цвела,

Как не был чин еще достоинства свидетель,

Но добродетель.

И, словом, я скажу вот это наконец:

Реченны пастухи вчера пасли овец,

По всякий день у них была тревога всяка:

Вздор, пьянство, шум и драка.

И, словом, так:

Из паства сделали они себе кабак ―

Во глотку,

И в брюхо, и в бока

На место молока

Цедили водку,

И не жалел никто ни зуб, ни кулака,

Кабашный нектар сей имеючи лекарством,

А бешеную жизнь имев небесным царством.

От водки голова болит,

Но водка сердце веселит,

Молошное питье не диво,

Его хмельняй и пиво;

Какое ж им питье и пить,

Коль водки не купить?

А деньги для чего иного им копить?

В лесу над долом сим Сатир жил очень близко,

И тварию их он презренною считал,

Что низки так они, живут колико низко.

Всегда он видел их, всегда и хохотал,

Что нет ни чести тут, ни разума, ни мира.

Поймали пастухи Сатира

И бьют сего ―

Без милосердия ― невинна Демокрита.

Не видит помощи Сатир ни от кого.

Однако Пан пришел спасти Сатира бита;

Сатира отнял он, и говорил им Пан:

«За что поделали ему вы столько ран?

Напредки меньше пейте;

А что смеялся он, за то себя вы бейте,

А ты вперед, мой друг,

Ко наставлению не делай им услуг;

Опасно наставленье строго,

Где зверства и безумства много».


1769


Шалунья


Шалунья некая в беседе,

В торжественном обеде,

Не бредила без слов французских ничего.

Хотя она из языка сего

Не знала ничего,

Ни слова одного,

Однако знанием хотела поблистати

И ставила слова французские некстати;

Сказала между тем: «Я еду делать кур» [526].

Сказали дурище, внимая то, соседки:

«Какой плетешь ты вздор! кур делают наседки».


1781


Пучок лучины


Нельзя дивиться, что была

Под игом Росская держава

И долго паки не цвела,

Когда ея упала слава;

Вить не было тогда

Сего великого в Европе царства,

И завсегда

Была вражда

У множества князей едина государства.

Я это в притче подтвержу,

Которую теперь скажу,

Что россов та была падения причина ―

Была пучком завязана лучина;

Колико руки ни томить,

Нельзя пучка переломить,

Как россы, так она рассыпалась подобно,

И стало изломать лучину всю удобно.


1781


Голуби и Коршун


Когда-то Голуби уговорились

Избрати Коршуна царем,

Надежду утвердив на нем,

И покорились.

 Уж нет убежища среди им оных мест,

Он на день Голубей десятка по два ест.


1781


Брат и сестра


Брат ― мот. Сестра его журила

И говорила:

«Доколь тебе мотать?

Пора и перестать!»

Он ей ответствовал: «Во злой живу я доле.

Но только ты, сестра, отстанешь от любви ―

И я мотать не буду боле.

Поступком ты своим дорогу мне яви,

И в постоянстве жить по гроб мы будем оба».

Сестра ответствует: «Мотать тебе до гроба!»


1781



Петербург. Проспект по реке Фонтанке от грота и Запасного дворца на полдень
Гравюра Г. Качалова по рисунку М. Махаева.
1753 г.


Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.


Сказки

Сказка 1 [527]


Мужик у мужика украл с двора корову

И, в городе продав, камку [528] себе купил.

Купил и к празднику скроил жене обнову.

С другого он двора быка себе стащил

И, ласку показав хозяюшке сугубу,

Сшил бострок [529], а теперь купил ей кунью шубу.

Молодка, на себя надев такой наряд,

Уж не работала, прелестна быть старалась

И двум детинушкам угодна показалась.

Они нечаянно нашли как будто клад.

Подпали молодцы, она не покренилась.

На что же и наряд, когда бы не склонилась?

Один из них был тот, чей бык намнясь пропал,

Другой, ― корова чья намнясь с двора пропала.

Молодка таинства в себе не удержала,

Как тот, так и другой про воровство спознал,

Перед судьею тать подробно обличился.

Не знал, как вышло то, однако повинился.

Побит. И велено, как суд определил,

Чтоб тотчас он быка с коровой заплатил.

Как не тужить ему? Он плакал без отрады,

Пришло на рынок несть все женины наряды.

«Не плачь, любезный муж, ― речь женина была, ―

Тебя мне только жаль, а я свое взяла».


1755


Эпиграммы

«Ты очень ей любим, она в твоей вся воле…»


Ты очень ей любим, она в твоей вся воле,

Да только тридцать есть, которых любит боле.


1756


«Коль мыслишь, я любовь свою к тебе скончала…»


Коль мыслишь, я любовь свою к тебе скончала.

Так ищешь тут конца, где не было начала.


1756


«Милон на многи дни с женою разлучился…»


Милон на многи дни с женою разлучился,

Однако к ней еще проститься возвратился.

Она не чаяла при горести своей,

Что возвратится он опять так скоро к ней,

Хотя ей три часа казались за неделю,

И от тоски взяла другого на постелю.

Увидя гостя с ней, приезжий обомлел.

Жена вскричала: «Что ты, муж, оторопел?

Будь господин страстей и овладей собою;

Я телом только с ним, душа моя с тобою».


1756


«Я обесчещена», — пришла просить вдова…»


«Я обесчещена», — пришла просить вдова.

Однако знал судья, кто просит такова.

«Чем?» — спрашивал ее. «Сегодня у соседа, —

Ответствовала та, — случилася беседа.

Тут гостья на меня так грубо солгала:

Уж ты-де во вдовстве четы́рех родила».

Судья ей говорил: «Плюнь на́ эту кручину;

Стал свет таков, всегда приложат половину».


1756


«Не вознесемся мы великими чинами…»


Не вознесемся мы великими чинами,

Когда сии чины не вознесутся нами.

Великий человек, великий господин,

Кто как ни думает, есть титул не один.

Великий господин — кто чин большой имеет,

Великий человек — кто много разумеет,

Локк [530] не был господин великий в весь свой век,

Ни конь Калигулин [531] — великий человек.


1756


«Нагнала бабушка пред свадьбой внучке скуку…»


Нагнала бабушка пред свадьбой внучке скуку,

Рассказывая ей про свадебну науку.

Твердила: «Вытерпи, что ночь ни приключит.

Тебя опричь меня, мою любезну внуку,

При случае таком никто не поучит».

А внучка мыслила, целуя бабку в руку:

«Уж эту, бабушка, я вытерпела муку!»


1759


«Котора лучше жизнь: в златой ли птичке клетке…»


Котора лучше жизнь: в златой ли птичке клетке

Иль на зеленой ветке?

Которые стихи приятнее текут?

Не те ль, которые приятностью влекут

И, шествуя в свободе,

В прекрасной простоте,

А не в сияющей притворной красоте,

Последуя природе,

Без бремени одежд, в прелестной наготе,

Не зная ни пустого звука,

Ни несогласна стука?

А к этому большой потребен смысл и труд.

Иль те, которые хоть разуму и дивны,

Но естеству противны?

Пузырь всегда пузырь, хоть пуст, хотя надут.


1759


«Танцовщик! Ты богат. Профессор! Ты убог…»


Танцовщик! Ты богат. Профессор! Ты убог.

Конечно, голова в почтеньи меньше ног.


1759


«Весь город я спрошу, спрошу и весь я двор…»


Весь город я спрошу, спрошу и весь я двор:


Когда подьячему в казну исправно с году


Сто тысячей рублев сбирается доходу,


Честно́й ли человек подьячий тот иль вор?


1759


«По смерти Откупщик в подземную страну…»


По смерти Откупщик в подземную страну


Пришел пред Сатану,


И спрашивает он: «Скажи, мой друг сердечный,


Не можно ль откупить во аде муки вечной?


Как я на свете жил,


Всем сердцем я тебе и всей душой служил,


Пожалуй, дедушка, на откуп это внуку!


Я множил цену там, а здесь умножу муку».


1760


Эпитафии

«Прохожий! Обща всем живущим часть моя…»


Прохожий! Обща всем живущим часть моя:

Что ты, и я то был; ты будешь то, что я.


1755


ПЕСНИ

«Летите, мои вздохи, вы к той, кого люблю…»


Летите, мои вздохи, вы к той, кого люблю,

И горесть опишите, скажите, как терплю;

Останьтесь в ея сердце, смягчите гордый взгляд

И после прилетите опять ко мне назад;

Но только принесите приятную мне весть,

Скажите, что еще мне любить надежда есть.

Я нрав такой имею, чтоб долго не вздыхать,

Хороших в свете много, другую льзя сыскать.


1755


«Негде, в маленьком леску…»


Негде, в маленьком леску,

При потоках речки,

Что бежала по песку,

Стереглись овечки.

Там пастушка с пастухом

На брегу была крутом,

И в струях мелких вод с ним она плескалась.


Зацепила за траву,

Я не знаю точно,

Как упала в мураву,

Вправду иль нарочно.

Пастух ее подымал,

Да и сам туда ж упал,

И в траве он щекотал девку без разбору.


«Не шути так, молодец, ―

Девка говорила, ―

Дай мне встать пасти овец, ―

Много раз твердила, ―

Не шути так, молодец,

Дай мне встать пасти овец;

Не шути, не шути, дай мне пасти стадо».


«Закричу», ― стращает вслух.

Дерзкий не внимает

Никаких речей пастух,

Только обнимает.

А пастушка не кричит,

Хоть стращает, да молчит.

Для чего же не кричит, я того не знаю.


И что сделалось потом,

И того не знаю,

Я не много при таком

Деле примечаю;

Только эхо по реке

Отвечало вдалеке:

Ай, ай, ай! ― знать, они дралися.


1755


«Мы друг друга любим, что ж нам в том с тобою?..»


Мы друг друга любим, что ж нам в том с тобою?

Любим и страдаем всякой час,

Боремся напрасно мы с своей судьбою,

Нет на свете радостей для нас.

С лестною надеждой наш покой сокрылся,

Мысли безмятежные отняв:

От сердец разжженных случай удалился,

Удалилось время всех забав.


Зрю ль тебя, не зрю ли, равну грусть имею,

Равное мучение терплю;

Уж казать и взором я тебе не смею,

Ах! ни воздыханьем, как люблю.

Все любовны знаки в сердце заключенны,

Должно хлад являти и гореть:

Мы с тобой, драгая! вечно разлученны;

Мне тебя осталось только зреть.


Жизнь мою приятну пременил рок в злую,

Сладость обращенна в горесть мне;

Только ныне в мыслях я тебя цалую,

Говорю с тобою лишь во сне.

Где любови нашей прежние успехи,

Где они девалися, мой свет!

О печально сердце! Где твои утехи!

Все прошло, и уж надежды нет.


1759


«Савушка грешен…»


Савушка грешен,

Сава повешен.

Савушка, Сава!

Где твоя слава?


Больше не падки

Мысли на взятки.

Савушка, Сава!

Где твоя слава?


Где делись цуки,

Деньги и крюки?

Савушка, Сава!

Где твоя слава?


Пруд в вертограде,

Сава во аде.

Савушка, Сава!

Где твоя слава?


1760


" Любовь, любовь, ты, сердце к утехам взманя…»


Любовь, любовь, ты, сердце к утехам взманя,

Любовь, ты уж полонила меня;

Тобою стал мой взор прельщен

И весь мой ум;

Мой гордый дух совсем разжжен

От сладких дум.

Можно ль противиться мне тебе в младости,

Ты, страсть приличная летам моим!

Рази, рази ты слабу грудь,

Кто мил, того ищу,

Коль розно с ним я где-нибудь,

Везде грущу.


Любовь, любовь, ты, сердце к утехам взманя,

Любовь, ты уж полонила меня;

Но я еще явить боюсь,

Что я люблю,

Хочу открыть, но все стыжусь

И скорбь терплю.

Кто это выдумал, будто порочно то,

Ежели девушка любит кого?

Винна ли я, что тот мне мил,

Кому и я мила?

А если б он не так любил,

Горда б была.


Любовь, любовь, ты, сердце к утехам взманя,

Любовь, ты уж полонила меня;

Любезный мой по всем местам

Пускает стон,

Но что моим так мил очам,

Не знает он.

Я притворяюся, взоры свирепствуют,

Поступь упорная мучит его;

Но полно мне его терзать,

Пора печаль пресечь;

Пора престати дух смущать

И сердце жечь.


Любовь, любовь, ты, сердце к утехам взманя,

Любовь, ты уж полонила меня;

Внимай, мой свет, внимай мой глас,

Ты мил мне сам,

Не разлучит никто уж нас,

Кто злобен нам;

Пусть разрываются, кто позавидует

Жару любовному наших сердец;

А я, влюбясь, назло им всем

Пребуду ввек верна,

Коль в сердце буду я твоем

Всегда одна.


1770


«Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой…»


Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,

Что давно я не видалася с тобой, —

Муж ревнивый не пускает никуда;

Отвернусь лишь, так и он идет туда.


Принуждает, чтоб я с ним всегда была;

Говорит он: «Отчего невесела?»

Я вздыхаю по тебе, мой свет, всегда,

Ты из мыслей не выходишь никогда.


Ах, несчастье, ах, несносная беда,

Что досталась я такому, молода;

Мне в совете с ним вовеки не живать,

Никакого мне веселья не видать.


Сокрушил злодей всю молодость мою;

Но поверь, что в мыслях крепко я стою;

Хоть бы он меня и пуще стал губить,

Я тебя, мой свет, вовек буду любить.


1770


«Прости, моя любезная, мой свет, прости…»


Прости, моя любезная, мой свет, прости,

Мне сказано назавтрее в поход ийти;

Не ведомо мне то, увижусь ли с тобой,

Ин ты хотя в последний раз побудь со мной.


Покинь тоску, иль смертный рок меня унес?

Не плачь о мне, прекрасная, не трать ты слез.

Имей на мысли то к отраде ты себе,

Что я оттоль с победою приду к тебе.


Когда умру, умру я там с ружьем в руках,

Разя и защищаяся, не знав, что страх;

Услышишь ты, что я не робок в поле был,

Дрался с такой горячностью, с какой любил.


Вот трубка, пусть достанется тебе она!

Вот мой стакан, наполненный еще вина;

Для всех своих красот ты выпей из него,

И будь ко мне наследницей лишь ты его.


А если алебарду заслужу я там,

С какой явлюся радостью к твоим глазам!

В подарок принесу я шиты башмаки,

Манжеты, опахало, щегольски чулки.


1770


«Если девушки метрессы…» [532]


Если девушки метрессы [533],

Бросим мудрости умы;

Если девушки тигрессы,

Будем тигры так и мы.


Как любиться в жизни сладко,

Ревновать толико гадко,

Только крив ревнивых путь,

Их нетрудно обмануть.


У муринов [534] в государстве

Жаркий обладает юг.

Жар любви во всяком царстве,

Любится земной весь круг.


1781


ПАРОДИИ

Ода вздорная II [535]


Гром, молнии и вечны льдины,

Моря и озера шумят,

Везувий мещет из средины

В подсолнечну горящий ад.

С востока вечна дым восходит,

Ужасны облака возводит

И тьмою кроет горизонт.

Эфес горит, Дамаск пылает,

Тремя Цербер гортаньми лает,

Средьземный возжигает понт.


Стремглав Персеполь упадает,

Подобно яко Фаэтон,

Нептун державу покидает

И в бездне повергает трон;

Гиганты руки возвышают,

Богов жилище разрушают,

Разят горами в твердь небес,

Борей, озлясь, ревет и стонет,

Япония в пучине тонет,

Дерется с Гидрой Геркулес.


Претяжкою ступил ногою

На Пико яростный Титан

И, поскользнувшися, другою ―

Во грозный льдистый океан.

Ногами он лишь только в мире,

Главу скрывает он в эфире,

Касаясь ею небесам.

Весь рот я, музы, разеваю

И столько хитро воспеваю,

Что песни не пойму и сам.


1759


Разные стихотворения

Справка [536]

Запрос


Потребна в протокол порядочная справка,

Имеет в оном быть казенный интерес,

Понеже выпала казенная булавка;

Какой по описи булавки оной вес,

Железо или медь в булавке той пропала,

В котором именно году она упала,

В котором месяце, которого числа.

Которым и часом, которою минутой,

Казенный был ущерб булавки помянутой?


Ответ


Я знаю только то, что ты глупяй осла.


1759


Море и вечность


Впадете вскоре,

О невские струи, в пространное вы море,

Пройдете навсегда,

Не возвратитеся из моря никогда, ―

Так наши к вечности судьбина дни преводит,

И так оттоле жизнь обратно не приходит.


1759


Расставание с музами [537]


Для множества причин

Противно имя мне писателя и чин;

С Парнаса нисхожу, схожу противу воли

Во время пущего я жара моего,

И не взойду по смерть я больше на него, ―

Судьба моей то доли.

Прощайте, музы, навсегда!

Я более писать не буду никогда.


1759


Жалоба


Во Франции сперва стихи писал мошейник, [538]

И заслужил себе он плутнями ошейник; [539]

Однако королем прощенье получил

И от дурных стихов французов отучил.

А я мошенником в России не слыву

И в честности живу;

Но если я Парнас российский украшаю

И тщетно в жалобе к фортуне возглашаю,

Не лучше ль, коль себя всегда в мученьи зреть,

Скоряе умереть?

Слаба отрада мне, что слава не увянет,

Которой никогда тень чувствовать не станет.

Какая нужда мне в уме,

Коль только сухари таскаю я в суме?

На что писателя отличного мне честь,

Коль нечего ни пить, ни есть?


Начало 1770-х годов


В. Майков

Герои-комическая поэма

Елисей, или Раздраженный Вакх

К читателю


Благосклонный читатель! я хотел было написать к сей поэме преогромное предисловие, в котором намерен был подробно изъяснить побуждающую меня к сочинению ее причину; но рассудил, что как бы ни важна была причина даже до того, что хотя бы я наконец и поклепал [540] какого-нибудь почтенного мужа, что он меня принудил к сему сочинению, сказав мне. «Не смотри-де ты на всех критиков и пиши-де то, что тебе на ум взбредет, ты-де пишешь хорошо». Однако ж все сие нимало не украсило бы моего сочинения, буде бы оно само по себе не заслужило от благосклонного читателя похвалы. Я ж знаю и то, что не только по совету какого-либо почтенного мужа, но ниже по самому строжайшему приказу скаредный писец ничего хорошего во век свой не напишет, так как и лягушка, сколько ни станет надуваться, равна с быком не будет.


Содержание поэмы

Песнь первая


Вакх, раздражен будучи гордостию откупщиков, гневается на них, что по причине дороговизны вина, пива и меду стало число пьяных менее; приезжает в питейный дом, где, увидя ямщика, именем Елисея, радуется, что он нашел такого человека, который по виду кажется ему, что может служить орудием ко отмщению его. Между тем Елисей просит у чумака вина в пивную чашу, и выпивает ее одним духом, чрез то Вакх и более в надежде своей утверждается. А Елисей, выпив вино, ударил чумака в лоб чашею и сделал в кабаке драку, которую услышав, объездной капрал зашел и Елисея, взяв под караул, повел в полицию, а Вакх поехал к Зевсу просить, чтоб он свободил Елисея из-под караула. Зевс ему сказывает, что на самого его дошла к нему просьба от Цереры, будто бы оттого, что все крестьяне спилися, земледелие упадает, и повелевает Ермию собрать всех богов на Олимп для разобрания ссоры между Вакхом и Церерою, и после идти в полицию и оттоль свободить Елисея из-под караула.


Песнь вторая


Ермий приходит в полицейскую тюрьму и там Елисея, перерядя в женское платье, переносит в Калинкинский дом, где тогда сидели под караулом распутные женщины. Елисей пробуждается, дивится, как он там очутился, и думает, что он в монастыре. Между тем начальница того дома, вставши, будит всех женщин и раздает им дело. Но увидя Елисея, скоро его узнала, что он не женщина, ведет его в особый покой, где он ей о себе открывает, что он есть ямщик, а потом рассказывает ей о побоище, бывшем у зимогорцев с валдайцами за сенокос.


Песнь третия


Окончание повествования Елисеева. Любовь начальницы с Елисеем. Собрание богов на Олимп по повелению Зевесову. Суд у Вакха с Церерою и решение Зевесово. Между тем, когда Елисей готовился с начальницею ночевать, начальник стражи пошел дозором, увидел у начальницы Елисея в женском платье и, думая, что он есть девка, но пришлая, спрашивает, откуда она и для чего ее у него нет в реестре. Хотя начальница и оправдается, но сей строгий начальник, не приемля оправдания, велит взять мнимую девку под караул, откуда его паки освобождает Ермий и дает ему шапку-невидимку, в которой Елисей опять забрался к начальнице и пробыл несколько месяцев. Но наскуча ее любовию, уходит вон из дома. Начальница тоскует о его уходе. Командир в самое то время входит и видит оставшие после Елисея вещи, гневается на нее, хочет ее сечь; но скоро, провором ее быв улещен, с нею помирился.


Песнь четвертая


Елисей, вышедши из Калинкинского дома, пошел в город и, утомясь, лег в лесу спать. Но вдруг проснулся от крика одной женщины, которую два вора хотели ограбить. Он ее от них избавляет и находит в ней жену свою. Она ему рассказывает свое похождение после того, как с ним рассталась. Он ее отпускает в город, а сам остается в лесу, где ему явясь, Силен ведет его в дом одного богатого откупщика, чтоб он тут пил сколько хочет, а сам отходит на небо к Вакху. Елисей, искав погреба, зашел нечаянно в баню, где тогда откупщик с женою своею парился. Он их оттуда выгоняет, а сам, выпарясь, оделся в откупщиково платье, приходит в своей шапке-невидимке в палаты откупщиковы, и, забившись под его кровать, лежал до тех пор, как откупщик, бывши встревожен случившеюся тогда грозою, встал с постели, а он, вышед из-под оныя, лег с его женою спать. По окончании грозы откупщик, приметя странное движение жены своей, думает, что ее давит домовой, хочет наутро посылать по ворожею, которая бы выгнала вон из его дома сего домового черта. Ямщик, услыша то, убоялся прихода ворожеи, выходит вон из палат и ищет погреба, где думает утолить вином свою жажду.


Песнь пятая


Елисей, забравшись в откупщиков погреб, обретает в нем много напитков и радуется. Тут к нему явился Вакх с своею свитою, и, сделав погребу разгром, уходят и Вакх и Елисей пустошить погреба у других откупщиков. Поутру же, когда откупщик проснулся, посылает по ворожею. Она приходит, а в самое то время прибегает его ключник, сказывает о опустошении погреба. Откупщик с печали обмирает, просит ворожею, чтоб она чертей из дома его выгнала. Та обещается сие сделать; но по многим разговорам откупщик с нею поссорился и выгнал самое ворожею от себя вон. Между тем Зевес видит, что Елисей многих откупщиков разоряет, призывает паки богов и делает над ним суд. Наконец определяет ему быть отдану в солдаты, что с ним и последовало.


Песнь первая


Пою стаканов звук, пою того героя,

Который, во хмелю беды ужасны строя,

В угодность Вакхову, средь многих кабаков,

Бивал и опивал ярыг и чумаков;

Ломал котлы, ковши, крючки [541], бутылки, плошки [542],

Терпели ту же часть кабацкие окошки,

От крепости его ужасныя руки

Тряслись подносчики и все откупщики,

Которы и тогда сих бед не ощущали,

Когда всех грабили, себя обогащали.

О муза! ты сего отнюдь не умолчи,

Повеждь или хотя с похмелья проворчи,

Коль попросту тебе сказати невозможно,

Повеждь: ты ведаешь вину сего не ложно,

За что пиянства бог на всех откупщиков,

Устроя таковой прехитростнейший ков,

Наслал богатыря сего не очень кстати

Любимую свою столицу разоряти.


А ты, о душечка, возлюбленный Скаррон [543]!

Оставь роскошного Приапа пышный трон,

Оставь писателей кощунствующих шайку,

Приди, настрой ты мне гудок иль балалайку,

Чтоб я возмог тебе подобно загудить,

Бурла́ками [544] моих героев нарядить;

Чтоб Зевс мой был болтун, Ермий [545] ― шальной детина,

Нептун ― как самая преглупая скотина,

И словом, чтоб мои богини и божки

Изнадорвали всех читателей кишки.


Против Семеновских слобод последней роты [546]

Стоял воздвигнут дом с широкими вороты,

До коего с Тычка [547] не близкая езда;

То был питейный дом названием «Звезда»,

В котором Вакхов ковш хранился с колесницей,

Сей дом был Вакховой назначен быть столицей;

Под особливым он его покровом цвел,

В нем старый сам Силен, раскиснувши, сидел;

Но злых откупщиков противно Вакху племя

Смутило к пьянству им назначенное время,

Когда они на хмель лишь цену наднесли,

Ужасны из того беды произросли,

Вино со водкою соделались дороже,

И с пивом пенистым случилось само то же;

Дороже продавать и сладкий стали мед.

Тогда откупщики, взгордясь числом побед,

На Вакха в гордости с презрением смотрели,

И мнят, что должен он плясать по их свирели.

Но Вакх против того иное размышлял.

«Иль мне оставить то́ ― с похмелья закричал. ―

Какие из сего вперед я вижу следства?

Лишусь я моего дражайшего наследства:

На водку, на вино цена уж прибыла,

Для пьяниц за алтын чарчоночка мала,

И если бы в таком случа́е несчастливом

Хотел бы пьяница какой напиться пивом?

К несчастию его, дороже и оно.

Не станет действовать ни пиво, ни вино.

Не большая ль теперь случилась мне обида,

Как нежели была Юноне от Парида?

Или я не могу повергнуть сих затей?..»

Уже он закричал: «Робята, дай плетей!»

Но вздумал, что сие бессмертным непристойно,

Хоть дело, по его, плетей сие достойно,

Но сан ему его дурить не дозволял,

Он инако отмстить обиду помышлял,

И рек: «Когда я мог ругавшуюся мною

Достойно наказать прегорду Алкиною,

Презревши некогда мой праздник, сам Пентей

Отведал и дубья, не только что плетей;

Не эдакие я безделки прежде строил

Над теми, кто меня в пиянстве беспокоил».

При сих речах его смутился пьяный зрак;

Он сел на роспуски, поехал на кабак,

Неукротиму месть имея в мыслях рьяных.

О стеночке лепясь, приходит в шайку пьяных.

Тогда был праздный день от всех мирских сует:

По улицам народ бродил лишь чуть был свет,

Вертелися мозги во лбах у пьяных с хмеля,

А именно была то сырная неделя [548].

Как мыши на крупу ползут из темных нор,

Так чернь валила вся в кабак с высоких гор,

Которы строило искусство, не природа,

Для утешения рабочего народа;

Там шли сапожники, портные и ткачи

И зараженные собою рифмачи,

Которые, стихи писавши, в нос свой дуют

И сочиненьями как лаптями торгуют;

Там много зрелося расквашенных носов,

Один был в синяках, другой без волосов,

А третий оттирал свои замерзлы губы,

Четвертый исчислял, не все ль пропали зубы

От поражения сторонних кулаков.

Там множество сошлось различных дураков;

Меж прочими вошел в кабак детина взрачный,

Картежник, пьяница, буян, боец кулачный,

И словом, был краса тогда Ямской он всей,

Художеством ямщик, названьем Елисей;

Был смур на нем кафтан и шапка набекрене,

Волжаный кнут [549] его болтался на колене,

Который пьяный дом лишь только посетил,

Как море пьяных шум мгновенно укротил;

Под воздухом простер свой ход веселый чистым,

Поехал, как Нептун, по вод верхам пенистым. [550]

Прости, о муза! мне, что так я захотел

И два сии стиха неистово воспел;

Тебе я признаюсь, хотя в них смысла мало,

Да естество себя в них хитро изломало,

Чрез них-то, может быть, хвалу я получу,

Отныне так я петь стихи мои хочу;

Мне кажется, что я тебя не обижаю,

Когда я школьному напеву подражаю [551].

Но если их пером ты действуешь сама,

Не спятила ль и ты на старости с ума?

Ах! нет, я пред тобой грешу, любезна муза,

С невеждами отнюдь не ищешь ты союза,

Наперсники твои знакомы между нас;

Единого из них вмещает днесь Парнас,

Другие и теперь на свете обитают,

Которых жительми парнасскими считают, [552]

Итак, полезнее мне, мнится, самому

Последовати их рассудку и уму.


Уже напря́гнув я мои малейши силы

И следую певцам, которые мне милы;

Достигну ли конца, иль пусть хотя споткнусь,

Я оным буду прав, что я люблю их вкус;

Кто ж будет хулить то, и тем я отпущаю;

И к повести своей я мысли обращаю.


Уж Вакх пияного увидел ямщика,

В нем радость разлилась по сердцу, как река;

Уж мысленно себе успех свой предвещает;

К Силену обратясь, и так ему вещает:

«Не се ли вышния судьбы теперь предел,

Что я уж то нашел, чего искать хотел?

Детина оный дюж мне кажется по взору,

На нем созижду я надежды всей подпору,

Он кажется на то как будто и рожден,

Что будет всякий им ярыга побежден

И он меня в моей печали не покинет,

Он все то выпьет, что лишь глазом ни окинет.

Я весь оставлю страх, чем был я возмущен;

Уже я радуюсь, как будто отомщен:

Не ясно ли моя мне видится победа,

Когда возлюбленник мой пьян и до обеда?

И ежели тебя еще смущает страх,

Воззри, то у него все видно на очах;

Ланиты то его являют мне зарделы,

Что, если попущу, превзо́йдет он пределы

И выпьет более вина, чем выпьешь ты».

Силен было сие почел за пустоты;

Но сей пияница Силена в том уверил,

Что он его провор своим аршином мерил;

Он, за ворот схватя за стойкой чумака,

Вскричал: «Подай вина! иль дам я тумака,

Подай, иль я тебе нос до крови расквашу!»

При сем он указал рукой пивную чашу;

«В нее налей ты мне анисной за алтын

Или я подопру тобой кабацкий тын».

Чумак затрепетал при смерти очевидной,

А Вакх вскричал: «О мой питомец непостыдный!

Тобой я все мои напасти прекращу,

Тобой откупщикам я грозно отомщу.

Противу прать меня [553] весь род их перестанет,

Как купно воевать со мной кулак твой станет.

Польются не ручьи здесь пива, но моря».

Вещает тако Вакх, отмщением горя.


Меж тем ямщик свою уж чашу наливает,

Единым духом всю досу́ха выпивает,

И выпив, ею в лоб ударил чумака:

Удар сей раздался в пространстве кабака;

Попадали с полиц ковши, бутылки, плошки,

Черепья чаши сей все брызнули в окошки,

Меж стойкой и окном разрушился предел,

Как дождь и град, смесясь, из тучи полетел,

Так плошечны тогда с стеклянными обломки

Летели возвестить его победы громки.

А бедненький чумак на стойку прикорнул;

Ошалоумленный, кричит там: «Караул!

Аи, братцы, грабят! бьют!» Сам вверх лежит спиною,

Сие досадою казалося герою;

Он руку в ярости за стойку запустил

И ею чумака за порты ухватил,

Которых если бы худой гайтан не лопнул,

Поднявши бы его, герой мой о пол тропнул;

Но счастием его иль действием чудес,

Сей тягости гайтан тогда не перенес,

И, перервавшися к геройской неугоде,

Оставил чумака за стойкой на свободе;

Которого уж он не мог оттоль поднять,

Он тако стал его отечески щунять:

«Коль мой кулак не мог вдохнуть в тебя боязни,

Грядущия вперед ты жди, мошенник, казни».


Когда сии слова герой сей говорил,

Капрал кабацку дверь внезапу отворил;

Над полицейским сей начальник был объездом,

Услыша в кабаке он шум тот мимоездом,

Хоть не был чумаку ни сват, ни брат, ни кум,

Вступился за него, спросил: «Какой здесь шум,

Не сделалось ли здесь меж кем какия драки?»

Тут все попятились задами вон, как раки,

Никто ответствовать на то ему не смел;

Но он, к несчастию, знать, острый взор имел,

Увидел ямщика, стояща очень смело,

«Я вижу, брат, — сказал, — твое, конечно, дело?

Конечно ты, соко́л, кабак развоевал?»

Тогда чумак уж рот смеляе разевал.

Встает и без порток приходит ко капралу;

«Отмсти, — кричит, — отмсти, честной капрал, нахалу,

Который здесь меня, безвинного, прибил».

Капрал сей был угрюм и шуток не любил.

«Кто бил тебя? скажи!» — нахмурясь, вопрошает.

Чумак ему на то с слезами отвечает:

«Сей пьяница мои все ребра отломал, —

При сем на ямщика он пальцем указал. —

Наделал и казне и мне притом убытку;

И коль запрется он, готов терпеть я пытку;

Пивною чашею он лоб мне расколол

И изорвал на мне все порты и камзол».


Тогда явился вдруг капрал сам-друг с драгуном

И ре́знул ямщика он плетью, как перуном;

Хотя на ней столбец не очень толстый был,

Однако из руки капральской ярко бил.

Ямщик остолбенел, но с ног не повалился,

За то служивый сей и более озлился,

Что он не видывал такого мужика,

Которого б его не сшибла с ног рука;

Велел немедленно связать сего героя,

Который принужден отдаться был без боя.

Не храбрости ямщик иль силы не имел,

Но, знать, с полицией он ссориться не смел.

И, бывшим вервием рукам его скрепленным,

Ведется абие в тюрьму военнопленным.


Тогда у Вакха весь надежды луч погас,

И во отчаяньи, как в море, он погряз;

Выходит из сего пияного жилища

Подобно так, как зверь, быв поднят с логовища,

И более он тут, не медля ни часа,

Поехал с дядькою своим на небеса;

Летит попрытче он царицы Амазонской [554],

Что вихри быстротой предупреждает конской,

Летит на тиграх он крылатых так, как ветр,

Восходит пыль столбом из-под звериных бедр,

Хоть пыль не из-под бедр восходит, всем известно,

Но было оное не просто, но чудесно.


Он ехал в небеса и тигров погонял,

Власы кудрявые ветр тонкий возвевал,

Колени тучные наруже были видны

И у́злом связаны воскрилия хламидны [555],

Багрян сафьян до икр, черкесски чеботы́?

Превосходили все убранства красоты,

Персидский был кушак, а шапочка соболья,

Из песни взят убор, котору у приволья

Бурлаки волгские, напившися, поют,

А песенку сию Камышенкой зовут,

Река, что устьецом в мать-Волгу протекает,

Искусство красоты отвсюду извлекает.


Уже приехал Вакх к местам тем наконец,

В которых пьянствует всегда его отец,

И быв взнесен туда зверей своих услугой,

Увидел своего родителя с супругой,

Юнона не в венце была, но в треухе,

А Зевс не на орле сидел, на петухе;

Сей, голову свою меж ног его уставя,

Кричал «какореку!», Юнону тем забавя.

Владетель горних мест, межоблачных зыбей,

Заснул, и подпустил Юноне голубей,

От коих мать богов свой нос отворотила

И речью таковой над мужем подшутила,

Возведши на него сперва умильный взгляд:

«Или и боги так, как смертные, шалят?

Знать, слишком, батька мой, нектарца ты искушал?»

Зевес ее речей с приятностию слушал;

И божеский ответ изрек ей на вопрос:

«Знать, не пришибен твой еще, Юнона, нос?»

При сих словах ее рукою он погладил.

Тут Мом, пристав к речам, и к шутке их подладил,

С насмешкою сказал: «О сильный наш Зевес!

Я вижу, что и ты такой же Геркулес,

Который у своей Омфалии с неделю,

Оставя важные дела, и прял куделю.

Но что я говорю? Таков весь ныне свет:

Уже у модных жен мужей как будто нет;

Я вижу всякий день глазами то моими,

Мужья все простаки, владеют жены ими».

Юноне речь сия казалася груба,

Сказала: «Слушай, Мом, мне шутка не люба;

Ты ею множество честны́х людей обидишь,

Как будто ты мужей разумных уж не видишь?

Послушай, бедный Мом, ты слова моего:

Мужья жена́м своим послушны для того…

То правда, иногда и жены пред мужьями…

Но что… Не сыплется сей бисер пред свиньями.

На что мне с дураком терять мои слова?

Не может их понять пустая голова».

Тут Мом хотел было насмешкой защищаться,

И видно, что бы им без ссоры не расстаться

И быть бы согнанным им с неба обои́м,

Но воспрепятствовал приездом Вакх своим.


Имея очеса слезами окропленны,

Вещает так: «О ты, правитель всей вселенны!

Воззри ты на мои потоки горьких слез,

Воззри и сжалься ты на скорбь мою, Зевес!

Ты мощию своей всем светом управляешь,

И ты в напастях нас всегда не оставляешь.

Какою мерзостью тебя я прогневил,

Что ты откупщиков на хмель восстановил,

И отдал в руки ты вино таким тиранам?

Ты не был столько строг во гневе и троянам,

Колико лют теперь являешися мне,

Не согрешившему ни впьяне, ни во сне:

Я кровь твоя, тобой я жизнь мою имею,

Воспомни ты свою любезну Семелею;

И ежели она еще тебе мила,

Склонись и не входи ты в пьяные дела,

На что тебе в дела сторонние мешаться?

Твой долг есть, отче мой, пить, есть и утешаться,

Но ты теперь пути к пиянству заградил.

По обещанию ль меня ты наградил?

Ты клялся некогда, что в будущие лета

Сопьются жители всего пространна света

И что продлится то до по́зднейших времен.

И как твой стал обет, мой отче, пременен?»


Тогда отец богов сыновни речи внемлет

И отягченные вином глаза подъемлет,

Такой с усмешкою на Вакха взор возвед,

Какой имел, как шел с Юноной на подклет [556],

Облобызал его и так ему вещает:

«Я вижу, что тебя печаль твоя смущает.

Но ты останься здесь и больше не тужи,

И просьбу такову до утра отложи,

А утро вечера всегда помудренее;

Ты ж видишь, что я сам тебя еще пьянее,

Ты видишь подлинно, что я сие не вру,

Я завтра всех богов в присутствие сберу.

О важных я делах один не рассуждаю

И пьяный никого ни в чем не осуждаю;

Коль надобен тебе, мой сын, правдивый суд,

Бессмертные твое все дело разберут.

Я слышал, некогда Церера здесь просила,

И вот прошения ее какая сила:

Что весь почти спился на свете смертных род,

И хлебу от того великий перевод:

Купцы, подьячие, художники, крестьяне

Спилися с кругу все и нас забыли впьяне;

А сверх того еще от сидки винной дым

Восходит даже к сим селениям моим

И выкурил собой глаза мои до крошки,

Которы были, сам ты помнишь, будто плошки;

А ныне, видишь ты, уж стали как сморчки;

И для того-то я ношу теперь очки.

Церера ж во своем прошеньи пишет ясно,

Что быть свободному вину не безопасно;

Коль так оставить, то сопьется целый свет,

А земледелие навеки пропадет».


Тогда Зевесу Вакх печально отвещает:

«Коль земледелию пиянство, — рек, — мешает,

Я более теперь о том не говорю.

Пусть боги разберут меж нас с Церерой прю;

Я это потерпеть до завтрее умею,

А ныне просьбу я пова́жнее имею:

Ямщик на кабаке теперь лишь в драке взят,

А он возлюбленный наперсник мой и брат;

Его уже теперь в полицию хмельнова

Ведут или свели, где цепь ему готова.

Ты можешь, отче мой, сие предупредить

И друга моего от кошек свободить:

Я знаю, на него там все вознегодуют

И кошками ему всю репицу [557] отдуют.

Полиция уже мне стала дорога,

И в ней-то точного имею я врага:

Она всех забияк и пьяниц ненавидит

И более меня, чем ты, еще обидит;

От ней-то к пьянству все пресечены пути.

Помилуй, отче мой, вступись и защити!»


Тогда Зевес к себе Ерми́я призывает,

Призвав, и тако он ему повелевает:

«Послушайся меня, возлюбленный мой сын!

Ты знаешь сам, что мной рожден не ты один:

Сераль побольше я султанского имею,

И ежели теперь похвастаться я смею,

От непрестанныя забавы в прежни дни

Побольше всех богов имею я родни, —

Итак, не должен ли о детях я печися?

Сему ты у меня, Ермиюшка, учися,

Не чудно, что я вам столь многим есмь отец,

Хитро, что мой поднесь не баливал хрестец».


Се так разоврался отец бессмертных оный

И на́врал бы еще он слов сих миллионы,

Когда бы тут его супруга не была;

Сия из-под бровей взор косо возвела

И тем перервала его пустые речи,

Каких бы он наклал Ермию полны плечи,

Отяготя сего разумного посла,

И сделал бы его похожим на осла.

Но вдруг что заврался, он сам то ощущает

И, пустословие оставя, так вещает:

«Послушен будь, Ермий, приказу моему,

Возможно всё сие проворству твоему.

Услуги мне твои давно уже известны;

Оставь ты сей же час селения небесны

И слову моему со тщанием внемли,

Ступай и на пути нимало не дремли,

Неси скорее всем бессмертным повеленье,

Скажи, что есть на то мое благоволенье:

Едва покажется заря на небеса

И станет озлащать и горы и леса,

Доколе Феб с одра Фетидина не вспрянет

Да на Олимп ко мне бессмертных сонм предстанет,

А если кто из них хоть мало укоснит,

Тот будет обращен воронкою в зенит,

А попросту сказать, повешу вверх ногами,

И будет он висеть как шут между богами,

Не со́рвется вовек, кто б ни был как удал,

Но я еще не весь приказ тебе мой дал.


Коль будет всё сие исполнено тобою,

Потщися ты потом помочь тому герою,

О коем Вакх меня с покорностью просил,

Ступай и покажи своих ты опыт сил;

А сей герой ямщик, который за буянство

Сведен в полицию и посаже́н за пьянство,

И если ты его оттоль не свободишь,

Так сам ты у меня в остроге посидишь».

Тогда Ермий приказ Зевесов строгий внемлет;

Он, крылья привязав, посольский жезл приемлет,

Спускается на низ с превыспренних кругов,

Летит и ищет всех, как гончий пес, богов,

Находит их с трудом в странах вселенной разных,

И всех находит он богов тогда не праздных:

Плутон по мертвеце с жрецами пировал,

Вулкан на Устюжне [558] пивной котел ковал,

И знать, что помышлял он к празднику о браге.

Жена его [559] была у жен честных в ватаге,

Которые собой прельщают всех людей;

Купидо на часах стоял у лебедей [560];

Марс с нею был тогда, а Геркулес от скуки

Играл с робятами клюкою длинной в суки; [561]

Цибела старая во многих там избах

Загадывала всем о счастье на бобах;

Минерва, может быть то было для игрушки,

Точила девушкам на кружево коклюшки;

Нептун, с предлинною своею бородой,

Трезубцем, иль, сказать яснее, острогой,

Хотя не свойственно угрюмому толь мужу,

Мутил от солнышка растаявшую лужу

И преужасные в ней волны воздымал

До тех пор, что свой весь трезубец изломал,

Чему все малые робята хохотали,

Снежками в старика без милости метали;

Сей бог ребяческих игрушек не стерпел,

Озлобился на них и гневом закипел,

Хотел из них тотчас повытаскать все души;

Но их отцы, вступясь, ему нагрели уши,

И взашей, и в бока толкали вод царя,

При всяком так ему ударе говоря:

«Не прогневись, что так ты принят неучтиво.

Ты встарь бывал в чести, а ныне ты не в диво;

Мы благодатию господней крещены

И больше пращуров своих просвещены,

Не станем бога чтить в таком, как ты, болване».

Так православные кричали все крестьяне.

Ермий, приметя то, скорее прочь пошел,

Немного погодя других богов нашел:

Гоняла кубари на льду бичом Беллона,

Не в самой праздности нашел и Аполлона,

Во упражнении и сей пречудном был:

Он у крестьян дрова тогда рубил,

И, высунув язык, как пес уставши, рея,

Удары повторял в подобие хорея,

А иногда и ямб и дактиль выходил;

Кругом его собор писачек разных был.

Сии, не знаю что, между собой ворчали,

Так, знать, они его удары примечали,

И, выслушавши все удары топора,

Пошли всвояси все, как будто мастера;

По возвращении ж своем они оттоле

Гордились, будто бы учились в Спасской школе [562]:

Не зная, каковой в каких стихах размер,

Иной из них возмнил, что русский он Гомер,

Другой тогда себя с Вергилием равняет,

Когда еще почти он грамоте не знает;

А третий прославлял толико всем свой дар

И почитал себя не меньше как Пиндар.

Но то не мудрено, что так они болтали,

Лишь только мудрено, что их стихи читали,

Стихи, которые не стоят ничего

У знающих, кроме презренья одного;

Которые сердцам опаснее отравы.

Теперь я возглашу: «О времена! о нравы!

О воспитание! пороков всех отец,

Когда явится твой, когда у нас конец,

И скоро ли уже такие дни настанут,

Когда торжествовать невежды перестанут?

Нет, знать, скорей судьба мой краткий век промчит,

Чем просвещение те нравы излечит,

Которые вранья с добром не различают,

Иль воскресения уж мертвых быть не чают,

И не страшатся быть истязаны за то,

Что Ломоносова считают ни за что?

Постраждут, как бы в том себя ни извиняли,

Коль славного певца с плюгавцем соравняли. [563]

Но мщенья, кажется, довольно им сего,

Что бредни в свете их не стоят ничего.

У славного певца тем славы не умалит,

Когда его какой невежда не похвалит;

Преобратится вся хула ему же в смех.

Но и твердить о сих страмцах, мне мнится, грех;

А славнейших певцов стихи пребудут громки,

Коль будут их читать разумные потомки».


Постой, о муза! ты уж сшиблася с пути,

И бредни таковы скорее прекрати,

В нравоученье ты некстати залетела;

Довольно про тебя еще осталось дела.

Скажи мне, что потом посланник учинил?

Боюсь я, чтобы он чего не проронил

И не подвержен был он гневу от Зевеса.

Болтлива ты весьма, а он прямой повеса.


Тут более Ермий промедлить не хотел,

Он, встрепенувшися, к Церере полетел;

Всю влагу воздуха крылами рассекает,

И наконец Ермий Цереру обретает.

Не в праздности сия богиня дни вела,

Но изряднехонько и домиком жила:

Она тогда, восстав со дневным вдруг светилом,

Трудилась на гумне с сосновым молотилом,

Под коим охали пшеничные снопы.

Посол узрел ее, направил к ней стопы

И дело своего посольства отправляет.

Отвеся ей поклон, то место оставляет

И прямо от нее к полиции летел,

Во врана превратясь, на кровлю тамо сел,

Не зная, как ему во оную забраться:

Десятских множество, и, если с ними драться,

Они его дубьем, конечно, победят

И, как озорника, туда же засадят.


Подобно как орел, когда от глада тает,

Над жареной вокруг говядиной летает,

Котора у мордвы на угольях лежит, —

Летая так, Ермий с задору весь дрожит

И мнит, коль ямщика он в добычь не получит,

Тогда его Зевес как дьявола размучит,

Он рек: «Готов я сам в полицию попасть,

Чем от Зевесовых мне рук терпеть напасть,

И прямо говорю, каков уж я ни стану,

Тебя я, душечка моя ямщик, достану».

Пустые он слова недолго продолжал,

Подобно как ядро из пушки завизжал;

Спустился он на низ и трижды встрепенулся,

Уже по-прежнему в свой вид перевернулся,

Он крылья под носом, как черный ус, кладет,

Одежду превратил в капральский он колет [564],

А жезл в подобие его предлинной шпаги,—

И тако наш Ермий исполнен быв отваги,

Приходит с смелостью на полицейский двор,

Быв подлинно тогда посол, капрал и вор.


Песнь вторая


Итак, уже Ермий капралу стал подобен,

А обмануть всегда и всякого способен;

Не только чтоб цыган или коварный грек,

Не мог бы и француз провесть его вовек.

Такие он имел проворства и затеи,

Каких не вымыслят и сами иудеи.


Когда утухнула вечерняя заря,

Покрылись темнотой и суша и моря,

По улицам шуметь буяны перестали

И звезды частые по небу возблистали,

Тогда посланник сей темничну дверь отверз

И вшел не яко тать, но яко воин влез;

Тут петли у дверей хотя и заскрипели,

Но караульные, разиня рты, храпели;

Ермий однако же, чтоб их не разбудить,

В темницу лествицей тихонько стал сходить,

Иль красться, ежели то вымолвить по-русски;

К несчастью, лествичны ступени были узки,

И тако сей тогда проворный самый бог

Споткнулся, полетел, упал и сделал жох [565],

А попросту сказать — на заднице скатился,

Чем сырной всей конец неделе учинился.

И если б не Ермий, но был бы сам капрал,

Конечно бы свою он спину изодрал

И сделал позвонкам немало бы ущерба;

Не обойтися бы служивому без герба,

А попросту сказать — не быть бы без тавра

И не дочесться бы девятого ребра;

Но он, как божество, не чувствовал сей боли,

Скатился без вреда в темничные юдоли,

Где скука, распростря свою ужасну власть,

Предвозвещала всем колодникам напасть;

Там зрелися везде томления и слезы,

И были там на всех колодки и железы;

Там нужных не было для жителей потреб,

Вода их питие, а пища только хлеб,

Не чермновидные [566] стояли тамо ложи,

Висели по стенам циновки и рогожи,

Раздранны рубища — всегдашний их наряд,

И обоняние — единый только смрад;

Среди ужасного и скучного толь дома

Не видно никого в них было эконома;

Покойно там не спят и сладко не едят;

Все жители оттоль как будто вон глядят,

Лишенны вольности, напрасно стон теряют,

И своды страшные их стон лишь повторяют;

Их слезы, их слова не внятны никому;

Сей вид, ужасен стал Ермию самому.

И се увидел он собор пияниц разных,

Но всех увидел он друг другу сообразных,

Однако ж ямщика багровые черты

Не скрылись и среди ночныя темноты;

Встревоженная кровь от хмеля в нем бродила

И, будто клюква, вся наружу выходила.


По знакам сим Ермий Елесю познает,

Тихохонько к нему на цыпочках идет,

Уже приближился к без памяти лежащу,

И видит подле бок его молодку спящу,

Котора такожде любила сильно хмель,

И, ведая, что ей не пить уж семь недель,

Она тот день в себе червочка заморила

И тем великий пост заране предварила:

Сия тогда была без всяких оборон,

И был расстегнут весь на ней ее роброн [567],

Иль, внятнее сказать, худая телогрея.


Тогда Ермий, его пославша волю дея [568],

Старается оттоль исторгнуть ямщика;

Толкает спящего и взашей и в бока,

Но пьяного поднять не могут и побои.

Елеська тако спит, как спали встарь герои,

Что инако нельзя их было разбудить,

Как разве по бокам дубиной походить.


О вы, преславные творцы «Венециана»,

«Петра златых ключей», «Бовы» и «Ярослана»! [569]

У вас-то витязи всегда сыпали так,

Что их прервати сна не мог ничей кулак:

Они-то палицу, соделанну из стали,

Пуд с лишком в пятьдесят, за облако метали.

Теперь поверю я, что вы не врали ввек,

Когда сыскался здесь такой же человек,

Которого Ермий восстати как ни нудит,

Толкает, щиплет, бьет, однако не разбудит.


Когда Ермий не мог Елесю разбудить,

Тогда он вздумал их с молодкой прерядить;

Со обои́х тотча́с он платье скидавает,

Молодку в ямщиков кафтан передевает,

А ямщика одел в молодушкин наряд, —

Сим вымыслом Ермий доволен был и рад,

Что он не разбудил, бия, Елеську прежде:

Елеська на себя не схож уж в сей одежде,

И стали скрыты все татьбы его следы;

Ямщик был без уса, ямщик без бороды,

И словом, счесть сего нельзя за небылицу,

Чтоб не был Елисей не схож на молодицу.

Тогда-то все Ермий искусство показал:

Елесе голову платочком повязал

И посадил к себе храпящего на лоно,

Уж стала не нужна и дверь во время оно.

Ермий уж как божок то делал, что хотел.

В минуту порх в окно, взвился и полетел:

Не держат кандалы Ермия, ни запоры;

И можно ль удержать, где есть такие воры,

Пред коими ничто и стража и замки,

Ведь боги эллински не наши мужики!


Где речка Черная с Фонтанкою свилися

И устьем в устие Невы-реки влилися,

При устии сих рек, на самом месте том,

Где рос Калинов лес, стоял огромный дом;

По лесу оному и дом именовался,

А именно сей дом Калинкин назывался;

В него-то были все распутные жены

За сластолюбие свое посажены́;

Там комнаты в себя искусство их вмещали:

Единые из них лен в нитки превращали,

Другие кружева из ниток тех плели,

Иные кошельки с перчатками вязли,

Трудились тако все, дела к рукам приближа,

И словом, был экстракт тут целого Парижа:

Там каждая была как ангел во плоти,

Затем что дом сей был всегда назаперти.


Еще завесу ночь по небу простирала

И Фебу в мир заря ворот не отворяла,

И он у своея любезной на руке

Еще покоился на мягком тюфяке,

Когда Ермий с своим подкидышем принесся,

Подкидыш был сей лет осьмнадцати Елеся,

А может быть, уж он и больше в свете жил;

Принес и бережно его он положил

В обители девиц, по нужде благочинных,

А может быть, не так, как думают, и винных;

Снаружи совести трудненько постигать;

Вольно ведь, например, подьячих облыгать,

Что будто все они на деньги очень падки,

А это подлинно на них одни нападки,

Не все-то де́ньгами подьячие дерут,

Иные овсецом и сахарцом берут,

Иные платьицем, винцом и овощами,

И мягкой рухлядью, и разными вещами.

Но шашни мы сии забвенью предадим

И повесть к своему герою обратим.


Красавицы того не ведают и сами,

Что между их ямщик, как волк между овцами,

Лишь только овчею он кожей покровен;

Голубки, не овца лежит меж вас, овен!


Тогда уже заря румяная всходила,

Когда начальница красавиц разбудила,

Глася, чтоб каждая оставила кровать,

И стала ремесло им в руки раздавать;

Теперь красавицам пришло не до игрушки:

Из рук там в руки шли клубки, мотки, коклюшки;

Приемлет каждая свое тут ремесло,

Работу вдруг на них как бурей нанесло.

От шума оного Елеся пробудился,

Но как он между сих красавиц очутился,

Хоть ты его пытай, не ведает он сам,

Не сон ли, думает, является глазам?

И с мыслью вдруг свои глаза он протирает,

Как бешеный во все углы их простирает;

Везде он чудеса, везде он ужас зрит

И тако сам себе с похмелья говорит:

«Какой меня, какой занес сюда лукавый,

Или я напоен не водкой был, отравой,

Что снятся мне теперь такие страшны сны?

Конечно, действие сие от сатаны».

Так спьяна Елисей о деле рассуждает

И, винен бывши сам, на дьявола пеняет.


Но наконец уже и сам увидел он,

Что видит наяву ужасный этот сон;

Теперь, он думает, теперь я понимаю,

Что я в обители, но в коей, я не знаю;

Он красных девушек монахинями чтет,

Начальницу в уме игуменьей зовет;

Но с нею он вступить не смеет в разговоры,

Лишь только на нее возводит томны взоры,

Из коих он свой страх начальнице являл

И думать о себе иное заставлял;

Уже проникнула сия святая мати,

Что на девице сей не девушкины стати,

И также взорами дала ему ответ,

Что страха для него ни малого тут нет.

О чудо! где он мнил, что прямо погибает,

Тут счастье перед ним колена подгибает

И прямо на хребет к себе его тащит.

Начальница ему надежный стала щит,

Она ему стена, теперь скажу я смело,

Понеже купидон вмешался в это дело:

Он сердце у нее внезапно прострелил

И пламень внутрь ее неистовый вселил.

Она уж хочет знать о всей его судьбине,

И хочет обо всем уведать наеди́не;

Рукою за руку она его взяла

И в особливую комна́тку повела,


Потом, когда она от всех с ним отлучилась,

Рекла: «Я в свете сем довольно научилась

Прямые вещи все от ложных отличать,

Итак, не должен ты пред мною умолчать,

Скажи мне истину, кто есть ты и отколе?»

Елеся тут уже не стал таиться боле.


«О мать! — он возопил. — Хоть я без бороды,

Внемли, я житель есмь Ямския слободы;

Пять лет, как я сию уж должность отправляю,

Пять лет, как я кнутом лошадок погоняю;

Езжал на резвых я, езжал на усталы́х,

Езжал на смирных я, езжал на удалых;

И словом, для меня саврасая, гнедая,

Булана, рыжая, игреня, вороная, —

На всех сих для меня равнехонька езда,

Лишь был бы только кнут, была бы лишь узда!


Я в Питере живу без собственна подворья,

А в Питер перешел я жить из Зимогорья [570],

Откуда выгнан я на станцию стоять,

Затем что за себя не мог я там нанять

Другого ямщика… Но ты услышишь вскоре

О преужаснейшей и кроволитной ссоре,

Которая была с валдайцами у нас.

Прости ты сим слезам, лиющимся из глаз;

Я ими то тебе довольно возвещаю,

Какую и теперь я жалость ощущаю,

Когда несчастие мое воспомяну:

Я мать тут потерял, и брата, и жену.


Уже мы под ячмень всю пашню запахали,

По сих трудах весь скот и мы все отдыхали,

Уж хлеб на полвершка посеянный возрос,

Настало время нам идти на сенокос,

А наши пажити, как всем сие известно,

Сошлись с валдайскими задами очень тесно;

Их некому развесть, опричь межевщика:

Снимала с них траву сильнейшая рука;

Итак, они у нас всегда бывали в споре, —

Вот вся вина была к ужасной нашей ссоре!


Уже настал тот день, пошли мы на луга

И взяли молока, яиц и творога,

Обременилися со квасом бураками,

Блинами, ситными, вином, крупениками;

С снарядом таковым лишь мы явились в луг,

Узрели пред собой напасть свою мы вдруг:

Стоят с оружием там гордые валдайцы.

Мы дрогнули и все побегли, яко зайцы,

Бежим и ищем им подобного ружья —

Жердей, тычин, шестов, осколков и дубья;

Друг друга тут мы взять шесты предускоряем,

Друг друга тут мы все ко брани предваряем.


Начальник нашея Ямския слободы,

Предвидя из сего ужасные беды,

Садится на коня и нас всех собирает;

Лишь со́брал, взял перо, бумагу им марает:

Хоть не был он француз и не был также грек,

Он русский был, но был приказный человек,

И был коришневым одеян он мундиром.

Не дай бог быть писцу военным командиром!

Он, вынувши перо, и пишет имена,

Тогда как нашу боль уж чувствует спина

От нападения к нам каменного града.

И можно ль, чтоб была при писаре Паллада?

Он пишет имена, а нас валдайцы бьют,

Старухи по избам на небо вопиют,

Робята малые, все девки, бабы, куры

Забились под печи и спрятались в конуры.

Мы видим, что не быть письму его конца,

Не стали слушаться мы более писца.


Как вихри ото всех сторон мы закрутились

И, сжавшись кучею, ко брани устремились!

Плетни ни от воды, не могут нас сдержать,

Валдайцам лишь одно спасение — бежать.

Однако против нас стоят они упорно

И действуют своим дреколием проворно.

Не можем разорвать мы их порядка связь:

Летят со обои́х сторон каменья, грязь,

Неистовых людей военные снаряды;

Мараем и разим друг друга без пощады.

Но наши так стоят, как твердая стена;

Прости, что я теперь напомню имена,

Которые сюда вносить хотя б некстати,

Однак без них нельзя б победы одержати;

Хотя бы наш писец еще мудрее был,

Но он бы лбом своим стены той не разбил,

Которую едва мы кольем раздробили.


Уж мы каменьями друг друга больно били,

Как первый Степка наш, ужасный озорник,

Хотя невзрачен он, но сильный был мужик.

Сей с яростию в бой ближайший устремился

И в кучу толстую к валдайцам проломился;

Биет ура́зиной, восстал меж ими крик,

А Степка действует над ними, как мясник.

Потом тотчас его племянник, взяв дубину,

Помчался, оробел и дал им видеть спину,

Где резвый на него валдаец наскочил

И верх над нашим сей героем получил.

В средине самыя кровопролитной сечи

Вскочил ко нашему герою тот на плечи,

И превознесся тем над всею он ордой,

Он начал битвою, а кончил шахордой.

Но шутка такова окончилась бедою,

Валдаец не успел поздравить нас с ездою:

Племянник Степкин, взяв валдайца за кушак,

И тропнул о землю сего героя так,

Что нос его разбил и сделал как плющатку;

С тех пор он на нос свой кладет всегда заплатку.

И се увидели мы все тогда вдали:

Несется человек, замаран весь в пыли;

То был прегордый сам валдайцев предводитель;

Сей скот был нашему подобный управитель;

Свирепствуя на нас, во внутреннем огне,

Он скачет к нашему герою на коне.

Все мнили, что они ужасною борьбою

Окончат общий бой одни между собою;

Все смотрим, все стоим, и всех нас обнял страх,

Уже съезжаются герои на конях.

Но вдруг тут мысли в них совсем переменились:

Они не билися, но только побранились;

Оставя кончить бой единым только нам,

Их кони развезли обоих по домам.


Меж тем уж солнышко, коль хочешь это ведать,

Сияло так, что нам пора бы и обедать;

И если бы не бой проклятый захватил,

Я, может быть, куска б уж два-три проглотил,

Но в обстоятельстве, в каком была жизнь наша,

Не шли на ум мне щи, ниже́ крутая каша.


Когда начальников лошадки развезли,

Тогда прямую мы войну произвели;

Не стало между всех порядка никакого,

И с тем не стало вдруг большого, ни меньшого,

Смесилися мы все и стали все равны;

Трещат на многих там и по́рты и штаны,

Восходит пыль столпом, как облако виется,

Визг, топот, шум и крик повсюду раздается;

Я множество побой различных тамо зрел:

Иной противника дубиною огрел,

Другой поверг врага, запяв через колено, [571]

И держит над спиной взнесенное полено,

Но вдруг повержен быв дубиной, сам лежит

И победителя по-матерны пушит;

Иные за виски друг друга лишь ухватят,

Уже друг друга жмут, ерошат и клокатят [572].

Хотя б и бритый к нам татарин подскочил,

И тот бы, думаю, ерошки [573] получил.

А вы, о бороды! раскольничье убранство!

Вы чувствовали тут всех большее тиранство:

Лишь только под живот кто даст кому тычка,

Ан вдруг бородушки не станет ни клочка,

И в ней распишется рука другого вскоре.

Итак, с валдайцами мы долго были в споре,

Не преставаючи друг друга поражать,

Кому приличнее победу одержать?

Но наконец мы их проворству уступили

И тыл соперникам неволей обратили:

Побегли мы чрез дол, — о дол, плачевный дол!

У каждой женщины в зубах мы зрим подол,

Бегут, и все творят движение различно.

Но мне тебе сего вещати неприлично,

Скажу лишь то, что мы их зрели много тел.

Вдруг брат мой в помощь к нам, как ястреб, налетел,

Смутил побоище как брагу он в ушате.

Но не поставь мне в ложь, что я скажу о брате:

Имея толстую уразину в руках,

Наносит нашим всем врагам он ею страх:

Где с нею он пройдет, там улица явится,

А где пове́рнется, там площадь становится.

Уже он близ часа́ валдайцев поражал,

И словом, от него там каждый прочь бежал,

Как вдруг против его соперник появился,

Вдруг подвиг братнин тут совсем остановился;

Валдаец сей к нему на шею вдруг повис

И ухо правое у брата прочь отгрыз.

И тако братец мой, возлюбленный Илюха,

Пришел на брань с ушьми, а прочь пошел без уха;

Тащится, как свинья, совсем окровавлен,

Изъеден, оборва́н, а пуще острамлен:

Какая же, суди, мне сделалась утрата,

Лишился уха он, а я лишился брата!

С тех пор за брата я его не признаю.

Не мни, что я сказал напрасно речь сию:

Когда он был еще с обоими ушами,

Тогда он трогался несчастливых словами,

А ныне эта дверь совсем затворена,

И слышит только он одно, кто молвит «на!»,

А «дай» — сего словца он ныне уж не внемлет,

И левым ухом просьб ничьих он не приемлет:

В пустом колодезе не скоро на́йдешь клад,

А мне без этого не надобен и брат.


По потерянии подвижника такого

Не стало средства нам к победе никакого:

Валдайцы истинный над нами взяли верх;

Разят нас, бьют, теснят и гонят с поля всех;

Пришло было уж нам совсем в тот день пропасти,

Но Степка нас тогда избавил от напасти:

Как молния, он вдруг к нам сзади забежал

И нас, уже совсем бегущих, удержал,

«Постойте, — вопиет, — робятушки, постойте,

Сберитесь в кучу все и нову рать устройте».

Все пременилося, о радостнейший час!

Сбираются толпы людей на Степкин глас.

Сбираются, бегут, противных низвергают

И бывшу в их руках победу исторгают;

Сперли́ся, сшиблися, исправя свой расстрой,

Жарчае прежнего опять был начат бой:

Уже противников к селу их прогоняем,

Дреколия у них и палки отнимаем,

И был бы брани всей, конечно, тут конец,

Когда б не выехал на помочь к ним чернец;

Сей новый Валаам [574] скотину погоняет,

За лень ее своей дубиною пеняет;

Но как он тут свою лошадушку ни бьет,

Лошадушка его не су́ется вперед;

Он взъехал кое-как на холм и нас стращает,

И изо уст святых к нам клятву испущает,

Но нас не токмо та, — не держит и дубье:

Летим мы на врагов и делаем свое.

Сей благочинный муж, увидя в нас упорство,

Сошел с коня и ног своих явил проворство,

Поспешнее того, как к нам он выезжал,

Явил нам задняя и к дому побежал.


Уже явилася завеса темной ночи.

И драться более ни в ком не стало мочи.

Пошли мы с поля все, валдайцев победив,

А я пришел домой хоть голоден, да жив».



Петербург. Проспект Биржи и Гостиного двора вверх по Малой Неве-реке.
Гравюра И. Елякова по рисунку М. Махаева. 1753 г.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.


Песнь третия


«Уже утихло всё, и ночь свою завесу

Простерла по всему ближайшему к нам лесу,

Покрыла землю всю и с нею купно нас:

Настал спокойствия желанный всеми час;

Покоилися мы, покоились валдайцы,

А на побоище бродили только зайцы,

И там же на рожках играли пастухи;

А дома не́ спали лишь я да петухи,

Которы песнь свою пред курами кричали,

А куры им на то по-курьи отвечали.


Лишь в дом я только вшел, нашел жену без кос,

А матушку прошиб от ужаса понос:

Она без памяти в избушке пребывала

И с печи в дымовник, как галочка, зевала,

Перебирая всех по памяти святых:

Всех пятниц, семика [575], сочельников честны́х,

Чтобы обоих нас в сраженьи сохранили

И целых к ней домой с Илюхой возвратили;

Однако ж по ее не сталося сие:

Отгрызли ухо прочь у дитятка ее,

А с нею и сего рок пущий совершился:

Лишь только вшел я в дом, безмерно устрашился,

Увидя мать мою лежащую в кути [576];

Она, увидевши меня, ворчит: «Прости,

Прости, мое дитя, я с светом расстаюся», —

Она сие ворчит, а я слезами льюся.

Приходит мой и брат с войны окровавлен,

Смерть матерня и вой обеих наших жен

Ко жалости сердца и наши преклонили;

Крепились мы, но ах! и мы, как бабы, взвыли;

Уж тело старое оставила душа,

А тело без души не стоит ни гроша,

Хотя б она была еще и не старуха;

Я плачу, плачет брат, но тот уже без уха.

И трудно было всем узнать его печаль,

Старухи ли ему, иль уха больше жаль;

Потеря наша нам казалась невозвратна,

Притом и мертвая старуха неприятна.

Назавтре отдали мы ей последню честь:

Велели из дому ее скорее несть,

Закутавши сперва холстом в сосновом гробе,

Предати с пением ее земной утробе.

Сим кончилась моя последняя беда.

Потом я выслан был на станцию сюда,

О чем уже тебе я сказывал и прежде.

Но как я зрю себя здесь в девичьей одежде,

Того не знаю сам, и кем я занесен

В обитель оную, в число прекрасных жен,

Не знаю, по Христе…» Тут речь перерывает

Начальница и так ему повелевает:

«Когда ты хочешь быть здесь весел и счастлив,

Так ты не должен быть, детинушка, болтлив;

Молчание всего на свете сем дороже:

Со мною у тебя едино будет ложе,

А попросту сказать, единая кровать,

На коей ты со мной здесь будешь ночевать;

Но чтоб сие меж нас хранилось без промашки,

Возьми иголочку, садись и шей рубашки».

В ответ он ей: «О мать! я прямо говорю,

Что шить не мастер я, а только я порю,

Так если у тебя довольно сей работы,

Отдай лишь только мне и буди без заботы:

Я это дело все не мешкав сотворю;

Хоть дюжину рубах я мигом распорю!»

Она увидела, что есть провор в детине,

Немножко побыла еще с ним наедине,

Потом оставила в комна́точке его,

Пошла и заперла Елесю одного,

Не давши ни одной узнать о том девице.

И так уже он стал в приятнейшей темнице.


Меж тем уже Зевес от хмеля проспался,

И только чаю он с Юноной напился,

Как вестник, вшед к нему в божественны чертоги,

Сказал, что все уже сидят в собраньи боги;

А он, дабы дела вершить не волоча,

Корону на лоб бух, порфиру на плеча,

И, взявши за руку великую Юнону,

Кладет и на нее такую же корону.

Уже вошел в чертог, где боги собрались,

Они, узря его, все с мест приподнялись

И тем почтение Зевесу оказали;

Все сели, говорить Церере приказали.

Сия с почтением к Зевесу подошла

И тако перед ним прошенье начала:


«О сильно божество! Зевес, всех благ рачитель,

Наставник мой, отец и мудрый мой учитель!

Ты ведаешь, что я для ну́жнейших потреб

Живущих на земли учила сеять хлеб.

Сие мне удалось, я видела успехи,

Когда пахали хлеб без всякия помехи;

А ныне Вакх над мной победу получил,

Когда сидеть вино из хлеба научил:

Все смертные теперь ударились в пиянство,

И вышло из того единое буянство;

Земля уже почти вся терном поросла,

Крестьяне в города бегут от ремесла,

И в таковой они расстройке превеликой,

Как бабы, все почти торгуют земляникой,

А всякий бы из них пахати землю мог, —

Суди теперь о сем ты сам, великий бог!»

Все боги меж собой тут начали ворчати,

Но Зевс им повелел всем тотчас замолчати,

А Вакху повелел немедля отвечать,

Когда он может чем Цереру уличать.


Сей начал говорить себе во оправданье:

«Такое ль ныне мне, о боги! воздаянье,

Что я с Церерою стою на сей среде?

И мне ли, молодцу, быть с бабою в суде!

Или вменяете и то вы мне в безделье,

Что свету я открыл душевное веселье?

Когда в нем человек несчастливо живет,

Он счастлив, ежели вино он только пьет;

Когда печальный муж чарчонку выпивает,

С чарчонкой всю свою печаль он забывает;

И воин, водочку имеючи с собой,

Хлебнувши чарочку, смеляе и́дет в бой;

Невольник, на себе нося свои железы,

Напившися вина, льет радостные слезы.

Но что я говорю о малостях таких!

Спросите вы о том духовных и мирских,

Спросите у дьяко́в, спросите у подьячих,

Спросите у слепых, спросите вы у зрячих;

Я думаю, что вам ответствуют одно,

Что лучший в свете дар для смертных есть вино:

Вино сердца бодрит, желудки укрепляет,

И словом, всех оно людей увеселяет.

Не веселы бы им все были пиршества́,

Забав бы лишены все стали торжества,

Когда бы смертные сего не знали дара;

Не пьют его одни лишь турки и татара,

Спроси же и у них, не скучно ли и им?»

Он кончил речь свою последним словом сим,

Умолкнул и потом не хочет видеть света.

На то Зевес им рек: «Послушайте ответа,

Какой я на сие теперь вам изреку».

И медоточную пустил из уст реку,

Которой не было витийствию примера:

«Послушайте меня ты, Вакх, и ты, Церера,

Тебе противен хмель, ему откупщики;

Но судите вы так, как частные божки,

А я сужу о всем и здраво и правдиво.

Я думаю, что вам и это будет в диво:

Почто к женам своим ревнует басурман,

А жид, француз и грек способны на обман?

Почто ишпанец горд, почто убоги шведы

И для чего у них россияне соседы?

Почто голанец груб, британец верен, тверд,

Германец искренен, индеец милосерд,

Арапы дикие сердца имеют зверски,

Италиянцы все и хитры и продерзки;

Почто поляк своим словам не господин

И правды ввек цыган не молвит ни один?

Почто во всех вселил я нравы столько разны?

Поверьте, что мои в сем вымыслы не праздны:

Я Трою низложил, дабы воздвигнуть Рим,

И вам ли знать конец намереньям моим!

Я сделаю, что вы с ней будете согласны

И будете от днесь вы оба безопасны:

Премудрость возведу я некогда на трон,

Она соделает полезнейший закон, [577]

Которым пресечет во откупах коварство,

И будет тем ее довольно государство;

Не будет откупщик там ратаю мешать,

А ратай будет им себя обогащать,

И будут счастливы своею все судьбою,

Не ссорьтесь же и вы теперь между собою».

Сим словом их Зевес обоих усмирил

И сына своего с Церерой помирил.


Когда Зевес изрек богам что надлежало,

А солнце между тем в свой дом уже въезжало,

И там ему жена готовила кровать,

На коей по трудах ему опочивать,

И также жен честных начальница и мати

Готовилась идти с Елесей ночевати,

Но чтобы малому товар продать лицом,

Натерлася она настоенным винцом,

Искусною рукой чрез разные затеи

Поставила чепец поверх своей тупеи;

А чтобы большия придать себе красы,

Пустила по плечам кудрявые власы,

Которы цвет в себе имели померанцов;

Потратила белил и столько же румянцов;

Дабы любовника к забавам возбудить,

Потщилася себя получше снарядить,

И думала пробыть всю ночь она в покое,

Но вот случилось с ней несчастие какое:


Внезапно тутошней всей стражи командир

Вздевает на себя и шпагу и мундир;

Он хочет обойтить по комнатам дозором

И хочет девушек своим увидеть взором.

А в этом деле он не верил никому,

Не только чтоб другим, сержанту самому.


Он был лет сорока, или уже и боле,

Служил он двадцать лет, а все служил он в поле;

Морщливое лицо, нахмуренная бровь

Являли в нем уже застылую любовь;

Хотя он некогда в сей школе и учился,

Но так уже он весь в строях изволочился,

Что всю любовную науку позабыл,

И словом, больше он солдат, чем щеголь, был;

Но стоючи у сих красавиц насторо́же,

Почувствовал в себе, почувствовал… и что же?

В какую старичок повергнулся напасть!

Сей муж почувствовал в себе любовну страсть,

И то бы ничего, что он воспламенился,

Но кем? О ужас! он начальницей пленился.

Внезапно на него блажной навеял час,

Хоть совесть не один ему твердила раз:

«Мужчина в двадцать дет красавицам любезен,

И в тридцать может быть для них еще полезен;

А ежели кому пробило сорок лет,

Тот, незван, никуда не езди на обед;

Домашним буди сыт: пей, ешь, живи, красуйся,

А к женщинам отнюдь с амурами не суйся.

Твоя уже чреда любиться протекла!»

Так совесть собственна ему тогда рекла,

Но он толь правильным речам ее не внемлет,

К начальнице в покой вломиться предприемлет;

Вещает сам себе: «Во что б ни стало мне,

А я пробуду с ней всю ночь наедине,

Неу́жели она в сем даре мне откажет,

Что на кровать свою уснуть со мной не ляжет?

Ведь я еще себя чрез то не погублю,

Когда скажу я ей, что я ее люблю;

И ежели она со мной не хочет вздорить,

Так будет ли о сей безделице и спорить?»

Се тако командир с собою рассуждал,

И тако он себе удачи ожидал;

В нечистом помысле приходит к той комна́тке,

В которой бабушка со внучком на кроватке.

Она за полчаса пред ним туда пришла

И Елисея в ней храпящего нашла;

Дрожащею рукой его она толкает

И тихим голосом Елесю раскликает,

Касаяся ему, по имени зовет:

«Проснися, Елисей, проснися ты, мой свет!»

Елеся, пробудясь, узрел святую мати,

Подвинулся и дал ей место на кровати.


Но только он наверх блаженства возлетел,

Как грозный командир во дверь идти хотел;

Толкает тростию и настежь отворяет,

Елеська наверху блаженства обмирает

И с оного тотчас как бешеный скочил.

Об этом командир худое заключил

И стал допрашивать Елеську очень строго:

«Отколе ты пришла, одета столь убого?

И для чего тебя в моем реестре нет?

Скажи, голубушка, откуда ты, мой свет?»

Тогда не знал он, что на это отвечати,

Хоть не было на рту замка и ни печати;

Однако ж Елисей, потупяся, молчит,

А командирина шурмует и кричит.

Начальница себя от бедства избавляет,

С учтивостью сему герою представляет,

Чтоб он не гневался напрасно на нее,

Что видит пред собой племянницу ее,

Которая пришла сей день к ней только в гости,

Но, опасаяся людей лукавых злости,

Не смела поздно так домой она отбыть,

Затем чтоб жертвою насильствия не быть,

И что зачем он сам столь поздно к ней приходит?

Такими петлями свой след она отводит.

Но командир ее не внемлет льстивых слов,

За это он хотя в удавку лезть готов,

Что речь ее пред ним единые обманы;

Обыскивает все у девушки карманы,

Не приличится ли виновною она:

В карманах не было у девки ни рожна,

И не было того, что б можно счесть за кражу;

Однако ж он велел отвесть ее под стражу.


Возможно ли сие постигнути уму?

Елеська через день попал опять в тюрьму,

И в этой бы ему не быть уже без казни,

Когда бы Вакх к нему не чувствовал приязни.

К Зевесу он; Зевес Ермия нарядил,

Чтоб паки он его от уз освободил.


Сей тотчас прилетел к нему, несом как ветром,

Но был уже Ермий одеян петиметром:

Высокая тупе, подправлены виски;

Уже он снял с себя капральские уски,

И также не был он одеян и колетом;

Ермий со тросточкой, Ермий мой со лорнетом,

В который, чваняся, на девушек глядел.


Тогда на ямщика он шапочку надел;

А дар в себе такой имела шапка эта:

На чью бы голову была она ни вздета

И кто покроется покровом лишь таким,

Исчезнет абие и будет невидим.


И тако, быв покрыт покровом сим, Елеся

Вторично в комнату к начальнице принесся

И с нею целу ночь в забавах проводил.

Меж тем уж утра час девятый приходил,

Когда разгневанный любовник пробудился

И арестованной колодницы хватился;

Тогда в глазах его блистали гнев и месть.

Велит немедленно к себе ее привесть;

Но караульные ее не обретают

И девку мнимую ушедшею считают.

Сержант ко своему начальнику бежит

И весть ужасную сказать ему дрожит,

Однако ж наконец побег ее доносит,

А строгий командир кафтан и шпагу просит.

Лишь только выбежал, одевшися, во двор,

Вскричал тотчас: «К ружью!», велел ударить в сбор.

«Кто девку упустил, на чьих часах то было?» —

Кричит и всякого толкает в ус да в рыло.

Однако ж, сколько он кого ни истязал,

Служивый ни один того не показал,

Кто выпустил ее и где она девалась.

Хоть с домом девушка отнюдь не расставалась,

Но думают, что сам ее лукавый бес,

Укравши на себе, из дома вон унес.

Итак, весь оный шум окончен сей войною:

Сержант отдулся тут за всех своей спиною,

Хотя и не был он нимало виноват,

Лишь грешен разве тем одним, что он сержант.


Елеся между тем в забавах пребывает

И шапки с головы отнюдь не скидавает,

Не видимый никем под чудным сим шатром,

Выходит иногда он вон и из хором;

Гуляет, пьет и ест, в том доме и ночует,

А командир его не видит и не чует.


Но наконец уж он наскучил сим житьем,

Хотя доволен был он пищею и всем;

Но Вакх вселил в него уйтить оттоль охоту

И делать на него возложенну работу,

Дабы откупщиков немного пощунять;

А Елисей сие был мастер исполнять.


Во время сна сея несчастныя старушки

Оставил Елисей постелю и подушки,

Оставил он свои и по́рты и камзол,

Оставил и ее во сне, а сам ушел.


Лишь только поутру начальница проснулась,

Зевнула и на ту сторонку обернулась,

На коей Елисей возлюбленный лежал,

Ан след уже простыл, любовник убежал.

Подушку хвать рукой, нашла подушку хладну;

Подобно так Тезей оставил Ариадну

И так же изменил любовнице Эней,

Как сделал со своей старушкой Елисей.


Собрав остаток сил, собрав всю крепость духа,

Сначала думала несчастная старуха,

Что с нею Елисей нарочно пошутил

И что из комнаты он вон не выходил;

Встает и по углам как бешеная рыщет,

По стульям, по столам его руками ищет;

Но как ни су́ется, Елеси не найдет,

Упала на кровать, вскричала: «Ах мой свет!

Куда, Елесенька, куда ты отлучился?

И где обманывать людей ты научился,

Что ты и самое меня тем превзошел,

Куда, Елесенька, куда, мой свет, ушел?

Где скрылся от меня и где ты пребываешь?

Или ты у какой негодной обитаешь,

Которая, собой пленив твой нежный взор…»

Старухе между тем хотелося на двор;

Она трепещущей рукою таз достала

И только исполнять свою лишь нужду стала,

Узрела на полу и по́рты и камзол.

«Теперь я чувствую, — вскричала, — сколь ты зол!

Ты пуще мне тоски и бедствия прибавил,

На что ты по́рты здесь, на что камзол оставил,

Или на то, чтоб я была обличена?

Не сам ли в том тебя наставил сатана!

Ну, если командир зайдет сюда дозором,

Не скроешь этыя ты рухляди пред взором,

Который ежели захочет примечать!

И что пред ним тогда я буду отвечать?

Не ясная ли мне последует улика?

Хоть как ни рассуждай, напасть моя велика!»

Когда она сие в печали вопиет,

Ан глядь, уж командир к ней в комнату идет;

Она тут затряслась и вдруг оторопела,

Портков схватить с собой с камзолом не успела,

Вскочила на кровать, а тот уже вошел,

Мерещатся ему и п́орты и камзол;

Приближился потом как бешеный к постеле,

Увидел на полу камзол он в самом деле,

И также видит он лежащие портки.

«О небо! — закричал, — здесь в доме мужики!»

Приспичивает он ее в сем деле тесно,

Кричит: «Живут ли так, моя голубка, честно?

Какой я у тебя увидел здесь мундир,

На то ль над вами здесь поставлен командир,

Чтоб только вы его словами лишь ласкали?

А ночью спать с собой сторонних допускали?

Позору я себе такого не хочу,

Я первую тебя бато́жьем укрочу».

Она туда-сюда хвостишком помотала,

Подъехала к нему и тотчас уласкала;

Уже мой командир пред бабою погас,

Утихнул и закис, как будто ячный квас;

Хотя он постегать ей спину и ярился,

Однако ж наконец с старушкой помирился;

Тут не было меж их Гимена и любви,

И также пламени в застылой их крови,

Но им и не было большия нужды в этом,

Затем что не зимой сие уж было, летом,

Они между собой спокойствия делят,

Без жару старички друг друга веселят.

Уж стала заживать ее любовна рана,

Когда ей командир стал другом из тирана.

Хотя прошло еще тому не много дней,

Как отбыл от сея Дидоны прочь Эней,

Но оная не так, как прежняя, стенала

И с меньшей жалостью Елесю вспоминала;

Она уже о нем и слышать не могла,

Портки его, камзол в печи своей сожгла,

Когда для пирогов она у ней топилась,

И тем подобною Дидоне учинилась. [578]


Песнь четвертая


Уж Феб чрез зодиак Близняток проезжал, [579]

Когда мой Елисей от бабушки сбежал,

Хотя и редкие из низкой столь породы

Любуются красой приятныя природы,

Но сей, как в малом том Парижце побывал,

Он мыслил инако и инак рассуждал:

Он знал уж, например, что в свете есть амуры,

Что постоянные одни лишь только дуры;

Он знал, как надобно к кокеткам подбегать,

Он знал, как надобно божиться им и лгать;

Когда ж бы побывал в великом он Париже,

Конечно б был еще к дурачеству поближе.

Но шутка ль и в прямом Париже побывать,

Чтоб только на одни безделки позевать

И только высмотреть живущих в оном моды,

Не тщася рассмотреть их пра́ва и доходы;

Узнать, чем Франция обильна, чем скудна

И без других держав пробудет ли одна?

Какие ремесла, какие в ней науки?

Но ездят щеголи туда не ради скуки.

А если весело там время проводить,

Так должно по домам кофейным походить,

Узнать, в какие дни там зрелища бывают,

Какие и когда кафтаны надевают,

Какие носят там тупеи и виски,

Какие тросточки, какие башмаки,

Какие стеклышки, чулки, манжеты, пряжки,

Чтоб, выехав оттоль, одеться без промашки

И тем под суд себе подобным не подпасть,

Умети изъяснить свою бесстыдно страсть,

Вертеться, вздор болтать по самой новой моде,

Какая только есть во ветреном народе.

Подобно и ямщик сим ум свой навострил:

С манерными он сам манерно говорил.

Коль женщина б каким вертушкой ослепилась,

Елеся бы сказал: «Она им зацепилась»,

А если бы он сам за кем таскаться стал,

Он множество бы слов манерных наболтал,

Которые когда б не очень тут приличны,

Так это оттого, что слишком политичны.

И как об нем уж кто теперь ни полагай,

А он теперь совсем ученый попугай.


Уже пленил свой дух ямщик весны красами,

Пошел ко Питеру не улицей, лесами,

В которых множество росло тогда грибов,

И он бы набрал их хоть десять коробов;

Но не было при нем и маленькой плетюшки,

Затем что наскоро он отбыл от старушки,

Оставя у нее и собственный убор;

Он и́дет, веселя природою свой взор,

А солнце уж тогда с полудни своротило

И луч умеренный на землю ниспустило,

И так уж ямщика не очень больно жгло;

Там воды ясные, как чистое стекло,

Между зелеными кустами извиваясь,

То инде меж собой в един ручей сливаясь,

Как сонные в брегах излучистых текли

И образ над собой стоящих древ влекли,

И роза и нарцисс себя в них также зрели;

Там слышатся везде пастушески свирели,

Которы стерегли овечек от зверей;

Там также слышался приятный соловей,

Который, пленник став прекрасныя Венеры,

Высвистывал любовь чрез разные манеры;

Тут стука не было от дятловых носов,

И также не было там филинов, ни сов;

Казалось, что тут вся природа отдыхала,

Одна лишь горлица о милом воздыхала,

Которого в тот день лишилася она.

Елеся молвил тут: «Вот так моя жена,

Я думаю, меня теперь воспоминает,

И будто горлица о мне она стенает.

Хотя она без кос, но мне она мила», —

Такую мысль ему та птица родила.

Он лег на бережок под ветвия зелены,

Желая тем свои спокоить томны члены,

Возлег и скоро он на нем тогда заснул;

Но криком женским быв встревожен, воспрянул,

И се — увидел он сквозь связь кустов сплетенну

Бегущу женщину к нему окровавленну;

Она была собой изрядныя красы;

Расстеганная грудь, растрепанны власы

Довольно бедствия ее предвозвещали

И долго размышлять его не допущали;

Потом ямщик узрел бегущих двух мужчин,

И уж касается одежд ее один,

Другой кричит: «Постой! от нас ты не избудешь

И нашей жертвою сей день, конечно, будешь».

Тогда Елеся, быв подвигнутый на гнев,

Стал легок, яко конь, а силен, яко лев:

Встает и, бывши сам невидим, нападает;

Подобно как орел на птицу налетает,

И вдруг озорнику такой влепил удар,

Что разом кинуло в озноб его и в жар;

Другому дал тычка в живот своим коленом,

От коего он пал, как будто бит поленом;

Потом ударов им десяток рассовал;

Хотя он не был врач и также коновал,

Но выпустил из них немало лишней крови.

Подбил им обои́м глаза, скулы́ и брови.

Но как он их щелкал, сам быв им невидим,

Чрез что помстилося [580] буянам обои́м,

Что будто подрались они с собою сами;

Схватилися, и ну меняться волосами,

Друг друга в рыло бьют и тычут по носкам;

Досталося щекам, затылкам и вискам;

То вдруг расскочатся, то вдруг опять сопрутся,

Как будто петухи задорные дерутся;

Так бились меж собой сии озорники:

Трещат их волосы, кафтаны, кушаки.

Я мню и о тебе, исподняя одежда,

Что и тебе спастись худа была надежда.

Но наконец у них дошло и до того,

Не знаю, не́ драли они бы тут чего;

Досталося всему, и так они избились,

Что будто пьяные без чувства повалились.

Тогда ямщик мой тут промедлить не хотел,

Он с женщиной от них проворно улетел!

О радостный восторг! куда он духом всходит!

Ямщик в сей женщине жену свою находит.

Услуга днесь твоя, ямщик, награждена:

Ты спас молодушку, а в ней твоя жена!

Невинность часто рок от бедствия спасает,

А добродетель верх над злобой получает.


И тако наконец ямщик жену узнал,

Он, снявши шапочку, ее поцеловал.

Тогда весь плач ее на радость обратился.

«Не с неба ль, — мнит она, — мой муж ко мне скатился?»

Но он ей бывшее с собою рассказал

И повелительно ей тоже приказал,

Дабы она ему взаимно объявила,

Какая занесла ее в тот случай сила

И за собой каких воров она влекла?

Она заплакала, вздохнула и рекла:

«Как только от меня ты в Питер отлучился,

Тогда со мною весь несчастья верх случился:

Твой брат не стал меня в дому своем держать,

И я принуждена к тебе сюда бежать,

И наконец когда я в Питер дотащилась,

Тогда моя мошна совсем уж истощилась;

Пришла в Ямскую я, тебя в Ямской уж нет,

Все мнили о тебе, что умер ты, мой свет,

А я осталася вдовою горемышной;

Пристанищем моим мне стал завод кирпишной.

У немца тамо я в работницах жила;

И может быть, чтоб тут я счастлива была,

Когда б его жена не столь была брюзглива,

А больше этого она была ревнива;

Но барин был ко мне как к ниточке игла:

Однажды вечером, как спать уж я легла,

А барин тихо встал со жениной кровати,

Пришел ко мне и стал по-барски целовати.

Проснулася жена, потом рукою хвать,

Ан стала бе́з мужа пустехонька кровать.

Мы с ним лежим, а та с своей постели встала

И нас в другой избе лежащих с ним застала.

Подумай, муженек, к чему бы ревновать,

Что муж ее пришел меня поцеловать?

Ведь он еще чрез то нисколько сделал худа,

Что кушанья того ж поел с другого блюда.

Он начал было тут жену свою ласкать,

А та взбесилася и ну меня таскать;

Как бешеная мне она глаза подбила

И в полночь самую меня с подворья сбила.

Пошла я, а за мной пошла моя напасть;

Боялась очень я в полицию попасть,

Однако же сея беды не миновала,

Попалася в нее и тамо ночевала,

Но случай вдруг меня пречудный свободил;

Не знаю, кто меня в кафтан перерядил,

И тако поутру, мне выбив палкой спину,

Пустили из нее на волю как детину…»

Елеся у нее тут речи перебил:

«Ах, жонушка! я сам в ту ночь в полицьи был;

Так выпущена ты в моем оттоль кафтане,

Затем что я и сам вон вышел в сарафане,

Но только кто меня одел в твой сарафан,

Не знаю, для того что был я очень пьян.

Потом в Калинкином я доме очутился,

В котором весь я пост великий пропостился».

На то ему опять рекла его жена:

«Когда я из тюрьмы была свобождена,

Не знала, где в мужском деваться мне кафтане;

Пошла и пробыла ту ночь в торговой бане;

Потом я перешла жить в дом к секретарю,

Которого еще поднесь благодарю:

Приказного казна на всякий день копилась,

А с тем и жизнь моя по радостям катилась.

Но вдруг несчастие навеяло на нас,

Когда о взятках в свет лишь выпущен указ, [581]

Которым разорять людей им запрещали,

А казнь преступникам строжайшу обещали;

Тогда к поживкам он уж средства не нашел,

Доволен прежним быв, в отставочку ушел,

С хищением своим и с Питером расстался,

Затем что на себя не очень полагался.

А я сегодня, встав почти с зарею вдруг,

Попалася на сих мошенников я двух.

Они мне давеча навстречу лишь попались,

Взглянули на меня и тотчас приласкались;

Хотели для житья мне место показать.

Но нечего тебе мне более сказать,

Ты видел их самих намеренье безбожно,

От коего бы мне избегнуть невозможно,

Когда бы от него не ты избавил сам,

И тако я должна тебе и небесам».


Когда бы Елисей не светский был детина,

Так много бы труда имела тут дубина,

Которою бы он хозяйку пощунял;

Но он уже как весь поступок светский знал,

Словесный выговор он ей употребляет

И более ничем ее не оскорбляет,

Спросил лишь у нее: имеет ли пашпо́рт,

А та его впреки: «Зачем, мой свет, без порт?»

И оба как они друг другу изъяснились,

Скорее, нежель бы кто думал, помирились.

С пашпо́ртом он велел немедля ей идти

По прямо бывшему ко Питеру пути

И тамо ей велел в Ямской хотя пристати,

Дабы возмог ее со временем сыскати,

А сам, простяся с ней, остался в том леску,

Где думал утолить и ревность и тоску,

Которые его тревожили безмерно,

Что сердце женино ему не очень верно,

Хотя он сам вовек не спускивал куме;

Однако ж у него всё немец на уме.


Когда мой Елисей о немце размышляет,

В то время Вакх к нему Силена посылает,

Дабы он утолил Елесину тоску,

Отведши прямо в дом его к откупщику,

Который более был всех ему досаден,

А Елисей и пить и драться очень жаден.

Уже его Силен за рученьку берет

И прямо в дом к купцу богатому ведет,

Который на уезд какой-то водку ставил.

Привел и в нем его единого оставил,

Сказав ему, чтоб он то делал, что хотел,

А сам ко пьяному дитяте полетел.

Елеся мой стоит и о попойке мыслит

И водку в погребе своей купецку числит.

Сей был охвата в три и ростом был высок,

Едал во весь свой век хрен, редьку и чеснок,

А ежели ершей он купит за копейку,

Так мнил, что тем проест он женью телогрейку.

Год целый у него бывал великий пост,

Лишь только не был скуп давати деньги в рост;

И, упражняяся в сей прибыльной ловитве,

Простаивал насквозь все ночи на молитве,

Дабы господь того ему не ставил в грех,

Казался у церквей он набожнее всех.

А эдакие все ханжи и лицемеры

Вдруг християнския и никакия веры.


Умолкните шуметь, дубравы и леса,

Склони ко мне свои, читатель, ушеса;

Внимая моея веселой лиры гласу,

Подвинься несколько поближе ко Парнасу

И слушай, что тебе я в песне расскажу;

Уже на ямщика как будто я гляжу:

Солгал бы пред тобой теперь я очевидно,

Когда б о ямщике сказал я столь бесстыдно,

Что будто задняя вся часть его видна,

По крайности, его одета вся спина,

А только лишь одно седалище наруже,

Но эта часть его была привычна к стуже.

Когда одет ямщик был образом таким,

Он видит всех, никем сам бывши не видим;

Восходит полунаг в купечески палаты,

Подобно как пиит в театр без всякой платы;

Вошел — и в доме он не видит никого,

Не только что рабов, хозяина самого,

Лишь только на окне он склянку обретает;

Придвинулся, и ту в объятие хватает;

Тут скляница как мышь, а он как будто кот —

Поймал, и горлушко к себе засунув в рот,

И тут уже он с ней, как с девкою, сосался,

Немедля в бывшей в ней он водке расписался.

То первая была удача ямщику.

Но он не для того пришел к откупщику,

Чтоб только эдакой безделкой поживиться.

Он бродит там везде, и сам в себе дивится,

Не обретаючи в покоях никого;

«Неужто, — говорит, — пришел я для того,

Чтоб только скляночку мне эту лишь похитить?

Я целый в доме сем могу и погреб выпить».

Сказал, и из палат как ястреб полетел,

Не на́йдет ли еще он в доме жидких тел;

Но он на задний двор зашел и обоняет,

Что тамо банею топленою воняет;

В ней парился тогда с женою откупщик,

Прямехонько туда ж забился и ямщик;

Но в бане видит он уж действия другие,

А именно он зрит два тела там нагие,

Которы на себя взаимно льют водой, —

То сам был откупщик с женою молодой;

Не знаю, отчего пришла им та охота.

Но я было забыл: была тогда суббота,

А этот у купцов велик в неделе день.

Тогда ямщик вступил в палаческу степень [582]:

Он, взявши в ковш воды, на каменку кидает.

Там стало, что ямщик обоих их пытает:

Переменяется приятный в бане пар

На преужаснейший и им несносный жар,

Который для купца немножечко наскучил:

Он думал, что его то сам лукавый мучил

За многие его при откупе грехи.

Уже оставили полочные верхи,

На нижние они с превыспренних слетают,

Но что? и тамо жар подобный обретают!

Во всей вселенной их единый стал клима́т:

В ней прежде был эдем, а ныне стал в ней ад.

Нельзя с невидимой им властью стало драться,

Приходит обои́м из бани убираться:

Забыл мужик кафтан, а баба косники,

Он только на себя накинул лишь портки,

А жонка на себя накинула рубашку,

И оба через двор побегли наопашку —

Альцеста тут жена, а муж стал Геркулес.

На ту беду у них был в доме дворный пес,

Который, обои́х хозяев не узная,

Вдруг бросился на них, как Цербер адский лая,

И прямо на купца он сзади тотчас скок,

Влепился к новому сему Ираклу [583] в бок,

И вырвал и́з боку кусок он, как из теста.

Укушен Геркулес, спаслася лишь Альцеста.

На крик откупщиков сбегается народ.

О жалкий вид очам! о странный оборот!

Узрели нового тут люди Геркулеса;

Таскает по двору домашняя повеса,

А древний адского дубиной отлощил

И, взявши за уши, из ада утащил. [584]

Однако ж кое-как героя свободили

И, в дом препроводя, на скамью посадили.

Он стонет, иль, сказать яснее, он кричит

И меж стенанием слова сии ворчит:

«Ты, жонушка, меня сегодня соблазнила,

Что баней мужика ты старого вздразнила,

Не сам ли в том тебя наставил сатана?

Ах нет! не он, но ты виновна в том одна»

Так старый муж свою молодушку щу́няет,

Виновен бывши сам, напрасно ей пеняет:

Неужли ей искать чужого мужика!


Но мы оставим их, посмотрим ямщика.

Хозяев выжив вон, ямщик помылся в бане

И вышел из нее в купеческом кафтане.

Так стал Елеся мой совсем теперь одет.

Однако ж в шапочке его как будто нет.

Купчина был велик, ямщик был средня роста,

Так стал в кафтане он, как в рясе поп с погоста.

Не видимый никем, выходит он на двор,

Бросает он по всем местам свой жадный взор,

Он только что о том намерен был стараться,

Каким бы образом до погреба добраться,

Однако ж в этот день его он не нашел,

И паки в дом купца, как в свой, Елеся вшел.

Меж тем уже покров свой ночь распростирала

И чистый весь лазурь, как сажей, замарала,

А тучи к оному чинили больший мрак.

Елеся в дом заполз в кафтане, будто рак,

И прямо под кровать купецку завалился.

Купец тогда и сам с женою спать ложился;

Кладя раскольничьи кресты на жирный лоб,

Читал: «Неу́жели мне одр сей будет гроб?»

Жена за ним тогда то ж самое читала

И мужу оного с усердием желала.

Лишь только откупщик на одр с женою лег,

Тогда ужасный вихрь со всех сторон набег;

Остановилася гроза над самым домом,

Наполнился весь дом блистанием и громом,

Над крышкою его во мраке страх повис,

Летят и дождь, и град, и молния на низ.

Премена такова живущих в ужас вводит:

Не паки ли Зевес в громах к Данае сходит?

Не паки ль на нее он золотом дождит

Да нового на свет Персея породит?


Не Зевс, но сам ямщик встает из-под кровати,

Идет с купецкою женою ночевати.

Когда хозяина треск дома разбудил,

Он, вставши со одра, и свечку засветил,

Отводит тучу прочь молитвами от дома;

Но гром не слушает такого эконома,

Который животы неправдою сбирал

И откупом казну и ближних разорял.

Хозяйка между тем сама не почивает,

Но только тянется в одре и позевает.

Елеся для себя удобный час обрел,

Он встал и на одре хозяюшку узрел;

Меж глаз ее сидят усмешки и игорки,

Пониже шеи зрит две мраморные горки,

На коих также зрит два розовы куста.

Приятное лицо и алые уста

Всю кровь во ямщике к веселью возбуждали

И к ней вскарабкаться на ложе принуждали.

Не мысля более, он прямо к ней прибег

И вместе на кровать с молодушкою лег.

Она не зрит его, лишь только осязает,

В ней кровь тогда кипит и купно замерзает,

В единый час она и тлеет и дрожит

И во объятиях невидимых лежит;

Что делается с ней, сама того не зная,

И тем-то точная она была Даная.

Меж тем уже гроза ужасная прошла

И ночи прежнюю приятность отдала.

Тогда пришел купец к жене своей обратно,

Зовет по имени хозяйку многократно:

«Проснися, душенька, проснися ты, мой свет!

Все тучи прочь ушли, и страха больше нет»

Жена ему на то с запинкой отвечает,

А старый муж ее движенье примечает;

Толкнул ее рукой тихошенько он в бок,

Елеся с сим толчком тотчас с кровати скок:

А баба будто бы в то время лишь проснулась

И к мужу на другой бочок перевернулась.

Тут муж спросил потом любезную жену:

«Конечно, видела во сне ты сатану,

Что тело все твое от ужаса дрожало?»

Тогда ей говорить всю правду надлежало:

«Голубчик муженек! я видела во сне,

Как будто что лежит тяжелое на мне».

А этот суевер немедля заключает,

Что будто домовой его с ней разлучает.

Ворчит ей: «Жонушка, на свете сем все есть,

Я завтра же велю старушку в дом привесть,

Котора сделаться умеет с сатаною;

Теперь не бойся ты и спи, мой свет, со мною».

Ямщик, услыша то, и сам, как суевер,

Не хочет над собой увидеть сей пример,

Чтоб и́з дома его, как черта, вон погнали,

Встает и из палат выходит в злой печали,

Что старый черт его с хозяйкой разлучил.

Конечно, сам его в том дьявол научил,

Что хочет он послать назавтра по старушку,

А эта бабушка сыграет ту игрушку:

Она сюда сзовет чертей и целый ад,

Которые меня изгонят из палат.

Я лучше к погребу его позаберуся,

Войду и изнутри замком я в нем запруся;

Пускай же выживет оттоль меня она,

Где много для меня и водки и вина.


Песнь пятая


О муза! умились теперь ты надо мною,

Расстанься хоть на час с превыспренней страною;

Накинь мантилию, насунь ты башмаки,

Восстани и ко мне на помощь притеки.

Не школьник у тебя об этом просит спасский [585],

Но требует ее себе певец парнасский,

Который завсегда с тобой в союзе жил

И со усердием сестрам твоим служил.


И се я слышу глас с ее высока трона:

«Послала я к тебе давно уже Скаррона;

Итак, не льстись теперь на помощь ты мою,

Я битву Чесмскую с Херасковым пою [586]:

Он, мною восприняв настроенную лиру,

Гласит преславную сию победу миру;

Я ныне действую сама его пером,

И из-под рук его исходит важный гром;

Но ежели и ты сим жаром воспылаешь

И петь оружие России пожелаешь,

Тогда сама к тебе на помощь притеку

И всех подвижников деянья изреку».

О муза! лишь всели ты жар в меня сердечный,

Прейдет через меня то в роды бесконечны.

Приди и ободри охоту ты мою,

Тогда на лире я песнь нову воспою.


А ныне паки я гудочек мой приемлю,

И паки голосу певца Скаррона внемлю;

Уже он мысль мою вослед себе влечет,

Уже и слог его здесь паки потечет.


Лишь только Елисей до погреба доскребся,

Уже он заживо в могиле сей погребся;

Хотя и заперт был он павловским замко́м [587],

Но он его сразил с пробоев кулаком

И смелою рукой решетку отворяет,

Нисходит в хлябь сию, и тамо озирает.

Расставленны везде бочонки по стенам,

Там склянки видит он, бутылки видит там,

Он видит бочки там с вином сороковые,

Любуется, узря предметы таковые,

Летает, как сокол над стадом робких птиц,

Он видит лебедей, и галок, и синиц.

Лишь к первой он тогда бутылке прилетает,

Уж первую ее в объятия хватает,

Как глазом мгнуть, так он затычку ототкнул

И в три глотка сию он пташку проглонул;

Потом придвинулся к большой он самой бочке,

Откупорил и рот приставил к средней точке,

Из коея вино текло ему в гортань.

Елесенька, уймись, опомнись, перестань;

Ведь бочка не мала, тебя с нее раздует.

Но он сосет, речей как будто и не чует.

Он после сказывал, и если он не лгал,

Что будто бы ему сам Вакх в том помогал,

Который со своей тут свитою явился

И обще с ним над сей работою трудился;

Что будто сам Силен бутылки оттыкал,

И будто сам из них вино в себя глотал;

Что духи Вакховы мертвецки были пьяни,

Кормилица и все вино тянули няни.

Какой тогда всему был погребу разгром,

Клокочут скляницы, бутылки все вверх дном,

Трещат все обручи, вино из бочек льется,

И в них ни капельки его не остается.

Уже окончен был преславный этот труд;

Ушли из погреба, оставя винный пруд.

А откупщик, сего не ведая разгрома,

Покоится среди разграбленного дома;

Но только лишь с своей постели он восстал,

Работника, как пса, к себе он присвистал

И тотчас оного к старухе посылает,

С которой гнать чертей вон из дома желает;

Такая-то ему пришла на мысли пыль [588]!


Уже сия идет, опершись на костыль,

Имея при себе бобы, коренья, травы

И многие при том волшебные приправы.

Громовы стрелки тут, иссохлы пауки,

Тут пальцы чертовы, свято́шны угольки,

Которых у нее в мешке с собой немало;

И в сем-то знанье сей Медеи состояло.


Лишь только в дом она ступила чрез порог,

Повергла на скамье чиненой свой пирог,

В котором были все волшебные приборы,

Бобы и прочие тому подобны вздоры.


Уже мой откупщик навстречу к ней течет,

И с благочинием он бабушке речет:

«Помилуй, бабушка! на нынешней неделе

Всем домом у меня здесь черти овладели;

Вчера меня один из бани выгнал вон,

Другой нанес жене ужасный самый сон,

Сие случилося прошедшей самой ночи,

Помилуй ты меня, а мне не стало мочи!»

Лишь он сие изрек, ан ключник прибежал,

Который был в слезах и с ужаса дрожал:

О бывшей в погребе беде ему доносит.

Купец, рехнувшися, попа в безумстве просит,

Дабы ему в своих грехах не умереть

И вечно во огне гееннском не гореть.

О подлая душа! к чему ты приступаешь?

И сею ли ценой ты небо покупаешь?

Когда обиженны тобою сироты

На оное гласят, чтоб был во аде ты.

Такое ли тебе довлеет покаянье?

Да будет ад твой дом и мука воздаянье.

Сперва обиженным ты щедро заплати

И после прямо в рай на крыльях тех лети,

Которые туда честны́х людей возносят,

А на тебя тобой обиженные просят.


Но наконец его оставил смертный страх,

Опомнился купец у бабушки в руках

И просит, чтоб она ему поворожила,

Откуда истекла сих бед ужасна жила.

Старушка говорит на то ему в ответ:

«О дитятко мое! лихих людей не нет;

Я знаю, что тебе злодеи то помстили

И это на тебя по ветру напустили:

Я всё тебе сие на деле покажу,

Бобами разведу, и это отхожу;

Не станут больше здесь водиться в доме черти;

Я выгоню их вон иль всех побью до смерти.

Третье́ва дни меня просил один рифмач,

Дабы я испекла такой ему калач,

Который бы отшиб к стихам ему охоту;

И я с успехом ту исполнила работу:

Лишь только он рожок в желудок пропустил,

С рожком свою к стихам охоту проглотил,

И ныне больше сим дурачеством не дышит,

Хотя не щегольски ж, да прозою он пишет.

О, если бы сему подобны рифмачи

Почаще кушали такие калачи,

Конечно б, петь стихи охоту потеряли

И слуха нежного других не оскорбляли.

Другой меня просил, чтоб был он стиходей, —

Он съел лишь корешок по милости моей,

С тех пор спознался он и с небом вдруг, и с адом

И пишет множество стихов, дурным лишь складом,

Однако ж кажется хорошим для него;

Мне это сотворить не стоит ничего.

Пропажа ли в дому какая где случится,

Иль старый вздумает за девкой волочиться, —

Не празден никогда бывал еще мой труд.

Купцы, подьячие со всех сторон бредут:

Одни, что будут ли на их товары падки,

Другие — выйдет ли указ, чтоб брать им взятки;

Я всем с охотою бобами развожу

И никому из них неправду не скажу.

Вчерась лишь одному врачу я отгадала,

Что скоро свет его почтет за коновала;

То предвещание немедленно сбылось,

Сегодня в городе повсюду разнеслось,

Что от лечбы его большая людям трата, —

И так он сделался палач из Иппократа.

А если пьяница, хотя бы он какой,

Я страсть с него сию снимаю как рукой!»

Тут всю свою болезнь купец позабывает

И речь старушкину своею прерывает:

«Помилуй, бабушка, не делай ты сего,

Чрез это есть ущерб дохода моего,

И эдак откупы мне будет брать несходно;

А вот бы для меня что было лишь угодно:

Чтоб пьяницами весь соделался народ,

Чрез то ты сделаешь великий мне доход».

Тут бабушка ему: «Я это разумею,

Но делать, дитятко, я худо не умею».

На то ей откупщик: «Так слушай же, мой свет,

Не надобен такой мне вредный твой совет,

Когда пияниц ты от пьянства отвращаешь,

Так сим против меня ты чернь всю возмущаешь.

А мне лишь надобно, чтоб больше шло вина,

Так мне твоя теперь и помощь не нужна,

Не верю, как тебе, я бахарю такому;

Возьми свои бобы и ну скоряй из дому,

Доколе я тебя бато́жьем не взварил».

Се тако откупщик во гневе говорил,

А та, как ласточка, из дому полетела

И множество чертей наслать к нему хотела,

Которые к нему, как галки, налетят

И весь его припас и выпьют и съедят,

За что купец велел нагреть старухе уши.

Се так поссорились тогда две подлы души!


Когда уже ямщик сей дом вина лишил,

Ушел и погреба другие пустошил,

Тогда Зевес другим богам сие вещает:

«Вы зрите, как ямщик купцов опустошает,

И если я теперь им помощи не дам,

Так сильного руке бессильных я предам;

Вещайте вы: что мне творить бы с ним довлело?»

Тут всё собрание, как море, восшумело,

И шум сей был меж их поболее часа,

Потом ударились все в разны голоса;

Однако ж все они хоть разно рассуждали,

Но все его за то согласно осуждали.

Тогда отец богов сию предпринял речь:

«По-вашему, его, я вижу, должно сжечь;

Но я не соглашусь казнить его столь строго,

Понеже шалунов таких на свете много,

И если мне теперь их жизни всех лишить,

Так должен я почти весь свет опустошить.

Когда б и я, как вы, был мыслей столь нестройных,

Побил бы множество я тварей недостойных,

Которые собой лишь землю тяготят;

И первых бы с нее льстецов я свергнул в ад,

Жестокосердных всех и всех неблагодарных,

Неправедных судей, воров, друзей коварных;

Потом не миновал и тех бы мой указ,

Которые ползут без просу на Парнас.

Помыслите же вы, чему я свет подвергну,

Когда я тварей сих в дно адово низвергну?

Послушайте меня: оставим месть сию,

Я время каждому исправиться даю.

Не столько виноват ямщик, как вам он зрится,

Так ныне инако он мною усмирится;

Чрез два дни у «Руки» [589] кулачный будет бой,

Где будет воевать сей новый наш герой;

Он многих там бойцов ужасно завоюет,

За братскую любовь носки им всем рассует.

И се какой ему предел я положил:

Хочу, чтоб он один за нескольких служил;

Вы у́зрите, чего сей будет муж достоин.

Он был худой ямщик, а будет добрый воин».

Сие Зевес богам со важностью сказал

И всем разъехаться им в домы приказал.

Когда бы смертные все тако помышляли,

Дабы по склонности к делам определяли,

Тогда бы, может быть, негодный самый врач

Престал людей лечить и добрый был палач;

Судья, который дел совсем не понимает

И только за сукном лишь место занимает,

Он мог бы лучше быть, когда б он был кузнец.

Приемлют за сребро ошибкой и свинец.

Бывает добрый муж — худой единоборец,

Порядочный дьячок — прескверный стихотворец.

Итак, когда бы всяк в степень свою попал,

Давно б в невежестве уж свет не утопал.


Уже настал тот день, стал слышен рев медвежий,

На рев сей собралось премножество невежей,

Стекается к «Руке» со всех сторон народ,

Там множество крестьян, приказных и господ:

Одни между собой идут туда сражаться,

Другие травлею медвежьей забавляться.

О утешение! от скуки позевать,

Как псы невинного там зверя будут рвать;

Иль над подобными глумиться дураками,

Как рыцарствуют, бьясь взаимно кулаками.

Там несогласие стоит уже давно,

И злоба там бойцам разносит всем вино,

Невежество над всем там власть свою имеет,

И мудрость в сих местах явиться не посмеет.


Уже к сражению стояли две стены,

И славные бойцы вином напоены,

Которые сию забаву составляли,

Вытягивалися и руки поправляли;

Один снимал с себя и шапку, и кушак,

Другой навастривал на ближнего кулак,

Иной, до пояса спустя свою рубашку,

Примеривался, как идти ему вразмашку

И как сопернику за братскую любовь

Спустити из носу его излишню кровь

Или на личике фонарь кому поставить,

Чем мог бы всех на то смотрящих позабавить.


Меж тем Зевес окно в зените отворил

И тако всем тогда бессмертным говорил:

«Да будет, боги, вам сие известно ныне:

Выглядывать отсель льзя богу и богине,

Как некогда со мной вы зрели с сих же стран

На битвы страшные меж греков и троян;

Но вы меня тогда нередко облыгали,

Украдкой обои́м народам помогали.

А ныне, ежели кто по́мочь дать дерзнет,

Тот гнева моего никак не ускользнет.

Помощник целый год, как гладный пес, порыщет,

Ни в банях, ни в тюрьмах убежища не сыщет;

Хотя бы посреде он скрылся кабака,

И там велю ему натыкать я бока,

Доколе не пройдет сие урочно время.

Как хочете, а вы не суйтесь в это стремя».

Тогда они свои потупили глаза

И ждали, как сия минует их гроза,

Смирнехонько вокруг Зевеса все сидели

И только как сычи в окошечко глядели.


И се настал уже жестокой битвы час:

Сначала стал меж их ребячий слышен глас,

И в воздух раздались нестройные их крики,

А это было тут в подобие музыки.

Как туча, помрачив чистейший оризонт,

Облегшись тягостью своей на тихий понт,

Ужасной бурею на влагу лишь подует,

Престанет тишина и море возбунтует,

Потом ударит гром из темных облаков,—

Подобный оному стал стук от кулаков,

И с пыли облака густые вверх виются,

Удары громкие по рожам раздаются,

Лиется из носов кровавая река,

Побои чувствуют и спины и бока,

И от ударов сих исходят разны звоны;

Разносятся везде пощечин миллионы.

Один соперника там резнул под живот,

И после сам лежит, повержен, яко скот;

Другой сперва пошел на чистую размашку,

Нацелил прямо в нос; но, сделавши промашку,

Отверз свободный путь другого кулакам,

А тот, как по торгу́, гуляет по щекам.

Иной тут под глаза очки другому ставит,

Иной соперника, схватя за горло, давит,

Иному сделали лепешку из лица,

А он пошел в кабак и, выпив там винца,

Со прежней бодростью на битву устремился

И лучше прежнего сквозь стену проломился.


Се тако билися безмозглы мужики:

С одной страны купцы, с другия ямщики,

Как вдруг с купеческой страны герой выходит

И спорника себе меж всеми не находит.

Подобно яко лев, расторгнув свой запор,

Рыка́ет и бежит, бросая жадный взор,

Ко стаду робкому пасущейся скотины

В средине мягких трав прохладныя долины,

Где бедненький, его увидя, пастушок,

Из рук трепещущих повергнув посошок,

Единым бегствием живот свой избавляет,

А стадо хищнику на добычь оставляет.

Так новый сей Аякс, иль паче Диомид,

Имея на челе своем геройский вид,

Вломился и дели́т кулачные удары:

Побегли ямщики, как робкие татары,

Когда на их полях блеснул российский меч, —

Так должны ямщики тогда все были бечь…

Но слог сей кудреват и здесь не очень кстати,

Не попросту ль сказать, они должны бежати,

А грозный тот герой, как коршун, в них летит

И кулаками их, бегущих, тяготит.

Смутились все, как прах пред тучи грозной зраком;

Один падет стремглав, другой ползет там раком,

А третий, как медведь, пораненный, рычит,

Четвертый, яко бык, ударенный, мычит.

О бой, ужасный бой! без всякия корысти,

Ни силы конские, ни мужеские лысти

Не могут быстроты геройския сдержать…

Всё хочется словам высоким подражать.

Уймися, мой гудок, ведь ты гудишь лишь вздоры,

Так надобно ль тебе высоких слов наборы?

Посредственная речь тебе теперь нужна,

И чтобы не была надута, ни нежна;

Ступай своим путем, последуя Скаррону,

Скорее, может быть, достанешь ту корону,

Которую певцам парнасский бог дает.


Герой купеческий ямских героев бьет

И нумерит им всем на задницах пашпо́рты,

Трещат на ямщиках рубашки там и по́рты.

Все думали, что он в руках несет перун

И что он даст бойцам последний карачун;

Но вдруг лишился бой сего ужасна вида,

Когда пришел герой под сению Эгида,

Сокрытый им от всех смотрителей очей, —

То был под шапкою своею Елисей;

Не видим никому, он бой переменяет,

Смутил в единый час купцов и прогоняет,

Трясется от него их твердая стена,

А он на них кладет кровавы знамена.

От кулаков его все на розно делятся,

Не сотни перед ним, но тысящи валятся!

Победа к ямщикам прешла в единый миг,

И Елисей уже бойца того достиг,

Который воевал как черт меж ямщиками:

Уже разит его Елеська кулаками,

И множество ему тычков в глаза влепил,

Которыми его разбил и заслепил,

Свалился, яко дуб, секирою подсечен,

Лежит, Еле́сею разбит и изувечен;

Трикраты он себя с песку приподымал,

Трикраты на него он паки упадал

И наконец на нем лежит и чуть-чуть дышит

И Елисееву победу тамо пишет,

А попросту песок он задницей чертил,

Но встать с него в себе он сил не находил.

Движенья таковы всех к жалости подвигли,

Товарищи его тотчас к нему достигли,

Полмертвого бойца в кабак перенесли

И там ему вина на гривну поднесли,

Которым дух его ослабший ободрили

И паки тем ему дыханье возвратили.


Исправился купец, идет из кабака,

Вторично он в бою попал на ямщика;

Тут паки на него насунулся Елеся,

И паки, раз ему десятка два отвеся,

Сильнее прежнего он дал ему толчок,

Он паки задницей повергся на песок;

Но так уже ямщик купца туда запрятал,

Что весь седалища в нем образ напечатал,

И сказывают все, кто ходит в тот кабак,

Что будто и поднесь в песке тот виден знак.

Ямщик, сразя его, разить всех начал встречных,

Умножа за собой подбитых и увечных,

Загнал в трущобу всех купеческих повес,

И словом, он тогда был храбр, как Ахиллес.


Но можно ли кому с свирепым спорить роком!

Не знаю, кто с него сшиб шапку ненароком,

А он с открытою главою стал, как рак.

Хотел было бежать с побоища в кабак,

Но тут его свои, бегущего, схватили,

Свели во свой приказ и на цепь посадили.

Сбылася истина Зевесовых речей —

Елесеньке весь лоб подбрили до ушей;

Какой бы это знак, куда Елесю рядят,

Неу́жели его и впрямь во службу ладят?

Увы, то истина! был сделан приговор:

«Елеська как беглец, а может быть и вор,

Который никакой не нес мирския платы,

Сведен в военную и отдан там в солдаты».


1769



Вид Большого бассейна в Верхнем саду в Петергофе.
Гравюра А. Ухтомского с оригинала С Щедрина. 1800-е годы.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.


Нравоучительные басни

Повар и Портной


Удобней повару и жарить, и варить,

Как о поваренном портному говорить.

Не знаю было где, в Литве ли, или в Польше,

Тот ведает про то, кто ведает побольше;

Я знаю только то, что ехал Пан,

А ехал из гостей, так ехал пьян.

Навстречу вдруг прохожей,

И сшелся с Паном — рожа с рожей.

Пан спесью и вином надут.

Под паном двое слуг коня его ведут.

Конь гордо выступает,

Пан в спеси утопает,

Подобно как петух.

За паном много едет слуг.

А встретившийся с ним в одежде и́дет скудной.

Пан спрашивал его, как человек рассудной:

«Какое ремесло имеешь за собой?»

«Приспешник, государь, стоит перед тобой».

«Коль так, ответствуй мне, доколь не плюну в рожу:

Когда Приспешник ты, так знаешь ли ты вкус,

Что почитаешь ты за лучший кус?»

«У жареного поросенка кожу», —

Ответствовал Приспешник так.

«Ты — повар не дурак,—

Пан говорил ему, — и дал ответ мне смело;

Поэтому свое ты прямо знаешь дело».

И по словах его Пан щедро наградил,

Подобно как отец, хотя и не родил.

Приспешник с радости мой, поднимая ноги,

Помчался вдоль дороги.

Навстречу Повару дорогой шел одной —

А кто? Портной.

Знакомцы оба.

Притом же и друзья, хотя и не до гроба,

Однако же друзья.

«Куда ты, брат Илья,

Бежишь поспешно?»

Другой ответствует: «Теперь уж я

   Скажу смеленько, брат, что мастерство приспешно

Получше твоего;

Не знаешь ничего

Ты, пьяница Петрушка,

Что будет у Ильи великая пирушка!

Взгляни на мой карман.

Довольны мы с женою оба,

И не прожить нам с ней до гроба,

Что дал нам Пан,

Который лишь теперь проехал пьян».

И вытянул мешок со златом он с лисенка:

«Вот что от пана я достал за поросенка!»—

И денежки в мешечке показал,

Притом всё бытие приятелю сказал.

Портной, на деньги глядя, тает,

Из зависти он много их считает

И помышляет так:

«Конечно, Пан — дурак,

Что дал за поросенка

Мешок он золота с лисенка;

И сам я побегу

И господина настигу;

И если мудрость вся лишь в коже поросячей,

Так я его обрею, как подьячий».

Сказав сии слова,

Пустилась в путь безумна голова.

Пан ехал тихо,

Портной бежал мой лихо

И вмиг

Боярина настиг.

Кричит: «Постой, боярин!

Я не татарин

И не срублю;

Я не имею сабли,

Не погублю.

Все члены у меня в бежании ослабли.

Приспешник я, не вор».

Пан слышал разговор

И, видя за спиною

Бегущего не вора с дубино́ю,

Коня сдержал.

Портняжка прибежал,

Пыхтит, и, как собака, рьяет,

И чуть зевает,

Лишася бегом сил.

Тогда его боярин вопросил:

«Зачем ты, скот, за мною

Без памяти бежал?

Лишь только ты меня, безумец, испужал;

Я думал, что бежит разбойник с дубино́ю».

Портняжка говорит: «Не вор я, государь!»

А Пан ему на то: «Какая же ты тварь?»

— «Я мастерство, — сказал, — приспешное имею

И хорошо варить и жарить я умею».

Пан тотчас вопросил: «Что слаще у быка?»

Сказал безумец: «Кожа».

Тотчас раздулися у повара бока и рожа,

И брюхо, и спина,

Плетьми ободрана.

Пошел портняжка прочь неспешно

И плачет неутешно —

Клянет боярина и мастерство приспешно.


Между 1763 и 1767


Вор и Подьячий


Поиман Вор в разбое,

Имел поличное, колечко золотое,

Которое пред тем с Подьячего склевал

В ту ночь, как Вор сего воришка разбивал;

Хотя Подьячего так звать неосторожно,

Однако ж взятки их почесть разбоем можно, —

Затем я назвал так.

Подьячий не дурак,

Да только что бездельник;

Он Вора обличал,

Что точно у него кольцо свое узнал,

И с тем еще других пожитков он искал.

На то в ответ сказал Подьячему мошенник:

«Когда меня за то достоит бить кнутом,

Так должно и тебя пытать, Подьячий, в том:

Когда родитель твой жил очень небогато,

Откуда ж у тебя сие взялося злато?

Разбойник я ночной,

А ты дневной;

Скажу я и без пытки,

Что я пожитки

У вора крал,

Который всех людей безвинных обирал.

С тобою мы равны, хоть на весах нас взвесить;

И если должно нас, так обои́х повесить».


Между 1763 и 1767


Суеверие


Когда кокушечки кукуют,

То к худу и к добру толкуют.

Старухи говорят: «Кому вскричит сто раз,

Тому сто лет и жить на свете;

А если для кого однажды пустит глас,

Тому и умереть в том лете».


А к этому теперь я басенку сварю,

И вас, читатели, я ею подарю.

Ходила Девка в лес, услышала Кокушку,

И стала Девушка о жизни ворожить:

«Скажи, Кокушечка, долгонько ли мне жить?

Не выпущу ли я сего же лета душку?»

Кокушка после слов сих стала куковать,

А Девушка моя, разиня рот, зевать.

Подкралася змея и Девку укусила,

Подобно как цветок средь лета подкосила;

Хотя Кокушка ей лет со ста наврала,

Но Девка от змеи в то ж лето умерла.


Между 1763 и 1767


Господин с слугами в опасности жизни


Корабль, свирепыми носим волнами в море,

Лишася всех снастей, уж мнит погибнуть вскоре.

В нем едет Господин, при коем много слуг;

А этот Господин имел великий дух,

Спросил бумаги в горе

И, взяв ее, слугам отпу́скную писал,

А написав ее, сказал:

«Рабы мои, прощайте,

Беды не ощущайте,

Оплакивайте вы лишь только смерть мою,

А вам я всем отпу́скную даю».

Один из них сказал боярину в ответ:

«Велик нам дар такой, да время грозно;

Пожаловал ты нам свободу, только поздно,

С которой вскорости мы все оставим свет».


В награде таковой немного барыша,

Когда она дается

В то время, как душа

Уж с телом расстается.


Между 1763 и 1767


Крестьянин, Медведь, Сорока и Слепень [590]


Мужик пахал в лесу на пегом на коне;

Случился близко быть берлог на стороне.

В берлоге том Медведь лежал в часы тогдашни,

Увидел мужика, трудящася вкруг пашни;

Покиня зверь берлог,

Хотя и не легок,

Да из берлога скок;

Мужик, зря зверя, стонет,

В поту от страха тонет,

А иногда его составы все дрожат;

Хотел бы тягу дать, да ноги не бежат,

Что делать, сам не знает,

И пашню, и коня с собою проклинает.

Меж тем Медведь на пашню шасть.

Пришла напасть;

Мужик хлопочет:

«Медведь, знать, скушать хочет

Меня

И моего коня;

Уж о коне ни слова,

Была бы лишь моя головушка здорова».

Ан — нет:

Медведь был сыт, не надобен обед,

Медведю пежины [591] крестьянския кобылы

Понравились и стали милы;

Медведь

Желает на себе такую ж шерсть иметь.

За тем крестьянину он делает поклоны

И говорит: «Мужик,

Не устрашись, услыша мой медвежий крик;

Не драться я иду, не делай обороны,

А я пришел просить,

Чтоб мог такую ж шерсть носить,

Какая у твоей кобылы;

Мне пятна черные по белой шерсти милы».

Крестьянин, слыша те слова,

Сказал: «Теперь цел конь, цела и голова,

Полезны эти вести.

Медведю нуждица пришла, знать, в пегой шерсти».

Вещает с радости: «Медведь,

Коль хочешь на себе шерсть пегую иметь,

Так должен ты теперь немножко потерпеть;

Не будь лишь злобен,

Связаться дай и стань коню подобен,

А именно ты будешь пег, как конь».

Медведь связаться дал, мужик расклал огонь

И, головеньку взяв, ей стал Медведя жарить,

Подобно как палач в застенке вора парить,

И, наконец, лишь головенькой где прижмет,

Тут шерсти нет

И пежина явилась.

Медведю пегая уж шерсть не полюбилась;

Он, вырвавшись из рук мужичьих, побежал

И, рынувшись в берлог, под деревом лежал,

Лижа дымящи раны.

«Охти, — он говорил, — крестьяне все тираны

И хуже всех людей,

Когда они так жгут всех пегих лошадей;

Когда б я знал то прежде,

Не думал бы вовек о пегой я одежде».

Лишь речь Медведь скончал,

Сороку бес к крестьянину примчал,

А эти птицы

Охочи до пшеницы,

И только что она на пашню прыг,

Поймал ее мужик,

Поймал, как вора.

Худая с мужиком у бедной птицы ссора:

Он скоро воровство Сороке отомстил, —

Ей ноги изломав, на волю отпустил.

Сорока полетела

И кое-как на то же древо села,

Подле которого Медведь берлог имел.

Потом ко мужику Слепнишка прилетел

И сел лошадушке на спину;

Не стоит мужику для мух искать дубину,

Рукой Слепня поймал

И ног уж не ломал,

Но наказание другое обретает:

В Слепня соломинку втыкает

И с нею он его на волю ж отпускает.

Слепень взвился и полетел,

С Сорокой вместе сел.

Меж тем уж солнушко катилося не низко,

Обед был близко,

Конец был ремесла;

Хозяйка к мужичку обедать принесла.

Так оба сели

На травке да поели.

Тогда в крестьянине от сладкой пищи кровь

Почувствовала — что? К хозяюшке любовь;

«Мы время, — говорит, — свободное имеем,

Мы ляжем почивать;

Трава для нас — кровать».

Тогда — и где взялись? — Амур со Гименеем,

Летали вкруг,

Где отдыхал тогда с супругою супруг.

О, нежна простота! о, милые утехи!

Взирают из-за древ, таясь, игры и смехи

И тщатся нежные их речи все внимать,

Была тут и сама любви прекрасна мать [592],

Свидетель их утех, которые вкушали;

Зефиры сладкие тихохонько дышали

И слышать все слова богине не мешали…

Медведь под деревом в болезни злой лежал,

Увидя действие, от страха весь дрожал,

И говорит: «Мужик недаром так трудится:

Знать, баба пегою желает нарядиться».

Сорока вопиет:

«Нет,

Он ноги ей ломает».

Слепень с соломиной бурчит и им пеняет:

«Никто, — кричит, — из вас о деле сем не знает,

Я точно ведаю сей женщины беду:

Она, как я, умчит соломину в заду».


Читатель, баснь сия ту мысль тебе рождает,

Что всякий по себе о прочих рассуждает.


Между 1763 и 1767


Эпиграммы

На болтуна


Довольно из твоих мы грома слышим уст:

Шумишь, как барабан, но так же ты и пуст.


1772


Загадки

«Я в трех частях земли; меня в четвертой нет…» [593]


Я в трех частях земли; меня в четвертой нет;

Меня ж иметь в себе не может целый свет;

Но мир меня в себе имеет, и комар;

Не может без меня земной стояти шар.

В пещерах и морях всегда меня сретают,

Во вихрях и громах неложно обретают;

И так меня ж в себе имеют все борцы.

Тот назвал уж меня, кто назвал огурцы.

Еще ли ты меня не знаешь? Я есмь…


1773


М. Херасков

Эпическая поэма

Россиада

Песнь первая [594]


Пою от варваров Россию свобожденну,

Попранну власть татар и гордость низложенну;

Движенье древних сил, труды, кроваву брань,

России торжество, разрушенну Казань.

Из круга сих времен спокойных лет начало,

Как светлая заря, в России воссияло.


О ты, витающий превыше светлых звезд,

Стихотворенья дух! [595] приди от горних мест,

На слабое мое и темное творенье

Пролей твои лучи, искусство, озаренье!


Отверзи, вечность! мне селений тех врата, [596]

Где вся отвержена земная суета,

Где души праведных награду обретают,

Где славу, где венцы тщетою почитают;

Перед усыпанным звездами алтарем,

Где рядом предстоит последний раб с царем;

Где бедный нищету, несчастный скорбь забудет,

Где каждый человек другому равен будет.

Откройся, вечность, мне, да лирою моей

Вниманье привлеку народов и царей.

Завеса поднялась!.. Сияют пред очами

Герои, светлыми увенчанны лучами.

От них кровавая казанская луна

Низвергнута во мрак и славы лишена.

О вы, ликующи теперь в местах небесных,

Во прежних видах мне явитеся телесных!


Еще восточную России древней часть

Заволжских наглых орд [597] обременяла власть;

На наших пленниках гремели там оковы,

Кипели мятежи, росли злодейства новы;

Простерся бледный страх по селам и градам,

Летало зло за злом, беды вослед бедам;

Курений алтари во храмах не имели,

Умолкло пение, лишь бури там шумели;

Без действа в поле плуг под тернами лежал,

И пастырь в темный лес от стада убежал.

Когда светило дня к полуночи взирало,

Стенящу, страждущу Россию обретало.

В ее объятиях рожденная Казань

Из томных рук ее брала позорну дань;

Сей град, российскими врагами соруженный,

На полночь гордою горою возвышенный,

Подняв главу свою, при двух реках стоит, [598]

Отколе на брега шумящей Волги зрит.

Под тению лесов, меж пестрыми цветами

Поставлен Батыем ко северу вратами,

Чрез кои в сердце он России выбегал,

Селенья пустошил и грады пожигал.

С вершины видя гор убийства и пожары,

Где жили древние российские болгары,

Разженны верою к закону своему,

Казань, поверженна в магометанску тьму,

В слезах на синий дым, на заревы взирала

И руки чрез поля в Россию простирала;

Просила помощи и света от князей,

Когда злочестие [599] простерло мраки в ней.

Подвигнуты к странам природным сожаленьем,

Народа своего бедами и томленьем,

На части полночь [600] всю расторгшие князья

Смиряли наглых орд, во бранях кровь лия.


Но как российские Ираклы ни сражались,

Главы у гидры злой всечасно вновь рождались,

И, жалы отрастив в глухих местах свои,

Вползали паки в грудь России те змеи.

Драконова глава лежала сокрушенна,

Но древня злоба в нем была не потушенна;

Под пеплом крылся огнь и часто возгорал,

Во смутны россов дни он силы собирал;

Неукротимых орд воскресла власть попранна

Во время юности второго Иоанна.

Сей деда храброго венчанный славой внук

Едва не выпустил Казань из слабых рук;

Смутился дух его несчастливым походом,

Где он начальствовал в войне прошедшим годом,

Где сам Борей воздвиг противу россов брань,

Крилами мерзлыми от них закрыв Казань;

Он мрачной тучею и бурями увился,

Подобен грозному страшилищу явился,

В глухой степи ревел, в лесу дремучем выл,

Крутился между гор, он рвал, шумел, валил,

И, волжские струи на тучны двигнув бреги,

Подул из хладных уст морозы, вихрь и снеги;

Их пламенная кровь не стала россов греть,

Дабы в наставший год жарчее воскипеть.


В то время юный царь в столицу уклонился,

Где вместо гласа труб забавами пленился.

О ты, на небесах живущий в тишине!

Прости, великий царь, мою отважность мне,

Что утро дней твоих во тьме дерзну представить,

Пресветлый полдень твой громчае буду славить;

Велик, что бурю ты вкруг царства укротил,

Но больше, что страстям душевным воспретил.


Увидев, что Москва, оставив меч, уснула,

Трепещуща луна из облак проглянула;

Храняща ненависть недремлющи глаза

От Волги поднялась как страшная гроза;

Орда, нарушив мир, оковы разрывала

И, злобой движима, мутилась, бунтовала,

И стала воздымать главу и рамена,

Россию утеснить, как в прежни времена.

Сей страшный исполин в российски грады входит,

Убийства, грабежи, насильства производит;

Рукою меч несет, другой звучащу цепь,

Валятся стены вкруг, томится лес и степь.

Уже велением коварныя Сумбеки [601]

В Казани полились российской крови реки;

И, пламенник нося, неукротимо зло

Посады в ярости московские пожгло;

В жилища христиан с кинжалом казнь вступила,

И кровь страдальческа на небо возопила;

Там плач, уныние, сиротствующих стон;

Но их отечество сей вопль вменяло в сон. [602]


Алчба, прикованна корыстей к колеснице, [603]

В российской сеяла страдание столице.

О благе собственном вельможи где рачат,

Там чувства жалости надолго замолчат.

Москва, разимая погибелию внешной,

От скорбей внутренних явилась безутешной.


Сокрылась истина на время от царя;

Лукавство, честь поправ, на собственность воззря,

В лице усердия в чертогах появилось,

Вошло, и день от дня сильняе становилось.


Там лесть представилась в притворной красоте,

Котора во своей природной наготе

Мрачна как ночь, робка, покорна, тороплива,

Пред сильными низка, пред низким горделива,

Лежащая у ног владетелей земных,

Дабы служити им ко преткновенью их.

Сия, природну желчь преобратив во сладость,

В забавы вовлекла неосторожну младость;

Вельможи, выгоде ревнующи своей,

Соединилися, к стыду державы, с ней;

И лесть надежные подпоры получила,

От царского лица невинность отлучила.

Гонима, истина, стрелами клеветы,

Что делала тогда? В пещеры скрылась ты!


Во смутны времена еще вельможи были,

Которы искренно отечество любили;

Соблазны счастия они пренебрегли,

При явной гибели не плакать не могли;

Священным двигнуты и долгом, и законом,

Стенать и сетовать дерзали перед троном;

Пороков торжество, попранну правду зря,

От лести ограждать осмелились царя.

Вельможи в сединах монарха окружают,

Их слезы общую напасть изображают;

Потупленны главы, их взоры, их сердца,

Казалося, туман простерли вкруг венца;

На смутных их челах сияет добродетель,

В которых свой позор прочесть бы мог владетель.

Дух бодрости в тебе, вещают, воздремал!

Но царь, то зная сам, их плачу не внимал.


Уныл престольный град, Москва главу склонила,

Печаль ее лицо, как ночь, приосенила;

Вселилась в сердце грусть и жалоба в уста,

Тоскуют вкруг нее прекрасные места;

Унынье, растрепав власы, по граду ходит,

Потупив очи вниз, в отчаянье приводит,

Биет себя во грудь, реками слезы льет;

На стогнах торжества, в домах отрады нет;

В дубравах стон и плач, печаль в долинах злачных;

Во граде скопища, не слышно песней брачных;

Всё в ризу облеклось тоски и сиротства,

Единый слышен вопль во храмах божества.

Грызомая внутри болезнью всеминутной,

Казалася Москва воде подобна мутной,

Которая, лишась движенья и прохлад,

Тускнеет, портится и зарождает яд.

Народ отчаянный, гонимый, утомленный,

Как будто в Этне огнь внезапно воспаленный,

Лесистые холмы, густые древеса

С поверхности горы бросает в небеса.


Народ возволновал!.. Тогда, при буйстве яром,

От искры наглый бунт [604] великим стал пожаром;

По стогнам разлился, на торжищах горит,

И заревы Москва плачевных следствий зрит.

Противу злых вельмож мятежники восстали,

Которы строгости царевы подгнетали,

Которы душу в нем старались возмущать,

Дабы при буре сей Россию расхищать.

Два князя Глинские смятенья жертвой были,

Единого из них мятежники убили,

Другой пронырствами от них спастись умел

И новой бурею от трона восшумел.

Простерся мщенья мрак над светлым царским домом,

Непримирима власть вооружилась громом,

Разила тех мужей, разила те места,

Где правда отверзать осмелилась уста;

Поборники забав награды получали,

А верные сыны, восплакав, замолчали.


Россия, прежнюю утратив красоту

И видя вкруг себя раздор и пустоту,

Везде уныние, болезнь в груди столицы,

Набегом дерзких орд отторженны границы,

Под сенью роскошей колеблющийся трон,

В чужом владении Двину, Днепр, Волгу, Дон

И приближение встречая вечной ночи, —

Возносит к небесам заплаканные очи,

Возносит рамена к небесному отцу,

Колена преклонив, прибегла ко творцу;

Открыла грудь свою, грудь томну, изъязвленну,

Рукою показав Москву окровавленну,

Другою — вкруг нее слиянно море зла;

Взрыдала, и рещи ни слова не могла.


На радужных зарях превыше звезд седящий,

Во бурях слышимый, в перунах бог гремящий,

Пред коим солнечный подобен тени свет,

В ком движутся миры, кем всё в мирах живет,

Который с небеси на всех равно взирает,

Прощает, милует, покоит и карает,

Царь пламени и вод, — познал России глас;

И, славы чад своих последний видя час,

Дни горести ее в единый миг исчислил;

Он руку помощи простерти к ней помыслил.

Светлее стали вдруг над нею небеса,

Живительная к ней пустилася роса,

Ее печальну грудь и взоры окропила,

Мгновенно томную Россию подкрепила;

Одела полночь вкруг румяная заря,

На землю ангели, в кристальну дверь смотря,

Составили из лир небесну гармонию

И пели благодать, венчающу Россию.


Тогда единому из праведных мужей,

Живущих в лепоте божественных лучей,

Господнему лицу во славе предстоящих

И в лике ангелов хвалу его гласящих,

Всевышний рек: «Гряди к потомку твоему,

Дай видеть свет во тьме, подай совет ему;

В лице отечества явися Иоанну,

Да узрит он в тебе Россию всю попранну!..»


Скорей, чем солнца луч, текущего в эфир,

Летящий средь миров, как веющий зефир,

Небесный муж в страну полночную нисходит,

Блистательну черту по воздуху проводит;

Закрытый облаком, вступает в царский дом,

Где смутным Иоанн лежал объятый сном;

С пришествием его чертоги озарились,

Весь град затрепетал, пороки в мрак сокрылись.

Является царю сия святая тень

Во образе таком, в каком была в той день,

В который, в мире сем оставив зрак телесный,

Взлетела, восстенав, во светлый дом небесный;

Потупленна глава, лежаща на плечах,

Печальное лицо, померклый свет в очах,

Мечом пронзенна грудь, с одежды кровь текуща, —

Трепещущая тень, с молчанием грядуща,

И спящего царя во ужас привела,

Приблизилась к нему и так ему рекла:


«Ты спишь, беспечный царь, покоем услажденный,

Весельем упоен, к победам в свет рожденный;

Венец, отечество, законы позабыл,

Возненавидел труд, забавы возлюбил;

На лоне праздности лежит твоя корона,

Не видно верных слуг; ликует лесть у трона.

Ты зришься тигром быть, лежащим на цветах;

А мы, живущие в превыспренних местах,

Мы в общей гибели участие приемлем,

Рабов твоих слова в селеньях горних внемлем.

«Ты властен всё творить», — тебе вещает лесть;

«Ты раб отечества», — вещают долг и честь;

Но гласа истины ты в гордости не внемлешь,

Ты гонишь искренность, безбожну ложь объемлешь.

Мы, князи сей страны и прадеды твои,

Мы плачем, взор склонив в обители сии,

Для вечных радостей на небо восхищенны,

Тобой и в райских мы селеньях возмущенны;

О россах стонем мы, мы стонем о тебе;

Опомнись! нашу скорбь представь, представь себе;

О царстве, о себе, о славе ты помысли,

И избиенных нас злодеями исчисли».


Отверзлось небо вдруг вздремавшего очам,

И видит Иоанн печальных предков там,

Которы кровию своею увенчались,

Но в прежнем образе очам его являлись:

Батыев меч во грудь Олегову вонзен;

Георгий, брат его, лежит окровавлен; [605]

Несчастный Феогност [606] оковы тяжки носит,

Отмщения ордам за смерть и раны просит;

Склонив главы свои, стонают князи те,

Которы мучимы в их были животе.

Там видится закон, попранный, униженный,

Лиющий токи слез и мраком окруженный;

Погасшим кажется князей российских род;

Вельможи плачущи, в унынии народ;

Там лица бледные в крови изображенны,

Которы в жизни их ордами пораженны;

Он видит сродников и предков зрит своих,

Их муки, их тоску, глубоки раны их.


И тень рекла ему: «Отшед в мученье многом,

Роптая на тебя, сии стоят пред богом;

Последний убиен злодейскою рукой

Твой предок Александр [607], я, бывший князь Тверской,

Пришел с верхов небес от сна тебя восставить,

Твой разум просветить, отечество избавить;

Зри язвы ты мои, в очах тоску и мрак,

Се точный при тебе страны российской зрак!

Зри члены ты мои, кровавы, сокрушенны,

И селы вобрази и грады разрушенны;

Днесь тот же самый меч, которым я ражен,

И тою же рукой России в грудь вонзен,

Лиется кровь ее!.. Омытый кровью сею,

Забыл, что бога ты имеешь судиею;

Вопль каждого раба, страдание и стон,

Взлетев на небеса, текут пред божий трон;

Ты подданным за зло ответствовать не чаешь,

Но господу за их печали отвечаешь.

Вздремавшую в тебе премудрость воскреси,

Отечество, народ, себя от зла спаси;

Будь пастырь, будь герой, тебя твой бог возлюбит;

Потомство поздное хвалы тебе вострубит.

Не мешкай! возгреми! рази! так бог велел…»


Вещал, и далее вещати не хотел.

Чертог небесными лучами озарился,

Во славе Александр в дом божий водворился.

Смущенный Иоанн не зрит его во мгле;

Страх в сердце ощутил, печали на челе;

Мечта сокрылася, виденье отлетело,

Но в царску мысль свой лик глубоко впечатлело

И сна приятного царю не отдает;

С печального одра он смутен восстает,

Кидает грозные ко предстоящим очи.

Как странник во степи среди глубокой ночи,

Послыша вкруг себя шипение змиев,

К убежищу нигде надежды не имев,

Не знает, где ступить и где искать спасенья,

При каждом шаге он боится угрызенья, ―

Таков был Иоанн, напомнив страшный сон;

Казалось, мерзку лесть познал внезапно он,

Страшится он льстецов, им ввериться не смеет.

Несчастен царь, когда он друга не имеет;

Но в действо тайное хотенье произвесть,

Велел в чертог к себе Адашева привесть [608].


Сей муж, разумный муж, в его цветущи лета,

Казался при дворе как некая планета,

Вступающа в свой путь от незнакомых мест

И редко зримая среди горящих звезд.

Придворные его с досадой угнетали,

Но внутренно его сердцами почитали.

Ада́шев счастия обманы презирал,

Мирские пышности ногами попирал;

Лукавству был врагом, ласкательством гнушался;

Величеством души, не саном украшался;

Превыше был страстей и честностию полн.

Как камень посреде кипящих бурных волн,

Борея не боясь, стоит неколебимо,

И волны, о него бияся, идут мимо, —

Адашев тако тверд среди развратов был,

От мира удален, отечество любил;

Спокойно в дом вступил, где грозный жил владетель.

Страшится ли чего прямая добродетель!

Храняща лесть еще под стражей царский двор,

Увидя правду в нем, потупила свой взор;

Отчаянна, бледна и завистью грызома,

Испытывает всё, ждет солнца, туч и грома.

Предстал почтенный муж, и честность купно с ним;

Так в мраке иногда бывает ангел зрим!

В объятиях своих Адашева имея,

Со подданным монарх беседует, краснея:

«Тебе, — в слезах он рек, — я сердце отворю;

Ты честен, можешь ли не быти друг царю?

Каков в пустыне был, будь верен перед троном».


Тогда о страшном сне поведав с горьким стоном,

«Мой бог меня смирил, — он с важным видом рек, —

Я в нынешней ночи стал новый человек;

Стыжусь, что я благих советов уклонился…»

Восплакал Иоанн и праведным явился.

Как матерь верный сын отечество любя,

Адашев чаял зреть на небесах себя;

На лесть взирающий, вкруг трона соплетенну,

Оплакивал сей муж Россию угнетенну;

В восторге рек царю: «Благословенный сон!

Верь, верь мне, государь, что богом послан он;

Внемли отечества, внемли невинных стону,

На сердце ты носи, не на главе корону.

Что пользы подданным, что есть у них цари,

Коль страждет весь народ, попранны алтари,

Злодейство бодрствует, а правда угнетенна;

Не царь порфирою, порфира им почтенна!

Довольно презирал ты сам себя и нас;

Настал теперь твоей и нашей славы час!»


Глаголам истины внимающий владетель

Увидел с небеси сходящу добродетель:

Как ангел, явльшийся Израилю в ночи, [609]

Имела вкруг главы блистательны лучи;

«Се верный друг тебе!» — монарху говорила,

И лик Адашева сияньем озарила.

Увидел царь ее в его челе черты

И так воззвал к нему: «Будь мой сотрудник ты;

Мне нужен разум твой, совет, твоя услуга.

Всех паче благ царю искати должно друга.

Вещай мне истину, ее нам грозен вид,

Но вид сей от корон и тронов гонит стыд;

Гони сей стыд, гони, и строгим мне советом

Яви стези идти премудрости за светом!»


Адашев, чувствуя, коль хитро может лесть

От истины отвлечь, царя в обман привесть,

Вещал: «От наших душ соблазны да отгоним,

Себя от здешних стен и праздности уклоним;

Небесной мудрости приобрести руно [610]

Уединение научит нас одно;

Премудрость гордости и лести убегает,

Мирскую суету она пренебрегает,

Среди развратностей гражданских не живет,

В пещерах и лесах ее находит свет;

Где нет тщеславия, ни льсти, ни дум смущенных,

Пойдем ее искать в обителях священных,

Отколе чистый дух взлетает к небесам;

О царь мой! избери сию обитель сам;

Россия сил еще последних не лишенна,

Любовь к отечеству не вовсе потушенна;

Вели собрать совет, на истину воззри

И нечестивости советы разори:

Увидишь славу ты парящу пред собою;

Мы ради кровь пролить, теперь готовы к бою.

Господь, Россия вся и весь пространный свет

Ко славе, царь, тебя от праздности зовет!»


Есть место на земном лице сооруженно,

Сподвижником святых отшельцев освященно;

Угодники, оттоль восшед на небеса,

Оставили свои нетленны телеса,

Которые, прияв усердное моленье,

Даруют мир, покой, скорбящим исцеленье.

Угодник Сергий ту обитель основал, [611]

Он в малой хижине великий труд скрывал;

Небесным житием сии места прославил

И богу там алтарь триличному поставил; [612]

Увидя стены вкруг и храмов красоту,

Возможно городом почесть пустыню ту;

В обитель божию сокровища внесенны

Являют души к ней усердием возженны;

Там холм потоком вод целебных напоен,

Который Сергием из камня источен;

Развесисты древа пригорок осеняют [613]

И храмов на главы вершины преклоняют.

То зданье к святости затем приобщено,

Что славы древних лет хранит залог оно:

Герои кистью тут живой изображенны,

Которыми враги России низложенны;

Там виден Святослав, [614] седящий на земли,

Ядущий хлеб сухой и в поте, и в пыли;

Он зрится будто бы простой меж ратных воин,

Но древним предпочтен Атридам быть достоин.

Владимир [615] меч и пальм носящ изображен,

Стоит трофеями и светом окружен;

У ног его лежит поверженна химера [616];

Со славой съединясь, его венчает вера.

Там лавры Ярослав [617] имеет на главе;

Донской [618] блистает здесь; там Невский на Неве;

Там лик великого представлен Иоанна, [619]

Цесарской первого короною венчанна;

Победы, торжества, блистания венца

К делам великим огнь внушают во сердца;

Для сих причин в сей храм, ко славе предизбранна,

Адашев убедил склониться Иоанна.


Еще не скрылося в волнах светило дни,

Достигли мирного убежища они.

Сопутницей своей имея добродетель,

Как будто видел рай в обители владетель:

Во славе зрится бог, присутствующий там!

С священным ужасом вступил в господний храм;

Он ведал, что душа, на небо вознесенна,

От тела своего врачебна и нетленна,

Творила многие и ныне чудеса,

И то сказать могла, что кроют небеса;

Приходит к Сергию, мольбы ему приносит,

Всевышней помощи против Казани просит,

Вещая: «Муж святый! ты Дмитрию помог

Татарския луны сломить кичливый рог,

И мне ты помоги, дерзнув против Казани,

Россию оправдать во предлежащей брани;

Мое отечество, о Сергий! и твое…

Возносит пред тебя моление сие!»

Молитва в воздухе как дым не исчезает,

Но будто молния небесный свод пронзает,

На радужных она возносится крылах:

Молитву искренну читает бог в сердцах;

Она небесный свод и звезды сквозь преходит,

В умильность ангелов, геенну в страх приводит.

Мольбы его как гром пред богом раздались,

Проснулася Москва, ордынцы потряслись!


В сию достойную внимания годину

Измеривал творец двух царств земных судьбину:

Российский до небес возвысился венец,

Ордынской гордости означился конец;

Но победительным народам и державе

Препятства предлежать в гремящей будут славе.

Рассеется орда, угаснет их престол,

Но россам наперед устроит много зол.


Тогда господнее изрек определенье

Орган небесных тайн в священном исступленье,

Трепещущ, духом полн, служащий алтарю,

Душ пастырь возвестил пророчества царю:

«О царь! сплетаются тебе венцы лавровы,

Я вижу новый трон, короны вижу новы!

Но царства покорить и славу обрести,

Ты должен многие страданья пренести.

Гряди, и буди тверд!..» Слова произнеслися

И гласом песненным по сводам раздалися.

В душе монарх тогда спокойство ощутил

И паки шествие ко граду обратил.

Адашев к славе огнь в царе усугубляет,

Написанных князей в предсении являет.

«Се Рюрик, предок твой, — вещает он царю, —

Троянску отрасль в нем и Августову зрю [620];

Он, силы подкрепив колеблемой державы,

Потомкам начертал бессмертный образ славы.

Се Ольга [621] мудрая, казняща Искорест,

Лучи вокруг главы, в руках имеет крест;

Коль свято царствует полночною страною!

Жена прославилась правленьем и войною!

Се праотцы твои! Взгляни на них, взгляни:

Ты видишь славу их! колена преклони.

Здесь кисть учение твое изобразует…»

И деда царского Адашев указует,

Который внутрь и вне спокоил царств раздор;

Но, кажется, к царю суровый мечет взор

И внука праздностью на троне укоряет.


Краснея, Иоанн на лик его взирает,

Ток слезный от стыда из глаз его течет,

«Начнем, начнем войну!» — Адашеву речет.

И се парящая в кругах эфирных слава

Гласит: «Готовься цвесть, Российская держава!»

Благочестивый дух царя в Казань ведет;

Престольный град его с гремящим плеском ждет.

Всевышний на него склонил свою зеницу,

И царь торжественно вступил в свою столицу;

Окрестности ее внезапно процвели,

Во сретенье ему, казалось, рощи шли;

Суровостью времен веселость умерщвленна

В долинах и лесах явилась оживленна;

Как будто бы струи прешедый чермных вод, [622]

Ликует на холмах толпящийся народ;

Подъемлет высоко Москва верхи златые,

И храмы пением наполнились святые;

Любовью видит царь возженные сердца,

Зрит в подданных детей, они в царе — отца;

На лицах радости, в очах увеселенье,

И духом сладкое вкушает умиленье.


Коль царь всевышню власть нечестием гневит,

Натура вся тогда приемлет смутный вид;

Но если под венцом сияет добродетель,

Ликует весь народ, натура и владетель.

Казалось, Иоанн вновь царство приобрел;

Избранной думе быть в чертоги повелел; [623]

Доныне стольный град стенящий, утружденный

Явился, будто бы осады свобожденный. [624]


1779


Анакреонтические оды

О силе разума


Когда Всесильно Слово

Вселенну основало

И перст творца уставил

Порядок всей Природы,

Тогда земные доли

Прияли вид и тело

И все одушевились

Единым дохновеньем.

Там холм восколебался

И целой вышиною

В слона преобращался.

Прорвав земные недры,

Свирепый лев выходит;

Его ужасным ревом

Леса вострепетали.

Тогда левиафаны

В морских волнах взыграли,

И тяжестню тела

Струи обременили.

Пречудны риноцеры [625]

Из крепких камней вышли.

Мгновенное рожденье

Оставить не успело

Из прежнего сложенья,

Кремнистой чешуею

Еще они покрыты.

Тогда взвилися птицы

На воздухе крылами;

Все твари получили

Различны дарованьи.

Кто скорыми ногами,

Кто острыми рогами,

Кто мягкою волною

Природой награждены.

Уже леса и горы

Животных стали полны;

В воде взыграли рыбы,

Под облаками птицы

И по лесам запели;

И каждое вещало

Природы новы мысли.

Потом из недров бренных

И человек выходит,

Наг, слаб и безоружен.

Студеный ветер гонит

Его в леса, в пещеры;

Но тамо дики звери

Бессильного стращают;

Ни сил, ни обороны,

Ни легких крыл к полету,

Ни твердости к сраженью,

Руна к согренью тела

Сей смертный не имеет.

Натура, видя бедность

Такой несчастной твари,

Дабы вещей порядок

На нем не прерывался,

За многи дарованьи,

Которы истощила

На множество животных.

Ему для обороны

Дала единый разум.

Тотчас свирепость львова

И дикость алчна зверя

Им стали укрощенны.

Он сильных повергает

И лютых укрощает,

И все земные твари

Ему покорны стали.

Но то не насытило

Властолюбивый разум;

Он жителей воздушных

Подверг своим законам,

И прихотям, и власти.

В глубину морскую

Он руку простирает

И тварей собирает,

Да власть его познают.

Все твари встрепетали

Непостижимой силы;

Кто бегал рог ягненка,

Тот ныне челюсть Львову

Иль тигрову терзает,

Слона одолевает,

И пищу и одежду

С животных собирает.

О разум, сильный разум!

Царем ты человека

Над тварью мог поставить;

Его ты укрепляешь,

Его вооружаешь,

Его ты согреваешь;

Игралищем Натуры,

Он силы чужд родился,

Колико нам ты нужен.

Из наших бедствии видно.


1762


Стансы

«Только явятся…»


Только явятся

Солнца красы,

Всем одеваться

При́дут часы.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


К должности водит

Всякого честь;

Полдень приходит —

Надобно есть.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


Там разговоры

Нас веселят;

Вести и ссоры

Время делят.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


Ложь и обманы

Сеет злодей;

Рвут, как тираны,

Люди людей.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


Строги уставы

Мучат нас век:

Денег и славы

Ждет человек.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


Тот богатится,

Наг тот бредет;

Тот веселится,

Слезы тот льет.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


Счастье находим,

Счастье губи́м.

Чем жизнь проводим?

Ходим да спим.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


Время, о! время,

Что ты? Мечта.

Век наш есть бремя,

Всё суета.


Боже мой, боже!

Всякий день то же.


Сколько ни видим

В мире сует,

Не ненавидим —

Любим мы свет.


Боже, о! боже.

Любим и то же.


1761


Оды нравоучительные

Знатная порода


Не славь высокую породу,

Коль нет рассудка, ни наук;

Какая польза в том народу,

Что ты мужей великих внук?

От Рюрика и Ярослава

Ты можешь род свой произвесть;

Однако то чужая слава,

Чужие имена и честь.

Их прах теперь в земной утробе,

Бесчувствен тамо прах лежит,

И слава их при темном гробе,

Их слава дремлюща сидит.

Раскличь, раскличь вздремавшу славу,

Свои достоинства трубя;

Когда же то невместно нраву,

Так все равно, что нет тебя.

Коль с ними ты себя равняешь

Невежества в своей ночи,

Ты их сиянье заслоняешь,

Как облак солнечны лучи.

Не титла славу нам сплетают,

Не предков наших имена —

Одни достоинства венчают,

И честь венчает нас одна.

Безумный с мудрым не равняйся

И славных предков позабудь;

Коль разум есть, не величайся,

Заслугой им подобен будь.

Среди огня, в часы кровавы,

Скажи мне: «Так служил мой дед;

Не собственной искал он славы,

Искал отечеству побед».

Будь мужествен ты в ратном поле,

В дни мирны добрый гражданин;

Не чином украшайся боле,

Собою украшай свой чин.

В суде разумным будь судьею,

Храни во нравах простоту,—

Пленюся славою твоею

И знатным я тебя почту.


1769


Басни

Фонтанна и Речка


В средине цветника Фонтанна кверху била

И громко о своих достоинствах трубила,

А близ ее текла

Река по камышкам, прозрачнее стекла.

Фонтанна гордая, шумя под облаками,

Сказала так Реке:

«Куда придвинулась ты, лужица, боками?

Не лучше ли б ползла, бедняжка, вдалеке

И поле дикое в своем теченьи мыла?

Пожалуй-ка, построй себе подале дом,

Ты видишь, какова моя велика сила:

Я там всходя реву, где молния и гром;

А ты, в моем соседстве,

О подлости своей не мыслишь, ни о бедстве».

Такою гордостью Река огорчена,

Фонтанне говорит: «Я ввек не уповала,

Чтобы, в железные трубы́ заключена,

Бедняжкой ты меня и подлой называла.

Причина храбрости твоей и высоты,

Что вся по самые уста в неволе ты;

А я, последуя в течении природе,

Не знаю пышности, но я теку в свободе».


На подлинник я сей пример оборочу:

Представя тихие с шумящими водами,

Сравнять хочу граждан с большими господам,

И ясно докажу… однако не хочу.


1764


И. Богданович

Повесть в стихах

Душенька [626]


Древняя повесть в вольных стихах


Предисловие от сочинителя


Собственная забава в праздные часы была единственным моим побуждением, когда я начал писать «Душеньку»; а потом общее единоземцев благосклонное о вкусе забав моих мнение заставило меня отдать сочинение сие в печать, сколь можно исправленное. Потом имел я время исправить его еще более, будучи побужден к тому печатными и письменными похвалами, какие сочинению моему сделаны. Приемля их с должною благодарностию, не питаюсь самолюбием столь много, чтоб не мог восчувствовать моего недостаточества при выражениях одного неизвестного, которому в вежливых стихах его угодно было сочинение, «Душеньку», назвать творением самой Душеньки. Предки мои, служив верою и правдою государю и отечеству, с простым в дворянстве добрым именем, не оставили мне примера вознести себя выше обыкновенной тленности человеческой. Я же, не будучи из числа учрежденных писателей, чувствую, сколько обязан многих людей благодушию, которым они заменяют могущие встретиться в сочинениях моих погрешности.


Стихи на добродетель Хлои


Красота и добродетель

Из веков имели спор;

Свет нередко был свидетель

Их соперничеств и ссор.

Хлоя! ты в себе являешь

Новый двух вещей союз:

Не манишь, не уловляешь

В плен твоих приятных уз;

Кто же хочет быть свидетель

Покорения сердец,

Хлоиных красот видец

Сам узнает наконец,

Сколь любезна добродетель!


Книга первая


Не Ахиллесов гнев и не осаду Трои, [627]

Где в шуме вечных ссор кончали дни герои,

Но Душеньку пою.

Тебя, о Душенька! на помощь призываю

Украсить песнь мою,

Котору в простоте и вольности слагаю.

Не лиры громкий звук ― услышишь ты свирель.

Сойди ко мне, сойди от мест, тебе приятных,

Вдохни в меня твой жар и разум мой осмель

Коснуться счастия селений благодатных,

Где вечно ты без бед проводишь сладки дни,

Где царствуют без скук веселости одни.

У хладных берегов обильной льдом Славены, [628]

Где Феб туманится и кроется от глаз,

Яви потоки мне чудесной Иппокрены.

Покрытый снежными буграми здесь Парнас

От взора твоего растаявал не раз.

С тобою нежные присутствуют зефиры,

Бегут от мест, где ты, докучные сатиры,

Хулы и критики, и грусти и беды;

Забавы без тебя приносят лишь труды:

Веселья морщатся, амуры плачут сиры.


О ты, певец богов,

Гомер, отец стихов,

Двойчатых [629], равных, стройных

И к пению пристойных!

Прости вину мою,

Когда я формой строк себя не беспокою

И мерных песней здесь порядочно не строю.

Черты, без равных стоп, [630] по вольному покрою,

На разный образец крою,

И малой меры и большия,

И часто рифмы холостые,

Без сочетания законного в стихах,

Свободно ставлю на концах.

А если от того устану,

Беструдно и отважно стану,

Забыв чернил и перьев страх,

Забыв сатир и критик грозу,

Писать без рифм иль просто прозу.

Любя свободу я мою,

Не для похвал себе пою;

Но чтоб в часы прохлад, веселья и покоя

Приятно рассмеялась Хлоя.


Издревле Апулей, потом де ла Фонтен,

На вечну память их имен,

Воспели Душеньку и в прозе и стихами

Другим языком с нами.

В сей повести они

Острейших разумов приятности явили;

Пером их, кажется, что грации водили,

Иль сами грации писали то одни.

Но если подражать их слогу невозможно,

Потщусь за ними вслед, хотя в чертах простых,

Тому подобну тень представить осторожно

И в повесть иногда вместить забавный стих.


В старинной Греции, в Юпитерово время,

Когда размножилось властительное племя,

Как в каждом городке бывал особый царь,

И, если пожелал, был бог, имел олтарь.

Меж многими царями

Один отличен был

Числом военных сил,

Умом, лицом, кудрями,

Избытком животов,

И хлеба, и скотов.

Бывали там соседи

И злы и алчны так, как волки иль медведи:

Известен Ликаон,

Которого писал историю Назон; [631]

Известно, где и как на самом деле он

За хищные дела и за кривые толки

Из греческих царей разжалован был в волки.

Но тот, о ком хочу рассказывать теперь,

Ни образом своим, ни нравом не был зверь;

Он свету был полезен

И был богам любезен;

Достойно награждал,

Достойно осуждал;

И если находил в подсудных зверски души,

Таким ослиные приклеивал он уши,

Иным сурову щеть, с когтями в прибыль ног,

Иным ревучий зев, другим по паре рог.

От едкой древности, котора быль глотает,

Архива многих дел давно истреблена;

Но образ прав его сохранно почитает

И самый поздний свет, по наши времена.

Завистным он велел, как вестно, в том труждаться,

Чтоб счастие других

Скучало взорам их

И не могли б они покоем наслаждаться.

Скупым определил у золота сидеть,

На золото глядеть

И золотом прельщаться;

Но им не насыщаться.

Спесивым предписал с людьми не сообщаться,

И их потомкам в казнь давалась та же спесь,

Какая видима осталась и поднесь.

Велел, чтоб мир ни в чем не верил

Тому, кто льстил и лицемерил.

Клеветникам в удел

И доносителям неправды государю

Везде носить велел

Противнейшую харю,

Какая изъявлять клевещущих могла.

Такая видима была

Не в давнем времени, в Москве на маскараде, [632]

Когда на масленой, в торжественном параде,

Народ осмеивал позорные дела.

И словом,

В своем уставе новом

Велел, чтоб обще все злонравны чудаки

С приличной надписью носили колпаки,

По коим их тогда скорее узнавали

И прочь от них бежали.

По доброму суду, устав сей был не строг

И нравился народу,

Который в дело чтить не мог

Старинную дурную моду,

Когда людей бросали в воду,

Как будто рыбий род,

По нескольку на всякий год.

Овидий, лживых лет потомственный писатель,

Который истину нередко обнажал,

Овидий, в самой лжи правдивых муз приятель,

Подробно описал,

У греков как дотоль бывали казни часты.

Преобращенные тогда в быков Церасты,

Цекропов целый род, за злобу и обман,

Во стадо обезьян,

Льстецы, за низость душ, в лягушки,

Непостоянные ― в вертушки,

Болтливые ― в сорок,

Жестокосердые ― во мраморный кусок,

Тантал, Сизиф и Иксиона,

За алчну злобу их,

На вечной ссылке у Плутона,

И множество других

Почли бы все себе за милость и за ласки,

Когда бы только царь,

Дурную в свете тварь

Рядя в дурные маски,

Наказывал стыдом.

Такая нова власть, без дальней людям казни,

Держала всех в боязни;

И добрый царь притом

Друзей из доброй воли

Откушать хлеба-соли

Зывал в свой царский дом.


О, если б ты, Гомер, проснулся!

Храня твоих героев честь,

Которы, забывая месть,

Любили часто пить и есть,

Ты б, слыша стих мой, ужаснулся,

Что, слабый будучи певец,

Тебе дерзнул я наконец

Подобиться, стихов отец!

Возможно ль изъявить достойно

Великолепие пиров

У царских греческих дворов,

О коих ты писал толь стройно?

Я только лишь могу сказать,

Что царь любил себя казать,

Иных хвалить, иных тазать,

Поесть, попить и после спать.

А за такое хлебосольство,

И более за добрый нрав,

От всех соседственных держав

Явилося к нему посольство.

Особо же он был отличен из царей

За то, что трех имел прекрасных дочерей.

Но солнце в красоте своей,

Когда вселенну освещает,

Луну и звезды помрачает, ―

Подобно так была меньшая всех видней,

И старших сестр своих достоинства мрачила,

И розы красоту, и белизну лилей,

И, словом, ничего в подобном виде ей

Природа никогда на свете не явила.


Искать приличных слов

К тому, что в множестве веков

Блистало толь отменно,

Напрасно было бы, и было б дерзновенно.

Короче я скажу: меньшая царска дочь,

От коей многие вздыхали день и ночь,

У греков потому Психея называлась,

В языках же других, при переводе слов,

Звалась она Душа, по толку мудрецов,

А после в повестях старинных знатоков

У русских Душенька она именовалась;

И пишут, что тогда

Изыскано не без труда

К ее названию приличнейшее слово,

Какое было ново.

Во славу Душеньке у нас от тех времен

Поставлено оно народом в лексиконе

Между приятнейших имен,

И утвердила то любовь в своем законе.


Но часто похвалы

Бывают меж людей опаснее хулы.

Презорна спесь не любит,

Когда повсюду трубит

Прямую правду вслух

Болтливая богиня Слава.

Чужая честь, чужие права

Завистливых терзают дух.

Такая, Душенька, была твоя прослуга,

Как весь цитерский мир и вся его округа

Тебя особо обожали

И все к тебе бежали

Твое умножить торжество.

Соперницы своей не знала ты — печали!

Веселий, смехов, игр собор,

Оставив прелести Венеры,

Бежит толпою из Цитеры.

Богиня, обтекая двор,

Куда ни обращает взор,

Не зрит ни жертв, ни фимиамов;

Жрецы тогда стада пасли,

И множество цитерских храмов

Травой и лесом поросли.

Сады богини сиротели,

И дом являл опальный вид;

Зефиры изредка свистели:

Казалось ей, свистели в стыд.

Непостоянные амуры,

Из храма пролетая в храм,

К унылой пустоте натуры

Не возмогли привыкнуть там.

Оттуда все лететь хотели,

И все вспорхнули, возлетели

За Душенькою в новый путь,

Искать себе свободной неги,

Куда зефиры стали дуть,

Куда текли небесны беги.

Оставших малое число,

Кряхтя под игом колесницы

Скучающей своей царицы,

Везде уныние несло.

Не в долгом времени, по слухам самым верным,

Узнала наконец богиня красоты,

Со гневом пребезмерным,

Причину вкруг себя и скук и пустоты.

Хоть Душенька гневить не мыслила Венеру,

К достоинствам богинь имела должну веру,

И в поступи своей всегда хранила меру,

Но вскоре всем хулам подвержена была.

Притом злоре́чивые духи,

О ней худые сея слухи,

Кривой давали толк на все ее дела;

И кои милостей иль ждали, иль просили,

Во угождение богине доносили,

Что будто Душенька, в досаду ей и в зло,

Присвоила себе цитерских слуг число;

И что кому угодно

В то время мог солгать на Душеньку свободно.

Но чтобы делом месть

Над нею произвесть,

Собрав Венера ложь и всяку небылицу,

Велела наскоро в дорожну колесницу

Шестнадцать почтовых зефиров заложить,

И наскоро летит Амура навестить.

Читатель сам себе представит то удобно,

Просила ли его иль так, или подобно,

Пришед на Душеньку просить и доносить:


«Амур, Амур! вступись за честь мою и славу,

Яви свой суд, яви управу.

Ты знаешь Душеньку, иль мог о ней слыхать:

Простая смертная, ругаяся богами,

Не ставит ни во что твою бессмертну мать;

Уже и нашими слугами

Осмелилась повелевать

А в областях моих над мной торжествовать;

Могу ли я сносить и видеть равнодушно,

Что Душеньке одной везде и все послушно!

За ней гоняяся, от нас отходят прочь

Поклонники, друзья, амуры и зефиры,

И скоро Душеньке послушны будут миры.

Юпитер сам по ней вздыхает день и ночь,

И слышно, что берет себе ее в супруги,

Гречанку наглую, едва ли царску дочь,

Забыв Юнонины и верность и услуги!

Каков ты будешь бог и где твой будет трон,

Когда от них другой родится Купидон,

Который у тебя отымет лук и стрелы

И нагло покорит подвластны нам пределы?

Ты знаешь, сколь сыны Юпитеровы смелы:

По воле ходят в небеса

И всякие творят на свете чудеса.

И можно ли терпеть, что Душенька собою,

Без помощи твоей, во всех вселяет страсть,

Какую возжигать один имел ты власть?

Она давно уже смеется над тобою

И ставит в торжество себе мою напасть.

За честь свою, за честь Венеры

Яви ты строгости примеры;

Соделай Душеньку постылою навек,

И столь худою,

И столь дурною,

Чтоб каждый от нее чуждался человек;

Иль дай ты ей в мужья, кто б всех сыскался хуже,

Чтобы нашла она себе тирана в муже

И мучила б себя,

Жестокого любя;

Чтоб тем краса ее увяла,

И чтобы я покойна стала».


Амур желал тогда пресечь

Сию просительную речь.

Хотя богинь он ведал свойство

Всегда соперниц клеветать,

Но должен был привесть в спокойство

Свою прогневанную мать

И ей впоследок обещать

За дерзость Душеньку порядком постращать.

Услышав те слова, амуры ужаснулись,

Весельи ахнули и смехи содрогнулись.

Одна Венера лишь довольна тем была,

Что гнев на Душеньку неправдой навлекла;

С улыбкою на всех кидая взор приятно,

Сама рядила путь во остров свой обратно,

И для отличности такого торжества

Явила тут себя во славе божества.

Отставлена была воздушна колесница,

Которую везла крылатая станица,

С прохладным роздыхом, порозжую назад.

Богиня, учредив старинный свой парад

И в раковину сев, как пишут на картинах,

Пустилась по водам на двух больших дельфинах.


Амур, простря свой властный взор,

Подвигнул весь Нептунов двор.

Узря Венеру, резвы волны

Текут за ней, весельем полны.

Тритонов водяной народ

Выходит к ней из бездны вод;

Иной вокруг нее ныряет

И дерзки волны усмиряет;

Другой, крутясь во глубине,

Сбирает жемчуги на дне

И все сокровища из моря

Тащит повергнуть ей к стопам.

Иной, с чудовищами споря,

Претит касаться сим местам;

Другой, на козлы сев проворно,

Со встречными бранится вздорно,

Раздаться в сторону велит,

Вожжами гордо шевелит,

От камней дале путь свой правит

И дерзостных чудовищ давит.

Иной, с трезубчатым жезлом,

На ките впереди верхом,

Гоня далече всех с дороги,

Вокруг кидает взоры строги

И, чтобы всяк то ведать мог,

В коралльный громко трубит рог;

Другой, из краев самых дальных,

Успев приплыть к богине сей,

Несет отломок гор хрустальных

Наместо зеркала при ней.

Сей вид приятность обновляет

И радость на ее челе.

«О, если б вид сей, — он вещает, ―

Остался вечно в хрустале!»

Но тщетно то Тритон желает:

Исчезнет сей призрак, как сон,

Останется один лишь камень,

А в сердце лишь несчастный пламень,

Которым втуне тлеет он.

Иной, пристав к богине в свиту,

От солнца ставит ей защиту

И прохлаждает жаркий луч,

Пуская кверху водный ключ.

Сирены, сладкие певицы,

Меж тем поют стихи ей в честь,

Мешают с быльми небылицы,

Ее стараясь превознесть.

Иные перед нею пляшут,

Другие во услугах тут,

Предупреждая всякий труд,

Богиню опахалом машут;

Другие ж на струях несясь,

Пышат в трудах по почте скорой

И от лугов, любимых Флорой,

Подносят ей цветочну вязь.

Сама Фетида их послала

Для малых и больших услуг,

И только для себя желала,

Чтоб дома был ее супруг.

В благоприятнейшей погоде

Не смеют бури там пристать,

Одни зефиры лишь в свободе

Венеру смеют лобызать.

Чудесным действием в то время,

Как в веяньи пшенично семя,

Летят обратно беглецы,

Зефиры, древни наглецы;

Иной власы ее взвевает,

Меж тем, открыв прелестну грудь,

Перестает на время дуть,

Власы с досадой опускает

И, с ними спутавшись летит.

Другой, неведомым языком,

Со вздохами и нежным криком

Любовь ей на ухо свистит.

Иной, пытаясь без надежды

Сорвать покров других красот,

В сердцах вертит ее одежды,

И падает без сил средь вод.

Другой в уста и очи дует

И их украдкою целует.

Гонясь за нею, волны там

Толкают в ревности друг друга,

Чтоб, вырвавшись скорей из круга,

Смиренно пасть к ее ногам;

И все в усердии Венеру

Желают провожать в Цитеру.

Не в долгом времени пришла к богине весть,

Которую Зефир спешил скорей принесть,

Что бедство Душеньки преходит всяку меру,

Что Душенька уже оставлена от всех

И что вздыхатели, как будто ей в посмех,

От всякой встречи с ней повсюду удалялись,

Или к отцу ее во двор хотя являлись,

Однако в Душеньку уж больше не влюблялись

И к ней не подходили вблизь,

А только издали ей низко поклонялись.

Такой чудес престранный род

Смутил во Греции народ.

Бывали там потопы, моры,

Пожары, хлеба недород,

Войны и внутренни раздоры,

Но случай сей для всех был нов.

Сказатели различных снов

И вопрошатели богов

О том имели разны споры.

Иной предвидел добрый знак,

Другой сулил напасти скоры.

Иной, напутав много врак,

Не сказывал ни так, ни сяк;

Но все согласно утверждали,

Что чуд подобных не видали

Во Греции с начала век.

Простой народ тогда в печали

К Венере вопиять притек:

«За что судьбы к народу гневны?

За что вздыхатели бежали от царевны?» —

Известно, что ее отменная краса

Противные тому являла чудеса.

Венера наконец решила всех судьбину:

Явила Греции сокрытую причину,

За что царева дочь теряет прежню честь,

За что против себя воздвигла вышню месть,

И с видом грозным и суровым

Царевым сродникам велела быть готовым

Еще к несчастьям новым,

Предвозвещая им на будущие дни

Беды и страшны муки,

Пока ее они

Не приведут к ней в руки.


Но царь и вся родня

Любили Душеньку без меры,

Без ней приятного не проводили дня, ―

Могли ль предать ее на мщение Венеры?

И все в единый глас

Богине на отказ

Возопияли смело,

Что то несбыточное дело.

Иные подняли на смех ее олтарь,

Другие стали горько плакать;

Другие ж, не дослушав, такать,

Когда лишь слово скажет царь.

Иные Душеньке в утеху говорили,

Что толь особая вина

Для ней похвальна и славна,

Когда, во стыд богинь ее боготворили;

И что Венеры к ней и ненависть и месть

Ее умножат честь.

Царевне ж те слова, хотя и лестны были,

Но были бы милей,

Когда бы их сказал какой любовник ей.

От гордости она скрывала

Печаль свою при всех глазах,

Но в тайне часто унывала,

Себя несчастной называла

И часто, в горестных слезах,

К Амуру вопияла:

«Амур, Амур, веселий бог!

За что ко мне суров и строг?

Давно ли все меня искали?

Давно ли все меня ласкали?

В победах я вела часы,

Могла пленять, любить по воле;

За что теперь в несчастной доле?

К чему полезны мне красы?

Беднейшая в полях пастушка

Себе имеет пастуха:

Одна лишь я не с кем не дружка,

Не быв дурна, не быв лиха!

Одной ли мне любить зазорно?

Но если счастье толь упорно

И так судили небеса,

То лучше мне идти в леса,

Оставить всех людей отныне

И кончить слезну жизнь в пустыне!»

Меж тем, как Душенька, тая свою печаль

От всех своих родных уйти сбиралась вдаль,

Они ее бедой не менее крушились

И сами ей везде искали женихов;

Но всюду женихи страшились

Гневить Венеру и богов,

Которы, видимо, противу согласились.

Никто на Душеньке жениться не хотел,

Или никто не смел.

Впоследок сродники советовать решились

Спросить Оракула о будущих судьбах.

Оракул дал ответ в порядочных стихах,

И к ним жрецы-пророки

Прибавили свои для толку строки;

Но тем ответ сей был не мене бестолков,

И слово в слово был таков:

«Супруг для Душеньки, назначенный судьбами,

Есть то чудовище, которо всех язвит,

Смущает области и часто их крушит,

И часто рвет сердца, питаяся слезами,

И страшных стрел колчан имеет на плечах:

Стреляет, ранит, жжет, оковы налагает,

Коль хочет — на земли, коль хочет — в небесах,

И самый Стикс ему путей не преграждает.

Судьбы и боги все, определяя так,

Сыскать его дают особо верный знак:

Царевну пусть везут на самую вершину

Неведомой горы, за тридесять земель,

Куда еще никто не хаживал досель,

И там ее одну оставят на судьбину,

На радость и на скорбь, на жизнь и на кончину».


Такой ответ весь двор в боязнь и скорбь привел,

Во всех сомнение и ужас произвел.

«О праведные боги!

Возможно ль, чтобы вы толико были строги?

И есть ли в том какая стать,

Чтоб Душеньку навек чудовищу отдать,

К которому никто не ведает дороги?» ―

Родные тако все гласили во слезах;

И кои знали всяки сказки,

Представили себе чудовищ злых привязки,

И лютой смерти страх,

Иль в лапах, иль в зубах,

Где жить ей будет тесно.

От нянек было им давно не безызвестно

О существе таких и змеев и духов,

Которы широко гортани разевают,

И что притом у них видают

И семь голов, и семь рогов,

И семь, иль более хвостов.

От страхов таковых родные возмущались;

Потом, без дальних слов,

Зывали множеством различных голосов;

Царевну проводить до места обещались,

И с нею навсегда заранее прощались.

Не знали только где была бы та гора,

К которой Душеньку отправить надлежало;

Оракул не сказал, или сказал, да мало,

В какую там явиться пору,

И как зовут такую гору?

Синай или Ливан, иль Тавр, или Кавказ?

И кои в Душеньке высокий разум чтили,

Догадываясь, мнили,

Что должно ехать ей, конечно, на Парнас.

Они наслышались, что некоторы музы

Имели с ней союзы;

Что Душенька от них училась песни петь

И таинства красот парнасских разуметь;

Но те, которые историю читали,

Противу предлагали,

Что музы исстари проводят в девстве век,

И никакой туда не ходит человек,

Что там нельзя найти ей мужа,

К тому ж от севера бывает часто стужа,

И у Кастальских вод

Хоть там дороги святы,

Нередко замерзал народ.

Иные, изобрав жарчайшие клима́ты,

Хотели Душеньку во Африку везти,

Где ведали, что есть чудовищи в чести;

Притом, последуя Оракулову гласу,

Хотели именно вести ее к Атласу,

Узнав, что та гора, касаяся небес,

Издревле множеством прославилась чудес;

И мнили, что, по сей примете,

Оракул точно так сказал в своем ответе.

Тогда смелейшие из плачущей родни

Представили, храня ее цветущи дни,

Что Душеньку легко там могут змеи скушать;

И громогласно все, без дальнего суда,

Воскликнули тогда,

Что участь Душеньки Оракул сам не ведит

И что Оракул бредит.


В совете наконец

Родня царевина, и паче царь-отец,

За лучше ставили, богов противясь власти,

Терпеть гонения и всякие напасти,

Чем Душеньку везти

На жертву без пути.

Но Душенька сама была великодушна,

Сама Оракулу хотела быть послушна.

Иль, может быть и так, чтоб мне не обмануть,

Она, прискучив жить с родными без супруга,

Искала наконец себе такого друга,

Кто б ни был, где ни будь;

И чтоб родным была видна ее услуга,

В решительных словах сама сказала им:

«Я вас должна спасать несчастием моим.

Пускай свершается со мною вышня воля;

И если я умру, моя такая доля».

Меж тем как Душенька вещала так отцу,

И царь и весь совет пустились плакать снова

И в скорби не могли тогда промолвить слова,

Лишь токи слез у всех ручьились по лицу.

Но самую печаль в прегорестнейшем плаче,

Впервые зрел, кто зреть тогда царицу мог:

Рвалась и морщилась она пред всеми паче

И, память потеряв, валялась как без ног;

Иль в горести, теряя меру,

Ругала всячески Венеру;

Иль, крепко в руки ухватя

Свое любезное дитя,

Кричала громко пред народом

И всем своим клялася родом,

Доколь она жива,

Не ставить ни во что Оракула слова,

И что ни для какого чуда

Не пустит дочери оттуда.

Хотя ж кричала то во всю гортанну мочь,

Однако вопреки Амур, судьбы и боги,

Оракул и жрецы, родня, отец и дочь

Велели сухари готовить для дороги.


Во время оных лет

Оракул в Греции столь много почитался,

Что каждый исполнять слова его старался

И сам искал себе преднареченных бед,

Дабы сбывалось то неложно,

Что только предсказать возможно.

Царевна оставляет град;

В дорогу сказан был наряд.

Куда? От всех то было тайно.

Царевна наконец умом

Решила неизвестность в том,

Как все дела свои судом

Она решила обычайно,

Сказала всей своей родне,

Чтоб только в путь ее прилично снарядили

И в колесницу посадили,

Пустя по воле лошадей,

Без кучера и без вожжей:

«Судьба, — сказала, — будет править,

Судьба покажет верный след

К жилищу радостей иль бед,

Где должно вам меня оставить»

По таковым ее словам

Не долго были сборы там.

Готова колесница,

Готова царска дочь, и вместе с ней царица,

Котора Душеньку не могши удержать,

Желает провожать.

Трону́лись лошади, не ждав себе уряда:

Везут ее без поводов,

Везут с двора, везут из града

И, наконец, везут из крайних городов.

В сей путь, короткий или дальний,

Устроен был царем порядок погребальный.

Шестнадцать человек несли вокруг свечи

При самом свете дня, подобно как в ночи;

Шестнадцать человек с печальною музы́кой,

Унывный пели стих в протяжности великой;

Шестнадцать человек, немного тех позадь,

Несли хрустальную кровать,

В которой Душенька любила почивать;

Шестнадцать человек, поклавши на подушки,

Несли царевины тамбуры [633] и коклюшки,

Которы клала там сама царица-мать,

Дорожный туалет, гребенки и булавки

И всякие к тому потребные прибавки.

Потом в параде шел жрецов усастых полк,

Стихи Оракула неся перед собою.

Тут всяк из них давал стихам различный толк,

И всяк желал притом скорей дойти к покою.

За ними шел сигклит [634] и всяк высокий чин;

Впоследок ехала печальна колесница,

В которой с дочерью сидела мать-царица.

У ног ее стоял серебряный кувшин;

То был плачевный урн, какой старинны греки

Давали в дар, когда прощались с кем навеки.


Отец со ближними у колесницы шел,

Богов прося о всяком благе,

И, предая судьбам расправу царских дел,

Свободно на пути вздыхал при каждом шаге.

Взирая на царя, от всех сторон народ

Толпился близко колесницы,

И каждый до своей границы

С царевной шел в поход.

Иные хлипали, другие громко выли,

Не ведая, куда везут и дочь и мать;

Другие же по виду мнили,

Что Душеньку везут живую погребать.

Иные по пути сорили

Пред нею ветви и цветы,

Другие тут же гимны пели,

Прилично славя красоты,

Какие в первый раз узрели;

Другие ж божеством

Царевну называли

И, возратяся в дом,

За диво возвещали.

Вотще жрецы кричали,

Что та царевне честь

Прогневает Венеру,

И, следуя манеру,

Толчком, и как ни есть,

Хотели прочь отвесть

Народ от сей напасти;

Но все противу власти,

Забыв Венеры вред

И всю возможность бед,

Толпами шли насильно

За Душенькою вслед

Усердно и умильно.


Уже, чрез несколько недель,

Проехали они за тридевять земель,

Но ни единого пригорка не видали,

И кои более устали,

Со всякой бранью возроптали,

Что шли куда не знали.

Впоследок, едучи путем и вдоль и вкруг,

К одной горе они лишь только подступили,

Тут сами лошади остановились вдруг

И далее не шли, сколь много их не били.

Тут все судеб тогда призна́ки находили;

Призна́ки те жрецы согласно подтвердили,

И все сказали вдруг, что должно точно там,

На высоте горы, Оракуловым словом,

Оставить Душеньку у неба под покровом.

Вручают все ее хранителям-богам,

Ведут на высоту по камням и пескам,

Где знака нет дороги,

Едва подъемля вверх свои усталые ноги,

Чрез камни, чрез бугры и чрез глубоки рвы,

Где нет ни лесу, ни травы,

Где алчные рыкают львы.

И хоть жрецы людей к отваге

Увещевали в сих местах,

Но все, при каждом шаге,

Встречали новый страх:

Ужасные пещеры,

И к верху крутизны,

И к бездне глубины,

Без вида и без меры.

Иным являлись там мегеры,

Иным летучи дромадеры,

Иным драконы и церберы,

Которы ревами, на разные манеры,

Глушили слух,

Мутили дух.

Таков был путь, куда царевна торопилась,

Куда вся свита вслед за ней, кряхтя, толпилась.

Осталась позади одна царица-мать,

Не могши далее полугоры шагать,

И с Душенькой навек поплакав там, простилась.

При трудностях тогда царевнина кровать

В руках несущих сокрушилась,

И многие от страха тут,

Имея многий труд,

Немало шапок пороняли,

Которы наподхват драконы пожирали.

Иные по кустам одежды изодрали

И, наготы имея вид,

Едва могли прикрыть от глаз сторонних стыд.

Осталось наконец лишь несколько булавок

И несколько стихов Оракула для справок.

Но можно ль описать пером

Царя тогда с его двором,

Когда на верх горы с царевной все явились?

Читатель сам себе представит то умом.

Я только лишь скажу, что с нею все простились;

И напоследок царь, согнутый скорбью в крюк,

Насильно вырван был у дочери из рук.

Тогда и дневное светило,

Смотря на горесть сих разлук,

Казалось, будто сократило

Обыкновенный в мире круг

И в воды спрятаться спешило.

Тогда и ночь,

Одну увидев царску дочь,

Покрылась черным покрывалом

И томнейшим лучом едва светящих звезд

Открыла в мрачности весь ужас оных мест.

Тогда и царь скорей предпринял свой отъезд,

Не ведая конца за толь слепым началом.


Книга вторая


Но где возьму черты

Представить страх, какой являла вся природа,

Увидев Душеньку в пространстве темноты,

Оставшу без отца, без матери, без рода,

И, словом, вовсе без людей,

Между драконов и зверей?

Тут все что царска дочь от нянюшек слыхала

И что в чудеснейших историях читала,

Представилось ее смущенному уму.

Страшилища духов, волшебные призра́ки

Различных там смертей являли ей призна́ки

И мрачной ночи сей усугубляли тьму.

Но Душенька едва уста свои открыла

Промолвить жалобу, не высказав кому,

Как вдруг чудесна сила

На крылех ветренних взнесла ее над мир.

Невидимый Зефир,

Ее во оный час счастливый похититель,

И спутник и хранитель,

Неслыханну дотоль увидев красоту,

Запомнил Душеньку уведомить сначала,

Что к ней щедротна власть тогда повелевала

Ее с почтением восхитить в высоту;

И, мысли устремив к особенному диву,

Взвевал лишь только ей покровы на лету.

Увидя ж Душеньку от страха еле живу,

Оставил свой восторг и страх ее пресек,

Сказав ей с тихостью, преличною Зефиру,

Что он несет ее к блаженнейшему миру —

К супругу, коего Оракул ей прорек;

Что сей супруг давно вздыхает без супруги;

Что к ней полки духов

Назначены в услуги,

И что он сам упасть к ногам ее готов,

И множество к тому прибавил лестных слов.

Амуры, кои тут царевну окружали,

И уст улыбками и радостьми очес

Отвсюду те слова согласно подтверждали.

Не в долгом времени Зефир ее вознес

К незнаемому ей селению небес,

Поставил средь двора, и вдруг оттоль исчез.

Какая Душеньке явилась тьма чудес!

Сквозь рощу миртовых и пальмовых древес

Великолепные представились чертоги,

Блестящие среди бесчисленных огней,

И всюду розами усыпаны дороги;

Но розы бледный вид являют перед ней

И с неким чувствием ее лобзают ноги.

Порфирные врата, с лица и со сторон,

Сафирные столпы, из яхонта балкон,

Златые купола и стены изумрудны

Простому смертному должны казаться чудны:

Единым лишь богам сии дела не трудны.

Таков открылся путь — читатель, примечай —

Для Душеньки, когда из мрачнейшей пустыни

Она, во образе летящей вверх богини,

Нечаянно взнеслась в прекрасный некий рай.

В надежде на богов, бодряся их призна́ком,

Едва она ступила раз,

Бегут на встречу к ней тотчас

Из дому сорок нимф в наряде одинаком;

Они старалися приход ее стеречь;

И старшая из них, с пренизким ей поклоном,

От имени подруг почтительнейшим тоном

Сказала должную приветственную речь.

Лесные жители своим огромным хором

Потом пропели раза два,

Какие слышали похвальны ей слова,

И к ней служить летят амуры всем собором.

Царевна ласкова, на каждую ей честь,

Ответствовала всем то знаком, то словами.

Зефиры, в тесноте толкаясь головами,

Хотели в дом ее привесть или принесть;

Но Душенька им тут велела быть в покое

И к дому шла сама среди различных слуг,

И смехов и утех, летающих вокруг.

Читатель так видал стремливость в пчельном рое,

Когда юничный род [635], оставя старых пчел,

Кружится, резвится, журчит и вдаль летает,

Но за царицею, котору почитает,

Смиряяся, летит на новый свой удел.


Царевна посреди сих почестей отменных

Не знала, дух ли был иль просто человек

Обещанный супруг, властитель мест блаженных,

Которого пред сим Зефир в словах смятенных

Отчасти предвестил, но прямо не нарек.

Вступая в дом, она супруга зреть желала

И много раз о нем служащих вопрошала;

Но вся сия толпа, котора с нею шла

Или вокруг летала,

Уведомить ее подробней не могла,

И Душенька о том в незнании была.

Меж тем прошла она крыльцовые ступени

И введена была в пространнейшие сени,

Отколь во все края, сквозь множество дверей,

Открылся перед ней

Прекрасный вид аллей,

И рощей, и полей;

И более потом высокие балконы

Открыли царство там и Флоры и Помоны,

Каскады и пруды,

И чудные сады.

Оттуда сорок нимф вели ее в чертоги,

Какие созидать удобны только боги,

И тамо Душеньку, в прохладе от дороги,

В готовую для ней купальню привели.

Амуры ей росы чистейшей принесли,

Котору, вместо вод, повсюду собирали.

Зефиры воздух там дыханьем согревали,

Из разных аромат вздували пузыри

И благовонные устраивали мыла,

Какими моются восточные цари

И коих ведома бодрительная сила.

Царевна в оный час, хотя и со стыдом,

Со спором и трудом,

Как водиться при том,

Взирая на обновы,

Какие были там на выбор ей готовы,

Дозволила сложить с красот свои покровы.

Полки различных слуг, пред тем отдав поклон,

Без вздохов не могли оттуда выйти вон,

И даже за дверьми, не быв тогда в услуге,

Охотно след ее лобзали на досуге.

Зефиры лишь одни, имея вход везде,

Зефиры хищные, затем что ростом мелки,

У окон и дверей нашли малейши щелки,

Прокрались между нимф и спрятались в воде,

Где Душенька купалась.

Она пред ними там во всей красе являлась,

Иль паче — им касалась;

Но Душенька о том никак не догадалась.


Зефиры! коих я пресчастливыми чту,

Вы, кои видели царевны красоту;

Зефиры! вы меня как должно научите

Сказать читателям, иль сами вы скажите

И части, и черты,

И все приятности царевнины подробно,

Которых мне пером представить неудобно;

Вы видели тогда не сон и не мечты…

Но здесь молчите вы… молчанье разумею.

К изображению божественных даров

Потребен вам и мне особый дар богов;

Я здесь красот ее описывать не смею.



Душенька перед зеркалом.
Гравюра Ф. Толстого. 1821 г.
Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.


Царевна, вышедши из бани наконец,

Со удовольствием раскидывала взгляды

На выбранны для ней и платья и наряды,

И не́какой венец.

Ее одели там, как царскую особу,

В богатейшую робу [636].

Нетрудно разуметь, что для ее услуг

Горстями сыпались каменья и жемчуг,

И всяки редкости невидимая сила,

По слову Душеньки, мгновенно приносила;

Иль Душенька тогда лишь только что помни́ла,

Желаемая вещь пред ней являлась вдруг;

Пленяяся своим прекраснейшим нарядом,

Желает ли она смотреться в зеркала ―

Они рождаются ее единым взглядом,

И по стенам пред ней стоят великим рядом,

Дабы краса ее удвоена была.

Увидев там себя лицом, плечом и задом,

От головы до ног,

Легко могла судить царевна на досуге

О будущем супруге,

Что он, как видно, был гораздо не убог.

Меж тем к ее услуге

В особой комнате явился стол готов;

Приборы для стола, и ествы и напитки,

И сласти всех родов

Являли там вещей довольство и избытки;

Не менее и то, что только для богов,

В роскошнейшем жилище

Могло служить к их пище,

Стояло перед ней во множестве рядов;

Иной вкусив, она печали забывала,

Другая ей красот и силы придавала.

Амуры, бегая усердие явить,

Хозяйки должности старались разделить:

Иной во кравчих был [637], другой носил посуду,

Иной уставливал, и всяк совался всюду;

И тот считал себе за превысоку честь,

Кому из рук своих домова их богиня

Полрюмки нектару изволила поднесть,

И многие пред ней стояли рот разиня,

Хотя амуры в том,

По правде, жадными отнюдь не почитались

И боле, нежели вином,

Царевны зрением в то время услаждались.

Меж тем над ней с верхов,

В чертогах беспечальных,

Раздался сладкий звук орудий музыкальных

И песен ей похвальных,

Какие мог творить лишь только бог стихов.

Вначале райские певицы

Воспели красоту сей новой их царицы.

Читатель знает сам, приятна ль ей была

Такая похвала;

Но, впрочем, Душенька решить не возмогла,

Приятство ль голосов, достоинство ль скрипицы,

Согласие ли арф, иль флейту предпочесть, ―

В искусстве все они имели равну честь,

И все исполнены единым были духом,

Чтоб Душенька в раю

Познала часть свою

Прикосновением, устами, оком, слухом;

Коль можно почитать за правду все слова,

У греков есть молва,

Что будто бы к сему торжественному хору

Нарочно сысканы Орфей и Амфион,

И будто, в Душеньку влюбяся по разбору,

Играл и правил там оркестром Аполлон.

Впоследок хор певиц, протяжистым манером,

С приличным не́каким размером,

Воспел стихи, возвысив тон,

Толико медлено, толико слуху внятно,

И их сложение пленяло толь приятно,

Что Душенька легко слова переняла,

Легко упомнить их могла,

И скоро затвердила,

И по всему двору впоследок распустила.

Потом нескромные зефиры разнесли

Стихи сии оттоль по всем концам земли;

Потом же таковы и к нам они дошли:

«Любови все сердца причастны.

И сами боги ей подвластны.

Познай ты, Душенька, любовь,

И счастие познаешь вновь».


Трикратно песня та пред Душенькой пропета,

И пели, наконец, царевне многа лета.

Потом одна из нимф явилась доложить,

Что время ей уже в постеле опочить.

При слове «опочить» царевна покраснела

И, как невеста, оробела,

Однако спорить не хотела.

Раздета Душенька; ведут ее в чертог,

И там, как надобно к покою от дорог,

Кладут ее в постель на некоем престоле

И, поклонившись ей, уходят все оттоле.

Незнаемо отколь, тогда явился вдруг

В невидимом лице неведомый супруг.

А если спросят, как невидимый явился, ―

Нетрудно отвечать: явился он впотьмах

И был в объятиях, но не был он в очах;

Как дух или колдун он был, но не открылся.


Никто не смел раскрыть завесы дел ночных.

Не знаю, что они друг с другом говорили,

Ни околичностей, при том какие были;

Навеки тайна та осталась между их.

Но только поутру приметили амуры,

Что нимфы меж собой смеялись под тишком,

И гостья, будучи стыдлива от натуры,

Казалась между их с завешенным ушком.


Супружество могло царевне быть приятно,

Лишь только таинство казалось непонятно:

Супруг у Душеньки, сказать, и был и нет;

Приехал ночью к ней, уехал до рассвета,

Без имени без лет,

Без росту, без примет,

И вместо должного ответа,

Скрывая, кто он был, на Душенькин вопрос

Просил, увещевал, для некаких ей гроз,

Чтоб видеть до поры супруга не желала;

И Душенька не знала,

С каким чудовищем иль богом ночевала,

Неслыхан был подобный брак.

Царевна, думая и так о том и сяк,

Развязку тайны сей в Оракуле искала;

Оракул ей давно супруга описал

Страшилищем ужасным:

Супруг с Оракулом казался быть согласным,

Как будто он себя затем и не казал.

Хотя же Душенька противно б разумела,

Касавшись до супружня тела,

Хотя б казалось ей

Из всех его речей,

Что будто не был он страшилищем очей, ―

Но так Оракул рек и так вещали боги,

Что сей супруг ее наносит всюду страх.

Или зверины ноги,

Иль когти на руках,

Иль гнусную фигуру,

Так лучше Душеньке урода такова,

Который всю страшит натуру

Не видеть и не знать, пока она жива.

Меж тем как Душенька в постеле

Не знала, как решить о деле,

Заря гнала ночную тень,

И светлый вид воспринял день;

Но свет тогда не мог забавить

Смущенную цареву дочь,

Которая минувшу ночь

В забвеньи не могла оставить.

Тогда услужный сон, не дожидаясь ночи,

Поутру вновь сомкнул ее прекрасны очи.

Потом, летаючи вокруг ее лица,

Явил супруга ей со всею красотою —

Со стройством, нежностью, дородством, белизною,

С румянцем краше багреца:

Явил подобие младого Аполлона,

Иль, можно так сказать, прекрасна Купидона,

В восьмнадцать лет иль так почти,

Что был он близко двадцати,

И был во всей красе и славе.

Царевна, в оном сне обманута мечтой,

Супруга чает видеть въяве,

Хватает тень, кричит: постой!

Призра́к в восторг ее приводит,

Но сей призра́к от ней уходит,

Как будто б удалялся он.

Она зовет, бежит и беглеца хватает.

Сие движение впоследок прерывает

Ее неверный сон:

И Душенька в руках, проснувшись, ощущает,

Наместо беглеца, свой спальный балахон.


Известно, что тогда супруг, сокрывшись тамо,

Желал подслушивать ее любовный бред,

Но рок свиданию противился упрямо;

Царевна видела супружний только след,

И только было то приметить ей возможно,

Что он гостил у ней неложно,

Что он в отсутствии оставил ей любовь

И что любовью сей она тогда сгорала.

«Но кто таков был он? но кто?» — твердила вновь,

И вновь тогда заснуть желала.

И сон опять, кружась над нею с тишиною,

Спокоил мысль ее приятною мечтою

В другой, как в первый, раз.

Не знаю, долго ли мечта сия продлилась,

Но Душенька от сна не прежде пробудилась,

Как полдень уж прошел и после полдня час.

Тогда служащие девицы всем собором

Царевну вновь одеть пришли

И сорок платьев принесли

Со всем к тому прибором.

В сей день она себе назначила наряд,

Который был простее,

Затем, что Душенька спешила поскорее

Увидеть редкости чудесных сих палат.

Я, в том последуя царевнину уставу,

Сей дом представить поспешу

И все подробно опишу,

Что только лишь могло ей там принесть забаву.

Вначале Душенька по комнатам пошла,

И, тамо бегая, нигде не пробежала

Покоя, ни угла,

В котором бы она на час не побывала;

Оттуда в бельведер [638], оттуда на балкон,

Оттуда на крыльцо, оттуда вниз и вон,

Чтоб видеть дом со всех сторон.

Толпа девиц за ней бежать не успевала,

Земфиры лишь одни ей следовать могли

И Душеньку везде, как должно, берегли,

Чтоб как ни есть она, бежавши, не упала.

Она смотрела раза три

Сей дом снаружи и внутри.

Меж тем зефиры и амуры

Казали ей архитектуры

И всяки редкости натуры,

Которы Душенька, оглядывая вкруг,

Желала видеть вдруг,

И что смотреть не знала;

Одна перед другой со спором взор пленяла,

И Душенька б еще пошла по всем местам,

Когда б от бегу там

Впоследок не устала.


Во отдыхе ж она от сих тогда трудов

Смотрела статуи славнейших мастеров:

То были образцы красавиц бесподобных,

Которых имена, и в прозе, и в стихах,

В различных повестях, и кратких и подробных,

Бессмертно царствуют в народах и веках.

Калисто [639], Дафния, Армида [640], Ниобея,

Елена, Грации, Ангелика [641], Фринея [642]

И множество других богинь и смертных жен,

Очам являясь живо,

Во всей красе на диво

Стояли там у стен.

Но посредине их в начале,

На неком высшем пьедестале

Самой царевны лик стоял

И боле красотой другие превышал.

Смотря на образ свой, она сама дивилась

И вне себя остановилась!

Другая статуя казалась в ней тогда,

Какой вовеки свет не видел никогда.


Конечно, Душенька и доле б так осталась

Смотреть на образ сей,

Которым обольщалась;

Но слуги, бывшие при ней,

В других местах казали ей,

Для новой глаз ее забавы,

Другие образы красот ее и славы:

До пояса, до ног, в весь рост, до самых пят,

Из злата, из серебра, из бронзы иль из стали,

И головы ее, и бюсты, и медали;

А инде мозаик, иль мрамор, иль агат

В сих видах новую бесценность представляли.


В других местах Апелл [643], иль живописи бог,

Который кисть его водил своей рукою,

Представил Душеньку со всею красотою,

Какой дотоле ум вообразить не мог.

Желает ли она узреть себя в картинах?

В иной — фауны [644] к ней несут Помонин рог [645],

И вяжут ей венки, и рвут цветы в долинах,

И песни ей дудят, и скачут в круговинах;

В другой — она, с щитом престашным на груди,

Палладой нарядясь, грозит на лошади,

И, боле чем копьем, своим прекрасным взором

Разит сердца приятным мором.

А там пред ней Сатурн, без зуб, плешив и сед,

С обновою морщин на старолетней роже,

Старается забыть, что он давнишний дед,

Прямит свой дряхлый стан, желает быть моложе,

Кудрит оставшие волос своих клочки,

И видеть Душеньку вздевает он очки;

А там она видна, подобяся царице,

С амурами вокруг, в воздушной колеснице.

Прекрасной Душеньки за честь и красоту

Амуры там сердца стреляют на лету;

Летят великою толпою,

И все они несут колчаны за плечами,

И все, прекрасными гордясь ее очми,

Летят, поднявши лук, на целый свет войною.

А там свирепый Марс, рушитель мирных прав,

Увидев Душеньку, являет тихий нрав:

Полей не обагряет кровью,

И наконец, забыв военый свой устав,

Смягчен у ног ее, пылает к ней любовью.

А там является она среди утех,

Которы ей везде предходят

И вымыслами игр повсюду производят

В лице ее приятный смех.

А инде грации царевну окружают,

Ее различными цветами украшают,

И тихо вкруг ее летающий зефир

Рисует образ сей, чтоб им украсить мир;

Но в ревности от взглядов вольных,

Умеривая ум любителей свобод

Иль будто бы странясь от критик злокрамольных,

Скрывает в списке он большую часть красот;

И многие из них, конечно чудесами,

Пред Душенькою вдруг тогда писались сами.

Везде в чертогах там

Царевниным очам

Торжественны ей в честь встечалися предметы:

Везде ее портреты

Являлись по стенам,

В простых уборах и нарядных

И в разных платьях маскарадных.

Во всех ты, Душенька, нарядах хороша:

По образу ль какой царицы ты одета,

Пастушкою ли где сидишь у шалаша,

Во всех ты чудо света,

Во всех являешься прекрасным божеством,

И только ты одна прекраснее портрета.

Потомство ведает, что сей чудесный дом,

Где жители тебя усердно обожали,

Сей храм твоих красот амуры соружали,

Амуры украшали,

Амуры образ твой повсюду там казали,

Амуры, наконец,

Примыслили к лицу, на всякий образец,

Различные уборы,

Могущие привлечь твои прелестны взоры.

Угоден ли какой наряд

И надобны ль тебе обновы?

Увидишь, что они готовы,

Что твой уже примечен взгляд,

И из твоей воздушной свиты

Зефир пришел тебе донесть,

Что все обновы были сшиты, ―

Когда прикажешь их принесть?


Желал бы описать подробно

Другие редкости чудесных сих палат,

Где все пленяло взгляд

И было бесподобно;

Но всюду там умом

Я Душеньку встречаю,

Прельщаюсь и потом

Палаты забываю.

Не всяк ли дом, не всяк ли край

Ее присутствуем преобращался в рай?

Не ею ль рай имел и бытность и начало?

И если я сказал о сих палатах мало,

Конечно в том меня читатели простят;

Я должен следовать за Душенькую в сад,

Куда она влечет и мысли всех и взгляд.


В счастливых сих местах земля была нагрета

Всегдашним жаром лета,

И щедро в круглый год

Произрощала плод

Без всяких непогод.

Толпа к царевне слуг навстречу прилетела,

И каждый тщился там не быть при ней без дела:

Водить, рассказывать иль просто забавлять.

Весь двор внимал тому, что Душенька хотела

Побегать, погулять;

И в рощах иль в садах, где только лишь являлась,

Ее пришествием натура обновлялась:

Древа склоняли к ней листы,

Как будто бы тогда влечение познали,

И тихим шумом лишь друг другу возвещали

Под тению своей царевны красоты;

И травы и цветы,

Раскидываясь вновь, в сей день, для них приятный,

Удвоили в садах свой запах ароматный.

Но боле там ясмин [646] пред прочими блистал

И где царевна шла, навстречу вырастал.

Она ясминный дух с отменою любила,

И те цветы себе в букет употребила.

Счастливый сей букет приколонный на грудь,

Как будто, оживлен клонился к ней прильнуть.

Приникли хоры птиц, подслушав шум древесный,

И за амурами стремились в путь известный,

Чтоб Душеньку увидеть вблизь;

Одни над нею вкруг вились,

Другие перед ней летали

И много меж собой в сем диве щебетали.

Не видно было там ночных зловещных птиц,

Ниже́ угрюмых лиц;

Не смели приставать сварливые сатиры,

И веяли одни тишайшие зефиры.

Фонтаны силились подняться в высоту,

Чтоб лучше видеть им царевны красоту,

Которую толпа окружна заслоняла;

И если Душенька вблизи от них гуляла,

Они стремились пасть с высот к ее ногам.

В водах плескаючись, наяды

Нетерпеливо ждали там

Ее пришествия к счастливым их брегам.

Иные взлезли на каскады

Смотреть на путь ее, главы свои подняв,

И, Душеньку узрев, бросались к ней стремглав;

В сем общем торжестве натуры

И сами каменны над токами фигуры,

От удивления везде разинув рот,

Из внутренностей вдруг пускали много вод.

Сей вид представил ей различных тварей род

В изображениях неисчислимо многих:

Ползущих, скачущих, пернатых, четверногих;

И все творения и чуды естества

Явилися тогда в счастливой сей державе

К услугам Душеньки, или к ее забаве,

Иль к славе торжества.

Оттуда шла она в покрытые аллеи,

Которые вели в густой и темный лес.

При входе там, в тени развесистых древес,

Открылись новые художные затеи.

Богини, боги, феи,

Могучие богатыри

И славные цари

В былях и в небылицах

Являлись тамо в лицах,

Со описанием, откуда, кто, каков.

И, словом, то была история веков.

Притом услужные амуры

Различны повести старались рассказать;

И тамо Душенька, среди чудес натуры,

Нашла в явлениях свой род, отца и мать;

И с самой точностью, в безлюдной сей пустыне,

Весь мир являлся ей, как будто на картине.

Хотя ж гулянье по лесам

Особо Душенька любила

И после каждый день ходила,

Со свитой и одна, к тенистым сим местам,

Но в сей начальный день не шла в густые рощи,

Иль ради наступившей нощи,

Или, не зря дороги в лес,

Боялась всяких там чудес,

Иль нежные в ходьбе ее устали ноги;

И Душенька оттоль пошла назад в чертоги.

Не стану представлять

Читателю пред очи

Приятны сны ее в последовавши ночи;

Он сам удобно их возможет отгадать.

Но дни бывали там причиною разлуки,

И дни, среди утех, свои имели скуки.

По слуху, говорят,

Что Душенька тогда пускалася в наряд;

Особо же во дни, когда сбиралась в сад,

Со вкусом щеголих обновы надевала.

На свете часто слух имеет правды склад:

Прилично было то, что Душенька гуляла

И скуку иногда гульбою прогоняла.


В один из оных дней,

Прошедши в лес далече,

Царевна там на встрече

Увидела ручей,

Который по дуброве,

Как будто бы на зов,

Пред нею вытек внове.

Но красота брегов,

При токе вод хрустальных,

Скрывалась в рощах дальных,

И обольщенный взор

Вела потом до гор,

Откуда чисты токи,

Прервал земли упор,

Давали ей из нор

Растительные соки.

Тогда открылся грот,

Устроенный у вод

По новому манеру;

Он вел потом в пещеру,

Где солнечны лучи

Светили лишь при входе

И где, журча, ключи,

Подобно как в ночи,

Во мрачнейшей свободе

Являли скрытый вид

Иль таинство в природе.

История гласит,

И знают то в народе,

Что Душенька, вошед

В неведомый ей след,

При темном дел начале

Идти не смела дале.

Но чудом тамо вдруг,

Без всякой дальней речи,

Невидимо супруг

Схватил ее под плечи,

И в самой темноте,

На некой высоте

Из дернов зеленистых,

При токах вод ручьистых,

С собою посадил

И много говорил

И прозой и стихами,

Как водится меж нами.

Не ведает никто,

В каких словах на то

Царевна отвечала;

Известно только нам,

Что после к сим местам

Дорожку протоптала.

С тех пор царева дочь

Часы и в день и в ночь

С супругом провождала

И боле всех охот

Любила темный грот.

Когда же застигалась

Ночною темнотой,

То вместе возвращалась

С супругом в свой покой.

Тогда воздушна колесница

Несла их в облаке густом

Под темным некаким шатром;

И каждый день сих мест царица,

Спокоенная сладким сном,

Пускалась в прежний путь потом

Из дома в грот, из грота в дом.


Но разум требует себе часов свободы,

Скучает проводить в любови целый день

Царевна следуя уставу в том природы.

Тогда изобрела потех различны роды,

Амуров с нимфами веселы хороводов,

И жмурки, и плетень [647],

Со всякими игра́ми,

Какие и до днесь остались между нами.

Амуры, наконец, старались изобресть,

По вкусу Душеньки, комедии, балеты,

Концерты, оперы, забавны оперетты

И все, что острый ум удобен произвесть

В счастливых днях и безмятежных

К утехам чувствий нежных.

Во Греции Менандр [648], во Франции Мольер,

Кино [649], Детуш [650], Реньяр [651], Руссо [652] и сам Вольтер,

В России, наконец, подобный враг пороков,

Писатель наших дней, почтенный Сумароков

Театру Душеньки старались подражать,

И в поздних лишь веках могли изображать

Различны действия натуры,

Какие в первый раз явили там амуры.

Но чтобы длилися веселья без помех,

Печальный всякий вид смертей, скорбей, измены

Неведом был в раю, где царствовал лишь смех,

И где, среди утех,

Оставлен был кинжал плачевной Мельпомены.

Царевна, с возрастом познательнейших лет,

Знакомым прежде ей любила видеть свет

И часто, детские оставивши забавы,

Желала боле знать людские разны нравы,

И кто, и как живал, и с пользой или нет;

Сии познания о каждом человеке

Легко могла найти в своей библиотеке.

Великая громада книг,

И малых и больших,

Ее от чтения сначала отвращала,

Но скоро Душенька узнала,

Что разум ко всему возможно приучать, ―

Узнала дельный смысл от шуток отличать,

Судить и примечать.

В историях правдивых

Довольное число нашла прибавок лживых.

В писателях систем

Нашла, при всякой смеси,

Довольно вздорной спеси,

Хоть часто их предлог не кончился ничем.

Нечаянно же ей во оной книг громаде

Одну трагедию случилось развернуть, ―

Писатель тщился там слезами всех трону́ть,

И там любовница в печальнейшем наряде,

Не зная, что сказать, кричала часто: ах! [653]

Но чем и как в бедах

Ее вершился страх?

Она, сказав «люблю», бежала из покоя

И ахать одного оставила героя.

Царевна там взяла читать еще стихи,

Но, их читаючи, как будто за грехи,

Узнала в первый раз уполненную скуку

И, бросив их под стол, при том ушибла руку.

Носился после слух, что будто наконец

Несчастных сих стихов творец

Указом Аполлона

Навеки согнан с Геликона

И будто Душенька боясь подобных скук

Иль ради сохраненья рук,

Стихов с неделю не читала,

Хотя любила их и некогда слагала.

Во время такова изгнания стихов,

Когда не члися там ни песни к ней, ни оды,

Желала посмотреть царевна переводы

Известнейших творцов;

Но часто их тогда она не разумела

И для того велела

Исправным слогом вновь амурам перевесть, [654]

Чтоб можно было их без тягости прочесть.

Зефиры, наконец, царевне приносили

Различные листки, которые на свет

Из самых древних лет

Между полезными [655] продерзко выходили [656]

И кипами грозили

Тягчить усильно Геликон.

Царевна, знав кому неведом был закон,

Листомарателей свобод не нарушала,

Но их творений не читала.

Уже три года, как царевна провождала

И доле так жила, когда б сей светлый рай

Желаниям ее возмог соделать край;

Но любопытный ум, при всякой в жизни воле,

Нередко слабостью бывает в женском поле.

Царевна, распознав

Супруга своего приятный ум и нрав,

О нем желала ведать боле:

Во всех свиданьях с ним, по дням и по ночам

И в облачном полете,

Просила с жалобой, чтоб он ее очам

Явил себя при свете.

Вотще супруг всегда царевну уверял,

Что он себя скрывал

Для следствий самых важных;

Вотще ей знать давал,

Что он не мог никак нарушить слов присяжных

И Стиксом клялся в том богам.

Царевна Стиксом насмехалась

И часто удержать старалась

Супруга в доме по утрам,

И часто, силяся без меры,

На свет тащила из пещеры;

Но он из рук ее тогда,

Как ветер, уходил неведомо куда.

В другие времена такие нежны споры

Рождали б радости наместо дальной ссоры;

Но Душенькин супруг тогда нередко был

Задумчив и уныл,

И часто повторял угрюмы разговоры,

Являя ей тщету и света и похвал.

Впоследок Душеньку в слезах увещавал,

Чтобы, храня завет среди утех любовных.

Боялась в том измен от самых даже кровных;

Что зависть ей беды возможет нанести,

И, если судит так предел богов верховных,

Ее от лютых зол не может он спасти.

Вздохнув по Душеньке в боязнях толь суровых,

Супруг едва тогда из дому отлетел,

Как некакий зефир, посыланный для дел.

Принес отвсюду к ней пуки известий новых.

Она уведала, что две ее сестры

Пришли искать ее у страшной той горы,

Откуда некогда счастливейшим зефиром

Она вознесена во области над миром;

Что тамо под горой из множества пещер

Стращают их драконы,

И что он мог принесть царевне от сестер,

Вернее всех вестей, и письма и поклоны.

Зефир! Зефир! Когда б ты знал

Сих злобных сестр коварны лести,

Конечно бы тогда скрывал

Для Душеньки такие вести!

Почто не встретился какой ли б скорый дух,

Кому бы ведом был о том подробный слух

И кто бы, при такой от кровных ей измене,

Зефиру мог сказать, чтоб он болтал помене?

Но воля в том была небес,

Чтобы зефир, без всякой встречи,

По воздуху ловя на свете всяки речи,

К царевне с ветром их принес;

И так уставили злодеющи ей боги,

Чтоб сестр она потом взяла к себе в чертоги.


Обыкши Душенька любить родную кровь

И должную хранить к сестрам своим любовь,

Супружние тогда забыла все советы:

Зефиру тот же час, скорее как ни есть,

Сестер перед себя велела в рай привесть.

Не видя ж никакой коварства их приметы,

Желала показать

Наряды, и парчи, и камки, и кровать,

И дом, и все пожитки

И с ними разделить своих богатств избытки.

Богатство мало веселит,

Когда о том никто не знает,

И радость только тот вкушает,

С другими кто ее делит.


Не в долгом времени царевны к ней предстали,

И обе Душеньку со счастьем поздравляли,

И за руку трясли, и крепко обнимали,

И радость изъявляли

С усмешкой на лица́х.

Но зависть весь свой яд простерла в их сердцах,

Представя их очам, как будто грех натуры,

Что младшая сестра за красоту свою

Живет, господствуя в прекраснейшем раю,

И тамо служат ей зефиры и амуры.

К тому сказала им царевна с хвастовством,

Что там живет она в союзе с божеством

И что супруг ее любезней Аполлона,

Прекрасней Купидона;

Что он из смертных всех красот

На выбор взял ее в супруги;

Что отдал ей во власть летучий свой народ

И рай в ее услуги.

Такая похвала была ли безо лжи?

Читатель ведает — когда кого мы любим,

О том с прибавкой правду трубим.

«Да где ж супруг, скажи?..»

Не зная, что сказать и как себя оправить,

Сестрам своим в ответ

Царевна, покраснев, сказала: «Дома нет».

Но как она притом старалась их забавить,

Легко тогда могли они себе представить,

Что Душенькин супруг

Имеет в небе рай, и трон, и много слуг,

И младость, и красу, и радость без печали,

И Душеньку на жизнь вознес в небесный круг;

И то, чего они не знали, не видали,

Завидуя сестре, легко воображали

И с горькой жалобой промеж собой шептали:

«За что супруга ей судьбы такого дали?

А мы и на земли

Едва мужей нашли,

И те, как деды, стары,

И нам негодны в пары»;

И, завистью дыша,

Царевны Душеньку нещадно тут хулили

И с повторением впоследок говорили,

Что Душенька была отнюдь не хороша.


Злоумна ненависть, судя повсюду строго,

Очей имеет много

И видит сквозь покров закрытые дела.

Вотще от сестр своих царевна их скрывала,

И день, и два, и три притворство продолжала,

Как будто бы она супруга въявь ждала:

Сестры темнили вид, под чем он был не явен.

Чего не вымыслит коварная хула?

Он был, по их речам, и страшен и злонравен,

И, верно, Душенька с чудовищем жила.

Советы скромности в сей час она забыла;

Сестры ли в том виной, судьба ли то, иль рок,

Иль Душенькин то был порок,

Она, вздохнув, сестрам открыла,

Что только тень одну в супружестве любила;

Открыла, как и где приходит тень на срок,

И происшествия подробно рассказала;

Но только лишь сказать не знала,

Каков и кто ее супруг,

Колдун, иль змей, иль бог, иль дух.

Коварные сестры тогда, с лицом усмешным,

Взглянулись меж собой, и сей лукавый взгляд

Удвоил лести яд,

Который был прикрыт приязни видом внешным.

Они, то с жалостью, то с гневом и стыдом,

И с неким ужасом сестре внушить старались,

Что в страшных сих местах всего они боялись,

Что тамо был неистов дом;

Что в нем живут, конечно, змеи

Или злотворны чародеи,

Которые, устроив рай

И все возможные забавы,

Манят людей в сей чудный край

Для сущей их отравы.

К тому прибавили, что будто в стороне

Поутру видели оне

С домового балкона

Над гротом в воздухе подобие дракона,

И будто б там летал с рогами страшный змей,

И будто б искры там он сыпал из ноздрей,

И в роще, наконец, склонясь у гор к партеру,

При их глазах пополз, сгибаючись, в пещеру.

Царевны впоследи вмешали в разговор

Бесчестье и позор

На будущие роды,

Когда пойдут от ней нелепые уроды

Иль чуды, с коими не можно будет жить

И кои будут мир страшить.


Во многом Душеньку уверить было трудно;

Но правда, что она сама свой тайный брак

Почесть не знала как:

Ее замужство ей всегда казалось чудно.

Зачем бы сей супруг скрывался от людей,

Когда бы не был змей

Иль лютый чародей?

Впоследок Душенька в задумчивости мнила,

Что некая в дому неистовая сила

Ее обворожила;

Что муж ее, как змей, как самый хищный тать,

При свете никому не смел себя казать;

Что он не мог иметь ни веры, ни закона

И хуже был дракона.

Царевна в сей прискорбный час

Забыла райские утехи;

Замолк приятных песен глас,

Уныли радости и смехи.

Злотворных сестр и речь и взгляд

Простерли мрачной скуки яд.

Амуры вдруг вострепетали

И с плачем дале отлетали

От сих любимых им палат.

Царевна там одна с сестрами

В свободе продолжала речь,

И непременными судьбами

Сих слов никто не мог стеречь.

«Могу ль я в свете жить? — царевна говорила. —

Постыл мне муж и жизнь постыла.

Несчастна Душенька! ты мнила быть в раю,

И участь выше всех считала ты свою;

Но, с родом разлучась и вне земного круга,

Кого имеешь ты супруга?

Волшебный лишь призра́к,

Который делает позорнейшим твой брак

И ужасает всех сокрытым вероломством.

Кого впоследок ты должна иметь потомством?

Чудовищ, аспидов иль змей каких-нибудь.

Но если тако мне предписано судьбами,

Скорее меч вонжу в мою несчастну грудь.

Любезные сестры! навек прощаюсь с вами.

Скажите всем родным подобными словами,

Что знали от меня, что видели вы сами;

Скажите, что я здесь обманута была;

Что я стыжуся жить… скажите — умерла!»

Сестры, как бы уже за злобу казней ждали,

Советами тогда царевне представляли,

Что красных дней ее безвременный конец

От наглой хищности вселенну не избавит,

А после, может быть, толь лютых зол творец

И всех ее родных пожрет или удавит;

И что, вооружась на жизнь свою, она

Должна пред смертью сей, как честная жена.

В удобный сонный час убить бы колдуна.

Но сей поступок был для Душеньки опасен,

Противен и ужасен:

Чуждалася она злодейственных смертей,

И жалость завсегда господствовала в ней;

И, может быть, любовь, какой она стыдилась,

Еще в груди ее таилась.

Убийственный совет царевна получа,

Представила в словах мятущихся и косных,

Что в доме не было меча,

Ниже́ каких-нибудь орудий смертоносных;

И как убить в ночи пустую только тень.

Котора исчезает в день?

И где достать к сему наряду

С огнем фонарь или лампаду?

В сии печальны дни

Зефиры с вечера гасили все огни.

Сестры решительно и смело отвечали

На Душенькину речь,

Что тотчас принесут надежный самый меч,

И вместе принести лампаду обещали.

Приятна ли ей была готовность сих услуг,

Приметить было льзя из слов ее печальных:

Смущенна Душенька тогда без мыслей дальных

Желала только знать, каков ее супруг,

И, взоры обращая к саду,

Идущих сестр своих просила много раз

Не позабыть лампаду.


Уже зефирам дан приказ

Нести сих сес