Радосвит: Экскурсии Львов, храмы, монастыри . |
Главнаянадувные моторные лодкиКарта сайта
The English version of site
rss Лента Новостей
В Контакте Рго Новосибирск
Кругозор Спелеологический клуб СибирьПолевые рецепты Архитектура Космос Экспедиционный центр
Библиотека | Рассказы

Хелло, Америка!


Хелло, Америка!

Борукаева Маргарита Рамазановна


Аннотация:

Вживание в американскую жизнь, 14 трагикомедий и одна (Сидней и Идис) трагедия.


Через границу


Наконец наш огромный, как стадион, самолёт приземлился в Нью-Йоркском аэропорту. Горло моё сжала спазма: прыжок из привычной советской жизни со всеми её досконально изученными особенностями и несуразностями в страну "жёлтого дьявола", как называли одни, или "больших возможностей", как называли другие, показался мне стремительным, несмотря на четырёхмесячную остановку в Риме. До того, как колёса двухэтажного "Боинга" коснулись американской земли, была долгaя дорога, в которую мы захватили частичку привычного старого дома, так как ехали вместе co своими соотечественниками, такими же беженцами, как мы. Среди них оказались хорошие и плохие, приятные и неприятные, приемлемые и просто невыносимые, но...свои. И вот теперь остались позади и битва за право выезда из Союза и долгое путешествие, каждую минуту пугающее и радующее новизной.


Америка... Как всё это началось? Зачем мы ринулись в неизвестность с тремя чемоданчиками на четверых, бросив всё, что составляло наш дом? Прежде всего, конечно, виновен был пресловутый "пятый пункт" моего мужа и его страстное желание "умереть свободным на свободной земле". Не менее важное значение сыграл ужас от мысли, что мой малыш с его радостно-доверчивой улыбкой останется здесь навсегда "Митька - иврей", как уже было констатировано на белой стене какого-то гаража против нашего дома. Mоё "вольнодумство и несогласие с правительством" тоже меня подтолкнуло. Но был ещё момент, о котором я никогда никому не говорила: голова кружилась от непреодолимого зова приключений, душа рвалась к необычному, невиданному.


Путь к новой жизни начался в высшей степени болезненно и неприятно. Стоит ли описывать наши "хождения по мукам", когда нас посылали, или лучше сказать, отсылали от одной инстанции к другой, создавая ощущение лабиринта без выхода, и мы не знали, поедем ли на запад или совсем в другую сторону, где Макар телят не пас. Я и сейчас вздрагиваю от слова "ОВИР". Но даже в этой унылой и тусклой цепи событий и постоянных стрессов мелькали забавные моменты.


Как в те времена и полагалось, надо мной учинили в институте, где я работала, "суд чести". Конечно, ничего весёлого в этом не было, но мои сотрудники притащили с собрания, где меня "клеймили", три патриотических плаката - своеобразное наказание коллектива, которым я заведовала, за неспособность меня "воспитать." И мы смеялись - от души, когда каждый плакат я собственноручно прибивала к стене, а под стук моего молотка друзья-коллеги изощрялись в комментариях и анекдотах. В последний раз готовился винегрет и резался торт за лабораторным столом - прощальное "отвальное" угощение. Из института я вышла уже "человеком без определённых занятий" - меня уволили.


Четыре года мы ждали момента, когда сможем навсегда покинуть Союз, и всё-таки оказались к этому не подготовленными. Ошарашенные, ошеломлённые, совершенно не представляющие, что нас ждёт в самом ближайшем и отдалённом будущем, смотрели мы, как самолёт прорывается сквозь толстую вату московского неба. Солнце и синева заоблачных высот вспыхнули в окошке, отрезав от нас серыми тучами всю прошлую жизнь. Мы зависли в воздухе - вне государств и границ, не принадлежащие никакому клочку земли - беспаспортные космополиты в буквальном смысле слова. Это было пугающим и прекрасным.


Вена, где приземлился наш самолёт, не оставила никакого впечатления, я узнала и полюбила её много позже, а тогда нас отгородил от неё отряд автоматчиков, окружавших пригородный замок, где "Красный Крест" разместил полусотню эмигрантов. Охраняли ли они нас от арабских террористов или защищали свою страну от шустрых пришельцев из Союза, я так и не поняла. Через три дня мы уже ехали в поезде, каждая семья в отдельном купе. Автоматчики, неподвижные и недосягаемые, стояли на площадкax перед закрытыми вагонными дверями, и мы скользили по нарядной, аккуратной, вылизанной Австрии. Утром, пройдя по вагону, я обнаружила, что солдаты исчезли, нас никто не охранял, а за окном уже кружились неповторимые пейзажи Италии.


Италия

Рим


Рим! Я мечтала увидеть этот легендарный город, впитавший в себя два с половиной тысячелетия человеческих страстей. За четыре месяца я исходила его вдоль и поперёк и изучила, похоже, подробнее многих местных жителей. Рим оказался прекрасным, лучше, чем я его себе представляла, а люди - именно такими, какими полагается быть итальянцам - приветливыми, весёлыми и шумными.


Нас разместили в небольшой старой трёхэтажной гостинице, со скрипучими деревянными лестницами и "домашней" уютностью. Неуютным было только то, что в каждую комнату селили минимум шесть человек. Так как наша семья состояла из четырёх, к нам "добавили" ещё двух: виолончелиста-молдаванина и миловидную двадцатишестилетнюю девушку с коротким именем Лина. Молдаванина мы почти не видели, но с Линой подружились. То обстоятельство, что кончив институт иностранных языков она хорошо знала итальянский, было нам большой подмогой.


Войдя в наш номер, я немедленно распахнула тяжёлые портьеры и высунулась из окна, желая рассмотреть всё как можно дальше и как можно лучше. Гостиница размещалась почти в центре, и вид был действительно прекрасный. Я "поплыла" в своих мыслях, взволнованная, что передо мной Рим. Минут через пять раздался громкий голос под окном: мне махал и что-то пытался объяснить приятного вида итальянец. Настроение у меня было замечательное, человек на тротуаре показался мне симпатичным, и я рада была бы ему помочь, но итальянского я не знала. Незнакомец перешёл на английский, что мало помогло. Наше взаимное и активное непонимание затянулось. Улыбаясь, я беспомощно развела руками и вдруг до меня со всей ясностью дошла суть дела. Я отпрянула от окна, залившись горячей краской и сразу спустившись с неба на землю. Mоё неумеренное любопытство подставило мне ловушку: раздвигать настежь шторы и высовываться на улицу здесь означало: " Вот она, я - назначайте цену!" .


Четыре месяца ХИАС (Еврейский союз помощи беженцам), не спрашивая ни национальности, ни вероисповедования, выдавал пособие не только мужу, но и мне и сыну, хотя мы оба считались "гои". Получаемых денег было достаточно, чтобы иметь самое необходимое и недостаточно, чтобы изнурять себя магазинными соблазнами. Всё это время меня не покидало восхитительное ощущение отсутствия какой- либо и за что-либо ответственности, первый раз в моей взрослой жизни у меня было подобие длительного отпуска, или лучше сказать, длительных каникул. Целыми днями я бродилa по Риму, и чувствовала себя вновь студенткой, пускающейся в какие-то, только молодости дозволенные, приключения.


Через три недели нас, эмигрантов этого потока, переместили из Рима в Остию на время, пока наши документы проверялись американскими властями. Лина снова присоединилась к нашей семье.


В Остии, на берегу Средиземного моря, мы жили в роскошном четырёхэтажном доме с торжественным стеклянном фойе, украшенном бронзовыми вензелями. Квартира тоже была из тех, какие мне ещё не приходилось видеть: с огромными окнами и ажурными балконными решётками. Разумеется, снять её одной нашей семье, даже вместе с Линой, на выданные нам "эмигрантские" деньги было не под силу, и мы объединились в табор из трёх семейств - по числу комнат. Туалет при этом был один на всех.


Маленькие осложнения от того, что в квартире, рассчитанной на молодую пару с одним ребёнком, нас было восемь взрослых и четверо детей, совершенно не портили нам настроение. Это были сущие мелочи, уезжая из Москвы, мы не готовили себя к туристическому путешествию по первому классу: мы были беженцы и официально не принадлежали никакой стране.


Осторожно вставая, чтобы не наступить на моего сына, спящего на полу у меня под ногами, я пробиралась к окну, и - о чудо! - мне улыбалась нарядная Остия с синим полотнищем моря, в которoе упиралась наша улицa. Рим был почти рядом - двадцать минут на пригородном поезде с билетом не дороже автобусного.


По утрам мы с сыном ходили покупать к завтраку свежие итальянские булочки "бриоши" с хрустящей коркой, или на базар за дешёвыми индюшачьими крылышками к обеду. Жаренные индюшачьи крылышки вместе со свежими сладкими помидорами были просто объедением.


Прогулки по Риму, которые стали для меня пристрастием, я могла себе позволить по щедрости всё того же Хиаса, организовавшего в Остии лагерь - школу, куда мой восьмилетний сын Митя ходил каждый день. Там детей кормили, развлекали, учили и приобщали к религии. Наряду с синагогой, в нашей судьбе принимала активное участие баптистская церковь, изо всех сил перетягивающая нас на свою сторону и пытающаяся наставить нас на путь истинный. Митя включился в новую жизнь с любопытством, энтузиазмом и тем неиссякаемым оптимизмом, который был его основным даром с самого рождения. Новые для него религиозные догмы он воспринимал весьма своеобразно, снимая в буквальном смысле с них сливки. "Мама - заявлял он мне решительно - сегодня мы идём к баптистам. Тебе там будет очень, очень интересно, я тебя уверяю!" Мне действительно было интересно. Знакомство с религией до Остии у меня было чисто теоретическое, и узнать о ней "из первых рук" было поучительно, ведь в конце концов человеческая цивилизация породила её, можно сказать, со своим собственным рождением. Пока я сосредоточенно слушала длинную проповедь, читаемую на русском языке специально для нас, бывших советских, и узнавала, что непременно попаду в чистилище и ад (приводились все жуткие подробности), если не стану баптисткой, мой сын исчезал в соседнюю комнату, где - о чудо! - были расставлены столы со всевозможными сладостями. Добрые тёти в чёрных одеждах ласково улыбались Мите и разрешали ему набивать щёки всей этой роскошью. Когда после проповеди нас тоже приглашали к столам, сладость, казалось, уже сочилась из его счастливых, доверчивых чёрных круглых глаз. То же самое повторялось и в синагоге: я внимательно слушала проповедь, а Митю находила у столов с угощеньями, которые мы, по скромности наших средств, не могли ему купить. Так что религиозные колебания сына были весьма сладкими.


То обстоятельство, что Митя легко ладил со всеми вокруг него, и в любой обстановке чувствовал себя вполне счастливым, очень облегчило нам весь эмиграционный путь. Секрет его был прост - он искренне верил, что все его любят и всех также искренне любил. Это удивительное свойство Мити - любить даже злодеев, и вытекающие из такого умения последствия, могли бы быть хорошей иллюстрацией к библейским притчам. Я помню, как в Москве, ещё задолго до нашего отъезда, он, едва начавший ходить и говорить, творил истинные чудеса приручения гиен (человеческих). Мы жили тогда в Нагатино, в огромном доме, один только первый этаж которого вместил всю когда-то бывшую на этом месте деревню. У каждого подъезда стояли две, одна против другой, длинные скамейки - наблюдательные пункты нaгатинских старух. Подозрительные, мрачные и непременно осуждающие взгляды пронзали меня шрапнелью, когда я выходила из дома или возвращалась с работы. Но всё менялось, если я появлялась с Митей: "Баба Даша, баба Паша, баба Катя, баба Маня" - кидался он с радостью от одной фурии к другой, и они превращались в бабушек, на эти несколько минут даже добрых. Из карманов вытаскивались сушки и леденцы, и мой сын переходил из одних объятий в другие. Но пожалуй, самой удивительной оказалась история приручения бывшей КГБистки, нашей непосредственной соседки. Ко мне она питала необъяснимую и непреодолимую ненависть, прямо-таки классовую вражду. Однажды вечером я возвращалась домой с работы, прихватив из детского сада трёхлетнего Митю. Навстречу мне зловеще-медленно шла Валентина Мироновна, угрожающе впиваясь в мои потускневшие от одного её вида глаза: я с тоской ожидала, что она сейчас съесть меня с потрохами. Неожиданно мой сынишка вырвал свою ладошку из моей и с широко и любовно распахнутыми ручонками бросился вперёд: "Тётя Валя!". Он был ей так рад, как будто она только вчера подарила ему... ну, скажем, слона, о котором он мечтал. "Тётя Валя" вздрогнула. Мне видно было, что на мгновенье она растерялась, потом улыбка, сначала слабая, неумелая и неуверенная стала растягивать ей рот. Когда Митя, добежав до неё, со всей силёнкой обнял её колени, Валентина Мироновна - тётя Валя, уже сияя, подняла его на руки и поцеловала. Враг умер раз и навсегда, на нашей площадке теперь жил понимающий и любящий, во всяком случае нашего сынишку, друг. Пять лет спустя, расставаясь с нами, КГБшница плакала. Я подозреваю, что Митя, в силу своего редкого дара любить даже злодеев, был единственной любящей её душой во всём мире.


Письмо.


Прошло уже много времени со дня нашего прибытия в Италию, и мы ждали с нетерпением разрешения на последний перелёт через океан. Наконец, спустя четыре месяца мы узнали, что путь в Америку для нас открыт. На следующий день после этого волнующего события Лина вернулась раньше обычного. Моё весёлое "привет" повисло в воздухе: она была неузнаваема: поблёкшая, безжизненная, как-будто внезапно исхудавшая. Я обняла её: "Лина, милая, что с тобой?" Она только замотала головой, и слёзы градом полились из её глаз. Мне не хотелось допекать её вопросами, я чувствовала, что ей сейчас не до них.


Перелёт из Рима в Нью-Йорк был безостановочным, и весь путь Лина, грустная и молчаливая, не взглянула на расстилающийся под нами бесконечный океан. Когда появился берег, я прилипла к окну, стараясь увидеть статую Свободы, но ничего толком не могла рассмотреть: всё мелькало за толстым круглым стеклом, и сердце моё колотилось до дурноты. В Нью-Йорке мы с Линой разлучились: она полетела к родственникам в Сан Франциско, а мы - в Милуоки.


Новая жизнь нас захватила, закрутила, но я часто думала о Лине, о причине её горьких слёз и была рада получить от неё, наконец, большое письмо. На плотно исписанных мелим подчерком страницах она довольно бегло сообщала о впечатлениях от красот Сан Франциско и о самых последних событиях, а потом продолжала:


- Сейчас, когда боль уже не такая острая, я хочу написать о том, о чём не способна была говорить перед вылетом в Америку. Помнишь тот первый чудесный день после целой недели дождей? Я звала тебя поехать со мной в Рим, но ты хотела провести время с сыном, и я отправилась одна. На душе у меня было легко и радостно, Рим в ярком солнце, казалось, улыбался, и ноги сами несли меня от вокзала к площади Республики. Я никогда ее не забуду: полукруглое дворцовое здание со многими портиками, древняя церковь красного кирпича, посередине - большой фонтан, a над всем этим синее праздничное небо. Недалеко от фонтана два старинных экипажа поджидали очередных туристов и оба кучера, заметив, что я смотрю в их сторону, стали с энтузиазмом махать, предлагая прокатиться. Я вытащила из сумочки фотоаппарат, чтобы оставить себе на память и фонтан, и экипажи, и даже этих живописных возчиков. "Не могли бы вы сфотографировать...?" - обратилась я к какому-то прохожему. Молодой человек обернулся, и я запнулась, не закончив фразы от смущения - таким красивым он мне показался. "С удовольствием." Я подошла к экипажам, и возчики, уже угадав мои намерения, с большой охотой усадили меня на красное кожаное сидение, сами тоже позируя перед фотоаппаратом. Молодой римлянин сделал для меня несколько снимков, и не спеша уходить, улыбнулся: "Откуда у вас такой хороший итальянский?" Я объяснила, что закончила Институт иностранных языков в Москве. Oн весело засмеялся и неожиданно заговорил на довольно сносном русском: "А я ведь учился у вас в Москве на курсах в Баумановском. У меня до сих пор там много друзей. Только недавно один из них прожил у меня целый месяц по дороге в Америку." И протянул мне руку: "Марио". Я назвала себя, невольно краснея. Мой собеседник, худощавый, в джинсах и белой рубашке "апаш", был примерно моего возраста и на голову выше меня ростом. Шевелюра вьющихся тёмных волос, "римский" профиль и карие глаза, опушенные густыми ресницами, делали его внешность почти картинной. Видимо, он расчувствовался от московских воспоминаний, и мне это было приятно, а откровенная доброжелательность подкупала. Мы проговорили ещё минут пять. Расставаясь, Марио сказал: "Мы должны с вaми встретиться, может быть найдём общих друзей? Давайте завтра вечером на площади Испании. Вы уже там были? Нет! Но это же самое первое, что надо смотреть в Риме! Согласны? Завтра в шесть, Испанская лестница!" Oн помахал мне рукой и слился с толпой прохожих.


На следующий день я шла к площади Испании, к пьяцца ди Спанья, как её здесь называют, мимо роскошных хрустальных, выстроенныx сложными углами и гармошками витрин самых богатых магазинов прекрасной Виа деи Кондотти. Эта демонстрация богатства и элегантности наверняка поразили бы моё воображение, но мысли о вчерашнем красавце-римлянине делали меня рассеянной.


Знаменитую лестницу, этот чудный, почти трёхсотлетний памятник из травертина, я увидела ещё издали и остановилась, очарованная. Широкие ступени поднимались высоко от площади Испании к другой, небольшой - Тринита деи Монти и венчались светлой, устремлённой в небо церковью. Площадь была уже заполнена весёлой толпой, которая обтекала продавцов сувениров с их товаром, художников в беретах с картинами на мольбертax, йогу, складывающегося на красном коврике в невероятные узлы, эквилибриста, одетого в средневековое трико и ловящего с неуловимой скоростью зажжённые факелы. Где-то чистый высокий тенор разливал сладость неаполитанских романсов. Мне казалось, что весь этот пёстрый праздник кружит меня и несёт куда-то... к звенящей и беспечной радости. Громадный белый амфитеатр лестницы был заполнен сидящими туристами и римлянами. Стараясь не наступить на разложенные картины и самодельные украшения, я поднялась к середине, села и не удивилась, когда Марио вдруг оказался рядом со мной, и широко улыбаясь, обнял меня за плечи. Это было естественно в необычности окружающего, и я не отстранилась: появление Марио казалось продолжением и кульминацией праздника вокруг меня. Я чувствовала себя совсем другой, чем всего лишь час тому назад: скорлупа моей скованности треснула в наэлектризованном воздухе, и приятная лёгкость пьянила. Марио смотрел на меня весёлыми глазами, и мы болтали, как-будто знали друг друга сто лет.


- Хорошо, правда? Вот этого мне так не хватало в России! Уж слишком вы серьёзные. Здесь, на Испанской лестнице всегда весело. Москва нравилась мне только летом, зимой всё становилось серо и скучно. А холод... бр... страшно вспомнить!


- Так ты учился в Баумановском? Мой сосед по квартире, Вася Бариков тоже там учился.


- Вася Бариков! Да ведь я его помню! Я же говорил тебе, что мы найдём общих знакомых! Я отлично его помню! Это как раз он, профорг Вася делал зачем-то перепись студентов. "Какое твоё социальное происхождение? - спросил он одного африканца. " Что ты имеешь в виду?" " Ну, кем работает твой отец?" "Курулём". Королём! Ты думаешь это анекдот? Клянусь тебе, он так и ответил - работает королём!


Марио, откинувшись назад, расхохотался. Я тоже рассмеялась:


- Всё ты сочиняешь! Типичный советский анекдот!


- Да клянусь тебе, я слышал своими ушами! Звучит смешно, но если вдуматься, так это очень трудная работа - быть королём! Но вот послушай, что было, когда однажды....


Так мы проговорили весь вечер, Марио отвёз меня на своей маленькой "Пежо" уже к последней электричке.


Мне было хорошо, тепло и просто с этим новым другом, "старым" уже потому, что так же, как и я, он учился в Москве. Всё в нём мне нравилось: и звонкий, от души смех, и искренний тон, и открытый взгляд, и мгновенный переход от смеха к серьёзности. И его романтическая внешность - должна была я себе признаться.


После этого вечера мы встречались почти каждый день в четыре или в пять вечера, а в выходные - с утра, и отправлялись в путешествие по Риму. Я влюбилась в Марио уже на площади Испании. Мои всегдашние рассудительность и благоразумие исчезали, как-будто их никогда и не было. Я потеряла голову. Марио и прекрасный Рим слились в сплошную лихорадку радости, волнения, ожидания и блаженства, ни о чём другом я не способна была думать и ничего другого не хотела. Когда Марио уезжал на день или два по каким-то делам, Рим тускнел, и время тянулось мучительным ожиданием, и меня неизменно охватывала паника, нелепые мысли лезли в голову: может быть все это мне только приснилось? Может быть он никогда больше не появится? В торопливом волнении я вытаскивала из сумки бумажку с его телефоном и смотрела на неё, как на вещественное доказательство реальности существования Марио, потом аккуратно прятала этот пропуск в рай и ждала, считая часы и минуты. Когда он в назначенный день и час появлялся, я испытывала огромное облечение и почти истерическую радость, которую изо всех сил старалась скрыть под маской уверенной весёлости. Дома у него я не бывала, и он мало рассказывал о себе, я знала только, что он живёт в большой семье с матерью-командиршей и двумя сестрами-близнецами на восемь лет младше его, что у него есть своё "дело", и в семье он основной кормилец.


Прогулки с Марио были бесконечным наслаждением, он знал свой город досконально, мог рассказывать о нём часами, посвящая меня в маленькие "секреты". Помню, как он показывал мне, что суровая средневековая экзотикa дворца -музея на площади Венеции превращается в весёлый ренессанс, если обойти его вокруг. А когда мы поднимались к церкви Санта Мария Арачели по сто двадцати двум ступеням, построенным в благодарность за спасение Рима от чумы, Марио, смеясь, "открыл мне тайну", что эти ступени имеют магическое свойство: можно выиграть лотерею, если подниматься по ним на коленях, переводя в числа всё, что попадается на глаза. "Просто называй не сами предметы, а сколько их".


Когда мы добрались, наконец до вершины холма, Марио показал мне никем, похоже, не замечаемые развалины многоэтажного здания, одного из тех, которыми стала покрываться Столица Мира в первом веке. А в самой церкви он подвёл меня к деревянному младенцу Иисусу:


- Вот тоже курьёз нашего времени: этой далеко не первоклассной скульптуре по не ясной мне причине приписывают силу поднимать со смертного одра и воскрешать из мёртвых. Tы бы посмотрела на груду писем и телеграмм со всего мира, приходящих на Рождество этому деревянному младенцу и сваленную к его ногам!


Целых два вечера, с четырёх до девяти, бродили мы по Капитолийскому холму. Конечно не обошлось без знаменитой истории о гусях, спасших своим гоготаньем Рим, которую я слышала сто раз ещё в детстве. Сейчас, в устах Марио, она приобрела удивительную живость. Он рассказывал мне и о многом - многом другом, но я почти не слушала его. Я не могла оторвать взгляд от глаз и губ Марио и наслаждалась звуком его голоса. Как-будто в отместку за прежнюю рассудительность, я стала сейчас беззащитной, беспомощной перед лихорадочной, захлёстывающей волной влюблённости и не могла отделаться от ощущения, что попала в сказку. А мой прекрасный принц вел и вел меня по чудному вечному городу, где руины давно ушедших цивилизаций смешались с шумящей и бурлящей современностью. Мы шли от одного памятника к другому, и Марио говорил об их создании, жизни и гибели, о монетax, чеканившихся при храме Юноны Монеты, почему и получили свое название, о схватках с карфагенянами, о Колизее, о папских войнах... Я прикасалась к конной статуе Марка Аврелия, счастливо избежавшей "казни" католиков, принявших её за памятник императору Константину... и любовалась улыбкой, лёгкостью движений и по-мальчишески весёлыми глазами Марио. Плывя в пёстрой толпе, по пьяцца Навона, я чувствовала смесь радости и неожиданной грусти: меня поразила мысль, что я хожу по земле, где две тысяч лет назад колесничные состязания кончались триумфом победителей и смертной казнью побеждённых. Сколько же здесь пролито крови... Я взглянула на Марио, но он понял меня совсем по-другому и весело мне улыбнулся, ещё крепче прижав к себе.


У входа в музей Ватикана меня ожидал сюрприз: я увидела большую группу соотечественников, туристов из Союза, и узнала их сразу, ещё до того, как услышала русскую речь. Толпа моих земляков резко отличалась от прочих посетителей скованностью, осторожностью, неуверенностью. Они искоса посматривали на свободно и вольготно расхаживающих японцев и немцев, французов и американцев. Моя прошлая жизнь, ещё такая недавняя, вдруг ожила во мне и сжала душу. Удержаться от соблазна заговорить с бывшими соотечественниками я не могла и горько пожалела. Поняв, что я беженка, из тех, с которыми им, видимо, строго-настрого запрещалось общаться, они попятились от меня, глядя испугано, подозрительно, как на террориста, который сейчас, немедленно, бросит в них бомбу. Я была обескуражена, растеряна и огорчена...


День выдался дождливый и серенький, когда мы шли по мосту через Тибр мимо десяти ангелов Бернини, сложивших за спиной могучие крылья. Может быть из-за тусклого света так и не пробившегося через тучи солнца, огромный замок Сан Анжело показался мне мрачным и серым. С самой его вершины бронзовый ангел с распахнутыми крыльями пытался взлететь к неприветливому небу и не мог... наверное, от того, что намокшие крылья стали тяжёлыми.


- Он не взлетает - поправил меня Марио - он парит и смотрит на меч, который вкладывает в ножны. Легенда говорит, что во время холеры архистратиг Михаил, паря над императорской усыпальницей, вложил меч в ножны, оповещая этим о прекращении кары Божьей.


Марио вытащил из кармана прозрачную накидку, набросил на меня и себя, и я прижалась к нему, чувствуя его живое тепло через тонкую рубашку. Мне сразу стало уютно и радостно, даже серость пасмурного дня казалась теперь перламутровoй.


Пройдя через мост, мы побрели по набережной Тибра мимо помпезного Дворца юстиции, и завернув за него, оказались в хорошеньком скверике. Дождь прекратился, серое небо запестрело голубыми заплатками, и Рим сразу повеселел и ожил. Марио стряхнул ладонью со скамьи дождевые капли, и мы сели, обнявшись. Он продолжал рассказывать историю замка Сан Анжело, когда вдруг, не договорив фразы, вскочил, и потащил меня за руку прочь от скамейки. От неожиданности я запнулась и чуть не упала. Мы бежали по набережной до моста Пон-те-Кавур, на другую сторону Тибра, и только недалеко от площади Испании остановились и перевели дух. Я недоумевала :


- Марио, что случилось, что значит этот марафон?


Он повернулся ко мне обнял и засмеялся:


- Ты выглядела такой серьёзной, слушая про папские перипетии, что мне захотелось растормошить тебя. Удалось? Забудь про этот мрачный замок, посмотри, какой отсюда открывается вид! Помнишь наш первый вечер на этой лестнице?


Вечер на Испанской лестнице я не могла забыть, он был так хорош, что остался в моей памяти почти нереальным. Может быть поэтому тревога шевельнулась в моём сердце.


Солнце и голубое небо снова празднично освещало Рим, когда мы отправились в Пантеон. Массивный фасад с шестнадцатью колоннами поразил меня своим величием: он почти полностью скрывал высокий цилиндр без единого окна основной части пантеона. За бронзовой дверью нас ждало огромное пространство ротонды, с двумя ярусами закруглённыx стен. Я готовилась войти в мрачный полумрак, а нас встретило мягкое освещение, разлитое по всей окружности внутреннего зала. Огромный купол, как-будто летел ввысь к круглому окну-глазу, через которое лился столб солнечного света, вызывая удивительную, возвышенную радость. Я снова - в который уже раз - стояла очарованная и замирала от чуда вокруг меня и от близости Марио, который положил свои руки мне на плечи и улыбался счастливой улыбкой Деда Мороза, раздающего игрушки. Глядя на открытый солнечный "глаз" он рассказывал мне об истории купола, о том, что он был самым большим в мире до конца девятнадцатого столетия, что этому храму без малого две тысячи лет, и на фронтоне выведено: "М. Агриппа в своё третье консульство соорудил".


В Пантеон вошла большая группа туристов, и Марио внезапно исчез. Я оказалась одна среди толпы людей, заполнивших всё пространство храма, и зная, что Марио где-то рядом, все-таки не могла подавить паники. Чувство нереальности, сказочности, происходящей со мной последнее время, лишило меня рационального мышления. Сердце заколотилось страхом, и нелепые мысли снова вихрем закружились в голове: "Может быть Марио - это только мечта, сон, больное воображение? Может быть его нет и никогда не было?" Я стала лихорадочно искать его глазами среди пестрого сборища и конечно увидела: он стоял, скульптурно застыв в пустой нише стены Пантеона с дождевой накидкой, наброшенной на плечи большими складками, изображая то ли римского героя, то ли одного из богов. Как он был похож на них великолепием своего римского профиля и пышной волной кудрей! Как он был красив! Я замерла на секунду в приливе острого до боли чувства влюблённости, а потом бросилась к нему, протискиваясь между туристами и без конца извиняясь. Марио весело спрыгнул ко мне и обнял:


- Испугалась? Я хотел показать тебе, что эти ниши были заполнены замечательными скульптурами, разбитыми и уничтоженными католиками, как языческие идолы.


Я радостно и с облегчением рассмеялась, что было совсем некстати, и, спохватившись, спросила уже серьёзно:


- А как же уцелел сам храм?


- Ему здорово повезло, он уцелел, потому что папа Бонифаций Четвёртый осветил его в церковь Девы Марии.


Когда мы вышли из Пантеона, Марио тревожно посмотрел на часы:


- Подожди меня здесь, на скамейке, мне нужно позвонить моему клиенту.


Я ничуть не возражала посидеть и ещё раз полюбоваться Пантеоном, выглядевшим особенно величественным и мощным на этой маленькой площади. Через несколько минут около меня остановился пожилой импозантный итальянец в светлом костюме и галстуке. "Вы не возражаете... " сказал он мне по-английски, указывая рукой на место на скамейке рядом со мной. Я ответила ему по-итальянски: "Нет, конечно, садитесь пожалуйста." Он сел и немедленно завёл разговор, улыбаясь: "Из Франции? Из России! А я думал все русские женщины.... корпускулярны. У вас фигура парижанки - нет, это вовсе не комплимент, я в этом толк понимаю. А где вы остановились? Я могу порекомендовать вам прекрасный отель за вполне умеренную цену!" Он вынул из кармана пачку визитных карточек и всучил мне одну. Неожиданно закрапал "слепой" дождь, это было очень красиво - водяные струйки в солнечных лучах. "Вы разрешите?... " Разговорчивый итальянец мгновенно раскрыл зонт, и подходящий к нам Марио увидел парочку, уютно объединенную маленьким шёлковым куполом. Он остановился, как-будто не веря своим глазам, его густые брови соединились в одну недоумённо-сердитую линию. Не знаю почему, но я смутилась и растерялась. Чувства мои были смешанными: мне не хотелось хоть чем-то огорчать Марио, но вместе с тем, я не могла не признаться себе, что eго явная ревность вызывает во мне глубокую тайную радость, как ещё одно подтверждение его влюбленности. Ничего не подозревающий итальянец, наклонившись ко мне, продолжал что-то говорить, но Марио, подойдя быстрыми шагами, с видимым раздражением потянул меня за руку: "Синьор, нам надо идти. Спасибо за зонтик!" Он наградил моего любезного собеседника свирепым взглядом, и мы побежали под крышу ближайшего кафе. Марио продолжал хмурить брови:


- Совершенно нечего веселиться! Я бы тебе не советовал заговаривать в Риме с незнакомцем: здесь все, от младенецa до старикa не могут пропустить ни одной юбки и липнут к каждому смазливому личику!


Мне трудно было сдержать смех:


- Я уже заговорила с одним на площади Республики и до сих пор не могу от него отделаться!


Марио остановился, наклонился почти к самому моему лицу и очень серьёзно сказал:


- Это совсем другое. Я тебя люблю.


Мы обошли все известные площади, фонтаны, музеи и уже просто гуляли, не торопясь и наслаждаясь. Снова забрели на Виллу Боргезе и опять любовались Рафаэлем, Тицианом, Веронезе. Все это казалось мне фоном, декорацией к какой-то сказочной феерии, в которой было только два действующих лица - Марио и я. В церкви Святого Франциска Марио, закрыв мне рукой глаза, провёл через зал: "А теперь смотри!" Передо мной был неповторимый Караваджо. Мы целовались, несмотря на святость этoго места, а может быть и в силу этой святости...


Так прошли два месяца. Я отгоняла мысли об Америке, но они настойчиво возвращались всегда одним и тем же вопросом: что будет дальше? В день, когда пришло разрешение на перелёт через океан, стало ясно, что откладывать решение уже некуда, и всю ночь я не могла заснуть, обдумывая варианты, позволившие бы нам с Марио не потерять друг друга и не расстаться надолго. На следующее утро, в субботу, я спешила в Рим, зная, что этот день, как всегда, целиком принадлежал нам. Мне хотелось немедленно рассказать Марио о предстоящем отъезде и вместе с ним перебрать все возможности нашей скорейшей встречи. Я не сомневалась, что он не захочет отпускать меня даже на короткий срок и готовилась уговаривать его терпеливо переждать вынужденную разлуку.


Не успела я выпрыгнуть из поезда, как попала в объятья Марио - возбуждённoго, весёлого и немедленно обрушившего на меня поток планов на весь день. Мне жалко было портить ему настроение, и я решила отложить серьёзный разговор на несколько часов, до удобного момента.


Мы отправились в путешествие, которое мне давно хотелось совершить: вдоль Аппиевой дороги. Ни одно облачко не затемняло синего римского неба, когда мы подъехали к воротам Сан Себастьяна, к самому истоку знаменитой магистрали античного Рима, "Царице дорог", как её когда-то называли. Оставив машину на обочине, мы решили пройтись пешком: мне непременно хотелось коснуться ногами чёрных каменных блоков, сохранившихся ещё с тех времён, когда по ним маршировали римские легионы. Казалось, если замереть на мгновение, то и сейчас можно услышать могучий ритм шагающих армий.


Зелёная трава и ширококронные итальянские сосны - пинии выглядели празднично, трудно было вообразить, что вот здесь, от Рима до Карпи, на протяжении двухсот двенадцати километров вдоль этой солнечной дороги стояли шесть тысяч крестов с распятыми спартанцами. Марио думал о том же самом, потому что сказал, как бы продолжая мою мысль.


- А знаешь от кого римляне переняли эту зверскую казнь? От их извечных врагов карфагенян! Они были жестокие, эти просвещённые африканцы!


Меня снова передёрнуло от воображаемой картины - шесть тысяч распятых рабов!


Мы прошли меньше километра. Каменные плиты стучали под нашими ногами, а синее небо, залитое солнцем, и широкие зонтики пиний были такими же, как две тысячи лет назад.


- Видишь эту маленькую церковь? Считается, что она построена на том месте, где апостол Пётр встретил явившемуся ему Христа знаменитой фразой "Кама грядеши, Господи?" Она так и называется: "Домино, кво вадис". Зайдём, там внутри сохранились на мраморной плите следы пребывания Христа - чудо в которое свято верят. Но я открою тебе тайну: на самом деле церковь перестроена из древнего языческого святилища Бога Возвращения. Сюда приходили путешественники перед дальней опасной дорогой в Египет, Грецию или Карфаген ещё задолго до рождения Христа. Если им удавалось вернуться, они благодарили Бога Возвращения за счастливый исход путешествия. Отпечатки на мраморной плите в середине церкви, якобы чудесный знак оставленный здесь Христом, это набросок обета, данного и выплаченного за благополучное окончание путешествия.


Я взглянула на Марио - в полумраке церкви его лицо, сосредоточенное и увлечённое рассказом, казалось принадлежало молодому римскому центуриону, не хватало только шлема.


Мы вернулись к машине и дальше уже не шли, а ехали, потому что Марио хотел мне показать построенные вдоль Аппиевой дороги Базилику святого Себастьяна, цирк Масенцио, гробницу Цецилии Метеллы и остатки аркад древнеримских акведуков.


Когда мы возвращались, я чувствовала себя совсем уставшей - то ли от жестокостей историй, связанных с Аппиевой дорогой, то ли от палящего теперь июльского солнца, то ли от какого-то предчувствия...


По субботам Марио всегда находил уютный отель, чтобы нам отдохнуть после целого дня путешествий. В этот раз он показал мне на домик в тени цветущей глицинии:


- Посмотри, какая прелесть, просто маленький рай!


Здесь всё дышало тишиной. Улочка круто заворачивала, образуя острый угол, и небольшой отель стоял, как бы на вершине треугольника, весь утопая в зелени и цветах.


Марио был, как всегда, нежен, но меня не покидала грусть от предстоящего разговора, который уже нельзя было откладывать. Часа через полтора мы спустились в ресторан, открывающийся прямо на улицу. Кисти цветущей глицинии чуть покачивались от ветерка в ярком солнце и роняли на белую скатерть столов синие лепестки. Марио смеялся над воробьём, пытающимся стащить кусочек прямо из тарелки. Я взяла его руку в свои:


- Mарио, я получила разрешение на отъезд в Америку.


Он замер, помолчал несколько мучительных для меня секунд, а потом спросил изменившимся голосом:


- В Америку... так скоро? Я совсем ещё к этому не готов...


Я уже открыла рот, собираясь сказать о всех вариантах и планах, продуманных ночью, но то, что произошло дальше, заставило меня замолчать. Марио улыбнулся и стал говорить сначала тихо, задумчиво, но затем постепенно крепнущим голосом:


- Я бы хотел, чтобы расставшись, мы вспоминали только радость. Два последних месяца - незабываемы для меня! И для тебя тоже! Я видел, как тебе хорошо со мной... Мы провели чудесные каникулы, они были подарком судьбы, праздником для меня, и я надеюсь, для тебя тоже. Я всегда буду помнить тебя и наши встречи и желаю тебе самой счастливой жизни в Америке. Кто знает, может быть, нам посчастливится встретиться еще раз...


Сердце моё колотилось. Поверить в слова Марио было невозможно. Оглушённая, ошеломлённая, я почувствовала леденящую пустоту... Каникулы? Значит он ни минуты не сомневался, что всё, что было между нами, это только короткая передышка от настоящей жизни? И в эту его другую, настоящую жизнь он не собирался меня пускать? Другая жизнь... Его глаза смотрели на меня так искренне и так влюблённо, что у меня не было сомнения, что он весь здесь.... Сейчас Марио опять говорил естественно и просто. Его жестокость была похожа на жестокость ребёнка, отрывающего красивые крылья у бабочки и не ведающего, что её убивает. Каждое слово наносило мне такую боль и стыд, что голова кружилась. Отвечать я была не способна, но Марио, видимо, принимал моё молчание за понимание. В голове у меня стучала мысль: "Скорей уйти, не видеть его, не слышать. Только бы добраться до поезда..."


- Прости, Марио, я смертельно устала, поедем на вокзал, меня уже ждут в Остии...


На перроне он приподнял мою голову, и глядя в глаза, что-то ещё говорил и говорил, но смысл его слов плохо доходил до меня, все мои силы уходили на то, чтобы как-то держаться... Марио поцеловал меня на прощание, но я не могла ему ответить и запрыгнула на ступеньку. Поезд, на счастье, тут же тронулся.


Вначале меня трясло, как в лихорадке, потом, наконец, полились слёзы, и это уже было легче. Я открыла сумочку, чтобы достать платок, и наткнулась на листочек бумаги с крупно написанными Марио словом: "Звони ", а под ним телефон. Он дал мне его после нашего первого свидания и уже смялся за два месяца. Я протянула руку в окно, бумажка затрепетала, забилась от ветра и я смотрела на неё в ужасе от того, что собираюсь сделать. А потом разжала пальцы...


Прошли месяцы... Марио не выходил у меня из головы ни днем, ни ночью. Но новая жизнь, новые проблемы, новые лица помогли в какой-то мере избавиться от этого наваждения и вновь обрести себя настолько, что я стала способна написать тебе эту исповедь. Я много думала о моем итальянском "приключении" и поняла, что Марио был прав. У каждого из нас - свой жизненный путь, эти пути пересеклись, но не слились в одну дорожку. Я бесконечно благодарна Марио за мои "римские каникулы", и всегда буду их помнить, как волшебную сказку, в которую я неожиданно попала на пути в свою новую жизнь.


Рим, вечный город, вечная легенда,

Тысячелетие бушующих страстей,

Достигший в древности могучего крещендо,

Где гений цвёл и царствовал злодей.

Его развалены священные, пустые,

Как шрамы битв и как триумф побед,

И храмы дивные от времени седые,

Застывший мрамор - зов античных лет.

Века прошли, и возродилось чудо,

Кипит сегодня шумный, яркий Рим,

Со всей земли он снова полон люда,

И каждый перед ним и слаб и уязвим.

Я знаю горько-сладкий привкус счастья,

Когда его мешал мне Рим с бедой,

Икаром поднимаясь к солнцу в страсти,

Я падала с сожжённою душой.

Шрам от жестокой золотой рапиры

Всегда со мной, как драгоценный дар,

Мне, пересёкшей больше, чем полмира,

Здесь, в Риме, в сердце нанесён удар.

И я погибла, словно гладиатор,

Арене мира душу подарив,

Ищу себя сквозь полюс и экватор,

В прекрасном Риме сердце схоронив.


Милуоки


Шервуд


Великолепный Рим, чудная прибрежная Остия - всё это стало воспоминанием. Мы достигли конечной цели нашего долгого путешествия - американского города Милуоки, расположенного на огромном озере Мичиган. Теперь мы должны были жить в одном из его районов, в чистеньком, зелёном одно- и двухэтажнoм Шёрвудe, что означает "Береговой лес". Он оказался чем-то совсем не вяжущимся с моим представлением об Америке: мы как будто перенеслись в сказку Шарля Перро, с домиками, из которых, должны были бы выпорхнуть феи, с цветами, газонами и вьющимися дорожками, как в парке Рикки Хохолка. Нас разместили в трёхкомнатной (двуспальной, по американским понятиям) квартире двухэтажно дома, который стоял прямо против зелёного, большого сквера. Наше новое жильё было скромно, но полностью меблировано, с оборудованной кухней и холодильником... полным еды. Я не могла поверить своим глазам! Где эти тёти и дяди - волонтёры, которым я так никогда и не сказала спасибо? Пусть они услышат меня хотя бы сейчас!


Вот она - наша новая Земля обетованная! Можно вздохнуть, расслабиться, забыть нервное напряжение неизвестности, самолетов, поездов... и спокойно подумать о ближайшем, пока еще туманном, будущем. Но не успели мы внести свои чемоданчики, как до меня донёсся отчаянный крик со второго этажа: "Помогите! Помогите!". Я бросилась вверх по лестнице и, перепрыгивая через ступеньки, рисовала себе картины из гангстерских фильмов, ведь всё-таки это была Америка... Вбежав на крик через распахнутую дверь, я увидела нашу недавнюю спутницу, москвичку, прибывшую в Милуоки тем же самолётом, что и мы, высокую интересную женщину с пышной седоватой причёской. Заламывая руки, она смотрела на почти переполненную ванную и продолжала вскрикивать : "Помогите! Помогите!". Я схватилась за шумящий водяным потоком кран, пытаясь повернуть его направо, но он не поддавался. И налево он тоже не поворачивался. Ни туда, ни сюда , а вода уже заструилась вниз, на покрытый голубым ковром пол. Растерявшись, я не нашла ничего лучшего, как присоединиться к отчаянному крику соседки "Помогите!" В дверь вбежал мой восьмилетний сын Митя, и ничуть не задумываясь, одним движением повернул кран... вверх. И наступила тишина.


- Но почему же вверх? - обе в один голос спросили мы в изумлении нашего малолетнего спасителя.


- Потому что здесь они так устроены!


- Но ты-то откуда это знаешь?.


- Так мне подумалось.


Я посмотрела на Митю с восхищением - мне такая мысль в голову не пришла. Все краны в моей жизни открывались налево и закрывались направо, и другого я вообразить не могла.


Наша квартира на первом этаже мне очень нравилась, особенно большие, до самого пола окна во всю стену гостиной, так что аккуратный ярко-зелёный газон дворика и низкий бордюр кустов, казалось, переходили в густой, пушистый ковер, застилающий комнату от стены до стены. Окна двух спален смотрели на восток, и это было приятно, потому что я люблю просыпаться от солнечного света. Просторная и удобная ванная ещё больше подняла мне настроение, но когда я взглянула на туалет, то почувствовала тревогу: он не работал. И не просто оказался испорчен, а запрещение им пользоваться демонстрировалось в самой категорической форме: крышка была крест-накрест заклеена бело-красной ленточкой. Пришлось смириться и ждать, пока кто-нибудь придёт его чинить. Протерпев какое-то время, я, преодолевая мучительную неловкость, позвонила управляющему, номер которого был, на счастье, оставлен прямо рядом с телефоном. Мне тут же ответил вежливый голос, но ничего не понял из моего русско-английского объяснения. Скоро к нам в дверь постучал молодой человек. "Мы никак не можем обходиться без туалета - пролепетала я смущенно слова, найденные в словаре. - Ребёнок.. Я надеюсь, вы понимаете..." Но управляющий не понимал, он был тоже в растерянности. "Как это может быть? - изумился он - ведь я сам всё проверил!" "Вот, даже ленточкой завязан..." - показала я на унитаз. "Да, даже ленточкой заклеен - повторил управляющий - значит никто им не пользовался после чистки и уборки. Всё должно быть в порядке!" Он нажал ручку унитаза и вода послушно забулькала вниз. Вспыхнув от стыда и чувствуя себя провинциальной деревенщиной, я поняла, что зря потревожила управляющего, просто всё у них здесь наоборот, даже унитазы заклеивают от чистоты, а не от испорченности.


На следующее утро, пока ещё все в доме спали, я вышла на улицу, чтобы оглядеться по сторонам и убедиться, что мне всё это не приснилось, и мы действительно в Америкe. В этот ранний час воздух был ещё свежим, хотя лето, несмотря на последние денёчки августа, стояло в разгаре. Улица выглядела удивительно мирно, домики, освещенные мягким светом восходящего солнца, цветы, кусты и аккуратно подстриженные газоны казались праздничными. Занятия в школах уже начались и на тротуаре стояла немолодая темнокожая женщина, помогающая, как я поняла, переходить дорогу школьникам. Увидев меня, она блеснула улыбкой: "Morning!" Я уже знала, что это переводится, как "утро" и означает "Доброе утро" и ответила ей из учебника английского языка: "Хау - ду -ю-ду?". Улыбка тёмнокожей толстушки расцвела ещё шире, и я поняла, что она меня спрашивает, как долго я живу здесь, в Америке. "Одну ночь" - ответила я ей. Она повторила в изумлении: "Только одну ночь?" И обняв меня своими крепкими руками, прижала к мощной груди: "Добро пожаловать в Америку!"


Нам не только давали деньги на жильё и еду, но мы должны были пройти полное врачебное обследование. Долгую дорогу в огромный госпиталь я преодолевала на велосипеде, и сразу же поняла все преимущества этого транспорта - водители от меня шарахались и замирали при моём появлении. И хорошо делали - правил уличного движения я не знала.


Незнакомые люди здесь при встречах друг другу улыбались и здоровались, и эти приветствия вызывали у меня изумление и повышали настроение. Я помню, что широкая белозубая улыбка, подаренная мне в ответ на моё извинение высоким, чёрным, как ночь парнем, которого я едва не сбила велосипедом, была мне приятней букета белых хризантем.


Да, всё складывалось хорошо: сын Митя, объявивший мне после первого учебного дня, что в школу больше не пойдёт ни за что на свете, уже без боя туда отправлялся, благодаря стараньям его чудесной учительницы, миссис Лайтнер. Теперь он был озабочен поддержанием моей репутации и умолял меня говорить по- английски без русского акцента, когда я прихожу в его школу. Выполнить эту просьбу я могла только одним способом: молчать и улыбаться.


Гриша, мой муж, уже работал, но не художником, как бы ему хотелось, а пока что техником в какой-то огромной авиационной компании. По утрам он отправлялся на работу на автобусе, а вечерами, возвратившись домой, садился за руль огромного допотопного "понтиака" и учился его водить. На первых парах было непонятно, кто кем управляет, поскольку вопреки Гришиному желанию и намеринию хулиган- "пoнтиак" стукнулся в задний бампер новенькой блестящей "сабуру". Рассвирепевшая хозяйка престижной машины исследовала нанесённый ущерб, и обнаружив, что его нет ("понтиак" ехал со скоростью 5 миль в час), милостиво объявила: "Пятьдесят долларов". У мужа такой огромной, по нашим эмигрантским понятиям, суммы не было, и он пригласил "пострадавшую" зайти к нам в квартиру, в надежде наскрести эти деньги дома. Я же, увидев входящую с Гришей незнакомку, приняла ее, как дорогую гостью, и ровно ничего не поняв из английских объяснений, с радостной улыбкой пригласила её к столу, к чаю. Так мы познакомились с Джуди. Душевная боль от того, что она содрала-таки с нас 50 долларов, компенсировалась тем, что теперь у Гриши появился дотошный учитель вождения. Каждый вечер Джуди отправлялась с ним в опасное маневрирование по улицам Шервуда, осторожно ставя ноги на фанерку, прикрывающую дыру, через которую можно было видеть, как несётся под "пoнтиаком" асфальтовое покрытие дороги.


Через месяц Гриша уже сам ехал на машине, которую мы назвали в честь его учительницы "Джуди" и прибавили "Золотая", поскольку наша покровительница была рыжая, а на железных боках "понтиака" кое- где через ржавчину ещё можно было видеть золотую краску.


Ехать до дому с работы Грише было недолго, миль десять. Однажды, когда восьмицилиндровый мотор старушки Джуди, взревев, вынес его на хайвэй, он увидел стоящую у обочины дамочку средних лет, с большой пальцем поднятым вверх, что означает "подвезите". Гордый обладатель американской машины посчитал своим долгом помочь одинокой фигуре, и она, улыбаясь, нырнула на сидение "Джуди".


- Осторожно с ногами, держите их на фанерке - предупредил её Гриша. - Куда вас подвести?


- Куда вам угодно - приятным голосом ответила пассажирка. Гриша был озадачен:


- Я не совсем вас понимаю...


- Я - хукер - игривым голосом произнесла дамочка. Ничего не уяснив, Гриша вежливо протянул ей, освободив от руля, правую руку и представился:


- Грэг.


Теперь уже сама пассажирка была в замешательстве.


- Я - промяукала она, желая разъяснить ситуацию, - прос.


- Эта ваша фамилия?


- Нет, что вы! - хихикнула женщина - я хочу вам сказать, что я хоор.


- Простите, не понял...


Дамочка расхохоталась:


- Какой же вы шутник, ну, я - про-сти-тут-ка! И с весьма умеренными ценами - добавила она живо.


- А-а... - протянул Гриша в замешательстве - мне жаль, что я прервал ваш бизнес. - Вас отвести на прежнее место, или выйдете здесь?


- Не торопитесь, - снова промурлыкала "прос" - разрешите мне рассказать о моих услугах и ценах, может быть вы заинтересуетесь?


- Нет, нет, спасибо, ответил Гриша поспешно - если не возражаете, я остановлю машину.


Ночная бабочка выпорхнула, и Гриша помахал ей рукой:" Желаю удачи!", a приехав домой, в смущении, рассказал мне эту историю , прибавив:


- Теперь я знаю ещё три новых английских слова.


В Америку Гриша влюбился ещё в Союзе, и теперь его почти детские восторги кончались частенько курьезами.


По воскресеньям он всегда рисовал ландшафты, благо, парк был прямо напротив нашего дома, но однажды я с удивлением заметила, что он усердно трудится над чьим-то портретом.


- Кто это?


- Лиз, женщина, с которой я работаю, она заведует кадрами в нашей компании. Красавица, правда? A какой у неё язык, ты бы послушала! Какой прекрасный английский!


- Интересное дело, как может быть не "прекрасным" язык у американки, которая только тем и занимается, что им работает?


- Ты говоришь о ней грубо, а для меня Лиз - олицетворение самой Америки. Она считает, что я должен начать писать портреты. Вот, самый первый - сама Лиз, я хочу изобразить eё гордой, свободной и прекрасной, как эта страна... Сегодня я иду к ней, она мне согласилась позировать.


- Это что-то новенькое в нашей жизни.


- Надеюсь, первый блин не будет комом!


Дальше дела шли все хуже и хуже: Гриша бредил своим "символом Америки", и уже ничего вокруг не замечал. Однажды я остановила его на лестнице:


- Гриша, куда ты отправился в шубе, ведь на улице лето!


Он недоумённо взглянул на меня, на себя и на сияющее за окном солнце:


- А зачем же ты повесила её на вешалку у двери?


- Проветрить от моли!


А в другой раз он остановился с сомнамбулической улыбкой против небольшого зеркала у входа, поправил воротник и уже взялся за ручку двери, когда я закричала:


- Гриша! Брюки!


Из под рубашка, почему-то затянутой ремнём, виднелись его стройные волосатые ноги. Вот здесь-то я поняла, что он не на шутку влюблён.


- Нет, не влюблён - поправил меня Гриша - увлечён и надеюсь на твоё понимание и поддержку!


Я буквально онемела:


- Где это видано и где это слыхано, чтобы жена поддерживала увлечение мужа другой женщиной ?


- Я бы непременно так поступил!


Тут уж нельзя было сдержать смеха: Гриша ревновал меня даже к табуретке!


Так или иначе, мне без конца приходилось выслушивать его восторги. "Гриша - не выдержала я - если ты увлечён или даже влюблён, я не хочу об этом знать!" Моя вспышка подействовала, поток Гришиных восхищений прекратился, но у него теперь созрел другой план: ослеплённый "гордым символом Америки" и её прекрасным английским, он вздумал соединить любимых женщин в один букет и сделать нас друзьями. Я решительно отмела такую идею, но Гриша упрямо настаивал, и после официального приглашения Лиз, я неохотно поплелась за ним к машине, мысленно удивляясь самой себе.


Лиз и в самом деле была бы хороша: высокая блондинка, статная, с правильными чертами лица... если бы не бесспорная потаскaннoсть, которая сразу бросалась в глаза, и которую Гриша, ослеплённый Америкой и её "символом", не замечал. Мне даже показалось, что от Лиз пахнет виски, тем более, что на круглом мраморном столике стоял наполовину пустой графин, окруженный стайкой хрустальных штофчиков. Но Гриша, видно, лишился не только разума, но и обоняния. Сидя за чашкой чая, я с отвращением смотрела, как он, слушая какие-то жалобы Лиз, с сочувствием поглаживает её руку. Чтобы хоть что-то сказать и разрядить слишком уж интимную обстановку, я похвалила букет цветов, украшающий стол. Лиз многозначительно-кокетливо подняла брови и взглянув на Гришу с видом кошки, полакомившейся сметаной, бархатно протянула: "Это подарок моего тайного обо-жа-теля". Гриша густо покраснел.


Возвращаясь домой, я не смогла удержаться от упрёка:


- Гриша, как ты мог потихоньку от меня дарить ей цветы!


- Да ты же сама просила ничего тебе не говорить!


Возразить было нечего. Как объяснить этому большому ребёнку правила двойной игры, когда я сама в этом совсем не искусна? Гриши испытывал необходимость всем со мной делиться, и особенно - особенно! - своими увлечениями. Меня охватила злость:


- Я не хочу больше её видеть и знать!


- Ты рассуждаешь, как собственница, как ограниченная домохозяйка!


- Очень может быть, но - или я, или она!.


- Что за бессмыслица! Зачем тебе лишать меня удовольствия от её общества, ты же знаешь, что я не влюблён, а просто ею увлечён!


- Когда человек увлечён, это совсем не просто!


Через пару дней поздним вечером раздался телефонный звонок. Лиз просила Гришу немедленно прийти: у неё ужасное настроение.


- Лиз, дорогая, - разволновался Гриша, - что произошло?


- Я расстроена, я убита!


- Но что же случилось?


- Ужасно! Ужасно! Мне пришлось продать мои бриллианты!


Гриша повторил за ней с нескрываемым изумлением: "б--б-бриллианты?" и, повесив трубку, посмотрел на меня с растерянностью:


- Понимаешь, эти самые, как они, б- бриллианты... Наверное больно, когда их продаешь...


Вид у него был недоумённо смущённый. Я разразилась саркастическим смехом:


- Бриллианты! Бедная, бедная Лиз! Продать бриллианты! Какое горе! Со мной такая беда стрястись не может, и знаешь почему? У меня их никогда не было!


- Она зовёт меня к себе, я пошёл?


- Иди, только не возвращайся, я не шучу: или она, или я.


- Я просто ушам своим не могу поверить. Вот сейчас позвоню Лиз и скажу, что ты ревнуешь.


- Звони сколько хочешь!


Гриша набрал номер:


- Лиз, моя жена не пускает меня к тебе!


Я взяла у него трубку:


- Это не совсем так, Лиз, я не держу его, пусть идёт, но домой не возвращается.


Дальнейшего их разговора я слушать не стала, вернулась на кухню, меня там ждала, как земная проза, гора посуды. Через пять минут ко мне подошёл Гриша:


- Лиз говорит, что если я не приду, она покончит жизнь самоубийством.


- Гриша, она пьяная! Иди, пожалуйста, только насовсем.


- Хорошо, я не пойду, но если Лиз что-нибудь с собой сделает, это будет на твоей совести!


Ночью, вертясь с боку на бок, я чувствовала, что Гриша тоже не спит, и рано утром всучила ему телефон:


- Звони!


Он набрал номер, и я услышала, что Лиз ему что-то говорит. Не отвечая, Гриша повесил трубку.


- Что же она тебе сказала?


- "Хoрошо, что ты меня разбудил, я бы опоздала в Яхт-клуб."


И посмотрел на меня растеряно-виновато:


- А мы ведь ночь не спали!


На этом кончилось и увлечение, и цветы, и разговоры о бриллиантах, а "Символ Америки" так и остался не нарисованным.


Прошло два месяца, зелёный Шервуд расцветился красно-жёлтыми клёнами: октябрь отсчитывал последние денёчки. Ранним утром, пахнущим опавшими листьями и осенним холодком, я спешила в Университет на мою первую, ещё не оплачиваемую волонтёрскую службу. Я зарабатывала там нечто более важное, чем деньги: рекомендацию, без которой мне не было дороги в научные лаборатории.


Каждый день приносил мне удовольствие: с профессором Лоэнбергом, в лаборатории которого я занималась модной тогда культурой тканей, у меня сложились самые лучшие отношения. Это был погружённый в свои исследования, очень сдержанный и молчаливый человек, с выразительной и импозантной внешностью философа, каким он и был, столь же талантливый, сколь и скромный. Его удивительная, почти детская искренность дополненная ненавязчивой добротой, была причиной того, что ноги мои сами бежали к университету. Oт общения с профессором Лоэнбергом я испытывала душевную наполненость, близкую к влюблённости.


На сердце у меня было легко и радостно в это октябрьское утро, улыбаясь, я распахнула входную дверь нашего дома... и замерла на месте: прямо против меня тихо раскачивался на дереве висельник. Я отступила назад, сердце бешено колотилось. Что это: самоубийство или убийство? Ку-клукс-клан! - всё внутри у меня похолоделo.


По лестнице со второго этажа сбегал, что-то весело посвистывая, наш сосед - американец. Он остановился, увидев моё перепуганное лицо. "Что случилось?" "Там, на дереве... " с трудом выдавила я. Сосед распахнул дверь, и весело рассмеявшись, подёргал "висельника" за ногу: "Чучело. Через неделю будет праздник - Холловин. Разве у вас в России его не отмечают?" Нет, у нас праздника с повешенными в виде украшения не было. Ошарашенная, я постаралась изобразить веселье и заспешила к университету, до него было всего сорок минут ходу - просто удача, если учесть, что машину я водить не умела. Шагая по расцвеченной осенью улице, я вздрагивала от отвращения: кусты были затянуты нейлоновой паутиной, из зелёной, аккуратно подстриженной травки вылезали пластмассовые руки покойников, по окнам ползли огромные черные пауки... Бр.р... Ну и праздник! Пожалуй, только маленькие белые приведенья, порхающие на деревьях казались мне симпатичными.


На следующий год я сама украшала кусты этими маленькими весёлыми призраками и заготовила целую корзинку конфет, за которыми вечером с весёлым "Трик о трит?" стали приходить детишки в умилительных маскарадных костюмах.


Утром меня встречал свежестью красно-кленовый город, день я проводила в тишине лаборатории, а вечером спешила домой по уже засыпающим улицам. В течение первых двух осенних месяцев я посещала после работы курсы английского языка и возвращалась домой очень поздно. Однажды меня остановил какой-то бродяга, коричневое лицо которого совершенно сливалось с темнотой. Я скорее догадалась, чем поняла, что он требует деньги, и вывернула свои пустые карманы.


- Ты думаешь, если бы у меня были доллары, я бы шла домой пешком?


- Что, даже на автобус нет?


- Нет, - вздохнула я


- На, держи!


Царским жестом он протянул мне сорок пять центов. Я почувствовала теплоту пролетарского братства и заспешила к автобусу.


Сидней и Идис


Мне везло с друзьями. Всё более и более теплые отношения с профессором Лоенбергом привели к тому, что мы стали общаться семьями, и я подружилась с его женой, оказавшейся, как этого можно было ожидать, милейшим созданием. Когда нас приглашали к Лоенбергам на обед, там, как правило, бывал кто-нибудь из их близких друзей. Так мы встретили однажды Сиднея и Идис Ивенсов, принявших в нас, свеженьких эмигрантах, такое живое участие, что вскоре наши отношения стали почти родственными. Ивенсы казались мне на редкость благополучной парой. Они жили всего в двух кварталах от нас, и я пропадала в их приветливом доме всё моё свободное время. Хозяйка дома, Идис, бывшая учительница математики, проявляла по отношению к нам трогательную заботливость и вместе с уроками английского обучала меня особенностям американской жизни. Её муж Сидней - тактичный и внимательный, с мягкими манерами и умным, приятным лицом знал массу интересного о мире и истории, много читал и сам писал книгу, которая по выходу в свет получила широкое признание. У него были красивые пальцы музыканта, но он занимался экономикой, хоть хорошо знал и любил классическую музыку и питал слабость к русской лирике. Улыбчивый и добрый, Сидней был романтик со склонностью к философскому раздумью и всегда казался мне младше своих лет, иногда - мечтательным юношей, хоть ему было, когда мы встретились, пятьдесят семь. Глядя на него, я думала, с некоторой завистью, что он, видимо, никогда не знал горя, и судьба оберегала его с колыбели от всех жестокостей мира, даря одни улыбки. Как это оказалось далеко от истины! Я испытала шок, узнав, что оба они, и Сидней, и Идис пережили ужас гетто и концентрационных лагерей. Сидней порой возвращался к этому страшному времени, Идис же никогда, ни одним словом не упоминала о нём, но в её больших тёмных глазах жила постоянная печаль, даже когда она улыбалась. Страданья прошлого были причиной того, что Ивенсы никогда не говорили по-литовский, намерено забыли этот язык, общаясь между собой только по-английски. Они хорошо знали иврит, а от русского, на котором когда-то могли изъяснятся, остался только стих "Жди меня" Симонова, напоминавший им, видимо, что-то дорогое из прошлого, потому что они любили его декламировать - со страшным акцентом, но с неизменно тёплой улыбкой.


Ивенсы были центром притяжения для многих замечательных людей, у них собирались интересные компании. Хорошая хозяйка, Идис прекрасно готовила и любила угощать, а Сидней "провоцировал" и поддерживал за столом содержательную беседу. Вскоре их друзья стали нашими, и мне уже грех было жаловаться на одиночество.


В один из многих вечеров, проводимых нашей семьёй в гостеприимном доме Ивенсов, Сидней предложил: "Завтра утром мы с Идис едем в Мэдисон, там в университете Карл Саган прочтёт лекцию, а потом будет встреча с ним в доме наших друзей. Хотите поехать с нами?" Карл Саган, всемирно известный астрофизик, перечислить достижения, должности и награды которого потребовалась бы несколько страниц, был моим героем, человеком, бесконечно мной уважаемым, я восхищалась им и следила за каждой его книгой. Вместо ответa я обняла только что кончившую разливать чай Идис: "Спасибо, спасибо, спасибо!" Гриша не проявил особенного энтузиазма, предпочитая провести все выходные дни за своим мольбертом: астрономия, полёты в космос и история вселенной не слишком его волновали.


Я проснулась раньше обычного и считала минуты до прихода Ивенсов, боясь, что их планы изменятся, или что-то случится с машиной. Они приехали вовремя, и мы заскользили по хайвэю до Мэдисона, от которого нас отделяли 150 километров. Утро было ясное, солнечное, приветливое, и уже сама поездка через зелёные просторы Висконсина, чуть схваченные туманной сединой осени, доставила мне удовольствие. Я никогда не была в университетском городе Мэдисон, и прежде, чем отправиться на лекцию, мы часа два бродили по уютным улочкам с бесконечными маленькими кафе, переполненными студентами. В лекционный зал Университета мы пришли одними из первых, а за полчаса до начала уже яблоку некуда было упасть: студенты и профессора со всех факультетов заполнили не только зал, но и галерею, лестницы и проходы. Карла Сагана встретили овацией, все вскочили с мест, раздался приветственный свист, а он стоял, раскрыв руки, как бы для объятий, и улыбался своей неповторимой лучезарной улыбкой. Я чувствовала себя удивительно хорошо в этом знакомом и приятном мне студенческом шуме. Меня тоже охватило радостное возбуждение, но я приготовилась к тому, что многое не смогу уловить из лекции Карла Сагана из-за моего слабого английского. К счастью, знаменитый астрофизик говорил так чётко и ясно, что даже мне было понятно.


Вечер после лекции прeвзошёл все мои ожидания. Народу было много, я чувствовала себя сковано от того, что никого не знала, кроме Сиднея и Идис, и, наверное, не решилась бы заговорить с Карлом Саганом, но когда меня ему представили, он улыбнулся мне так приветливо и с такой заинтересованностью, как будто пришёл сюда специально, чтобы со мной встретиться.


Карл был красив, со своими большими, необыкновенно живыми глазами, ослепительной, покоряющей улыбкой и заразительным смехом. Он говорил просто и естественно, живо интересовался всем, что я ему рассказывала и весело смеялся. Я совершенно забыла о значимости знаменитого астронома, было похоже, что он о ней тоже не подозревает. У меня создалось ощущение, будто я беседую со своим давним и дорогим другом. Временами я поглядывала на Идис и Сиднея и видела по их улыбкам, что они рады за меня. Мне было неловко так надолго отрывать Карла Сагана от других гостей, но что я могла поделать? Удовольствие от разговора с ним оказалось слишком велико, я чувствовала себя, как на крыльях. В конце концов Карл взял меня за руку и повёл по комнате, представляя своим друзьям и знакомым, и весь остальной вечер разговор уже был общим. Десять лет спустя, узнав о его преждевременной смерти, я восприняла это, как мою личную потерю.


Мы возвращались с этого вечера уставшие, но в самом хорошем настроении. Идис вела машину, а мы с Сиднеем уютно устроились сзади на мягких кожаных сидениях. Было уже поздно, фары освещали прямую гладкую дорогу, а по бокам через стёкла окон на нас смотрела непроницаемая чернота ночи. "Сидней - обратилась я к моему спутнику - я знаю, что ты пишешь книгу, и знаю о чём, но мог бы ты рассказать о ней поподробнее?" "Это не художественный вымысел, а скрупулёзно точное воспроизведение событий, свидетелем которых я был в мои молодые годы. Я долго думал и решил, что должен написать об этом." "Ты бы мог мне пересказать, хотя бы вкратце, её содержание?" "Это долгая и грустная история..." "Но у нас впереди почти два часа!" " Ну хорошо, вкратце, а потом ты сможешь узнать все подробности, когда книга выйдет из печати. Она будет называться "Как небеса темны." Он задумался, и после короткого молчания продолжал: "Да, небеса тогда были темны ..."


Война в один день выбросила его, семнадцатилетнего, ещё не окончившего школу, и его младшего брата из счастливой жизни в маленьком литовском городке Ионова, из любящей, заботливой семьи на дорогу, полную бегущих в панике людей. Мир вдруг сошёл с ума, всё потеряло свой смысл и значение, душу сжимали холодящий страх за оставшихся позади родителей и сестру и чувство ужаса перед тём, что происходит. Вперёд, вперёд, скорей, до изнеможения, под обстрелами ревущих "миссершмиттов", в полной неразберихе, в сумятице из гражданских, военных, пеших, повозок, колясок, кричащих детей, истошно вопящих матерей.


Оба брата были светловолосыми, светлоглазыми, круглолицыми, похожими скорее на литовских, чем еврейских пареньков, и ещё не представляли себе, что разница между "быть литовцами" и "походить на них" означала жизнь или смерть. Младший - высокий и по-мальчишески тонкий, с нежной кожей почти по-девичьи красивого лица, в свои пятнадцать лет все еще заливался румянцем при смущении. Под лёгкой летней рубашкой старшего брата угадывались крепкие молодые мускулы ладно скроенного тела. Он чуть уступал в росте младшему, но был шире в плечах и сильнее его. Скромные, приветливые, вежливые и умные - хорошие мальчики из хорошей семьи, братья чувствовали большую привязанность друг к другу, что не удивительно, потому что вся семья была крепко спаяна. Отец отослал их впёрёд, чтобы они, молодые и сильные, смогли спастись, но мальчики планировали другое: они хотели присоединиться добровольцами к Красной армии. Надежда их очень скоро разлетелась в прах: никто не знал, где она, эта армия и существует ли вообще, или вот так же, как спешащие рядом с братьями измождённые и часто босые красноармейцы, понуро бежит от немцев, смешавшись с обезумевшей массой гражданских.


Перейдя границу Литвы и реку Даугаву, братья, также как и все другие беженцы, думали, что достигли безопасности, но их надежды не оправдались: город Даугавпилс горел, и вскоре серые немецкие шинели окружили панически перепуганную толпу. Для Сиднея, его брата и всех латышских и литовских евреев наступил ад пленения, с лавиной жестокостей и зверства.


Всего через неделю после того, как так внезапно оборвалась счастливая мирная жизнь, шеренга из нескольких тысяч евреев, в хвосте которой стоял Сидней, медленно продвигалась к вырытым ими накануне рвам, периодически останавливаясь, когда впереди раздавались выстрелы. К большому облегчению Сиднея, брата с ним не было: его, не достигшего шестнадцати лет, не впихнули в колонну смертников. Кто-то из стоящих недалеко предложил: "Кинуться бы всем скопом на охранников, может быть удалось бы убить хоть одного!", на что ему ответили: "A что немцы в ответ сделают с нашими женщинами и детьми в городе?"


В полной тишине колонна, окружённая плотным кольцом конвоиров с автоматами, медленно продвигалась к воротам, за которыми их ждала смерть. Поразительно, в толпе смертников не было ни истерики, ни криков - только леденящее душу молчание и периодическая очередь выстрелов. Сидней обнялся и попрощался с товарищами по камере. Представить себе, что сейчас, через несколько минут его семнадцатилетняя жизнь оборвётся, и гибкое, полное молодой силы тело превратится в труп, Сидней не мог. Сердце билось тяжело и память запечатляла каждую деталь происходящего. Умереть ему не пришлось: рвы уже были переполнены телами. На следующее утро оставшиеся двести человек целый день рыли для себя могилы.


Наступила последняя ночь. "Завтра на рассвете - думал Сидней - меня не станет, но ещё целая ночь впереди, и этого у меня никто не отнимет. Целая ночь - уйма времени!"


Узников разместили в тёмной подвальной камере. В углу был свален тряпичный хлам и пустые ящики. Попробовать спрятаться? Шанса, что их не найдут, почти не было, но что они теряли? Сидней с тремя такими же, как он, мальчишками зарылся в это тряпьё. В пять утра заключённых стали выгонять на расстрел, охранники проверяли камеру, ворочая тяжёлые ящики, и каким-то чудом просмотрели замерших в своём укрытии парнишек. Вскоре раздались выстрелы. Потом наступила тишина. Через несколько часов опустевшие камеры заполнились многими сотнями новых заключённых, а следующим утром их всех расстреляли. На третий день парнишек нашли среди тряпья, избили и, наверное, убили бы на месте, но они бросились бежать по коридору тюрьмы и смешались с толпой заключённых, выводимых на расстрел. Снова шёл Сидней ко рвам в колонне смертников, и снова невероятным везением смерть обошла его: небольшое число молодых людей отобрали на работы, и среди них оказался Сидней. Юношам приказали построить помещение для охранников еврейского гетто, размещённого в старой, полуразрушенной городской крепости. Им приходилось работать целый день, без отдыха и еды, но когда Сиднею и всей группе строителей разрешили остаться в гетто и не возвращаться в тюрьму, где продолжались каждодневные расстрелы, они не могли поверить новому чуду: это было равносильно тому, как если бы они живыми выбрались из могилы.


Гетто стало заполняться, и Сидней с напряжением и волнением следил за каждым прибывшим в надежде увидеть брата: если он ещё оставался жив, то рано или поздно должен был появиться. Народу приходило так много, что не мудрено было его пропустить, но через несколько дней Сидней, наконец, увидел своего белокурого, не по возрасту высокого, стройного и красивого Рувке, входящего в ворота гетто. Они снова оказались вместе и обнимались со слезами на глазах: оба уже не надеялись увидеть друг друга живыми.


Людей прибывало всё больше и больше, в основном стариков, детей и женщин, теперь уже вдов, потому что их мужей расстреляли в тюрьме. Жёны об этом ещё не знали и не верили настойчивым слухам: не могли представить, что тысячи и тысячи молодых мужчин за такой короткий срок были методично уничтожены. Сидней, видевший это своими глазами, не смел говорить им страшную правду.


Условия жизни в переполненном гетто становились всё более ужасающими: в старую, разрушенную крепость с толстыми кирпичными стенами согнали четырнадцать тысяч человек, и на всех был один водопроводный кран. Особенно остро страдали от голода, грязи и неустройства те, кому не удавалось найти хоть какую-нибудь работу, а значит и кусок хлеба, и таких было большинство. В скудной порции жидкого супа, за которым они стояли в огромной очереди, плавала только одна десятая необходимых, чтобы выжить, калорий.


Вскоре немецкие власти объявили, что недалеко выстроен новый лагерь, более сытный и просторный, куда переместят женщин и детей. Всё утро строилась двухтысячная колонна и после полудня отправилась в путь. В нескольких километрах от гетто вереницу детей и женщин завели в лес, где над свежими рвами длинным рядом стояли автоматчики. Ужас матерей, старающихся прикрыть собой детей, смятение и крики отчаянья продолжались недолго. Через час ни одной живой души не осталось от двухтысячной колонны, только густой зелёный лес шумел над рвами, кое-как прикрытыми красной от крови землёй . Потом под таким же предлогом согнали в колонну стариков и тоже расстреляли. Спустя какое-то время, "акции", как их называли немцы, стали уже откровенными и систематическими, и через месяц в гетто из четырнадцати тысяч осталось меньше половины, а расстрелы продолжались. Радость Сиднея от встречи с братом сменилась бесконечным горем: пока он на стройке в городе толкал тяжёлые тачки с глиной и камнями, оставшийся в гетто пятнадцатилетний Рувке попал в очередную "акцию", и Сидней никогда больше его не видел. Товарищ Сиднея Макс, с которым он подружился с первых дней заключения, даже не пытался его утешить. Что можно было сказать? Он сам попал в колонну смертников, но остался в живых чудом: раненый при расстреле, Макс упал в ров, а когда немцы ушли, выбрался из груды тел и тайно вернулся в гетто - больше деваться было некуда. Смерть шла по пятам, только работа у немцев, которую получить было очень трудно, давала небольшую надежду отсрочить экзекуцию.


Праздники Октябрьской революции фашисты отметили новыми трёхдневными расстрелами, и гетто почти опустело. В живых остались только те, кто обладая разрешением на работу - красной карточкой, находился вне его стен во время экзекуции. Когда поздно вечером они, измученные, вернулись, трупы их жён и детей уже увезли, и их ожидало только горе и отчаянье. У Сиднея такой карточки тоже не было, уже месяц, как он не мог найти работы, и в течение трёх дней "праздничной акции" прятался в щели между крышей и потолком крепостного барака. Опять-таки чудом его не нашли. Если принять за точку отсчёта день тюремного расстрела, когда Сиднею удалось скрыться среди ящиков и тряпья, он выиграл у немцев уже три месяца жизни. Это приносило какое-то странное удовлетворение. Но как долго можно играть в кошки-мышки со смертью? Ходили упорные слухи о скором поголовном уничтожении евреев. В этой мрачной безнадёжности везение снова дало Сиднею короткую передышку: немецкому строительному подразделению нужны были умельцы разных специальностей для подновления и реконструкции цитадели, где размещался военный гарнизон, и Сидней оказался среди отобранных двадцати человек. Вскоре удача улыбнулась ему ещё раз: рабочему отряду, куда он был зачислен, разрешили жить в казармах цитадели и не возвращаться в темные, холодные и грязные бараки гетто.


Цитадель по сравнению с крепостью казалась раем: здесь были окна и в углу, против нар - большая печь, в которой потрескивали дрова, а по вечерам даже горела электрическая лампочка, что казалось уж совсем роскошью. Только голод, как и раньше, зверем терзал маленькую группу евреев - строителей. Они по-прежнему подчинялись властям гетто и свой паёк - ломоть хлеба в день - получали именно там, в этой старой крепости, за толстыми кирпичными стенами которой горстка узников в темноте, грязи, голоде и холоде ежедневно ожидала новых расстрелов.


Двое товарищей Сиднея заболели, и их отправили обратно в гетто, по сути дела, на верную смерть. Об этом было горько и тяжело думать, но на следующий день, как бы в возмещение удручающего события, Сидней познакомился с тремя девушками, тремя сёстрёнками, работавшими на уборке офицерских помещений, стирке и глажке белья для солдат. Все три были славными и приветливыми, но его сразу привлекла средняя сестра, Голда. Её большие карие глаза казались золотистыми, в них жили, ласково светясь, мягкость и доброта, а на щеках худенького лица, несмотря ни на что не потерявшего нежную свежесть, появлялись две ямочки каждый раз, когда она улыбалась. При их первой встрече Голда протянула Сиднею руку, здороваясь, и он увидел, что костяшки ее тонких пальцев стёрты до крови. Сидней едва к ним прикоснулся, боясь причинить боль, а Голда, угадывая его жалость, весёлым голосом сказала : "Хорошо, правда? Стирка кончена до завтра, а сейчас мы можем посидеть и поболтать, вспомнить, как было раньше!" Этого "хорошо" Сидней не ожидал, но вдруг почувствовал, что ему действительно сейчас, в эту минуту, очень хорошо: на него повеяло теплом и радостью довоенной жизни.


С этого времени три паренька, Сидней, Макс и Берке, и три девушки усаживались вечерами в укромном уголке казармы и начинали долгие разговоры о прошлом и настоящем. Сидней всегда был с девушками застенчив, особенно с хорошенькими, и вначале только коротко отвечал на вопросы, но его новые подружки оказались такими дружелюбными, что он осмелел, и уже с удовольствием вступал в беседу, особенно с Голдой. Что за прелесть была эта девушка! Он не мог на неё наглядеться, и разговоры с ней, как луч солнца, согревали его в тяжёлом труде следующего дня.


Из-за начавшегося тифа в гетто объявили карантин. Выходить из крепости и входить туда запрещалось, что делается с её обитателями, никто не знал, и это вызывало тревогу: в любую минуту немцы могли прибегнуть к "универсальному" лекарству - расстрелу. Для всех рабочих-евреев, оставленных в цитадели, наступил мучительный, отнимающий последние силы голод: с установлением в гетто карантина они лишились выдаваемого им там куска хлеба. Поиск еды, который сам по себе грозил смертью, стал главным вопросом жизни.


В декабре 41 года поразительная новость, что Америка оказалась втянутой во Вторую Мировую войну, подняла настроение узников, они не сомневались, что теперь шансов на победу у немцев нет. Каждый думал об одном и том же: только бы ещё продержаться... А смерть стояла рядом: за выход в город, где можно было что-то добыть из еды - повешенье , за общение с нееврейским населением - расстрел, за обмен каких-то вещей на кусок хлеба - расстрел или повешенье. На казни сгоняли всех насильно. Особенно жуткими казались расправы с женщинами, которые смогли укрыть невероятными ухищрениями своих детей, и теперь старались добыть им какое-нибудь пропитание.


За короткое время войны Сидней изменился: пропала мальчишеская беззаботность и спокойная весёлость глаз, в них поселилась постоянная настороженность и взрослая серьёзность много пережившего человека. Только при виде Голды он чувствовал прилив удивительного счастья, казалось бы, невозможного в этом аду. Забывались и ноющий болью голод, и непосильно тяжёлая работа, и вечно сторожащая смерть. Сидней с нетерпением ждал наступления вечера, веря и не веря, что чудо повторится, и он снова увидит Голду. Оба они не знали, что принесёт им завтра, но были ещё так молоды, что перед этими встречами всё отступало на второй план, всё меркло.


Как то раз поздно вечером на пороге казармы друзей-евреев появился работающий у немецких лётчиков русский военнопленный с ведром до половины наполненным супом, и не баландой, а настоящим, густым, оставшимся от солдат на немецкой кухне. Это был рискованный для пленного поступок, он мог стоить ему жизни, и еврейские заключённые были ему вдвойне благодарны. Суп разделили между всеми, застучали ложки, и шутки стали перебрасываться через стол, как в старые добрые времена. Прошло какое-то время, и русский военнопленный принёс суп опять. Теперь он вёл себя, как хороший знакомый, и не торопился уходить. Видно было, что ему приятна атмосфера товарищества среди еврейских заключённых: он улыбался, шутил вместе с ними и учил молодёжь русской песне "Синий платочек". Обращаясь к Голде, он неизменно-ласково называл её по-русски "Золотцем".


С начала войны прошло уже шесть месяцев, когда к пленникам цитадели просочилась долгожданная весть: немцы разбиты под Москвой. "Разбиты!" - это слово взволновано передавалось от одного к другому, и у каждого теплели надеждой глаза. Разбиты - значит фашисты совсем не так всесильны, как казались вначале, и победа - это лишь вопрос времени. Только у заключённых его оставалось мало, чудом казался каждый прожитый день, только страстное желание выжить и увидеть победу заставляло, несмотря ни на что, верить в будущее.


Первого мая сорок второго года в день большого советского праздника, гетто уничтожили, и всеx остававшихся там 660 человек расстреляли. Исключения ни для кого не сделали: ни для еврейской полиции и Комитета, регулировавших до этого порядок внутренней жизни гетто, ни для персонала больницы. Во всём городе Даугавпилсе оставалось 430-450 евреев из шестнадцати тысяч проживавших там раньше. Примерно 250 из этой горстки уцелели в цитадели. Надолго ли?


В голодный промозглый ноябрьский день, когда никому из узников, державшихся вместе, не удавалось найти ни крошки еды, немецкий сержант неожиданно остановил Сиднея и дал ему полбуханки хлеба и, что было совсем поразительно, банку повидла - неожиданный и спасительный подарок, целое богатство для него и его друзей.


Жестокость , окружающая таких, как Сидней, была нормой жизни. Фашисты, в полное распоряжение которых попали узники, состояли из двух категорий: из войск СС, СД, у которых нацело отсутствовали признаки человечности, и из простых солдат вермахта, порой ведущих себя сносно, а иногда, узнав своих узников ближе, даже благожелательно. Конечно, и среди них достаточно было мерзавцев, которые по любому поводу могли впасть в ярость, пинать заключённого сапогами в живот и в лицо, пока тот не исходил кровью. Но попадались и "хорошие немцы". Дружелюбным оказался и новый начальник Сиднея, двадцатидвухлетний капрал Отто, который никогда до этого не сталкивался с евреями. Через несколько дней совместной работы, он сказал Сиднею с удивлением: "А ты, оказывается, нормальный парень!" С этого дня молодой начальник каждый день подкидывал что-нибудь своему подчинённому, и жизнь стала посытнее. Однажды Отто позвал Сиднея купаться. Появление еврея на пляже грозило верной смертью, но Отто настаивал: "Собирайся, ни о чём не волнуйся, я зайду за тобой с парой отличных плавок". Сидней спорол жёлтые звёзды с одежды, и они отправились. Стояла жара, пляж был полон немцев, когда парни бросились в реку, плавая и ныряя в своё удовольствие. Никто не обратил внимания на двух светловолосых приятелей, но несмотря на невероятное наслаждение, которое получил Сидней, предприятие это было таким рискованным, что он решил его не повторять.


Отто относился к своему подопечному по-товарищески, но сознание того, что он имеет абсолютную власть над Сиднеем, придавало их дружбе неестественность, и у Сиднея не было никаких сомнений, что Отто не сможет защитить его от неизбежной экзекуции: рано или поздно всю оставшуюся горстку заключённых ожидал расстрел, как тех 16 тысяч, которые уже были во рвах.


К великому сожалению Сиднея, малярничанье с Отто вскоре закончилось. Молодой капрал вручил ему на прощание полбуханки хлеба, тюбик сыра и пожелал удачи.


С наступлением теплых дней немцы опять перешли в наступление, и это привело заключённых в уныние. Часто ночью Сидней мечтал, как присоединится к русской армии и будет мстить, мстить... за отца, мать, брата, сестру..., за всех, кто расстрелян в тюрьме и гетто, за всех, кто страдал и страдает... Желание освободить и защитить Голду было таким сильным, что, несмотря на смертельную усталость, он не мог заснуть, рисуя себе самые фантастические варианты ее спасения от плена, и вскакивал с нар, стараясь умерить бешенное биение сердца. Бежать, сражаться - и он и его друзья были одержимы этой идеей, но как её осуществить? Где взять еду, чтоб как-то продержаться, пока они будут идти к линии фронта? Местное население, настроенное профашистски, относилось к евреям враждебно, и сомнений не было, что первый же латышский крестьянин, к которому они обратятся, выдаст их и получит вознаграждение. А отдавать жизнь дёшево, не успев убить ни одного фашиста, не хотелось. Они мечтали о любом, пусть даже самом примитивном оружии, каждый день и каждую минуту их мысли занимала неразрешимая проблема: как добыть что-либо, чем можно сражаться.


В начале июня одному из молодых узников, Эли, коренному даугавпилчанину, удалось связаться со старым приятелем-латышом, обещавшим молодым людям помочь улизнуть из цитадели. План казался уж слишком хорош, чтобы быть реальным: крытый грузовик с латышом-шофёром, переодетым в немецкую форму, должен был доставить ребят до передовой, чтобы ночью они перебрались через линию фронта и присоединились к Красной армии. Расплатиться за помощь в побеге полагалось одеждой, которую узники с огромным трудом собрали, вручили Эллиному "дружку" и больше его не видели. Это предательство вызвало у узников ярость. Надувательство такого рода было делом обычным, особенно при попытке заключённых поменять одежду на кусок хлеба, но тут разговор шёл о деле куда более важном...


Четвёртого июля сорок второго года Голде Гутерман исполнилось восемнадцать лет. Если бы не война, этот день отмечался бы весёлым праздником с музыкой, танцами, угощением и подарками. Стирая бельё для целой роты солдат, Голда старалась представить себе мирное время, чтобы порадоваться празднику хотя бы в своём воображении. После полудня Сидней вырвал минутку, чтобы подняться к ней на чердак, где на длинных веревках сохло солдатское бельё, и помог снять его и сложить. "Господи, - думал Сидней, глядя на Голду - как же я люблю её, и чтобы только я не дал для её спасения и уверенности, что впереди у неё много лет счастливой жизни..." Любуясь девушкой, он не мог не изумляться, что она, такая красивая и необыкновенная, выбрала из всех именно его. "Голда" - Сидней ласково взял её за худенькие плечи, не зная, как объяснить боль любви и страха за неё. Она его поняла, и, глядя ему в глаза, ответила: "Я хотела бы умереть, только бы ты жил..."


Сидней и его друг Макс проводили каждую свободную минутку с Гутерманами, где кроме Голды были ещё две сестры и брат, и в конце-концов стали неотъемлемыми членами этой дружной и любящей семьи, к которой Сидней тянулся, неосознанно стараясь притушить никогда его не оставлявшую боль и тоску по потерянным родителям, сестре и брату. Порой он видел своих родных во сне так ясно, что целый день ходил с ощущением их близости. Снова и снова возвращаясь мыслями к счастливой довоенной жизни, Сидней упрекал себя, что никогда не поговорил по-настоящему со своей младшей сестрёнкой, никогда не сказал ей, как нежно её любит. Мысль о последних минутах брата перед расстрелом была мучительна. А отец и мать? Трудно было сдержать стон, когда он о них думал, достаточно повидав расправ с такими, как они. Сидней знал, что все три с половиной тысячи евреев городка Ионова уничтожены, но всё-таки мечтал о чуде спасения его семьи. Понимая, что надежды нет, он всё-таки надеялся...


Он часто думал о смерти. В детстве эти мысли были пугающими, но абстрактными, теперь же интимное знакомство со смертью делало её вполне реальной. Пугал не момент её прихода, а мысль, что жизнь будет идти своим чередом, а он не сможет ни чувствовать, ни сознавать её, и это станет окончательным, бесповоротным. Его не будет. Казалось абсурдным, что в нормальной, мирной обстановке люди могут сами накладывать на себя руки. Как ни страшен был прошедший год, самоубийств в Даугавпилсе не было. Если шли между заключенными разговоры о смерти, то все сходились во мнении: "Я бы согласился умереть, если бы мне дали увидеть своими глазами поражение фашистов." Но Сидней считал, что говоря о согласии умереть, человек обманывает себя. Конечно, умереть после того, как увидишь, что немцы разбиты, легче, но жизнь так драгоценна, что никто не может принять спокойно факт собственной гибели. Мы все хотим жить. "О, с какой силой мы хотим жить! - думал Сидней. "Только в одном случае я бы с готовностью пошёл на смерть : если бы этим я спас Голду, если бы я знал, что с моей гибелью ей ничто уже не угрожает..."


В феврале 43 года заключённые узнали новость, от которой их сердца забились волнением: немцев разбили под Сталинградом: "Неужели правда, - думал Сидней - неужели осуществляется то, что я предвидел и о чём мечтал, и Сталинград станет для немцев началом конца?" Ему хотелось радостно и громко кричать на всю цитадель, чтобы каждый немец слышал и знал, что триумф победы над ними приближается. Теперь, когда Сидней и Голда урывали минутку посидеть на своей любимой скамеечке перед горящей печуркой в прачечной, даже дрова, казалось, потрескивали веселее. Они надеялись, что немцев быстро погонят от Сталинграда, ведь земля была полна слухов, что скоро высадится в Европе американская армия, и откроется второй фронт. "Да, так оно и будет - сказала Голда - плохо только, что фашисты постараются прикончить нас до своего ухода. Убийцы не любят оставлять свидетелей своих преступлений" " Мы успеем убежать" возразил Сидней. Голда только покачала головой: "Куда? Местное население к нам враждебно, где партизаны, мы не знаем. А потом, разве я могу оставить маму?" Сидней молчал, возразить Голде было нечего.


Вся энергия молодых узников цитадели была по прежнему направлена на добычу оружия. После долгих и бесплодных поисков, когда уже казалось, что дело это безнадёжно, вдруг случилось невероятное: Сиднею и Максу удалось выменять у крестьянина-литовца, работающего в цитадели, четыре гранаты и три пистолета. За подобный торг немцы могли бы растерзать не только двух друзей, но и всю рабочую команду заключённых, но никто не упрекнул юношей, наоборот, помогли, кто как мог, расплатиться с крестьянином. Четыре гранаты и три пистолета! О таком богатстве Сидней и Макс даже не мечтали. Оставалось ещё добыть патроны, их пока было ещё совсем мало. Через какое-то время их другу Берке удалось приобрести карту и компас. Похоже, недостижимое становилось реальностью.


По незримым каналам, которыми узники связывались с внешним миром, стало известно, что гетто западной Белоруссии, Литвы и Латвии полностью уничтожены за исключением одного или двух. Эти новости звучали, как похоронный марш, торопя к действию, и три друга ждали удобного случая, чтобы улизнуть из цитадели. Побеги совершались и до них, но неудачно: первой группе из шести человек, работавших в городе, удалось дойти до леса, но вскоре они были схвачены и повешены. Второй побег совершил знакомый им парень, Гутке Яхнин, коренной житель Даугавпилса. Он скрылся вместе с группой военнопленных, с которыми успел сдружиться. Выбравшись из города с помощью Гутке, знающего все пути и дороги, военнопленные его бросили, отобрав добытый этим пареньком пистолет и запретив идти с ними дальше. К счастью, Гутке удалось вернуться в цитадель незамеченным. В третьей попытке участвовали три русских военнопленных и три еврейские девушки лет шестнадцати- семнадцати, доставившие из цитадели в тюрьму, где помещались военнопленные, необходимые инструменты для выламывания решетки. Девушек вскоре обнаружили: русские напарники бросили их, оказавшись на свободе и вне города. Беззащитные и беспомощные, девушки вернулись в цитадель и были немедленно расстреляны вместе с ещё несколькими никакого отношения к ним не имеющими заключёнными. Неудачные побеги действовали угнетающе, особенно всем жалко было молоденьких девушек, по существу, ещё девочек. Горько было от мысли, что далеко не все антифашисты сочувствуют бедствиям евреев, создавалось впечатление, что весь мир ополчился против них. "Но почему?" недоумевала Голда. "Это вполне понятно - отвечал ей Сидней - ведь почти две тысячи лет все церкви мира каждый день учили своих прихожан ненавидеть наш народ, нашу веру и нас с тобой." "Но зачем церквям нужно учить ненавидеть нас?" " Да, зачем? Это кажется странным - продолжал Сидней - христианство родилось внутри иудаизма, сначала, как его маленькая секта, потом, как религия. Дитя возненавидело свою мать... И именно Тора, Старый Завет, послужил для этого толчком. Христиане считали, что он принадлежит не евреями, a им. Сам Иисус этому не учил, он проповедовал апокалипсис и наказание всех богатых и властвующих в Римской империи, за это-то его и приговорили к смерти. Казнь была обычная для римского закона: распятие на кресте. А через три столетия после этого события евреев обвинили в его смерти и стали раздувать ненависть." Голда обняла Сиднея, положила голову ему на плечо и медленно, грустно проговорила: "Что бы сказал христианам Иисус, если бы знал о муках своего народа?..."


Печальным результатом провалившихся побегов было усиление охраны. Выход в город срочно замуровали кирпичной стеной с осколками битого стекла, но Сидней и его друзья упорно продолжали думать о побеге. Убить хотя бы несколько фашистов, если не удастся найти партизан или Красную армию, приблизить хоть на одну каплю победу - с приобретением пистолетов этот план становился реальным.


В конце августа 43 года Сидней и Макс получили новое задание: срочно перекрашивать крыши цитадели в зеленый цвет, явно для камуфляжа. Друзья обливались потом, волоча тяжёлый контейнер с краской по покатой раскалённой оцинкованной крыше, оступаясь и соскальзывая с неё, а надсмотрщик безбожно ругался, подгоняя и торопя закончить работу как можно быстрее. Его нервозность доставляла Сиднею и Максу злорадное удовлетворение: немцы явно боялись скорых налётов русской авиации.


Побег произошел внезапно и не так, как друзья предполагали. В один из вечеров, когда, смертельно уставшие, они возвратились в казарму после работы на крыше, их поджидала весть от бывшего лейтенанта Красной армии Миши, хорошо им известного. Уже в плену, он под страхом смерти присоединился к украинцам-коллаборационистом, охраняющим в цитадели русских военнопленных, а потом бежал к партизанам. Теперь Миша вернулся специально, чтобы показать туда путь ребятам, но только тем, кто имел оружие. Бежать нужно было следующим вечером и встретиться с Мишей на другом берегу Даугавы, за мостом. Сидней и Макс понимали, что Мишу не так интересуют они, как их оружие, которое в партизанских отрядах было большой ценностью, но тем не менее, были счастливы. Только мысль о расставании с Голдой, и, возможно, навсегда, доставляла Сиднею почти физическую боль.


Вечером 10 сентября 43 года Сидней, Макс и Берке спороли жёлтые звёзды и, выскользнув из цитадели, отправились через весь город к месту встречи. Уже одно это короткое путешествие грозило им немедленным расстрелом, но к счастью, юношей никто не остановил. Мишу пришлось ждать, и, наконец, он появился с двумя проводниками. Сразу возник вопрос об имеющихся у ребят пистолетах: Миша требовал отдать их проводникам и ему, но три друга отказались наотрез . "Или вы ведёте нас к партизанам, или мы уходим сами, но оружие мы вам не отдадим." - заявили они со всей решительностью.


Всю ночь маленькая группа быстро шла вперёд, почти бежала в полном мраке, чтобы к рассвету добраться до болотистой, топкой поляны, заросшей чахлым кустарником. Здесь, смертельно усталые, отыскав кочку посуше, они в изнеможении бросились на землю и стали ждать вечера, чтобы с заходом солнца снова, торопясь, отмерять километры. Едва следующим вечером они тронулись в путь, как раздались выстрелы. Все замерли в напряжении, но убедившись, что преследования нет, крадучись заспешили дальше. Глубокой ночью маленький отряд остановился недалеко от какого-то хутора. Велев Сиднею с друзьями ждать, Миша и проводники скрылись в темноте и вскоре вернулись с двумя телегами, запряженными лошадьми. Как заполучили они эти телеги, было неизвестно, да ребята и не спрашивали. Теперь дело пошло куда быстрее и веселее. Через какое-то время показался город Опса, который они пересекли глухой ночью, громыхали колёсами по булыжной мостовой и с дерзкой смелостью игнорируя опасность. Ещё десять километров езды по тёмному лесу - и они уже были на территории, контролируемой партизанами. Сердце Сиднея радостно стучало: не верилось, что наконец-то сбылись мечты. Вскоре телеги остановились у какой-то хаты, где беглецов приветливо встретили, накормили и отвели в сарай на ночевку. Они заснули на свежем сене мгновенно. На утро Сиднея, Макса и Берке отправили в деревню Бобыли, и их ошеломила картина весёлой поселковой жизни. В этот воскресный теплый день шло повсеместное гулянье партизан, крестьян и деревенских девушек с плясками и песнями, как-будто вокруг не существовало ни войны, ни фашистов. Всего три дня назад смерть была рядом с друзьями, а здесь, глубоко в немецком тылу, они оказались на свободе и в полной безопасности. Эта неправдоподобно-привольная жизнь показалась им чем-то несуразным, почти греховным, к тому же вместе с радостью освобождения пришло глубокое разочарование: их отправили на хозяйственные работы, вместо того, чтобы принять в боевой отряд, предварительно отобрав бесценные пистолеты, патроны, карту и компас. Три друга должны были валить деревья для укрепления и строительства изб и заготавливать дрова вместо того, чтобы сражаться с фашистами, хотя в этом и был весь смысл побега к партизанам.


Густой, дремучий лес, запах хвои, костёр с обильным обедом, работа на вольной-воле доставляли им наслаждение, но именно от этого мысли о каждодневной опасности, грозящей оставленным в Даугавпице девушкам и друзьям и о вечно терзающем их голоде жгли душу. Юноши решили просить командира разрешения вернуться в цитадель и привести к партизанам группу молодёжи, чтобы организовать свой собственный боевой отряд. Командир отмалчивался, но после очередной настойчивой просьбы спросил: "А вы могли бы доставить сюда военнопленных?" "Конечно - ответил Сидней - мы приложим все силы, чтобы устроить им побег!" Командир задумался и в конце-концов сказал: "Задача трудная, идти тебе или не идти - дело добровольное." Сидней ответил не задумываясь: "Я пойду с радостью" "Хорошо, - согласился командир - отправишься с двумя проводниками и Мишей. Он будет старшим отряда, подчиняться ему безоговорочно. Приводи военнопленных, чем больше, тем лучше, а заключённых евреев - только вооруженных! Слышишь меня, тех, кто без оружия не приводи!"


Разумеется, Сидней планировал доставить сюда всех, кого удастся вывести из цитадели, и в первую очередь Гутерманов. Из трёх друзей выбор для этой операции выпал на него вероятно потому, что он совсем не походил на еврея, и это позволяло ему легче проникнуть в цитадель. Двум партизанам и Мишe командир приказал ждать Сиднея и новых беглецов у леса, не подходя близко к городу. Перед расставанием друзья обнялись, Сидней особенно тронуло тепло, с которым простился с ним бывший военнопленный Алексей, попавший в отряд незадолго до прихода ребят и очень с ними сблизившийся. "Береги себя - сказал Алексей, обнимая Сиднея, - не рискуй зря, будь осторожен!"


Всю группу вооружили, кроме Сиднея. Ему вручили одну гранату.


Маленький отряд шёл по целине, сначала днём, а потом, когда вышли из территории, контролируемой партизанами, только ночью, прячась до заката солнца в лесу среди кочек болота. Осень стояла в разгаре, на полянах жёлтые осины, казалось, вобрали в себя весь солнечный свет прошедшего лета. Золотые листья осыпались, мирно кружась в почти полном безветрии. Временами Сидней отрывался от напряженных мыслей о Голде, и тогда внезапно видел тихую красоту леса, мирную синеву над ним и яркий, весёлый ковёр листьев под ногами. Он торопился, рвался в путь, но небо по ночам то и дело с треском разрывалось световыми вспышками, и это, так же как тревожные вести, получаемые на хуторах, беспокоили его товарищей. После очередной беседы с крестьянами Миша сказал: "Поворачиваем назад. Кругом немцы, продолжать путь слишком опасно". Этот приказ привёл Сиднея в молчаливое отчаянье: спасение Голды казалось совсем близким, и отказываться от него было невыносимо. Разочарованный, разозлённый и раздосадованный, он принуждён был подчиниться.


В партизанском лагере друзья его утешали. "Не волнуйся - убеждённо сказал Алексей, - скоро немцы перестанут тут шуровать, и ты опять отправишься в Даугавпилс". Но события, судя по всему, разворачивались иначе. Немцы явно решили покончить с партизанами раз и навсегда и бросили на это большие силы. Ощущение полной безопасности оказалось иллюзорным, очень скоро беглецы из цитадели в этом убедились: фашисты приближались к Бобылям всё ближе и ближе, перестрелка и разрывы снарядов слышались совсем рядом. Ходили слухи, что многие партизанские отряды отступают на восток. Тройка друзей была полна нетерпения принять участие в боях, они никак не ожидали, что и здесь к ним, молодым, сильным, мечтающим о мщении, будут относиться с предубеждением из-за их еврейского происхождением. После решительного отказа командира вернуть им оружие и зачислить в боевой отряд, друзья стали просить о переводе их в Литовскую бригаду, где, как им сказали, евреи воюют вместе с литовцами. Командир ответил им, что нужно подождать, пока дела у партизан наладятся и станет ясно, где эта бригада находится. А дела не налаживались. Вскоре лесорубам, с которыми работали ребята, было приказано срочно возвращаться в спешно сворачивающийся партизанский лагерь. С наступлением сумерек командир произнёс серьёзную, но бодрую речь, и две шеренги партизан, вооруженных кто как, от автоматов до дедовских охотничьих ружей, покинули лагерь. Трем друзьям кроме голых рук воевать было нечем, винтовки им вручались только на время ночного караула. "Начнётся бой, возьмете у оружие у убитых ," - ободряли их партизаны.


Немцы блокировали весь район и начали прочёсывать окрестные леса уже в пяти километрах от места, где остановился отряд, и разведка донесла, что Бобыли и другие деревни уже сожжены. Снова снявшись с места, партизаны с трудом пробирались через густой лес, пока, наконец не вышли на поляну, где можно было немного передохнуть. Сидней с облегчением сел, прислонившись к дереву и закрыл глаза, но почти немедленно вздрогнул от неожиданного громкого голоса командира: "Евреи, сюда!". Трём друзьям и ещё четырём партизанам-евреям объявили, что отряд слишком большой, необходимо разделиться на группы, чтобы проскользнуть в ячейки фашистской цепи, прочесывающей лес. В действительности никакого раздела на группы не происходило, да командир этого и не отрицал, суть странного приказа была в том, что он решил избавиться от лишнего балласта невооружённых чужаков, да ещё к тому же - евреев. Ребята пришли в ярость: "С тем же успехом вы можете расстрелять нас на месте! Сначала вы отобрали наше оружие, а теперь выбрасываете на растерзание немцев! Верните нам наши пистолеты, карту и компас !" Им отдали назад один наган, тридцать патронов и компас. Карту и другие пистолеты с патронами командир возвратить отказался.


Так семеро молодых людей оказались в глухом лесу, кишмя кишевшем немцами, с одним наганом на всех. Страха они не чувствовали, только обиду и горечь. Сидней посмотрел на Макса: высокий, стройный, широкоплечий с тёмными глазами на полном решительности молодом лице. Как можно такого намерено подставлять под пули? Макс как-будто понял его взгляд: "Не вешай носа, братишка, мы ведь с тобой стрелянные воробьи, уходили от смерти и ещё уйдём. Добудем автоматы, и они - он махнул головой в сторону отряда - ещё просить нас будут вернуться!"


В отличие от партизан, все семеро не знали местности, и им ничего другого не оставалось, как следовать за отрядом на расстоянии. Это продолжалось недолго: от колонны партизан отделились два человека и, дождавшись, когда семеро отверженных приблизились, сказали: "Уходите, братцы! У нас приказ стрелять, если вы будете идти за нами следом. Ну пожалуйста, очень вас просим! Вы же знаете, что приказ нам придётся выполнить!"


Сидней смотрел, как исчезает в сумеречном лесу хвост колонны, и его охватило бешенство от совершающегося предательства. Душу жгла обида несправедливости, непреодолимое желание кричать на весь лес, бросать вслед отряду оскорбительные слова, но он только сплюнул: "Чёрт с вами, мы ещё повоюем!" - хотя и не имел ни малейшего представления, как они будут воевать с одним наганом на всех.


Семеро ребят шли всю ночь по компасу на восток, надеясь приблизиться к линии фронта, и под утро вышла к открытому полю. Впереди стояли две скирды с сеном, в которое можно было бы зарыться и дождаться ночи. Усталые, они заспешили к месту ожидаемого отдыха и попали под прямой автоматный обстрел: за скирдами спрятался немецкий патруль. Все семеро бросились обратно в лес, но достичь его удалось только Сиднею, Максу ещё одному из их семёрки - семнадцатилетнему партизану Хаиму. Остальные, среди них и Берке, были убиты. Автоматы продолжали строчить, Сидней обернулся и выстрелил из пистолета. "Не трать патроны - закричал ему Макс - ты их всё равно не видишь!"


Под ногами хлюпала трясина, идти, вытаскивая при каждом шаге сапоги, в которые заливалась вода из топкого болота, было трудно, лес редел и становился всё более и более прозрачным. Несколько раз трём юношам приходилось резко менять курс, когда они слышали совсем рядом немецкую речь. Осень уже потеряла свою красоту, и с низкого серого неба то и дело моросил холодный дождь, перемежаясь с липким снегом. Ели вокруг стояли мокрые, потемневшие и унылые. От напряжения, усталости и ощущения смертельной опасности со всех сторон ребята не чувствовали ни холода ни голода, хотя давно не ели и одежда их промокла до нитки. Притулиться, чтобы отдохнуть хоть на короткое время, в топком болоте было негде. Наконец они нашли более или менее сухую кочку и, сморенные усталостью, задремали. Трудно сказать, сколько прошло времени, когда юноши проснулись от треска пулемётов. Вокруг них взметалась снарядами земля, а мимо стремительно бежали люди, иногда поворачиваясь и отстреливаясь. Ребята узнали партизан, и все трое вскочили и бросились за бегущими под свистящими со всех сторон пулями перекрестного огня. Через несколько минут Хаим упал, пуля попала ему в голову. Сидней и Макс наклонились над ним на бегу - Хаим уже не дышал. Треск автоматов, запах пороха, свист пуль, падающие тела... Наконец, вот он - лес, но редкий, не дававший безопасности, а немцы продолжали преследовать. Маленький самолёт-разведчик кружился над опушкой, и рядом вскипало артиллерийскими снарядами болото. Теперь отряд действительно разбивался на небольшие группы и Сидней с Максом снова оказались одни. Вскоре они нагнали пятерых партизан - четырех мужчин и одну девушку, и пошли за ними на некотором расстоянии.


Ощущение времени, память о том, как и зачем они идут исчезли в нечеловеческой усталости, а пули продолжали свистеть, треск автоматов не прекращался и за спиной слышались громкие команды по-немецки... Идущая с четырьмя партизанами девушка упала. Она была мертва, и проходя мимо, Сидней видел её длинные, разметавшиеся по земле волосы.


Позади показалась цепочка приближающихся фашистов, и все снова перешли на бег. Шансов выбраться из окружения не было. Сидней и Макс остановились на секунду, пожали друг другу руки, прощаясь, и перешли на шаг, упорно меся болотную топкую грязь, не глядя по сторонам и не укорачиваясь от пуль.


Стало смеркаться и внезапно стрельба прекратилась. Юноши переглянулись в недоумении: как могло быть, что они остались живы и даже не ранены? Уже светало, когда друзья наткнулись на тушу свиньи. От нее шёл тяжёлый дух, но зверский голод заставил их срезать несколько кусков сала, которое казалось не таким протухшим. ...Что делать дальше? Партизаны видели в них, в лучшем случае, чужаков, где был фронт и как далеко, они не знали, найти еду казалось невозможным, а кругом фашисты... Единственно разумным оставалось тайно вернуться в Даугавпилс, собрать отряд из своих ребят, показать им путь в лес и сражаться самим, без помощи партизан, пока будут патроны. Как ни фантастичен был этот план, он оставался единственно возможным.


Снова Сидней и Макс шли и шли по компасу всю ночь, темный лес был бесконечным, от голода и усталости подкашивались ноги. Когда чуть забрезжил рассвет, они наткнулись на очередное пожарище, и им удалось найти еду: в погребе сгоревшего дома сохранилось немного картошки, почти печёной. Ребята наелись и набили едой карманы. Что случилось с жителями этого дома, не трудно было себе представить: здешние обитатели легко могли вызвать гнев как немцев, так и местных партизан.


Теперь стали попадаться хутора, которые Сидней и Макс осторожно обходили. Когда картошка кончилась, юноши решили обращаться к крестьянам за едой по определённым правилам: говорить коротко и твёрдо, оружием не размахивать, но держать руку на пистолете. Такая тактика действовала хорошо: теперь, когда они были вооружены, с ними обращались уважительно, иногда даже по-дружески, и давали хлеб, выражая удивление, что друзьям удалось пробраться через кордон из сорока тысячи солдат, где и мышь не проскочит.


Через пять дней Сидней и Макс вышли из леса к реке, широкой и серой под мрачным небом поздней осени, а ещё через день увидели ведущий к цитадели мост. В этот ранний час он был ещё пуст, и они, грязные, нечесаные, пошли, уверено стуча сапогами, мимо часового. Это был большой риск, но с тех пор, как началась война, он сопутствовал юношам на каждом шагу, и ещё одна удача означала, что они снова обманули смерть. Часовой подозрительно посмотрел на бравых друзей, но не остановил - уж очень беззаботно и молодо они выглядели.


Дождавшись в укрытии около железнодорожных путей наступления темноты, юноши перелезли через высокую изгородь цитадели. Радости при их появлении не было предела. Голда не могла поверить в счастье, что снова видит Сиднея живым, измученным, но невредимым. А Сидней смотрел в ее лучистые не скрывающие любовь глаза и думал, что за эти минуты стоит отдать жизнь. Он был на седьмом небе, обнимая Голду.


Но эйфория продолжалась недолго, два друга в тот же вечер узнали, что евреи в цитадели доживают последние дни, что готовится "акция" полного их уничтожения. Рано или поздно это должно было случиться, и три сестры, Голда, Гинда и Элла, готовились заранее: уже долгое время они рыли под кроватью узкий погреб, где пока могли с трудом укрыться только три человека. Сидней с сожалением смотрел на поглотившую столько сил "малину": вся затея была напрасной, немцам ничего не стоило обнаружить этот тайник.


"Акция" началась так скоро, что Сидней и Макс не успели ни собрать отряд, ни вывести из цитадели Гутерманов. Поздно ночью, перед самым началом планируемого фашистами зверства, на помощь этой семье пришёл немецкий капрал Лидерман, давно им сочувствующий. Рискуя своей жизнью, он отвёл их в укрытие, которое вряд ли латышские и немецкие солдаты могли бы заметить: это был чердак конюшни, он не имел входа, только дыру в крыше, через которую три девушки, их мать и брат с большим трудом протиснулись. Сиднея и Макса, скрывавшихся всё время после прибытия в цитадель на другом чердаке, далеко не таком надежном, Либерман хотел привести в тайник над конюшней этой же ночью, но не смог. Рано утром два друга были разбужены выстрелами. Через чердачное слуховое окно они могли наблюдать всю драму и жестокость расстрелов, не в силах смотреть и не в силах оторваться от ужасного зрелища, горя желанием помочь и не в состоянии этого сделать. Слушая крики ужаса, Сидней сжимал кулаки с такой силой, что кровь выступила на ладонях, и по его щекам текли слезы беспомощного отчаянья. Макс яростно ругался и порывался спуститься с чердака, чтобы убить хоть одного палача, но Сидней молча и решительно преградил ему дорогу. Юношей могли найти в их укрытии в любую минуту, и только одно их утешало: перед смертью они смогут выпустить в мучителей несколько пуль из пистолета.


Ночью, когда выстрелы уже стихли, за Сиднеем и Максом пришёл спаситель-капрал. Спустившись с чердака, они оказались в коридоре, куда выходили двери офицерских комнат. Затаив дыхание все трое проскользнули мимо, ежесекундно рискуя столкнуться нос к носу с фашистами. Снова смерть была обманута, и перейдя тёмный двор цитадели, юноши, следуя за капралом, пробрались к укрытию Гутерманов.


Теперь день за днём семеро пленников лежали на покатом бетонном полу, прижавшись друг к другу, чтобы как-то согреться. По вечерам Лидерман приносил им воду и скудную еду, опять-таки добытую с риском, и они делили её между собой. Сиднею горько было сознавать, что из их плана спасения Гутерманов ничего не получилось, и они оказались в западне, но мысль, что каждую минуту он теперь рядом с горячо любимой девушкой приносила, несмотря ни на что, светлую радость.


Прошла неделя, нужно было что-то предпринимать, но что именно, оставалось неясным. Выжить в лесу зимой они не могли: мороз, голод и кругом немцы.... да и выбраться из цитадели было невозможно. Надежду принесла удивительная новость, которую сообщил им Либерман: во время расстрела немцы отобрали двадцать нужных им для очередных работ парней, и они готовы помочь спрятавшимся на чердаке товарищам всем, чем могут. Осторожно выбравшись из укрытия, все семеро прокрались к казарме, где помещались оставленные в живых узники, в которых Сидней и Макс с радостью узнали своих друзей. Через короткое время, пока между ними шёл оживлённый разговор, Сидней услышал в отдалении женский крик ужаса. Сердце его сжалось страшным предчувствием, он кинулся разыскивать Голду и узнал, что она вместе с сестрой Эллой пошла к немецкому капитану, у которого девушки батрачили до "акции". Старый капитан относился к ним доброжелательно, и сестрам казалось, что он разрешит им продолжать по-прежнему обстирывать офицеров и солдат, ведь прачки были необходимы. Сидней схватился за голову: "Как могла Голда пойти на такой безрассудный, опасный шаг? Почему она не сказала ему об этом? Никогда, ни за что он не позволил бы ей это сделать!" Никто кроме Сиднея не слышал крика, и, зная о покровительственном отношении старого капитан к девушкам, все ждали сестёр в надежде, что они благополучно вернутся. Но Сидней всем своим существом чувствовал беду.


Шло время, оба друга и семья Гутерманов, исключая Голду и Эллу, возвратились в своё укрытие, продолжая напряжённо ждать девушек, но надежда таяла с каждой минутой. Горе Сиднея было непереносимо. Отчаявшись и едва сдерживая рыдания, он отправился искать сестёр, зная заранее, как бессмысленны его поиски. Юноша шёл не скрываясь и не предпринимая никаких предосторожностей, даже хотел, чтобы его убили, потому что жизнь казалась ему уже ненужной. В конце-концов он вернулся в комнату к своим друзьям, откуда исчезла Голда и Элла, и они уже знали правду: капитан, увидев девушек, немедленно взял их под стражу и бросил в тюрьму. Спасителю -Либерману, заподозренного в помощи девушкам, дан приказ отправляться на фронт.


Время тянулось томительно медленно, Сидней и Макс жили в своей холодной норе на чердаке, а Гутерманов рабочие-евреи теперь прятали у себя. Боль и горе от потери Голды не утихали. Как навязчивая идея, мысли снова и снова возвращались ко времени, когда они с Голдой были вместе на чердаке, и к тому страшному моменту, когда он услышал eё крик. "Как я не заметил её ухода? - снова и снова думал Сидней в отчаянье. - Если бы... если бы только я её остановил!" Невозможность изменить что-либо и бездействие сводили с ума. Ходили слухи, что Голду и Эллу не расстреляли, а транспортировали в концентрационный лагерь в Риге. Сидней ухватился всей душой за эту надежду, хоть и знал, что она очень слаба.


При всём своём воображении два друга не могли найти выход из капкана, в который попали. Прошёл месяц мучительной неопределенности, когда холодной декабрьской ночью юноши услышали быстрые шаги по крыше, и кто-то нырнул к ним через дыру. Сидней схватился за пистолет, но это оказался Максик, тринадцатилетний мальчишка, которому неизвестно как удалось спастись через все "акции". Торопясь и заикаясь от волнения и страха, он рассказал, что всех парней-евреев отправили в тюрьму и, наверное, уже расстреляли. Гутерманы, которых они укрывали у себя, тоже схвачены, а самому Максику во время поднявшейся сутолоки удалось скрыться. Сидней ясно представил себе сцену: словно выросших из-под земли солдат с автоматами, полная беспомощность и невозможность избежать неминуемую смерть... Сами они, Сидней, Макс и маленький Максик, единственные теперь евреи во всем Даугавпилсе, лишившись помощи друзей, были обречены на медленную смерть от жажды и голода.


После недели без пищи и воды узники пребывали в полусне - полутрансе, когда однажды утром Сидней проснулся с совершенно ясным и твёрдым решением: нужно просить Брюнделя, старшего по конюшне солдата, который считался по слухам "хорошим немцем", помочь им бежать из цитадели. Надежды почти не было, но они ничего не теряли, поскольку выбраться из западни все равно не могли.


С чувством полной безнадёжности пробрались поздно вечером два друга и мальчик на конюшню, где тут же в маленькой коморке жил Брюндель. С рукой на пистолете, Сидней постучал в дверь. Казалось, солдат не удивился, увидев трёх пленников, сразу всё понял, не спрашивая, завёл в свою каморку и дал им воды и еды. Пока друзья жадно пили и проглатывали куски хлеба, Брюндель рассказывал им об "акции", о том, что он прятал целую неделю на сеновале двух спасённых им узников и только накануне устроил им побег. Теперь Брюндель без колебаний готов был помочь Сиднею и Максу. Среднего роста, рыжеволосый, с простым грубоватым лицом, он смотрел на юношей глазами честного человека, со всей убеждённостью и серьёзностью выполняющего свой долг. Зная, в какой трудный и опасный путь пускаются два друга, Брюндель предложил оставить Максика с ним, собираясь выдать его за сына одного из русских беженцев. "Не беспокойтесь, я о нём позабочусь," - добавил солдат. Друзья были ему бесконечно благодарны. "Пусть Господь воздаст тебе за всё доброе, что ты делаешь для нас" - сказал Макс. Брюндель взялся рукой за пряжку своего ремня, на которой, как и на всех пряжках немецких солдат, было выгранено "С нами Бог", и ответил: "Бог с нами был слишком долго, пора бы ему позаботиться о вас."


Этой же ночью старший солдат по конюшне вывез юношей в своей повозке через ворота цитадели, и они заспешили на станцию, где, как объяснил им Брюндель, останавливался идущий с фронта товарный поезд пустой, а потому не слишком охраняемый. Поезд шёл в Германию через литовскую станцию Рокишкис, всего в двадцати пяти километрах от которой, в городке Шауляй, осталось ещё не уничтоженное гетто, единственное место, где Сидней и Макс могли бы переждать зиму перед тем, как бежать в лес.


Мороз немного отпустил, шёл сухой снежок, и два друга глубоко и с наслаждением вдыхали свежий воздух, которого им так не хватало в их "норе". Вскоре прибыл товарный поезд, и беглецы прокрались, как две тени, в один из вагонов. Всю ночь они провели в пустом холодном товарнике, на каждой остановке распластываясь на полу и замирая, чтобы их не обнаружили. На рассвете юноши выпрыгнули на большой станции Рокишкер и зашагали по направлению к городку Шауляй.


Солнечное утро с лёгким морозцем казалось им праздничным после ночи в тёмном вагоне. Макс нашёл у ручья морковку. "Хорошее предзнаменование!" - сказал он, деля её пополам. Опасность, конечно, была на каждом шагу, но друзья так с ней свыклись, что у них появилось какое-то особое чутье, инстинкт, подсказывавший им, когда нужно сойти с дороги и спрятаться. Они бодро шли по дороге, опьянённые внезапной свободой.


В Шaуляй Сидней и Макс вошли в полной темноте, но улицы всё еще были оживлены. Юноши шли среди людей, зная, что почти каждый из идущих рядом с ними, за ними и навстречу, относится к ним враждебно, и не поколеблется выдать их немцам. Любые вопросы о гетто могли вызвать подозрение, а за ним арест и немедленный расстрел, но выбора у них не было, и они обратиться к прохожему с просьбой подсказать им дорогу к этому месту для обречённых. И снова ребятам повезло: не задавая ответных опасных вопросов, незнакомец объяснил, что гетто находится на самой окраине города, ограниченное с одной стороны городской тюрьмой, а с другой - высокой стеной обувной фабрики. Через короткое время юноши подошли к цели своего путешествия, но войти туда оказалось непросто: у ворот с колючей проволокой стояла охрана СС. Спрятавшись в отдалении, Сидней и Макс дождались появления из гетто еврея-полицейского и попросили провести их внутрь. И он это сделал: когда из фабрики показалась очередная смена евреев-рабочих, полицейский поставил юношей в их ряды. Как он обвел эсесовцев, считавших всех входящих и выходящих, осталось неизвестным. Не прошло и несколько минут, как Сидней и Макс уже ели суп в помещении Еврейского Совета и отвечали на целый град вопросов об их приключениях и о событиях в Даугавпилсе.


Шауляйское гетто, примыкавшее к огромной обувной фабрике, поставляло ей бесплатную рабочую силу и только поэтому до сих пор существовало. Условия жизни здесь, хотя и на грани абсолютной нищеты и страшной скученности, были лучше, чем в Даугавпилсе. Еврейский Совет занимался всеми внутренними делами и, не нарушая установленных немцами законов, старался в силу своих возможностей облегчить людям существование. Но перед бесчинством фашистов Совет был бессилен, "акции" и наказания за "провинности" проводились по тому же зверскому сценарию, что и в Даугавпилсе. В первый же свой вечер друзья узнали, что обитатели гетто переживают потрясение от недавнeго ужаса, когда шестьсот детишек и больше двух сотен стариков немцы бросили в грузовики и увезли, чтобы отравить в газовых камерах Освенцима. Трудно было слушать душераздирающие подробности этой, длящейся целый день процедуры.


Оба друга получили работу, Макс - в сапожной мастерской, Сидней - в плотницкой ремонтной бригаде. Им выдавали скудные пайки хлеба, так что и здесь они голодали и хватались за любую дополнительную работу, чтобы как-то перебиться. Обычно это было рытьё могил, за которое они получали дополнительный паёк хлеба.


Несмотря на мрачность обстановки в гетто, его жители относились к Сиднею и Максу приветливо, и вскоре у них появилось много знакомых, среди них - Идис, ещё не подозревавшая, что будущее тесно свяжет её с Сиднеем, который в это время мечтал только о Голде.


На дворе стоял январь 44 года, и оба друга считали каждый день, приближающий их к весне и к побегу в лес. Юноши надеялись скрыться вместе с другими парнями, чтобы организовать боевой отряд, и поделились своими планами с руководителем существовавшего в гетто подполья "Масада". Многие молодые люди жаждали сражаться. Но оружие! Без него они беспомощны. Члены "Масады" просили Сиднея и Макса дать им время добыть хоть несколько пистолетов.


Пришла весна, двое друзей сгорали от нетерпения бежать, но ребята из "Массады" всё ещё были безоружны и просили подождать. В мае Сиднея совершенно неожиданно взяли под охрану и послали под конвоем СС вместе с четырнадцатью другими заключёнными на лесозаготовку. Это дало бы прекрасную возможность скрыться, но Макс оставался в гетто, бросить его Сидней не мог, да и другие ребята восприняли бы его побег, как предательство. К тому же в гетто был спрятан пистолет. Пришлось ждать возвращения, но работа по валке леса всё тянулась и тянулась, и только в июне Сидней, наконец, вернулся. Макс был вне себя от нервного ожидания, уже прошла половина лета, а они планировали бежать ранней весной. Откладывать дальше юноши не могли, и решили скрыться немедленно, этой же ночью. Они предупредили об этом руководителя подполья, и тот стал уговаривать взять с собой ребят, которые спят и видят к ним присоединиться, пусть даже безоружными. Через два дня, в воскресенье, он смог бы провести всю группу через фабрику, что было куда безопаснее. Скрепя сердце, Сидней и Макс согласились отложить побег... и попали в западню. Уже на следующее утро гетто внезапно закрыли, взяли в кольцо охраны и поставили пулемёты по всему периметру колючей проволоки. Теперь о возможности выскользнуть не было и речи. Это ошеломило друзей, они метались от ограды к ограде, как пойманные в клетку птицы, стараясь найти лазейку... Её не было, эсесовцы стояли плотным кольцом. Капкан захлопнулся, а вскоре немцы стали привозить на грузовиках все новых и новых заключённых, в основном из концлагерей. Гетто уже не могло никого вместить, а люди всё прибывали. Было ясно, что готовится какая-то грандиозная "акция": или расстрел, или пересылка в концентрационный лагерь. Юноши решили во что бы то не стало попытаемся ночью выскользнуть через ряды эсесовцев и пулемётов. Надежда остаться в живых была мизерная, но им это казалось лучше, чем оставаться в ловушке. Всё оказалось напрасным: солнце стояло высоко, когда объявили начало погрузки в товарные вагоны, и под усиленной охраной эсесовцев заключённых стали выстраивать в длинную очередь направляющуюся на вокзал. Сидней смотрел во все стороны, стараясь найти взглядом Макса, и нашёл: тот тоже судорожно вытягивал шею, выискивая своего друга, a увидев, пробрался к нему через очередь узников и встал рядом. В какое бы отчаянье не приводило их это путешествие, они были вместе, и это утешало.


Через маленькую щель товарного вагона заключенные могли видеть знакомый пейзаж: густой лес, зеленые луга и литовские хатки под соломенными крышами. Потом все примолкли: поезд пересёк германскую границу, и они ехали по вражеской стране, ухоженной, чистой, с добротными домами. Мысли о побеге приходилось оставить навсегда: шансов выжить в этом чужом, враждебном крае не было.


Куда и зачем идёт поезд, никто не знал, одно было ясно: в лучшем случае их ждёт концлагерь и медленная смерть, в худшем - газовые камеры и печи. Поезд остановился и всем приказали вылезать из вагонов и строится в колонны. " Шнель! Шнель!"- ревели эсесовцы и дубинки ходили направо и налево. Пройдя нестройными колоннами около шести километров, заключённые оказались на территории концентрационного лагеря, окружённогo колючей проволокой. И начался ад, где каждый день был похож на ночной кошмар, от которого нельзя проснуться. Издевательства, побои, расстрелы, непосильная до дурноты работа, непроходящая усталость, холод, грязь, вши, вечный, терзающий мозг и тело голод и каждодневные повозки с трупами, похожими на скелеты... Сидней и Макс потеряли друг друга, их направили в разные лагеря, и от этого рабское существование стало ещё невыносимее.


Прошли мучительные десять месяцев, и жизнь едва теплилась в иссохшем теле Сиднея, истощение достигло предела. Наверное он бы не выжил, если бы не мечты о Голде. Бедная Голда, уже давно погибшая в аду концлагерей, была всегда в мыслях Сиднея, поддерживая его каждый день и каждую минуту. Стоило только ему выбрать эпизод из воспоминаний, и он оказывался далеко от кошмара действительности.


Фронт подходил совсем близко, американские самолёты кружились над головой, но неизвестно было, кто кого обгонит: смерть или свобода. Заключённых соединяла тоненькая ниточка с жизнью, и она всё чаще и чаще обрывалась. У них не осталось мышц - только кожа, обтягивающая кости, а свирепствование охранников не уменьшалось, и лагерная рутина, с голодом, смертью, издевательством и побоями оставалась той же. И всё-таки земля явно уходила из-под ног фашистов, и однажды, когда Сидней бился над неподъёмной тачкой, полной мокрой глины, надзиратель, вместо ожидаемых ударов, протянул ему кусок хлеба, прибавив: "Для тебя скоро всё кончится, и я поменяюсь с тобой местами".


Заключённые так долго ждали освобождения, что теперь, как никогда, нервы напрягались в желании выжить. У всех на уме был вопрос: что немцы сделают с ними под конец войны? "Нас могут расстрелять или сжечь в печах, но если всё окончится смятением и неразберихой, тогда есть шанс выжить" - думал Сидней.


Эсесовцы нервничали, и утром 24 апреля после очередной бомбёжки вместо обычного распределения на работы была объявлена спешная эвакуации лагеря своим ходом.


Длинная колонна полутрупов двинулась в путь, и одна и та же сцена повторялась с удручающим постоянством: кто-то падал, выбившись из сил, слышались удары, угрозы, а затем выстрел. Многие остались в придорожной канаве. Сидней ковылял, еле переступая ногами, не отрывая глаз от земли, отупевший от голода и усталости. В голове была только одна мысль: "Отстать, остановиться... значит конец." Его когда-то мускулистое сильное молодое тело превратилось, как и у всех других, в скелет, рот и пухлые губы - в щель, лицо потеряло возраст, щёк не осталось - только скулы, обтянутые кожей и неестественно огромные глаза, в которых застыли сводящий с ума голод и бесконечная усталость.


Лагерь Аллех, один из филиалов Дахау, куда привели заключённых, всех не вмещал. Сидней не нашёл места чтобы лечь или сесть ни на нарах, ни на полу. Он провёл ночь кое-как примостившись на столе, в неудобной позе, свесив ноги. На следующий день юноша уже устроился на нарax: толпа заключённых быстро редела, люди умирали один за другим. Сколько дней прошло без еды? В тумане памяти Сидней не мог вспомнить - пять? Шесть?


Всю ночь слышался шум сражения, а утром пронеслась новость, что немецкой охраны вокруг лагеря нет. Сидней поплёлся к воротам, не веря в возможность такого счастья и до боли и слез надеясь, что слух окажется правдой. Около входа в лагерь длинная цепочка заключённых проходила мимо трёх смущённых солдат в форме цвета хаки и целовала им руки. Это были американцы.


Свобода... После четырёх лет произошло чудо: мучителей больше не было. Но в лагере не раздавались крики радости и восторга: ослабевшие, с помутневшим от голода разумом обитатели за колючей проволокой походили на тени, и смерть продолжала их косить. Американцы доставили в лагерь макароны с жирными кусками мяса, и их доброе побуждение обернулось трагедией: заключённые умирали от заворота кишок, как мухи. А потом из-за свирепствующих болезней лагерь закрыли на карантин: теперь ворота охраняли американские солдаты, и опять, ни выйти, ни войти было нельзя. Заболел и Сидней, он лежал за бараком, в длинном ряду таких же как он, надеясь, что весеннее солнышко вернёт ему силы. Проходили дни, а лучше не становилось. Когда через несколько недель он смог, наконец, подняться на ноги, первой его мыслью было бежать из лагеря, где царствовали болезнь и смерть. Теперь, если бы Сиднея поймали, расстрел ему не грозил, его бы вернули обратно, но этого он не хотел. Ночью он пролез под проволочной оградой, и забравшись в ближайший кустарник, стал ждать, когда пройдёт ночной караул. Наступило утро. Сидней выбрался на дорогу и пошёл на слабых ногах навстречу огромному прекрасному свободному миру.


Воскреснувший из мрака униженья,

Распятый на кресте страданий и убийств,

Еврейский юноша, пройдя сквозь ад мучений,

Сквозь боль потерь, душой остался чист.

Отчаянье не иссушило сердца,

Не погасило святости огня,

И с мужеством перетерпевши зверства,

Он к нам вернулся, душу сохраня.

Принёс с собой он веру и надежду,

Что разум к людям возвратится вновь,

Земля покроется зелёною одеждой,

Там, где невинных проливалась кровь...


Машина, мягко шурша шинами, уже подъезжала к дому. Я не удержалась от вопроса: "Сидней, но кто-нибудь из твоих родственников остался жив?" Он слегка обнял меня за плечи, как бы смягчая горечь ответа: "Никого, и вся семья Гутерманов тоже погибла." Потом снова выпрямился и уже совсем другим голосом добавил: "Но Макса и Берке я нашёл, они выжили, помнишь нашего гостя в прошлую субботу? Это ведь был тот самый Макс, с которым мы прошли весь путь до самых лагерей. А Берке, в смерти которого под градом пуль немецкой засады мы были уверены, остался-таки жив. Партизаны в это время понёсли большие потери и его взяли в действующий отряд. Он воевал до самой победы. Как видишь, осталась в живых и Идис. Я помнил её по Шяулявскому гетто, и мы поженились, когда снова встретились после войны." Голос Сиднея снова стал грустно-тихим: "Все прочие мои друзья оказались среди погибших, все мои земляки- ионавцы, товарищи по гетто, цитадели, лагерям... и Голда"


Четыре колеса


Жизнь требовала своё, и вскоре начался её новый, пугающий этап - мне надо было научиться водить машину. Я уже нашла хорошую работу в соседнем городке Вокиша, за двадцать пять миль от нашего дома, и добиралась туда долго, сложно, "на перекладных". Машина была необходима, и мы купили для меня белый бесшумный "бьюик", уже не новый, но по сравнению со старушкой "Джуди" выглядящий по-царски. Денег на инструктора не осталось, учили меня наши храбрые друзья Сидней и Идис: дважды мы едва-едва избежали крушения. Волнуясь, села я на экзамене за руль и тут же поехала прямёхонько на красный свет. "Поворачивай - сказал мне спокойно экзаменатор, можешь идти домой. Поучись ещё". Мой первый тест длился полминуты. Через неделю я заставила себя не путать от волнения красный свет с зелёным и даже сделала лихое "параллельное паркование", которое мы долго репетировали с Сиднеем накануне. Права мне выдали, и я немедленно, прямо с экзамена, отправилась на работу, где, я знала, меня ждали мои новые коллеги с огромным тортом, на котором была изображена кремом красная машина. Я была первый раз одна за рулём, без моих дорогих друзей, действующих на меня всегда успокаивающе, и даже без экзаменатора. У входа на скоростную дорогу я замешкалась в нерешительности, и в тот же момент за моей спиной раздался громкий, как сирена, нетерпеливый гудок. Я оглянулась и увидела только колоссальные колёса стоящего за мной грузовика, "трака", как его здесь называют. У меня возникло жгучее желание залезть под сидение и заткнуть уши, но деваться было некуда, трак громоздился надо мной скалой и требовал действий. С ухающим сердцем и дрожащими коленями я выехала на хайвэй, вцепившись в руль с такой силой, что косточки на кистях рук побелели. К своему удивлению, я добралась до Вокиши живой, самое страшное было позади, теперь оставались всего лишь три мили по сравнительно тихому городку. Облегченно вздохнув, я свернула на большую улицу и мгновенно ударила по тормозу: прямо на меня ехал поток машин. Закрыв лицо руками, я ждала неизбежного краха. Машины стали обтекать меня, как камень посреди бурного потока, и каждая возмущённо мне гудела. Сердце моё трепыхалось от ужаса, надо было что-то делать, но что? Едущий мне на встречу серебряный "Лексус" остановился, в окно высунулся водитель и закричал: "Вы что, первый день за рулём?! Разворачивайтесь, здесь одностороннее движение!" "Первый - ответила я ему - самый первый, и развернуться не могу, не знаю как. Ведь меня сметут!" Водитель вышел из машины, повернулся к нетерпеливому железному потоку и повелительно замахал руками крест накрест, давая сигнал всем остановиться. Потом сел за руль моей машины и одним движением развернул её в противоположную сторону:


- Езжайте до перекрёстка, выходите на параллельную улицу, там движение в нужном вам направлении.


Я чувствовала себя, как в тумане от пережитого волнения, и не чая добраться до работы, покатила теперь уже в общем потоке.


Как я завидовала американцам, которые, казалось, родились с колёсами вместо ног. По утрам они мчались на машинах и брились, завтракали, красили ресницы и губы. Машина для них была такой же привычной стихией, как для меня толпа московского метро. А я... я чувствовала себя в утлом челне посреди бурного океана и выскакивала на разделяющую движение аллею, сбивала дорожные знаки, вылетала на чьи-то газоны... Ни с чем не сравнимый шок я пережила, когда оказалась на мосту через реку Милуоки, где двигаться полагалось в сторону прямо противоположную той, куда смотрел нос моей машины. Ни свернуть, ни повернуть я не могла, узкий мост не позволял мне маневрировать, a я везла с собой свекровь и девятилетнего сына. Он до сих пор дразнит меня, утверждая,что я ехала и кричала. Сочиняет, конечно. Спасло нас то, что это было воскресенье, десять часов утра - самое тихое время недели, машины в эту пору стоят на парковках церквей. Только две шарахнулись от нас, прижимаясь к перилам, и мы благополучно съехали с моста как раз там, где на него полагалось въезжать. Добравшись до цели нашего путешествия, я спросила мою свекровь: "Ну и как?" "Да ничего - ответила она мне - в войну, в бомбёжку было страшнее".


В этот первый год моих шофёрских приключений я не могла себе представить, что когда-нибудь оценю прелесть полёта, которую подарит мне четырехколесный друг, и напишу:


Как птица ночная скольжу,

Лечу по уснувшей вселенной,

От всех и всего ухожу

В мир для меня сокровенный.

Часы перестанут идти,

Исчезнут и время и годы,

Лети моё чудо, лети,

Во имя прекрасной свободы.

Не связана больше ничем

В пространстве из звуков Шопена,

Вне мыслей, тревог и проблем...

Парение - счастью замена.

Кружение звёздных полей,

Небесные лунные своды...

Но в россыпи жёлтых огней,

Кончается чудо свободы.


Вокеша - Рочестер.


Жизнь потихоньку налаживалась. Язык стал поворачиваться во рту, издавая странные "скользкие" звуки английского, а в лаборатории моя тема, связанная с генной инженерией, была захватывающе интересной. Несмотря на огромную ответственность, я не паниковала, чувствуя доброжелательность сотрудников и красавца- президента. Я чувствовала к ним благодатность и признательность за то, что они приняли меня сразу как "свою", несмотря на постоянные курьёзы с языком, и легко, просто, незаметно помогали преодолеть чувство чужеродности.


У молодого президента было тайное и обязательное правило: любой новый человек в лабораторию приглашался только на полгода. Если он по каким-то причинам оказывался неподходящим - по окончанию договора покидал лабораторию, не чувствуя себя ущемлённым. Если же временный сотрудник отвечал всем требованиям компании, ему предлагали постоянную работу. Наверное именно поэтому, все члены лабораторий отличались не только способностями, но и хорошим нравом, легко ладя друг с другом.


Через положенные погода нас, двоих новичков, пригласили в ресторан на прощальный обед, поблагодарили за проделанную работу и вручили конверт с "бонусом" на определённую сумму. Когда я открыла мой конверт, голова моя закружилась от неудержимой радости: в нём оказалось приглашение на постоянную работу. Я была счастлива: незадолго до этого события Гриша был уволен, и по ночам меня охватывал страх, что мы будем делать, когда и моя временная служба подoйдёт к концу. А сейчас всё складывалось самым лучшим образом, и жизнь засверкала радужными красками: не надо было лихорадочно искать новую работу, тревожиться бессонными ночами, волноваться до холодного пота перед каждым интервью. Теперь меня ждало продолжение моих интересных экспериментов среди людей, которых я успела полюбить. У меня уже были друзья, с которыми я и сейчас в самых тёплых отношениях.


Злодейский английский играл со мной в жестокие игры, удивительная похожесть звучания совершенно разных по смыслу слов сбивала с толку. Боюсь, что до сих пор мои бывшие коллеги уверены, что в России любят полакомиться маленькой змеёй между завтраком и обедом, и не моя вина, что английская "змея" и "лёгкая закуска" звучат для нормального нетренированного человеческого уха совершенно одинаково. Но это мелочи, над которыми сейчас приятно посмеяться, главное, я нашла общий язык, пусть даже корявый, с людьми, которые ещё недавно казались мне марсианами. Спотыкаясь и барахтаясь, я уже шла в людской гуще и обрастала знакомыми и друзьями, которые помогали мне продираться, как через джунгли, сквозь непонятную для меня новизну американской жизни. Я полюбила американцев за честность, доброжелательность, вежливость и всегдашнюю готовность помочь. Мне нравилось, что на улицах "спальных" районов люди улыбаются и здороваются, а в больницах и прочих официальных местах мня называют "Хани", что означает мёд. Несмотря на напряжённую работу, мне тепло и радостно было от дружеской обстановки в лабораториях и приятно изумлял порядок, по которому в День благодарения президент дарил каждому из нас, сотрудников, большую, красиво завёрнутую индюшку, а на Рождество вручал денежный "бонус" и приглашение в дорогой ресторан с музыкой, танцами и выступлениями, похожими на наш студенческий "капустник".


Прошло какое-то время, и мне пришлось с болью в сердце расстаться с вокишевской компанией из- за новых планов мужа. Прощаясь, президент сказал мне: "Такую работу не оставляют." И был прав, но что поделаешь - у Гриши были свои мечты.


Мы перебрались в Рочестер и жизнь улыбнулась нам так щедро, что позволила стать гордыми обладателями собственного дома. Оплатили мы из своего кармана, похоже, только входную дверь, остальные деньги одолжили у банка, взимающего с нас каждомесячную подать, но тем не менее, это был наш дом.


Случилось так, что я осталась в на какое-то время совершенно одна: сын гостил у приятеля, муж отправился в Северную Каролину в поисках покупателей его больших, в человеческий рост скульптур из дерева. Преступность небольшому городу Рочестер была ещё не ведома, и пока мы жили втроём, две входные двери дома никогда не запирались. Оставшись одна, я почувствовала себя неуютно без замков и повернула в середине круглой дверной ручки защёлку-собачку. Теперь дверь легко открывалась изнутри, но её нельзя было открыть снаружи. Разумеется, на следующее же утро я об этом забыла и, вернувшись с работы домой, обнаружила, что ключей у меня нет (где они, я вообще не помнила), а дверь заперта. Эта неприятность стоила мне сорок пять долларов - хорошо хоть соседи любезно разрешили позвонить слесарю. На следующий день я была очень осторожна, и всё обошлось бы благополучно, если бы я, уже забравшись в постель, не вспомнила, что забыла в гараже, в машине, купленный к утреннему завтраку сыр. Меньше одной минуты понадобилось мне, чтобы спуститься в соединенный с домом гараж, и одну секунду, чтобы понять, что дверь за мной снова защёлкнулась. Но на этот раз ситуация драматически отличалась от предыдущей: мои соседи тушили свет в десять вечера, а часы уже показывали одиннадцать, на улице моросил противный холодный дождь, а на мне были только ночная рубашка и тапочки.


Вначале я просто отказалась поверить в такую несуразность: всего минуту назад я нежилась в тёплой постели, наслаждаясь перед сном фильмом "Невинные годы". Всеми чувствами я продолжала быть там, в тепле и уюте, моё жаждущее законного отдыха тело, мой мозг не желали мириться с нелепостью ситуации. Я стала дергать и трясти дверную ручку и остановилась, потрясённая: глухая дубовая дверь с неумолимой и холодной (в буквальном смысле) реальностью отделяла меня от моего рая. Сердце колотилось, колени подрагивали. Что же делать? Лестница! В гараже где-то в углу должна стоять длинная складная лестница, по которой я могу вскарабкаться на второй этаж, к большой стеклянной двери на веранду, так и не построенную за отсутствием денег.


Черную работу по выпиливанию огромных скульптур Гриша всегда делал в гараже, поэтому решительно всё вокруг меня было покрыто толстым слоем древесной пыли, но я этого не замечала - до того ли мне было! Найдя лестницу, я стала с трудом вытаскивать её наружу, стараясь не задеть машину, и мягкие сугробики опилок соскальзывали с алюминиевых ступенек на мои плечи, голову и рубашку. Кашляя, чихая, я волокла тяжелую ношу к входной двери и, выбравшись, наконец, из гаража, прислонила лестницу к нужной стене. В лихорадочном желании как можно скорее кончить эту чудовищную несуразицу, я не обращала внимания на холодный ветер и дождь, превращавший тонкую пыль из опилок на моих волосах и ночной рубашке в липкую грязную кашицу. Торопясь и не в силах сдержать волнения, я стала карабкаться по лестнице вверх, к стеклянной двери от несуществующей веранды, и добравшись, потянула вбок ручку, ожидая, что дверь заскользит в сторону, впуская меня в дом. Она не шелохнулась - и здесь замок был защёлкнут! Я стала дёргать ручку изо всех сил, со злостью, со слезам... От этих усилий лестница подо мной накренилась и полетела вниз на газон, а я, естественно, за ней - прямо в глинистую лужу. Уже плача от боли и злой судьбы, я разыскала в темноте свои мокрые, перемазанные глиной тапочки и заковыляла по лужам в гараж, чтобы укрыться от холода и дождя. Зубы мои выстукивали быструю дробь, но руки, ноги и голова были целы - удивительное везенье среди вереницы несчастий. Продолжая дрожать, я села на перевёрнутое пластмассовоё ведро, чтобы осмыслить ситуацию. К моему жаждущему тепла телу прилипла мокрая холодная грязная рубашка, а по лбу ползла пена из древесной каши, которую я периодически стирала ладонью, размазывая по лицу. Нужно было что-то делать, но что? Я вспомнила, что накануне выбросила в помойку свою старую блузку. Голубой помойный бак стоял здесь же, в гараже, и я стала вытаскивать из него пластмассовые мешки с кухонными отбросами - и вот она, моя старая, засыпанная луковой чешуёй, но сухая блузка! Я с трудом натянула её поверх ночной рубашки и, как была - с мочалкой вместо волос на голове, с перемазанным лицом и бахромой из мокрой глины на рубашке, зашаркала к моим респектабельным соседям.


Вот где я оценила старую английскую выдержку! Они не дрогнули, даже предложили мне сесть, в надежде, конечно, что я не позволю себе такой жестокости по отношению к их обтянутой шёлком мебели. Я не позволила и запачкала только белую ручку телефона, отрывая от сна всё того же слесаря. Он приехал быстро и с удовольствием - ещё бы! За неурочное время цена удваивалась!


Когда машина слесаря подкатила к дому, я вышла ему навстречу. "Не понимаю - удивился он - дом полон народа, почему же они вам дверь не хотят открыть?" Я взглянула в большое окно полуподвального этажа, который служил Грише студией: действительно, пятнадцать силуэтов были отлично видны в тусклом свете лампочки, но если присмотреться, можно было заметить, что они подозрительно неподвижны. "Не могут - ответила я - они все деревянные!".


Слесарь, секунду поковырявшись в замке какой-то проволочкой, распахнул мне дверь. "Как, - изумилась я - вот так просто? Но ведь каждый вор может сделать тоже самое!" "Замки эти рассчитаны на людей честных", - успокоил меня мой спаситель.


Наконец-то я была в моём тёплом уютном доме и ванну, урча, наполняла горячая вода. Я вспомнила про сыр. Осторожно вылезла я в гараж, не доверяя открытому замку, подперла дверь стулом, достала пахучий злодейский кусок камамбера и хотела выбросить его со злостью в помойку... Но я потеряла сорок пять долларов вчера, девяносто - сегодня, стоило ли выбрасывать ещё пять? Я аккуратно положила его на стол - пусть хоть завтрак у меня будет человеческим!


Флорида

Сарасота


Море должно быть нежным,

Солнцем насквозь согретым,

И как мечта - безбрежным

В блёстках весёлых света.

Словно бы в детской сказке,

В новую жизнь вступаю,

Свежего бриза ласки

В золоте дня узнаю.

Солнце блестит, смеётся

В волнах сине-зелёных,

Рыбкам легко живётся.

В брызгах морских, солёных,

Манят алые зори,

Из перламутра дали...

Здесь не должно быть горя,

Места тут нет печали.


Мы приехали во Флориду в середине мая, когда лето было уже в разгаре, и солнце стояло над самой головой. Никогда я ещё не видела, чтобы тень ютилась компактным кружочком под пальмами, бежала под машинами и позволяла при каждом шаге на себя наступать. Температура подбиралась к тридцати пяти на улице и к восемнадцати в домах: чем выше она поднималась снаружи, тем ниже опускали её внутри. Во всей Сарасоте исключение составлял только наш дом типа "ранчо", скрытый в тени огромного развесистого вечнозелёного дуба. Кондиционер мы не включали, наслаждаясь бризом с залива, сверкающего в одном квартале от нас, и нежились тёплым его приветом, свободно входящим в настежь распахнутые окна и гуляющим по комнатам.


Флорида казалась мне сказкой: ослепительно белые пляжи, синий океан и пальмы... Не каждый миллионер был обладателем таких чудес, как я. Кто из них мог каждый день ехать по ажурным мостам высоко над морем и восхищаться видами такой красоты, что стоило взглянуть и умереть, потому что ничего прекраснее в жизни быть уже не может? Кто, сидя с книжкой на крыше, мог любоваться мощными ветками вечнозелёного дуба над головой, застывшими, как дивные скульптуры, в самой причудливой и фантастической форме? Перед чьими очарованными глазами всё вокруг вспыхивало после заката солнца волшебным золотым сиянием?


Конечно, я не только сидела на крыше нашего дома, блаженствовала в тёплых синих водах и шлёпала по набегающей волне ногами, отмеряя километры белого пляжа. Каждое утро, не считая субботы и воскресенья, я плыла в горячем потоке машин на службу.


Стив и Лари.


Первые три месяца жизни во Флориде я работала в маленькой лаборатории, принадлежащей большой компании "Всеамериканская растительная корпорация", поставлявшей на международный рынок живые цветы. Мне на долю выпало интересное занятие: защищать этих красавцев от вирусов, больших до них охотников. Моим оружием был хорошо мне знакомый метод культуры тканей - изящный и деликатный, как вышивание.


Бесчисленные рукава теплиц, жарких и влажных, расходились радиусами от административного здания, где на всю стену висел огромный плакат: "Покупатели - наши короли". Среди рядов стеклянных крыш, прикрывающих цветы всего экваториального мира, терялась маленькая научная лаборатория с шестью сотрудниками. Обстановка в ней царила приятная, даже семейная, задавал тон Стив, наш молодой заведующий. Высокий, спортивный, совсем не красавец, но с удивительно приятным лицом человека цельного и честного, он был сама доброжелательность и умел разрешать любые конфликты с подкупающей человечностью, так что никто не чувствовал себя обиженным или ущемлённым. Начальствования, по сути, не существовало, Стив давал направление лаборатории просто и незаметно, как гусь-вожак, летящий впереди стаи. Простота отношений складывалась ещё и потому, что он работал не в отдельном кабинете, а тут же, среди нас, выполняя часть общей задачи. Все любили молодого заведующего, но одна из трех лаборанток, Кэри, что называется, "сохла" по нему. Свежесть юности, карие миндалевидные глаза и бархатная кожа с румянцем проступающим через смуглость щёк делали Кэри хорошенькой, а порой просто красивой, и я частенько любовалась, глядя на неё. Стив не мог не замечать влюблённости Кэри, и в его отношении к ней проскальзывала какая-то особенная внимательность и жалость, как к беззащитному ребёнку. Порой мне казалось, что он чувствует себя виноватым, от того, что не отвечает ей взаимностью. Мне было жаль Кэри, они со Стивом были бы замечательной парой: он - сама сила и мужественность, и она - прелестный экзотический цветок.


Я недолго работала в этой лаборатории, но перейдя в другую компанию, не потеряла связи с моими друзьями. Стив часто навещал наш дом, и мне нравилось бывать у него в гостях.


Он и его друг Лари снимали квартиру с большой светлой гостиной и двумя спальнями. Лари, среднего роста и деликатного телосложения, с иконописной внешностью, был художником-декораторам и умел видеть всё в каком-то своём, особенном свете. Квартира двух друзей никак не вязалась с представлением о жизни холостяков: обставлена она была не просто с большим вкусом, а прямо-таки с изяществом. "О, это всё Лари, я ничего не понимаю в интерьерах. Он ведь профессионал." - пояснил Стив в ответ на моё удивление и восхищение.


Со всеми другими сотрудниками из "цветочной" лаборатории я тоже постоянно перезванивалась и была рада, когда Кэри пригласила меня на вечеринку в честь дня её рождения. Самым главным гостем для именинницы был, несомненно, Стив: Кэри светилась радостью, и её оливковые глаза постоянно на нем останавливались с нескрываемым обожанием. Влюблённость красила ее, одухотворяла, в лёгком платьице она порхала, как бабочка, заботясь о своих гостях. Стив был ласков с Кэри, но с тем же оттенком жалости в его взгляде и обращении, который я замечала раньше.


Когда вечеринка подошла к концу, я распрощалась с друзьями и вышла на уже тёмную улицу, с наслаждением вдыхая ласковый воздух сарасотского марта. Чудный, нежный, сладкий запах цветущих цитрусов опьянил меня, и вместо того, чтобы сесть в машину, я, как зачарованная, пошла по ночным, звенящим цикадами кварталам. Свет в домах уже потух, и улица была совершенно пустынной. Фонари освещали причудливо извивающиеся толстыми змеями кроны огромных вечнозелёных дубов, растущих по обеим сторонам дороги и смыкающиxся над головой. С каждой их ветки свисали длинные бороды зеленовато-серых мхов, создавая впечатление загадочности и мистики. Пальмы в полусне шуршали веерами, подчёркивая экзотичную торжественность ароматной ночи.


Прошло, наверное, минут сорок, когда я, сделав круг, вернулась к машине. К большой моей досаде, ключей от неё в моей сумке не оказалось. Вспомнив, что положила их на тумбочку при входе и ругая себя за растяпство, я заспешила обратно в дом. Чей-то плачь остановил меня. Смущённая, я неуверенно сделала ещё несколько шагов. Дверь дома была открыта, а на пороге Кэри, положив руки на плечи Стиву, говорила что-то, всхлипывая, отрывочно, почти рыдая. Стив обнимал её и тоже говорил, по интонации было похоже, что утешал. Я немедленно ретировалась, и обойдя дом с другой стороны, проскользнула в заднюю дверь, взяла с тумбочки свои ключи и выскочила на улицу.


"Как это грустно, - думала я в машине по пути домой, - как это бесконечно грустно! Что может быть горче для юности, чем неразделённая любовь... И почему? Может быть из-за того, что к англо-саксонской крови Кэри примешана африканская? Предрассудки ещё так сильны! Только это совсем не вяжется со Стивом...." Я вспомнила, как ласково он обнимал и утешал Кэри. Нет, причина здесь другая, да и есть ли она? Кто может знать непостижимое таинство любви, где невозможна никакая логика?..


Прошло полгода. В один из жарких сентябрьских вечеров мы с Гришей засиделись у Стива, беседуя допоздна. Лари в этот раз дома не было, он проводил время со своими друзьями-художниками в баре. Около одиннадцати мы поднялись уходить, когда раздался телефонный звонок. После нескольких коротких фраз лицо Стивена вдруг стало таким жестким и тревожным, что я невольно сделала шаг к нему:


- Стив, какие-то неприятности?


- Лари..


- Что с ним?


Стив уже спешил к двери:


- Случилось что-то скверное... Мне нужно срочно ехать!


- Мы едем с тобой!


Он отвечал уже заводя машину:


- Нет, вы ничем помочь не можете, я сам!


И умчался, а невероятные и нелепые подробности мы узнали позже.


Бар, где проводили вечер друзья-художники, был, как всегда, переполнен. Они сидели за столиком в глубине зала, потягивая пиво и переговариваясь. Лари, со своими соломенно-золотистыми вьющимися волосами почти до самых плеч, правильными чертами красивого лица и тонкими изящными пальцами, разительно походил на женщину. Джинсы в обтяжку и легкая белая блуза художника с широкой оборкой вдоль застежки усиливали это впечатление. Он явно развлекался ухаживанием подсевшего к нему молодого парня, на широких плечах которого была майка с изображением трех флоридских аллигаторов. Товарищи Лари, зная комизм ситуации, от души веселились, но вскоре стало ясно, что игра заходит далеко, парень стал угрожающе настойчив. Кто-то из посетителей положил ему руку на плечо: "Ты что, не видишь, кому строишь куры? Он же гей!" Несколько секунд ухажер смотрел на Лари в совершенной растерянности, потом ярость исказила его лицо. Он стал переводить взгляд с одного художника на другого и вскочил с криком:


- Все они геи, бей их, ребята!


К столу немедленно подошел бармен:


- Убирайтесь отсюда, все до одного, или я звоню в полицию!


"Ухажер", кипя стыдом и злостью, выскочил из двери первым, за ним последовали его уже хорошо подвыпившие товарищи. Лари с друзьями медленно, с неохотой и опаской вышли последними и были тут же атакованы. В темноте на парковке завязалась драка, но силы были неравные, и художники ретировались - все, кроме Лари, которого, уже избитого, крепко держали, заломив руки за спину. Все еще тяжело дышавшему от ярости "ухажеру", похоже, недостаточно было, что Лари едва держался на ногах от побоев, он пристально смотрел на свою жертву, стараясь придумать соответствующую экзекуцию:


- Ребята, давайте скормим гея аллигаторам! Едем в Майако-парк!


Идея, видимо, пришлась по вкусу. В одну минуту пьяные парни запихнули Лари в машину и умчались. Ошарашенные художники, слышавшие на расстоянии эти слова, кинулись обратно в бар, к телефону, чтобы позвонить в полицию и Стиву.


До Майако-парка было немногим меньше тридцати километров. Когда Стив подъехал к реке, кишевшей аллигаторами, полиция уже начала поиски: мощный свет фонаря-прожектора метался, выхватывая из абсолютного мрака полосы высокой густой травы. "Назад, в машину!" услышал он голос, говорящий в рупор, и тут же к нему подошел полицейский. После короткого объяснения Стиву пришлось подчиниться, полицейский был доброжелателен, но категоричен:


- Мы делаем все, что можем. Без света, без оружия вы будете нам только мешать. Ночь - время охоты аллигаторов, они агрессивны и опасны, не создавайте нам лишних осложнений.


- А почему вы не ищете с собакой?


- Да она - желанное лакомство для аллигаторов, они сюда все сбегутся на ее запах.


Время шло, а поиски не приносили никаких результатов. Ужас охватывал Стива от мысли, что Лари в этот самый момент возможно разрывают челюсти мерзкого пресмыкающегося. Подъехала еще одна полицейская машина, и еще два прожектора стали бороздить прибрежную траву. Стив напряженно следил за яркими снопами света, которые двигались, как ему казалось, убийственно медленно. Он понимал, что надежды найти его друга живым мало. Если пьяные парни бросили Лари в воду, его уже давно нет в живых, но если они не решились это сделать и оставили Лари где-то здесь, то дорога каждая минута. Казалось, этот ночной кошмар никогда не кончится, когда вдруг раздался голос: "Здесь! Нашел!" Стив, уже не обращая внимания на крики запрета, ринулся через густую, высокую, черную в темноте траву прямо на этот голос к яркому пятну остановившегося света.


Избитый, связанный, Лари лежал лицом вниз без всяких признаков жизни. Полицейский разрезал веревки, стягивающие руки и ноги художника, и Стив осторожно перевернул его: "Лари, Лари, слышишь меня?"


Мы навестили Лари в больнице. Он страдал не только от побоев, но и от нервного потрясения. Пьяную группу, атаковавшую его, полиция искала без большого рвения и никого из них не нашла. Слишком велико было предубеждение против геев.


Последний раз гуляла я со Стивом вдоль тихо шепчущего моря по белому песку пляжа, прощаясь с ним перед отъездом двух любящих друзей в более благожелательную для них Калифорнию. Я смотрела с грустью расставания на его лицо, всегда располагающее к улыбке и доверию, на гладкие сильные мышцы открытых рук и груди - он составил бы счастье любой девушки, и уж конечно, бедной Кэри. Но что поделаешь? Природа делает ошибки, тасуя хромосомы, и до времени, когда мы будем их исправлять ещё далеко. Да надо ли это делать в данном случае? Оба они, Лари и Стив, выглядели гармонично счастливыми друг с другом. Может быть нужно измениться не им, а нам, прекратить "охоту на ведьм" и благодарить Природу за эти "ошибки", подарившие нам великих писателей, философов, музыкантов, танцоров...


- Спасибо тебе за понимание и доброе отношение ко мне. - Обратился ко мне Стив. - Мне всегда было это важно, как важно и нужно сейчас.


Я поколебалась какое-то время, а потом сказала:


- Стив, ты один из лучших людей, которых я встречала и, уверяю тебя, мое мнение не изменилось. Но я не могу скрыть правды: я поняла, что ты гей, только после истории с Лари. Это было шоком, и вместе с тем - хорошим уроком: ты излечил меня от предубеждений. Но всех ведь не переделаешь. Мне больно думать, сколько тяжёлых унижений и несправедливости ты еще встретишь в своей жизни! Береги себя!


Стив обнял меня за плечи: "Поместить бы твои слова в газету, на первую страницу, может быть, тебя бы услышали!" Потом, помолчав, добавил: "А всё-таки мне в жизни повезло, у меня есть Лари - он снова улыбнулся мне - и такой друг, как ты." Я состроила суровую гримасу: "Друг до гроба!", и мы оба весело рассмеялись.


Солнце стало опускаться в море, и золотая дорожка побежала по воде нам навстречу. Завтра, когда оно взойдет с другой стороны, Стив будет лететь в далёкую Калифорнию, но я знала, - та душевная близость, которую мы нашли, останется с нами навсегда. И это наполняло меня радостью.


Аллигаторы.


О Флориде я мечтала ещё в юности, читая "Всадник без головы". Пальмово-сосновые субтропические джунгли, заплетенные лианами, совсем такие, как их описывал Майн Рид, и сейчас покрывают центральную Флориду, образуя большие Национальные парки, дикие и необитаемые. Но Майн Рид забыл упомянуть о круглых озёрах, изумительной чистоты и прозрачности, которых там множество. Большие плоские листья водяных лилий с застывшими над ними нежными головками бледно-розовых цветов образуют по периметру озёр широкое кружево. Недвижная вода, как зеркало, отражает толпящуюся вокруг плотную чащу джунглей. Мы были совершенно очарованы этим зрелищем. Жара, между тем, стояла ужасающая и вода озера манила непреодолимо. Я сбросила сандалии и прилипающее к телу платье и прыгнула в озеро - тёплое, ласковое и блаженно освежающее. Хлопнувшись плашмя, с громким всплеском в это прозрачное чудо, я ощутила детскую радость и стала нырять, крутиться и вертеться, бить ладошками по зеркальной поверхности, поднимая фонтаны брызг и будя первозданную тишину. И она проснулась: со всех сторон стало слышно хрюканье, как-будто дикие свиньи завидовали, моей веселой игре в прохладных водах. Судя по громкости и многоголосости звуков, целое стадо пришло на водопой. Я звала Гришу тоже прыгнуть в озеро, но ему было не до этого, он торопился сделать акварельный набросок открывшейся ему красоты. После получасового блаженства мы продолжили наш путь в глубь национального парка, в поисках туристического информационного центра. "У вас здесь, недалеко от въезда в парк есть чудной красоты озеро - сказала я приветливoй служительнице - как оно называется?" "О, - ответила oна мне, - это наш знаменитый аллигаторный питомник." "П - п ...?!" - поперхнулась я и неуверенно спросила: "А кто-нибудь там купается?" "Что вы, - рассмеялась служительница - ну кто же в здравом уме будет купаться с аллигаторами? Там повсюду стоят предупреждения". Я смутно вспоминала, что, действительно, мы проезжали мимо каких-то щитов с объявлениями, на которые не обратили внимания. В голову мне пришла страшная догадка, и надеясь , что она не верна, я спросила: "В этом парке, видимо, множество диких свиней? Мы всё время слышали у воды хрюканье". Служительница посмотрела на меня очень серьёзно, даже испугано: "Если вы услышите хрюканье около воды, немедленно покидайте это место. Хрюкают аллигаторы, когда раздражены, и это угроза перед нападением." Нет, я не ошиблась, догадка моя была правильной.


Мы вышли из туристического бюро. Гриша был темнее тучи. "Ну ведь не напали же" - сказала я примирительным тоном. Он повернул ко мне лицо с мрачно сведенной щёткой бровей : "И ты была даже без купальника!" - почти прорычал он. "А, - засмеялась я - теперь я знаю, почему аллигаторы меня не сожрали, они стыдливо отворачивали свои морды!" Гриша только фыркнул от досады.


Прибыв благополучно через два дня домой в прекрасную Сарасоту, мы узнали о несчастье, которое произошло с нашей соседкой: зачерпывая воду для цветов из канала, протекающего по границе её участка, она, видимо, умудрилась опустить ведро на голову дремавшему аллигатору, который молниеносно отхватил ей руку выше локтя. Быстрота, с которой эти сонные, неподвижные, как кусок бревна твари бросаются на жертву, ошеломляющая. Мужественная соседка, не потерявшая от шока и боли самообладания, смогла, истекая кровью, позвонить в полицию, явившуюся вместе с врачами немедленно. Аллигатора тот же поймали, убили, вытащили руку, но пришить ее было невозможно, она уже наполовину переварилась: концентрация кислоты желудочного сока мерзких тварей чудовищно высока.


Я плохо спала ночь, представляя, как меня разрывают огромные челюсти, и поклялась впредь быть очень осторожнoй.


Мы многое узнали о зелёных хозяевах зеркальных озёр. Моё спасение объяснялось не их целомудренной стыдливостью, а тем, что я шумно барахталась и казалась им больше и сильнее, чем была на самом деле. Узнали мы, что собак эти твари предпочитают людям, а от маленьких щенков приходят в такой раж, что могут за ними залезть в палатку. И ещё то, что ночью они атакуют и пожирают всё, что плывёт по воде, а днём предпочитают подремывать под кружевами из трав и лилий, которые нас так очаровали. Особенно опасны и агрессивны эти древние монстры в апреле-мае, во время своих любовных игр.


Спустя две недели мы нашли другой парк, расположенный на самой границе Флориды и Джорджии. Он тянулся на много миль вдоль реки, поражающей своим цветом, красным, как кровь. Я никогда не видела ничего подобного и с изумлением убеждалась, что вода остается кровавой даже в моей ладошке. Мистики здесь не было: река протекала по красным олигоценовым глинам, содержащим хром, но это простое объяснение не помогло жуткому чувству, вызываемому "кровавым" зрелищем. Несмотря на жаркий день и мирный вид джунглей, желания купаться в красной реке у меня не возникало. Мы погуляли по одному берегу и решили перебраться на другой. У нас было две возможности: пройти три мили до красивого виадука, сооружённого специально для туристов, или перебраться по железнодорожному мосту, который пересекал реку рядом с нами. Я ратовала за последний вариант. "Нет, - возразил Гриша, - это не годится, что мы будем делать, если на мосту нас нагонит поезд?" "Ну об этом смешно говорить - рассмеялась я - где ты видел в Америке поезд? Если он и ходит, то, наверное, раз в год!". Но Гриша не хотел испытывать судьбу. "А зачем нам вообще нужно перебираться на другой берег? - стал уговаривать он меня. - Там всё выглядит так же, как здесь. Ты погуляй ещё немножко, а я порисую. Вон там, неподалеку, очень хорошее место для моего мольберта. Оттуда будет отличный вид на красную реку с зелёными джунглями по берегам". Я согласилась с его планами заняться рисованием, но при условии, что он поможет мне взобраться на мост, потому что я всё-таки хотела взглянуть на другой берег.


Так мы и сделали, Гриша подсадил меня на крутую насыпь, укреплённую железными балками и переходящую в плоский узкий мост, невысоко нависающий над водой, а сам побрёл дальше, выбирая место для мольберта.


Я весело шагала и уже почти достигла середины моста, когда рельсы зазвенели, задрожали, и за моей спиной раздался оглушительный свист и шум быстро приближающегося поезда. Сердце моё бешено заколотилось, и, замерев на мгновение, почти не думая, я перелетела через перила прямо в объятия кровавых вод. Когда я вынырнула на поверхность, поезд уже грохотал над моей головой.


Река была широкой, но спокойной, преодолеть ленивое течение не составляло труда, но зрелище, которое мне открылось, заставило меня похолодеть от ужаса: Гриша нёсся по высокому берегу к мосту, и ему не видно было, что он вспугивает греющихся у самой воды на узкой полоске песка аллигаторов. Они прыгали один за другим в воду - плюх - плюх - плюх: третий, пятый, десятый! "Сто-о-ой!" - закричала я изо всех сил, но Гриша не мог разобрать моих слов из-за шума поезда и вообразив, что я зову на помощь, припустил ещё сильнее, и плюх - плюх - плюх стало раздаваться ещё чаще. У самого моста Гриша остановился и, прыгнув в воду, поплыл мне навстречу. "Ну всё, конец нам обоим!" - думала я, в ужасе ожидая, что в следующую секунду голова его не покажется над водой. В одно это мгновенье, когда я мысленно прощалась с нашими жизнями, передо мной чередой пронеслись картины прошлого: мы со старшим сыном в кинотеатре вскоре после того, как перебрались в Москву, и меня вдруг охватывает паника, мне кажется, что нет ни Гриши, ни нашей встречи, ни его картин на стенах, что всё это мне приснилось. Я хватаю сына за руку, и он не понимает, почему мы стремительно бежим домой. А там нас ждёт букет цветов... Потом перед моим взором возник концертный зал и Гриша в новом, первом в его жизни костюме, спускающийся по высокой лестнице мне навстречу, такой красивый, что сердце моё замирает. A дальше - Новый год, елка и под ней живой свёрточек с крошечным Митей. Гриша его поднимает и говорит: "Посмотри, какой подарок принёс нам Дед Мороз", и мы смеёмся, счастливые...


Я тряхнула головой, возвращаясь к действительности: на уровне моих глаз колыхалась вся та же кровавая вода. Уже чувствуя в своем воображении острые зубы аллигаторов, я, плывя, забарабанила изо всех сил руками и ногами, помня, что спасло меня во время моего первого купания с этими тварями. Гриша сильными толчками быстро приближался ко мне.


- Бей руками и ногами - закричала я ему - бей изо всех сил!


- Ты их видела?


- Видела?! Их здесь как лапши в супе!


Гриша поднял такой шум, плывя рядом со мной, что не только аллигаторы, но и речные раки должны были разбежаться в разные стороны.


Через короткое время мы стремглав выскочили на высокий берег. По красной воде за нами здесь и там плыли серо-зелёные живые брёвна. "Здорово мы их провели, правда?" - нарочито бодро спросила я, и вдруг почувствовала неудержимую радость от того, что эти жуткие челюсти там, в кровавой реке, а мы здесь, на высоком берегу, в полной безопасности. Я вздохнула полной грудью и счастливо рассмеялась. На нарочито-ворчливую Гришину угрозу в следующий раз привязать меня к себе веревкой я ответила все еще смеясь: "В следующий раз это может быть что-нибудь со-о-всем другое..."


"Другое? - В страхе переспросил Гриша - Не довольно ли с тебя? Гремучие змеи, медведи, бенгальские тигры, падение из окна, в колодец, с крыши дома, из машины и поезда, пожары, снежные штормы, пустыни, грабители, бандиты, злодеи... всего не упомнишь, а теперь ещё аллигаторы, и тебе мало?! "Вполне достаточно, - ответила я - но жизнь полна неожиданностей, а впереди - длинная дорога..."


Пензенский межколхозстрой


Через восемь лет после нашей эмиграции в Америку произошло счастливое для меня событие: я встретилась со своим старшим сыном, который после долгой разлуки смог, наконец, приехать к нам в гости в Сарасоту. Когда я покидала Союз, мне не разрешили взять его с собой, и чтобы сделать жизнь уж вовсе невыносимой, пригрозили, что я никогда больше не увижу моего мальчика. Это был "нож в спину", так как, лишенная работы и полностью скомпрометированная клеймом "предатель Родины", остаться в Союзе я уже не могла. Я впала в тяжёлую депрессию, из которой выбралась с большим трудом. Все восемь лет в ушах моих и сердце звучали слова сына: "Мама, как ты можешь оставить меня?" Не удивительно, что теперь каждая минута его пребывания у нас была для меня драгоценна. Для нашего свидания было отпущено всего три недели отпуска сына, уже научного сотрудника Института геологии. Я старалась сделать пребывание его у нас радостным и интересным, показать ему всё, что возможно, начиная с прекрасных пляжей Сарасоты и кончая "Миром Диснея" в близком от нас Орландо. Самыми драгоценными для меня были минуты, когда он рассказывал мне о своей жизни Союзе уже после моего отъезда. Мне хотелось все знать о нём, чтобы заполнить тот вакуум, который образовался после нашего расставания. В один из вечеров сын предложил мне:


- Хочешь я расскажу тебе, как я ездил с отцом и хорошо тебе известным профессором Л. Л. на Кавказ, на Чегет кататься на лыжах?"


- Я вся внимание.


- Я бы поставил эпиграфом к моему рассказу слова Высотского:


А у меня и в ясную погоду

Хмарь на душе, которая горит,

Хлебаю я колодезную воду

Чиню гармошку, а жена корит...


Mы втащили в купе наше горнолыжное оборудование, забросили на полки длинные чехлы с лыжами, и Л.Л. обратился с неожиданными для меня интонациями рубахи-парня к пассажиру :


- Ты откуда, брат?


- Из Нальчика.


- Ну так что, вы в Нальчике всех собак уже сожрали?"


Пассажир рассмеялся:


- Да вроде нет.


- А мы у себя всех, даже кошек не осталось! А ты кто будишь?


- На овощном складе, приёмщик.


- А мы вот - вольные люди, где калым, там наш дом. Инструмент наш всегда при нас - он пoxлопал по лыжным чехлам: - трубы-первый сорт. Я - старшой, этот - Л.Л. кивнул на отца - помощник мой будет, а пацан - это он обо мне - на подхвате." Затем "старшой" вытащил из сумки кипячённую воду, налитую в большую водочную бутылку и поставил на столик у окна: "Сейчас - спать, проснёмся - будем пить и закусывать едой соседей - он по-свойски подмигнул тётке ростовчанке, от корзины которой аппетитно пахло пирожками, а потом быстрым, решительным движением сорвал с себя тренировочный костюм, и оставшись в майке и трусах, запрыгнул на верхнюю полку и моментально заснул.


Отец ушёл спать в другое купе, а мы втроём сидели и тихо разговаривали: "А ты, сынок, тоже что ли пьёшь?" - обратилась ко мне пышнотелая ростовчанка. "Я же в бригаде, тётя, - ответил я ей, смущаясь, - если старшой нальёт, - я кивнул на верхнюю полку - то и пью. "Да рано тебе с ними, алкоголиками вязаться, - продолжала сердобольно тётка - пошел бы в вечернюю школу, в училище, всё бы профессия была." "Да мы и тут хорошие бабки заколачиваем" - сказал я в тон " старшому". А он неожиданно проснулся, ничего со сна не понимая, прыгнул с полки и, глядя изумленными, диковатыми глазами на окружающих, схватил бутылку со столика и стал так жадно пить, что даже зубы лязгали о стекло, а потом так же стремительно запрыгнул назад и отключился. "Ну и пьёт твой старшой!" - то ли со страхом, толи с восхищением проговорила тетка, не догадываясь, разумеется, что в бутылке простая кипячённая вода.


На утро, стоя в очереди к умывальнику я спросил профессора: "Л. Л., a почему вы нас за калымщиков выдаёте?" "Да, видишь ли, - ответил он мне очень серьёзно, снимая и протирая очки, - ну скажу я им, что я доктор, профессор - им со мной и говорить не захочется. А я люблю душевные беседы с народом. Тётка меня, алкоголика, пожалеет, угостит пирожком, станет наставлять на путь истинный и, вот увидишь, начнёт сватать, пристраивать меня в жизни." Именно так все и получилось, утро ещё не прошло, а мы уже отведали ее пирожков, и она отца и профессора поучала: "Уж не молоденькие, пора вам в жизни определиться, у меня в Ростове подружки есть не замужние и хозяйственные: сготовят, приберут, постирают." И вот что удивительно, профессор вовсе, казалось, не разыгрывал её, a с искренним интересом говорил о подружках, о щах-борщах, о проклятой холостятской запойной жизни: "Зарабатываем хорошие бабки, да ведь все пропиваем, потому как нет хорошей хозяйки, которая и пирогов бы напекла и шею нам за пьянство намылила". Разговор в вагоне, направляющимся в Минеральные воды, как и предвидел профессор, был душевный, живой, со слезой, смехом и весельем. Никогда не подозревал я в Л. Л. таких артистических способностей. Он с удовольствием отдыхал и наслаждался простой житейской беседой с доброй тёткой и незадачливым кавказцем из Нальчика. "А нос-то у тебя почему кривой?" - удивлялась ростовчанка. "Да всё по той же причине - с пьяных глаз драка была." Тетка осуждающе качала головой. "Л. Л. - спрашивал я его опять наедине - а правда, почему у вас нос того, кривоватый?" "Старший брат меня, двухлетнего, посадил на шкаф, а я с него спрыгнул. Мне предлагали врачи выправить мой нос, но зачем? Tы ведь знаешь - мужчина чуть лучше чёрта - уже красавец. "


К вечеру подъехали к Ростову, тётка заторопилась выходить, отец вызвался помочь, подхватил корзину и тюк, чтобы вынести на перрон. Не успел они с тёткой скрыться из виду, как в купе влетел мужичёк, огляделся ошалело по сторонам: "А где Валя? Валентина-то куда делась?" "Да какой-то тип корзины её подхватил, - ответил ему профессор, - только мы их и видали!" Мужичёк немедленно скрылся, а Л. Л. пожалел: "Зря я ему это сказал, как бы он в запале под поезд не попал!"


В минеральных водах нас уже ожидал "уазик" с личным шофёром главного геолога Терныусского полиметаллического месторождения, и мы отправились к нему домой пировать. Чего там только не наготовили! Я думаю, магазины в Союзе потому были в эти годы пустые, что всё перекочевало на этот стол. Встречал нас хозяин, его жена и сестра жены, в которой мы узнали Терезу, аспирантку нашего же факультета. Она была толковая, но заносчивая, и относилась ко мне, тогда первокурснику, снисходительно-покровительственно. Кроме нас троих к этому пиру был приглашён директор Дома отдыха Пензенского межколхозстроя, и, как мы поняли позже, не зря.


По старым кавказским обычаям мужчины, и я среди них, уселись за стол, а женщины обихаживали нас и нам прислуживали. Теперь уже я, наслаждаясь ситуацией, обратился покровительственно к Терезе: "Принеси мне, голубушка, воды, да похолоднее". Она принесла, скромно опустив глаза, как это полагалось, но подавая мне стакан больно ударила меня своей острой туфлёй по ноге. Я развёл руки: "Терезочка!" "Молчи, злодей!" - прошипела она мне на ухо, стараясь при этом сохранить любезную улыбку на губах. Мне стало от этого еще смешнее.


Поздно вечером нас, уже нетвердо держащихся на ногах, отвезли на том же служебном "уазике" на Чегет, в ожидающую нас гостиницу, где номер приготовлен был почему-то на двоих, a не на троих. "Не беда - распорядился профессор - переставим шкаф, повернём кровати, соединим их и ляжем поперёк." Так мы и сделали, но на утро служительница устроила такой скандал из-за этой перестановки мебели, что пришлось вызывать директора турбазы.


Теперь уже пили прямо в нашем номере прихваченный нами на всякий случай из Москвы спирт-ректификат. Директор турбазы, балкарец, произнёс длинный кавказский тост за дорогих гостей и их отдых на его родной земле, а профессор, чтобы не ударить в грязь лицом ответил ему тостом коротким, но не менее проникновенным: "Я пью -произнёс он торжественно - за хозяина турбазы и за его маленький, но гордый народ!" Кататься на лыжах в этот день мы не могли, так как чувствовали слабость в коленях.


На следующее утро к нам явился директор знаменитого Дома отдыха Пензенского межколхозсстроя и повёз нас в свои угодья. Там нас ожидали закуски, шашлыки, кавказские вина, бесконечные тосты и горячая баня с парной, вениками и нырянием в холодный нарзановый бассейн. Разомлевшие, подпитые и сытые, мы вели неторопливую беседу с директором этого рая. Л. Л. огляделся по сторонам: "А где же народ, уважаемый Эламурза Элзарыкоевич, где труженики пензенских колхозов?"


Директор с изумлением поднял брови: "Развэ можно их пускат? Они всo тэбэ истопчат и испортат! Нэт, здэсь отдыхают толко лучшие лудэ ущэлья!"


Мы отлично покатались недельку на лыжах, и прилетели обратно в Москву ночью. Когда подходили к автобусу, часы пробили двенадцать. "Вот еще один день отстучал в нашей жизни" - задумчиво и торжественно произнёс Л. Л.


Роберт


Я сижу сейчас у окна колорадского дома, с нетерпением жду мужа, который должен вернуться с канзаской фермы, и любуюсь картиной просыпающихся гор, у подножья которых так уютно примостился наш городок. Он хорош в любое время года: зимой, когда солнце оповещает о своём скором появлении необычайным, феерическим сиянием над белыми вершинами; весной, когда всё вокруг цветёт и благоухает; летом, когда по-утреннему ласковые лучи играют листвой; осенью, когда пожар осин сбегает с гор и поджигает клёны на нашей улице.


Передо мной лежит письмо Гриши - ласковое, любящее, и фотография: деревянный в человеческий рост Дон Кихот в рыцарских доспехах держит на поднятых руках, как бы летящую Дульцинею. Дон Кихот - это Гриша, Дульцинея - я. Забавно и трогательно, тем более, что скульптура хорошо сделана. Мне всегда нравились Гришины работы. Мы расстались почти десять лет назад, он живёт в Мексике, оказавшейся более благосклонной к его творчеству, чем Америка. Да, прошло десять лет, а кажется только вчера... Я до деталей помню, как начался наш разлад.


Три недели, которые мой сын гостил у нас пронеслось до боли быстро, и не успела я оглянуться, как настало время печального расставания. На следующее утро после отлета сына в Москву мой отпуск тоже кончился, и я, грустная и рассеянная, спешила на работу. Уже около машины меня остановил Гриша и, сердито нахмурив брови, объявил мне, что немедленно, сию же минуту разводится со мной, поскольку не может смириться с тем, что мой старший сын значит для меня гораздо больше, чем он, мой муж. Сказано это было, конечно, не двумя словами, а длинной тирадой, в которой изливались его оскорблённые чувства и полное во мне разочарование. Я всегда понимала, что Гриша, будучи художником, воспринимал всё необычайно обострённо, жил в ином, не слишком реальном мире, и нервы его напоминали оголённые провода, но в данном случае, обвинения звучали столь абсурдно, что я отказывалась воспринимать их всерьёз. Но Гриша был более, чем серьёзен и глух к голосу разума. Его огромные голубые глаза превратились в зеркально-холодные и смотрели на меня отчужденно и жёстко. Шок от этого объяснения оказался таким сильным, что я села за руль в полной прострации, ничего не видя вокруг, и очнулась, когда новенький красный "корвет" врезался в меня на всём ходу. Мой серебряный "бьюик" на этом кончился, но я каким-то чудом уцелела. Потрясённая всеми злоключениями утра, я уронила голову на руль и отдалась воле полиции.


Наш дом был теперь разделён на две половины: справа, в большой спальне жил Гриша, слева, в двух комнатах - мы с младшим сыном Митей. Гостиная посредине оставалась нейтральной полосой. У меня всё валилось из рук: квартира стояла неубранная, обед я готовила только для Мити, а сама почти ничего не ела, исхудав и осунувшись. Я старалась как можно дольше пропадать на работе, хотя моя изобретательность и продуктивность упали до нуля.


Однажды в субботу около нашего дома затормозил мотоцикл. Я равнодушно, автоматически подняла голову на шум и увидела нашего друга Роберта, о давно планированном приезде которого мы, поглощенные нашими проблемами, забыли. И странно, что наша память нам отказала, потому что Роберт был личностью необычной и даже героической - настоящий американский Антуан де Сент Экзюпери. Мы встретились с ним и подружились в маленьком городке, забившемся в самый угол штата Миссури, где прожили около года, перед тем, как перебрались в красавицу Сарасоту. С первого же взгляда на этого коротко стриженного голубоглазого блондина мне понравилась открытость и доброжелательность его загорелого лица и сильные плечи высокой, лёгкой фигуры. Наш с Гришей ровесник, Роберт был человек удивительных талантов: инженер по самолётостроению, лётчик, поэт, корреспондент газеты и отчаянный гонщик-мотоциклист. У него имелся ещё один необычный для американца интерес: Россия, которую он уже успел дважды посетить. Именно поэтому он разыскал нас в Джаплине и пригласил в гости. На зелёном газоне его двора стоял наполовину спрятанный большим гаражом самолёт, и мы с изумлением узнали, что Роберт построил его сам, летал и даже получил приз на лётных соревнованиях. Похоже, внешне спокойный и сдержано учтивый, наш новый знакомый был заряжен завидной энергией и жизненной силой. На его левой руке , от кисти до локтя, я видела глубокий шрам и не удержалась от вопроса: "Роберт, этот почётный знак храбрости тоже связан с самолётными приключениями?" Он провёл рукой по длинному шраму и засмеялся: "Нет, этим украшением меня наградил мотоцикл." Я не стала пускаться в расспросы, но когда наша дружба достаточно окрепла, я узнала подробности аварии, навсегда оставившей след в его жизни.


Лет за пятнадцать до нашей встречи он мчался на мотоцикле по скоростной дороге через мост и не заметил, что из крутящейся цистерны ехавшего перед ним грузовика выплеснулся на асфальт жидкий цемент. Мотоцикл Роберта поскользнулся, взревел, сделал в воздухе кульбит и полетел через мост в реку. На счастье гонщика, люди, ехавшие позади и всё это видевшие, бросились его спасать, вытащили, едва живого, из речного мелководья и отвезли в больницу. Там два года Роберта "собирали по частям" и приговорили к пожизненному пребыванию в инвалидной коляске. Еще будучи неподвижен и распят на растяжках, он умудрился взять курсы в университете и подготовить себя к профессии газетного корреспондента на случай, если тело откажет ему служить, и одновременно начал писать очень неплохие рассказы. В следующие пять лет невероятным усилием воли и какими-то сумасшедшими упражнениями он восстановил своё здоровье настолько, что смог победить на очередных мотоциклетных состязаниях.


Мы ценили дружбу с Робертом и настойчиво приглашали к нам в Сарасоту. И вот теперь, проехав больше двух тысяч километров на мотоцикле, он появился в нашем разорённом доме, совершенно не подготовленный к тому, что его ждало.


Гриши не было дома, где он и когда вернётся, мне было неизвестно. Роберт чувствовал неладное, но не решался спросить, в чём дело, а я, понимая несуразность ситуации, не хотела что-либо объяснять. Из-за этого дружеской беседы, которая раньше была для нас проста и естественна, сейчас не получалось. Мы сидели на диване в гостиной, натянуто обменивались общими, ничего не значащими словами и вздрогнули, когда раздался громкий голос автоответчика: "Меня зовут Сузан, я звоню по поводу газетного объявление Грэга "... Мы в полном недоумении слушали, как эта Сузан назначает Грише, "Грэгу", свидание, но до объяснения где именно, дело не дошло, потому что Роберт резко вскочил с дивана и вырвал провод из штепселя: "Как Григорий может так с тобой обращаться?!" Я пожала плечами. Эту машину Гриша установил только утром, и я понятия не имела ни об его намереньях с кем-то заводить знакомство, ни об объявлении в газете. Роберт взял меня за руку: "Пойдём куда-нибудь, я хочу, чтоб ты мне объяснила, что здесь происходит". Мы гуляли вдоль тихо шлёпающегося моря, и я рассказала более или менее подробно о том, как и почему наша семья вдруг развалилась. Роберт огорчённо и недоумённо молчал, а потом стал говорить мне добрые, хорошие слова, и я повеселела, вдруг поверив, что жизнь продолжается. Вечером Роберт и Гриша беседовали до темна, сидя на веранде, но я не слушала их разговора, и только иногда до меня доносился увещевающий голос одного и упрямый другого. Они не поссорились, но, похоже, были близки к этому, и в их отношениях появился нескрываемый холодок. Через день Роберт поехал дальше, оставив в моей душе тёплое чувство понимания и участия.


Прошло две недели и я получила от него письмо - дружеское и ласковое. Потом в почтовом ящике появилось второе, третье, четвёртое... каждое последующее было теплее и ласковее предыдущего... Эти письма мне были так нужны! Они спасали меня от бессонных ночей, обиды, оскорбления, тоски и боли. Вместо унылых предразводных настроений, на меня вдруг пахнуло полнокровной, радостной жизнью. Я проглатывала строчки, как свежий воздух, как приглашение к яркому, необычному будущему.


Через месяц Гриша переехал к своей, найденной по объявлению в газете подруге, а за этим последовал тихий и быстрый развод, без дележа и споров. Двойственность, неопределённость кончились.


Роберт звал меня навестить его в новом, только что законченном доме, построенном по его проекту и с его участием. "Тебе он понравится - писал он мне -это поставленный на землю треугольник - дерево и много стекла, солнце просвечивает насквозь. Ни капли бетона, если не считать цоколя". Я согласилась с радостью, моё всегдашнее восхищение Робертом перерастало в нечто гораздо большее. "Лекарство от любви - другая любовь", и я её приветствовала, как спасенье.


Уже сгущались декабрьские сумерки, когда мой самолёт приземлился в маленьком аэропорту Джаплина. Роберт ждал меня с цветами, весь светящийся радостью, обнял и поцеловал влюблённо, уверено, как-будто так только и могло быть, и не тянется за мной хвост прошлого. Мы миновали город и ехали минут двадцать через густой, уже тёмный дубовый лес, когда неожиданно перед нами открылся треугольник-дом Роберта, как весёлая, нарядная рождественская елка из-за яркого света, бьющего со всех его четырёх сторон. Внутри всё оказалось также необычно, как и снаружи: бельэтаж нависал открытой балюстрадой над большой гостиной внизу, а две покатые стены были почти сплошь стеклянными. Снаружи лежал снег, а здесь, в теплоте и уюте, музыка тихо лилась из невидимого репродуктора и вкусно пахло... жаренными грибами и гречневой кашей. "Я сам её приготовил для тебя, - улыбаясь, сказал мне Роберт - специально достал русскую кулинарную книгу." Каша с грибами была превосходна, хоть я не уверена, что её полагалось запивать шампанским, которое празднично шипело, когда Роберт его разливал. Голова у меня приятно кружилась, тепло, музыка, холодные, покалывающее пузырьки в моём высоком бокале и улыбающиеся глаза Роберта пьянили. Потом он погасил яркий рождественский свет, оставив только мягкое сияние, падающее откуда-то сверху. Мы танцевали, обнимаясь под музыку, а через огромные окна заглядывали звёзды.


Утро разбудило нас ярким солнцем, белый пушистый снег сверкал на сугробах и на ветвях обступающих дом дубов. Роберт распахнул окно, и комната наполнилась свежим, вкусным воздухом, какой возможен только в зимнем лесу. На душе у меня было так же легко и солнечно, как вид за окном. Мы позавтракали "миссурийским" омлетом с жареной картошкой, сыром и ещё какими-то неизвестными ингредиентами, секрет которых Роберт, смеясь, не хотел мне раскрывать, желая оставаться неповторимым. "Нравится?" Я была так переполнена радостью, что мне бы понравилось решительно всё, что бы не приготовил Роберт, но омлет действительно оказался вкусным. Потом мы гуляли по заснеженному лесу, со смехом проваливаясь в сугробах и бегая наперегонки с весёлым лохматым псом, знаменитым, потому что про него Роберт написал и уже опубликован хороший и забавный рассказ.


Вечером мы поехали по направлению к городу, который находился в двадцати километрах от дома Роберта, пересекли его и реку за ним, снова углубились в лес и выехали к большому двухэтажному бревенчатому дому, над высокой дверью которого переливалась цветными огоньками надпись: "Салун Белая цапля". Внутри было светло и шумно, играла музыка, и в центре публика азартно отплясывала "квадратные" танцы, названные так потому, что все танцующие разделялись на четыре пары, обращенные лицом дрог к другу. Мы сели в уголочке за деревянный, чисто выскобленный столик, нам подали традиционное барбекю и пиво - единственный здесь алкогольный напиток, несмотря на название "Салун". Я любовалась танцами: почти на всех партнёршах были широкие яркие юбки, которые при поворотах взвивались вверх, показывая множество нижних накрахмаленных кружевных юбочек.


- Хочешь потанцевать?


- Да я ведь не умею.


- Это не важно, просто внимательно слушай ведущего, он диктует каждое движение.


Мы вошли в круг и танцевали больше часа. Я сбивалась, потому что ведущий говорил слишком для меня быстро, но Роберт поворачивал меня за плечи в нужную сторону, каждый раз легонько касаясь губами моей шеи, и это было приятно, смешно и весело. Возвращались мы поздно, и я дремала сладкой дрёмой, прижимаясь к Роберту, а он, обнимая меня одной рукой, лихо вёл машину через тёмный лес и заснувший Джаплин.


Не успели мы оглянуться, как пробежала неделя, рождественские каникулы кончались, пришла пора расставаться, но Роберт планировал через месяц прилететь ко мне в Сарасоту или встретиться со мной "на нейтральной полосе". На сердце у меня было радостно, но тревога, странная тревога меня не оставляла.


Уже через несколько дней после приезда я получила письмо и стихи. Вчитываясь в каждую строчку, я слышала голос Роберта:

Она пришла, как снежная царевна

В пушистой белой шапочке до глаз,

Мир изменился необыкновенно-

Стал радужным - в тот самый миг и час.

Она пришла, минуя расстояния

Из океанов и материков,

И чудо стало нашим достоянием,

Как свыше дар - без спроса и без слов.

Мистической, неясной, странной силой

Оно связала нас единою судьбой,

И я глядел на профиль нежный, милый

И знал, что мне не надобно другой.

Её глаза мне выдали волненье

И первый поцелуй был, как вопрос,

Но льдинкой в нём растаяли сомненья,

И видел я следы счастливых слёз.

Кристаллы звёзд разлили свет неверный,

Чтоб ночью путь кому-то освещать,

А мы одни со снежной королевной, -

Мир перестал для нас существовать.


Саросотская встреча была короткой, только три дня, и мы старались не расставаться, сберегая каждую драгоценную минуту.


Зелёный ковёр газона, покрывающий двор или, лучше сказать, сад нашего дома, окружали густые джунгли из пальм, бамбука и апельсиновых деревьев. Вечно пылающие цветы бугенвилии поднимались вверх, к верхушкам пальм и падали оттуда роскошным алым кардинальским плащом. По утрам нас будил гам местных и слетающихся со всех северных стран птиц, ящерицы шныряли везде и всюду, а перед верандой на деревянных ступеньках неизменно грелась в мягких, тёплых лучах восходящего солнца красивая зелёная змейка, которой я дала имя Стела. Она так привыкла ко мне, что подпускала совсем близко. "Посмотри, какое у меня изумрудное ожерелье!" - похвасталась я Роберту, и, мгновенно ухватив Стелу за хвост и голову, набросила её себе на шею. Я уже проделывала такие трюки и знала, что если отпустить Стелен хвост и держать её только за голову, она будет очень эффектно извиваться, образуя изящные петли. Но в этот раз я сделала ошибку, и вместо того, чтобы отпустить хвост, разжала пальцы державшие голову. Разъяренная Стела действительно очень эффектно извивалась, молниеносными движениями кусая меня своими острыми, как иглы зубами. Я выпустила ее через секунду, и она исчезла в траве, успев оставить красные бусинки крови, покрывшие мою грудь и шею и сменив изумрудное ожерелье на рубиновое. "Поедем к врачу!" - взволновался Роберт. "Нет, всё в порядке - ответила я, несколько смущённая неожиданным результатом моего трюка, - Стела совсем не ядовитая, и зубки у нее чистые, все зарастёт уже завтра!"


Гуляя по длинному снежно-белому пляжу из плотного кварцевого песка, по которому так легко и приятно ходить босиком, мы говорили и говорили, с радостью и жадностью узнавая подробности нашей сорокалетней жизни на разных континентах. Февральское море, прохладное для меня, было в самый раз для Роберта, мы заплывали с ним далеко за буи, и прозрачная зеленовато-синяя вода освежала, бодрила, веселила. А потом снова отмеряли мили по омываемому мягкими волнами плотному песку. Каждый раз, доходя до конца пляжа, мы и с удивлением наблюдали одну и ту же странную картину: на уходящем в море каменном барьере терпеливо сидел большой рыжий лохматый пёс и с напряжением глядел вдаль. Должно быть, его хозяин купался где-то, но сколько мы не вглядывались, никого не могли увидеть. В самый последний день пребывания Роберта в Сарасоте загадка разрешилась. Мы снова проходили мимо пса, но на этот раз он не сидел, а стоял на камне, виляя хвостом, повизгивая и выражая нетерпение всем своим большим, ходящим ходуном телом. Мы посмотрели в сторону моря: к берегу подплывали дельфины. В следующее мгновенье пес прыгнул в воду и поплыл к ним навстречу. Мы стояли, поражённые, затаив дыхание, а рыжая шерсть металась в тесном кругу прыгающих вверх и погружающихся в волны блестящих на солнце чёрных элегантных живых торпед. Игра продолжалась минут пятнадцать, потом дельфины стройным косяком направились в море, а рыжий пёс, явно довольный, выскочил на берег и, отряхиваясь от воды, обдал нас фонтаном брызг. Роберт повернулся ко мне: "Если бы я не видел это своими глазами, никогда бы не поверил в такой неподражаемый цирк!" Нам хотелось узнать, где и когда пёс успел подружится с дельфинами, но рыжий циркач только махнул нам хвостом и затрусил от берега.


И снова - письма, долгие разговоры по телефону и дорогие для меня строчки стихов:

Тебя я с утренней звездой

Под света-тени полутон

Целую... Ясною зарёй

Ты улыбнёшься мне сквозь сон.

Под небом светло-голубым

Проснётся снежный зимний лес,

И солнцем первым золотым

Преобразится в край чудес,

И луч заглянет к нам в окно,

Чтобы прогнать ночную тень,

Я знаю, он влюблён давно,

Ко мне ревнуя каждый день.

Моя мечта, моя весна,

Тебя прижму, любя, к себе,

Ты улыбнешься мне со сна,

И благодарен я судьбе.


Я жила в лихорадке пугающего меня счастья и непонятной вины. Почему вины? На этот вопрос я не могла бы ответить. Может быть я путала её с боязнью, что необычайный накал жизни вдруг оборвётся? Или меня преследовали тени прошлого...? Письма Роберта


стали для меня наркотиком, без которого невозможно обойтись.


Еще через месяц я взяла отпуск на пять дней и полетела в Даллас: Роберт получил назначение освоить там новую модель небольших скоростных реактивных самолетов, после чего ему полагалась целая неделя отдыха.


Радостно махая мне красной розой, он стоял среди встречающей толпы - высокий, подтянутый, сильный, улыбающейся, и меня охватила волна счастья. Спеша друг другу навстречу сквозь ряды пассажиров, мы обнялись, как-будто не виделись вечность. В гостинице меня ждал букет цветов и билеты на родео, но самое главное - Роберт был снова со мной.


И начались наши техасские каникулы - где только мы не побывали! Роберт с удовольствием показывал мне сердце штата, два города-близнеца, Даллес и Форт-Уорт, которые были ему хорошо знакомы. Погода к нам благоволила, март светился мягким весенним солнцем, ясным, но ещё не жарким, и за все дни пребывания в Техасе дождь ни разу не испортил нам прогулки. В последний вечер ни мне, ни Роберту никуда не хотелось идти, мы старались растянуть время перед расставанием и заказали ужин в номер. Роберт налил шампанское: "За нашу встречу через месяц!"


Мой самолет улетал в шесть утра, и почти всю ночь мы провели, строя планы на будущее. В таком маленьком городке, как Джаплин, мне невозможно было бы найти работу, а Сарасота не подходила Роберту, и мы остановились на Джексонвилле.


- Полгода, Роберт, и мы уже не будем расставаться.


- Да, целых полгода...


В апреле я снова вернулась в Джаплин: Роберт хотел, чтобы я встретилась с его сестрой, живущей недалеко: маленький "кукурузник" доставил нас за один час. Роберт летел низко, под нами плыли мезурские дубовые леса, речки, луга.


- Хочешь повести самолет сама?


- Конечно, но ведь я не умею!


- Я тебе буду подсказывать.


Усаживаясь на место пилота, я чувствовала, как сердце у меня прыгает: я и машину ещё недавно не умела водить и помнила, какие выделывала кренделя на дороге, а тут - небо... Самолет слушался меня с удивительной легкостью, и я испытывала ни с чем не сравнимый восторг от скольжения по яркому голубому небу, над еще только начинающей зеленеть землей. Я летела, летела!


- Теперь потяни рычаг на себя.


Я сделала резкое движение, лес понёсся вниз и исчез, а мы устремились прямо в солнце.


- Роберт!!


- Все в порядке, извини, что я тебя напугал.


Самолет сам собой выровнялся и я снова увидела землю.


- Почему же все вдруг стало на место?


- Это учебная машина, у меня здесь тоже управление. Разве ты не заметила?


- Значит я вовсе не вела самолет?


- Конечно вела, я его откорректировал, когда ты слишком резко потянула за рычаг. Bот сейчас ты снова его ведешь, а я просто слежу, чтобы все было в порядке.


Мне стало спокойно на душе, но мой восторг несколько уменьшился.


Роберт приземлился на широком лугу меньше чем в полукилометре от маленького посёлка, где в типичном викторианском деревянном доме с большой искусно резной верандой жила его сестра. О моем существовании она уже знала, и мы поладили сразу, как будто давно друг друга ждали.


Когда самолёт нёс нас обратно, небо затянулось облаками, солнце исчезло и вибрирующая радость полёта сменилась для меня чуть усталым удовлетворением. Я не рвалась к управлению, на меня напала какая-то сладкая дрема, и час полета проскользнул удивительно быстро.


Сидя за письменным столом сарасотского дома, я была погружена в очередной ответ в Джаплин, когда дверь без стука отворилась, и я услышала голос Гриши: "Ты дома?" Он выглядел, как всегда, хорошо, но в его глазах я заметила какую-то тревогу.


- Как ты поживаешь?


- Отлично, спасибо.


- У тебя уже есть бой-френд?


- Есть - ответила я беспечно.


- Кто?


- Роберт


Я тут же пожалела, что назвала это имя, потому что Гришины глаза тревогу уже не скрывали, и мне стало от этого не по себе.


- Роберт..., он очень хороший человек... ты будешь с ним счастлива...


Гриша направился к двери в каком-то сомнамбулическом состоянии и вышел, не попрощавшись. Этот короткий визит напугал меня, сердце моё колотилось нехорошим предчувствием - и не зря. Не прошло и часа, как Гриша вернулся и начал говорить возбуждённо, с волнением:


- Ты понимаешь, что это серьёзно, если твой бой-френд - Роберт?


- Но я и хочу серьёзных отношений. Давай прекратим этот ненужный разговор.


- Мне в голову не могло прийти, что не успею я тебя оставить, как ты уже снова будешь готова выйти замуж!


- Какая тебе разница, ведь ты со мной уже развёлся! Может ли быть что-нибудь серьёзнее?


- Это ужасно, что ты наделала, я ведь и не собирался от тебя уходить... я просто хотел тебя наказать, за то, что ты забыла обо мне, пока здесь был твой сын!


- Наказать! О чём ты говоришь? Ты порвал со мной все отношения!


- Я тебя прошу, одумайся! Я не могу без тебя жить! Ещё ведь не поздно, давай всё вернём, как было!


- Гриша, я люблю Роберта и хочу быть с ним! В конце-концов, у меня перед ним обязательства, я обещала ему выйти за него замуж!


Меня охватил ужас - зачем, ну зачем я сказала Грише о Роберте! Теперь он будет добиваться меня во что бы то ни стало!


Так и оказалось, Гриша ушёл, после моих настойчивых просьб и приказаний... , чтобы вернуться и простоять под моим окном всю ночь, увещевая, умоляя... Это была ни с чем не сравнимая пытка. Я чувствовала жгучую боль за него, жалость. Моя привычка заботиться о нём была так сильна, годы влюблённости ещё так свежи, воспоминания о наших общих радостях и трудностях так ещё рядом... Только под утро я уговорила его отправиться спать и оставить меня в покое, но разве возможен был для меня теперь покой? Гриша ушёл совершенно несчастный, а у меня от этого на сердце лёг тяжелый камень. Больная пришла я на работу, и вскоре ко мне в лабораторию принесли огромный букет роз с запиской от Гриши: "Прости и вернись!"


Я позвонила сыну, дала ему инструкцию об ужине, предупредила, что прямо с работы поеду к друзьям, домой вернусь поздно.


Вид у меня был такой убитой, что Идис и Сидней, которые последовали за мной в Сарасоту и жили теперь на самом берегу моря, меня не узнали, но мук моих не поняли. "Уже два месяца, как ты официально развелась с Гришей, какие могут быть проблемы?" А проблема была, была... в моей сумасшедшей жалости, в страхе, что я делаю его несчастным, в ужасе перед той болью, которую я ему наношу...


- Но разве он не причинил тебе боль? Разве ты не исхудала так, что от тебя ничего не осталось?


- Да, да, это правда, и сейчас он не позволит мне быть счастливой! Не даст!


Я позвонила Роберту, огорошив его не столько новостью о желании Гриши ко мне вернуться, сколько тем, что для меня это трагедия.


- Просто скажи ему "нет!"


Если бы только это было для меня просто...


Я вернулась домой поздно... Гриша ждал меня, и снова говорил, увещевал, обещал... Я почти всё время молчала, прилагая все силы, чтобы выдержать и не сдаться. Роберт, Роберт... Я должна думать о нём, он мне защита и спасенье... Жалость к Грише была невыносимой. Сильный, энергичный, уверенный Роберт - это радость, лёгкость, вторая молодость; непрактичный до несуразности, потерянный и несчастный Гриша - моя боль, тревога, забота. Это въелось мне в кровь и плоть, его несчастья - моё горе... Удивительно, но чувство ответственности за него, почти материнское, не покидавшее меня все годы нашего супружества, сейчас ещё обострилось. Снова в панике я звонила Роберту, и снова он меня не понимал: "Я видел и чувствовал, как ты счастлива со мной, почему же тебя тревожит Гриша, после всего, что ты от него вынесла? Если он тебе досаждает, позвони в полицию!" Уронив бесцветное и безнадёжное "Я тоже целую тебя" я повесила трубку. В полицию? Что за дикая мысль! Разве я способна подвергать Гришу такому унижению? Как Роберт мог предложить такое? Не понял меня, не помог! "Роберт - звонила я ему через несколько дней - прилетай, у меня нет сил противостоять Гришиному упорству, он преследует меня днём и ночью" "Сейчас очень напряжённое время, я подписал контракты с фирмой на двадцать полётов в Мексику, Эквадор и Гватемалу и никак не могу прилететь к тебе. Заяви в полицию, Грише запретят тебя преследовать под страхом тюремного заключения. Здесь, в Америке это делается быстро и эффективно! Не переживай, не придавай домогательствам Гриши какого-либо значения... - он помолчал секунду - ... если, разумеется, у тебя самой нет сомнений, если тебе самой не хочется к нему вернуться, - он опять помолчал - ... ты ведь не беззащитный ребёнок, у тебя есть и воля, и четкое представление, что ты хочешь ... я не могу решать за тебя." Последние слова прозвучали отчужденно-жёстко. Он ревновал и, возможно, чувствовал себя оскорблённым. Я вполне его понимала, но кто бы понял меня!


Опять проведя ночь без сна, я решила, что единственное для меня спасение - срочно куда-нибудь уехать, скрыться, убежать от мучающих проблем, чтобы лучше разобраться в себе, не в том, что я хочу - это мне и так было ясно, а в том, что я могу, что мне под силу.


Я давно уже ждала в гости сестру Маю, моего самого близкого и любимого друга, мою наперсницу. Теперь уже осталось меньше недели до момента, когда её самолёт должен был прилететь из Союза в Ню-Йорк. Я решила, что оттуда, не возвращаясь в Сарасоту, мы полетим в Мексику: в туристическом бюро меня заверили, что недельную "путёвку " с самолётом и отелем можно взять в любое время.


В моей запутанной ситуации Мая, несмотря ни на что, несла мне светлую и несравненную радость. Одна мысль, что, наконец-то, после мучительно долгого ожидания мы опять увидим друг друга, заставляла меня, если не забыть о тяжёлой делеме, то не сходить от нее с ума. Я страстно ждала её и знала, что только она, одна единственная, как всегда, поймёт меня.


Мы расстались десять лет тому назад, и поскольку Мая, геолог, работала с картами, которые в ту пору считались секретными, всесильное КГБ запретило ей поддерживать со мной, предателем Родины и социализма, какую-либо связь. Открыто переписываться мы смогли совсем недавно, лишь с приходом горбачёвской гласности. Разлука была для нас чистым страданием, и когда, наконец, моя сестра вышла из двери зала, где бесконечно проверялся багаж и паспорта иностранцев, мы от слёз радости не могли говорить. Она была всё такая же красивая: десять лет - и таких трудных! - мало её изменили.


Мой план Mая, как я и ожидала, поняла, приняла и путешествие наше началось: три дня в Ню-Йорке и неделя в Мексике.


Только семь километров отделяют модный, шумный курорт Икстапа от тихой Сивотанехью, куда попадаешь, как в другую страну и в другой век. Вместо длинной косы, уходящей в бурный океан и сплошь застроенной высокими шикарными зданиями-башнями, здесь, в Сивотанехье, наш скромный, прижатый к скале четырёхэтажный отель смотрел на чудесную тихую голубую бухту с живописными гранитными берегами и окаймляющими её зелеными горами. Далеко внизу прямо под нашим балконом подножье скалы лизало море, к нему можно было спускаться по крутой каменной лестнице и пройти по длинной тропе в рыбацкий посёлок. Здесь, в окружении бедных домишек, шумел большой, тесный, яркий базар, полный фруктов, овощей и свежей или шипящей на сковородках только что вытащенной из моря рыбой.


Просыпаясь, мы не могли оторваться от малиновых красок рассвета над бухтой, сначала акварельно-туманных, а потом ярких и сияющих. Днём мы ходили на жаркий пляж с чистой прозрачной зеленовато-синей водой и купались до самого вечера.


В первое же утро, драгоценное, потому, что у нас их было всего шесть, наши планы спокойно наслаждаться морем были перечёркнуты молодой мексиканской семьёй, стоящей у входа в отель. Семья эта состояла из папы, похожего на невысокого подростка и держащего за руки двух сопливых черноглазых мальчуганов лет двух - трёх, и юной мамы, едва достающей мне до плеча, с младенцем на руках. Просто немыслимо было отказать им в просьбе поехать осматривать какой-то новый отель в Икстапе, потому что вербовать отдыхающую публику для рекламы только что отстроенного чуда была папина работа, кормящая всю присутствующую здесь семью. Пришлось ехать, смотреть на роскошь, которая ничуть нас не соблазняла, слушать долгие, нудные объяснения, одним словом, терять попусту время. Мы со всем старанием исполняли наш долг перед человечеством, вернее, перед этим маленьким худым человечком, а когда, наконец, освободились от кабалы, папаша-мексиканец исчез, а вместе с ним его обещание доставить нас назад на служебной машине. Семь с половиной километров в Сивотанехью мы прошли со смешанным чувством досады от неожиданного предательства нашего подопечного и удовлетворения, что бедное мексиканское семейство получит в этот день зарплату. Теперь по утрам мы осторожно выходили из отеля, чтобы снова не попасться в сети многодетной семьи и нашей чувствительной совести.


Нам всё нравилось в Сивотанехье: яркие рассветы и закаты над бухтой, прозрачная тёплая вода моря, наш балкон с бугенвилиями, ресторан на веранде, где официант приносил нам блюда, пританцовывая и напевая, и чудесная "рыбацкая тропа" низко над морем. Но самым замечательным было то, что мы делили это друг с другом, как в детстве, когда были неразлучны.


Неделька пролетела быстро, и на обратном пути в самолёте мысли о болезненной дилемме меня уже не оставляли. Я безуспешно пыталась связаться с Робертом ещё из Мексики и первое, что сделала, попав домой, снова и снова звонила по телефону. Я слышала голос автоответчика: Роберт улетел то ли в Мексику, то ли в Эквадор, то ли в Гватемалу, а Гриша был здесь, и каждый день, и каждую ночь всё повторялось сначала...


Я написала Роберту большое письмо, старалась объяснить, что душевная мука от необходимости говорить "нет" и причинять страдание, может быть сильнее любви, сильнее самого желания жить... Не знаю, понял ли он меня до конца, но через некоторое время я получила от него конверт, который открыла дрожащими руками. Роберт писал, что целиком винит во всём себя, что он не понял, как важно было всё бросить и лететь ко мне на помощь. Говорил, что радость наших встреч он не забудет никогда, и если обстоятельства изменятся, я всегда желанна в его доме...


Сильный, мужественный, великодушный Роберт.... Прощай и прости.


Миннесота, Колорадо, Канзас

Империал Корпорэйшн


Мы с Гришей делали все усилия, чтобы вернуться к прежней, "доразводной" жизни, но это у нас плохо получалось. Тяжесть в сердце от расставания с Робертом не проходила, я постепенно скатывалась в депрессию. В наших отношениях с Гришей появилось что-то фальшиво-искусственное, неискреннee. Мы предприняли ещё одно усилие: к великому неудовольствию моего начальства, я взяла весь полагающийся мне за год отпуск, и мы отправились в далёкое путешествие, чтобы посмотреть Америку и снова попытаться найти себя. Великий каньон, карлсбадские пещеры, аризонская пустыня, тихоокеанское побережье, Юсимити парк... изумительная красота, которая действует и успокаивающе, и примиряющие. Острота пережитого притупилась, и всё-таки наши чувства, которые мы пытались оживить и сохранить такими усилиями, тихо и грустно умирали. А годы шли, торопились, может быть, для того, чтобы не дать нам возможности думать, взвешивать и что-то решать.


Совсем уж невесело было от того, что нашу небольшую компанию, в которой я сражалась с бактериофагами, купила колоссальная "Империал Корпорэйшн" и объединила с одним из многочисленных её подразделений, находящемся в холодной Миннесоте. Лаборатории в Сарасоте закрыли, и научным сотрудникам пришлось перебраться в северные края. Выбирать не приходилось, так как шансы найти адекватную работу в прекрасной Сарасоте были нулевыми. Мы прощались с Флоридой мягким, тёплым ноябрьским летом, чтобы встретить снежною зиму Миннесоты. Морозный климат, казалось, дышал холодом на жизнь самих лабораторий: очень скоро мы обнаружили, что "Империал Корпорэйшн" нас обезличила, а творчество и изобретательность подменила чудовищной бюрократией. Теперь даже новый метод тестирования вирусов мне, автору, запрещалось улучшать. Никто и не пытался помнить, кто его создал, всё, что делалось в здании корпорации, принадлежало ей, имён под этим не ставилось, патенты и статьи запрещались, чтобы новые разработки не вышли бы из стен корпорации. Как-будто издеваясь над научными сотрудниками, Главное управление, находящееся далеко за пределами США, стало нанимать странные компании, специализирующиеся на том, как научить работников самых разных предприятий любить эти свои предприятия на японский манер. Для меня это звучало, как смесь детского сада с сумасшедшим домом. Без сомнения, можно любить до страсти то, что делаешь, хорошо относится или даже привязаться к сотрудникам, проявлять лояльность к организации, но влюбляться в неё ? ...Это казалось каким-то извращением. Нам устраивали семинары, занимающие целый день, где нас кормили, поили и читали младенческие по содержанию и идиотские по существу лекции, сопровождающиеся играми, которые вполне можно назвать "два притопа, три прихлопа". Моему возмущению и отвращению не было предела, но высказывать свое мнение начальству я не могла, так как нашего умного и понимающего суть вещей президента "ушли" на пенсию, и его место занял совершенно бездарный производственник, не знающий разницы между вирусом и вермутом. Подхалимство и очковтирательство нашли прекрасную почву для расцвета, a за ними, как неизбежное зло, последовала уродливость взаимоотношений между коллегами. Работать стало вдвое труднее и в пять раз менее интересно. Я с грустью вспоминала компанию в Вокише, где дружеская, благожелательная атмосфера, насаждаемая президентом, была великим стимулом, и крохотную лабораторию Стива с почти родственной теплотой между сотрудниками.


Гриша соблазнял меня переездом в Мексику, где, как ему казалось, люди больше склонны к искусству, и его скульптуры будут лучше приняты. В последнем я не была уверена, но Мексика манила романтикой, и многие американцы, уходя на пенсию, туда переезжали из-за дешевизны жизни в этой стране на американские доллары. Mне ещё рано было думать о пенсии, приходилось ждать, а вот этого Гриша не хотел и не умел. Как всегда импульсивный, он решил уехать первым, обосноваться и подготовить почву для нашего окончательного переезда. Увлечённый этими планами, он начал усиленно учить испанский, записавшись в университет на отделение испанского языка и забросив свои скульптуры и акварели. Через полгода он погрузил в недавно купленный нами микроавтобус "Караван" шестнадцать своих деревянных скульптур, коллекцию акварелей и отправился в Мексику. Я запомнила наш последний разговор:


- Гриша, тебе придётся останавливаться в мотелях, всё место в твоей машине занято скульптурами, .


- Да, придётся... Меня ждёт порядочная морока туда их перетаскивать.


- Но зачем, просто закрой их в машине.


- Tы же знаешь, как я ненавижу спать в отелях. Нет уж, пусть там отдыхают мои деревянные детища, а я - в моём автобусе!


На этом мы расстались, и новенький "Караван" покатил в Мексику.


Оказавшись дома одна, я вдруг почувствовала колоссальное облегчение. До этого момента я не отдавала себе отчёта, в каком жила напряжении, исполняя обязанности "всепонимающей и всепрощающей жены гения", когда чувства к Грише стали совсем блёклыми. Мне было хорошо одной, легко и просто без постоянных трагедий и сцен ревности к сыну, сестре, подругам и просто к посторонним, от нелепости которых я устала.


Дни летели за днями, я пропадала в своей лаборатории, Гриша разъезжал по Мексике в поисках места жительства, приятного для его сердца. В конце-концов он его нашёл - в горах, в городке, где вечная весна, и слал мне восторженные письма, советуя всё бросить и немедленно к нему присоединиться. Но ехать я не могла: расходы у нас были большие, и кто-то должен был их покрывать. Двoе безработных, может быть, для Мексики картина привычная, но меня она не соблазняла.


После отъезда Гриши я не чувствовала себя одинокой, часто встречаясь с моими друзьями, особенно с биофизиками из знаменитой "Майа клиники", людьми колоритными и интересными, перебравшимися в Миннесоту из хорошо мне знакомого подмосковного Академгородка Пущино.


Пришла очередная холодная и ветреная зима. По утрам я нажимала кнопку в гараже, большая дверь лезла вверх, а за ней стояла белая снежная стена. Я звонила нанятому специально для таких случаев старшекласснику-соседу и наблюдала через большое окно, как снегоочистительная машина роет туннель, чтобы моя красненькая мышка-машинка могла вынырнуть через снежный барьер на улицу. В конце рабочего дня, выйдя из сверкающего огнями здания корпорации, я гадала, какой из сугробов на большой парковке прячет мою "хонду", и откапывала её, сама превращаясь в сугроб.


В конце декабря наше предприятие, как обычно, закрылось на Рождественские каникулы для стерилизации огромных чанов, в которых выращивались микробные культуры. Какой-либо план на это свободное время у меня ещё не сложился: можно было просто обложиться книгами и не высовывать носа на мороз, или слетать на недельку куда-нибудь: в Лондон, Париж... Я была вольная птица. За несколько дней до Рождества рано утром, когда я уже направлялась к гаражной двери, чтобы пробираться по снежному туннелю на работу, раздался телефонный звонок. Торопясь, я подняла трубку, и на секунду потеряла дар речи, потому что узнала голос Роберта. Все мои многолетние усилия забыть его рухнули, сердце колотилось, как при нашем последнем разговоре. Я не могла понять, что я чувствовала: радость или панику. А Роберт задавал мне обычные вопросы о моих делах, самочувствии, о том, как и зачем Гриша уехал в Мексику. Если бы не изменённый тембра его голоса, то, наверное, я приняла бы это за простой дружеский разговор.


- Я собираюсь лететь на соревнования самодельных самолётов, это всего в двухстах милях от вас. Могу я проведать тебя?


У меня перехватило дыхание.


- Нет, Роберт, нет, не сейчас... Я улетаю... в Париж... через два дня.


- Ты убегаешь от меня?


- Нет, от себя. Но я обещаю, я непременно позвоню тебе... только не знаю ещё когда.


- Я буду ждать.


- Где ты сейчас?


- В Канзас-Сити, отсюда ближе к ферме, где живет мама и младшая сестра. Отец мой умер в прошлом году.


- Я сочувствую тебе всем сердцем.


- Спасибо. Отец был хорошим человеком, до последнего дня работал на своих полях.


- Ты уже не летаешь?


- Нет, для лётчика мой возраст уже пенсионный, я летаю только на своём самодельном самолёте, ещё хорохорюсь на соревнованиях, но думаю и с этим кончать. У меня теперь другой телефон, запиши.


Он медленно и четко назвал номер, заставил меня повторить, добавил вместо прощания ещё раз "Я буду ждать" и повесил трубку.


Радость, паника, счастье и отчаянье.... Мне хотелось позвонить назад немедленно и сказать, что еду, сейчас, сию минуту, и не в Париж, а к нему... Но это было невозможно, я не хотела повторения старой истории, зная, что Гриша немедленно вернется из Мексики, и я опять могу сдаться... "Нет, только не это! - думала я - Гриша не должен возвращаться сюда... Ни за что! Я сама к нему полечу и сделаю всё, чтобы он отпустил меня на волю ... Хватит ли у меня сил?... Во что бы то ни стало - я должна быть свободной... "


Как-будто подслушав моё желание, Гриша позвонил в этот же вечер, мы договорились о встрече, не в горах, а на берегу океана, в Порто Ваярта, куда прибывает самолёт.


Из суровой зимы, от режущего лицо ветра и снежных сугробов я перенеслась за несколько часов в жаркое сияющее лето. Солнце ослепляло, пальмы, цветы казались нереальными, неестественно экзотичными, как в кино, но всё это я замечала сквозь туман лихорадки, мне было не до красот Мексики. Я чувствовала себя больной от предстоящего разговора, от слепящего солнца, от пульсирующих мыслей и неспособности ясно воспринимать реальность. Всю дорогу в самолёте я напряжённо думала, как мне говорить с Гришей, как убедить его, что сказать, и не могла ничего придумать. "Может быть в запале гнева он убьёт меня?" Мая этого боялась, помня, как Гриша три года назад стрелял ночью из пистолета под окнами нашего саросотского дама, охваченный ревностью к моему старшему сыну, только что эмигрировавшему и жившему недалеко от нас. Я проснулась тогда от выстрелов и, схватив телефон, вызвала полицию, а потом ринулась на веранду к Грише с криком: "Скорее иди в дом, кто-то стреляет под окнами!" Взглянув на него, я всё поняла и спросила в растерянности:


- Зачем ты это сделал, ты хочешь убить меня?


- Нет, я так...тренировался...


- В чём? Почему?


Наш разговор прервала явившаяся уже через несколько минут после моего звонка полиция. Три рослых "капа" с большим подозрением смотрели на Гришу, когда я, растерянная, уверяла их, что не знаю, кто стрелял.


...А сейчас он шёл мне навстречу, спокойно улыбаясь, загорелый, красивый, в лёгкой рубашке и с большим цветком в руках. Брови его поднялись, когда он увидел моё напряжённое неулыбчивое лицо, и я сказала каким-то не моим, картонным голосом: "Гриша, ты можешь убить меня сейчас, но я хочу быть свободной, отпусти меня." После этого неожиданного вступления у нас был долгий и мучительный разговор. Гриша то понимал меня и как-будто шёл навстречу, то вдруг в ужасе говорил:


- А как же я... как я могу прожить без тебя?


- Я не оставлю тебя беспомощным.


Помимо въевшейся в мою плоть и кровь привычки заботиться о Грише, я так страстно хотела свободы, что готова была остаться в рубище, только бы её получить.


- Ты ведь не оттого от меня уходишь, что я написал тебе о моём увлечении мексиканкой?


- Конечно нет, я знаю, что это проходящее и несерьёзно, но посмотри на себя: ты совсем не постарел, красив и сложен, как Бог, у тебя впереди интересная жизнь. Зачем тебе тянуть бремя нашей умирающей любви?


Уже было поздно, когда мы пришли в маленькую неказистую гостиницу, чтобы провести ночь: я улетала на следующее утро. Каждая минута этого визита была для меня мучительна, я чувствовала себя Ундиной, ступающей босыми ногами по колючкам, и притворяясь спящей, слушала с сжимающимся от боли сердцем, как Гриша шепчет: "Что же делать? Что же делать?". В памяти настойчиво оживали воспоминания двадцатилетней давности, когда я была безудержно в него влюблена и счастлива. Нет, сейчас я не хотела на это поддаться и собрала все свои силы, чтобы не сказать: "Хорошо, забудь, что я сказала, пусть всё остаётся, как прежде." Гриша, наверное, ждал этих слов, но я понимала - или сейчас, или никогда, и с трудом выжала из себя: "Успокойся, иди погуляй, я тебя уверяю, если мы расстанемся сейчас друзьями, это будет лучше и для тебя, и для меня. Ты ведь не хочешь, чтобы наши отношения переросли в неприязнь?


На следующее утро мы простились с уверениями в вечной дружбе и в том, что я не оставлю Гришу своими заботами.


У меня было ощущение, будто я перенесла тяжёлую болезнь, а теперь, несмотря на слабость во всём теле, жизнь возвратилась. Изумление и радость колотились во мне птицей: неужели это правда, неужели я свободна? Пусть ещё не официально, но самое трудное уже позади, мы - не муж и жена, а добрые друзья - как я счастлива! Добрые друзья - это жизненно важно для меня , не знаю, в чём суть колдовства, но, мечтая расстаться с Гришей, я знала, что могу быть спокойна, только если он будет счастлив.


Я прилетела не домой, а в Денвер, к старшему сыну и волнующейся за меня Мае. ...Моя сестра, всегдашнее моё утешение и спасение... бескорыстная, благородная, мужественная. Я вытянула её из Казахстана почти насильно, почти обманом, в страхе от того, что происходило в Союзе, и в предвиденье бедствий, ожидающих её и её семью. Узнав, что я лечу к Грише, она уговаривала меня взять её с собой, чтобы быть рядом, если понадобится. Я прилетела к ней не только на крыльях самолёта, но и на своих собственных, свободных и радостных. Встреча нового года в Денвере большой семьёй, была весёлой и беззаботной, как в детстве.


Через четыре месяца я отослала Грише бумаги о разводе, которые он должен был подписать. Напряжённо ожидая эти документы назад и не веря, что они когда-нибудь придут, я каждый день нервно проверяла почту. Бумаги вернулись ко мне через месяц - подписанные. Теперь я была действительно и окончательно свободна. Первaя мысль, которая пришла мне в голову - немедленно позвонить Роберту, рука сама тянулась к телефону, но я не хотела торопить событий. Мне необходимо было какое-то время, чтобы освободиться от образа Гриши, от постоянных мыслей о нём, оторваться душой от моего прошлого. И Гриша тоже должен привыкнуть к тому, что мы друзья и только друзья. Я боялась вызвать приступ ревности с непредсказуемыми последствиями и хотела увериться, что никто не может нам с Робертом помешать - ни Гриша, ни я сама. "Нет, - думалось мне - нужно сдержать себя и ждать..."


В моей лаборатории я занималась нескончаемым соревнованием и гонкой с моими врагами- вирусами: я выращивала микробные клетки, в которые они не могли бы пробраться, а эти крохотные злодеи, уже через месяц подбирали ключи. Бедные бактерии лопались от множества плодящихся в них вирусов, бактериофагов, как правильнее их назвать, но я уже была наготове. Новые устойчивые, здоровые и бодрые микробы, заключённые в миллилитровую капсулу, были готовы спокойно размножиться в трёхтонной цистерне, сменяя прежних, "расколовшихся" своих родичей. Так оно и шло: я спешила строить защиту, а невидимые хищники пытались меня перехитрить и обогнать. Собственно говоря, другого я от них не ожидала, уж такова их природа, и я была рада , что опережаю их хотя бы на месяц - два. Но наш новый президент удовольствия моего не разделял, ему хотелось, чтобы я соорудила защиту, которая бы работала годами, если не вечно. У нас с ним состоялась долгая беседа, я объясняла, почему это невозможно, и как бактериофаги неизбежно приспосабливаются поражать микробную клетку. Он слушал меня внимательно, но не поверил и заключил контракт с университетом в Ванкувере. Каждый новый устойчивый штамм бактерий теперь обходился нашей компании в миллион долларов вместо моей весьма скромной зарплаты, а если учесть, что таких штаммов необходимо иметь, как минимум, десять, цифра получалась внушительная. "Но если микробные культуры будут вечными - противился естеству президент - оно того стоит!" ...Все полученные из Ванкувера бактерии потеряли свою устойчивость к злодею-фагу через месяц, именно так, как это должно было быть. Не знаю, как президент-производственник отчитывался перед заграничным Главным управлением, и что объяснял, но как-то он выкрутился, скорее всего потому, что не обладая большим умом, имел в своём арсенале безотказно и магически действующее оружие: он умел смотреть на начальство глазами преданной собаки. При таком удивительном таланте компетентность необязательна, но потери компании оказались так велики, что производство по выращиванию устойчивых культур бактерий закрыли вместе с питающей его научной лабораторией. Мне предложили или заняться совсем другой темой, или уйти на раннюю пенсию. На это последнее я согласилась с восторгом: бюрократизм огромной корпорации становился невыносимым.


Я была так рада ещё одной подаренной судьбой свободой, что сразу после разговора с президентом позвонила сестре в Денвер, сообщая новость. "Ура! - был ответ - я вылетаю к тебе завтра же, чтобы помочь паковаться".


Во взятый на прокат причудливо раскрашенный "Ю-Хол" - грузовик для перевозки мебели - мы, после отвальной пирушки с друзьями, погрузили мои вещи, поставили маленькую "хонду" на прицеп и лихо промчались вдвоём с сестрой полторы тысячи километров до Денвера. У нас был только один инцидент за всю дорогу: разворачиваясь около очередной заправки, мы не рассчитали длины нашего каравана и сжали в лепёшку между грузовиком и прицепом с "хондой" большой синий, блестящий пластмассовыми боками бак для мусора, так что крышка его катапультировала. Как не старались мы раскрутиться и выпустить нашего пленника, ничего не получалось, пришлось обратиться к хозяину заправки за помощью. В одну секунду он развернул грузовик и прицеп, освободив мусорный бак, и на наше предложение возместить убыток, только помахал рукой: "Доброго вам пути, леди".


Приключения и злоключения


Свобода - полная свобода - её надо было прочувствовать, отпраздновать, и мы с сестрой решили прокатится лихо по Америке: сначала три тысячи километров до белых пляжей Сарасоты, потом пять с лишним тысяч километров до тихоокеанского Сиэтла, а дальше - на Аляску.


Уведи меня дорога

За собой куда-нибудь,

Чтоб к домашнему порогу

Не найти обратный путь,

Чтобы жить под синим небом,

Умываться бы дождем,

Чтоб зерно на поле хлебном

Разделить мне с воробьем.

Жить бы мне беспечной птицей,

Не любить до горьких слез,

Над полями в небе виться

Жарким летом и в мороз.

Уведи меня дорога

От любимых мной людей,

Чтобы в сердце боль-тревога

Не вонзала бы когтей,

Чтобы вольно мне дышалось,

Сны бы были дня светлей,

И забота не свивалась,

Как змея в душе моей...


Пропустить парки Титан и Еллоустон, расположенные один рядом с другим, мы, разумеется, не могли и решили передохнуть здесь и заночевать в палатке. Подъехав к озеру Титан, мы застыли перед классической картиной: острые снежные пики в синеве неба и их сверкающее зеркальное отражение в широкиx гладкиx водаx озера. Казалось, природа перестаралась, она могла бы быть поскромнее и не лишать нас дара речи своим великолепием. Зачарованные, мы пошли вдоль озера по зелёной, пронизанной веселым солнцем лесной тропинке, наслаждаясь, как хмельным вином, окружающей нас красотой, вдыхая лёгкий свежий воздух и не думая о какой-либо опасности... А она была тут как тут: на повороте приветливой дорожки стояла совсем близко от нас бурая медведица. Первым нашим поползновением было забраться на ближайшее дерево, но два шустрых медвежонка уже там сидели, глядя с бойким любопытством в нашу сторону. Медведица с медвежатами -это явление из ночных кошмаров! Не спуская глаз со свирепой мамаши, мы стали отступать медленно, шаг за шагом, как перед английской королевой, а когда, наконец, скрылись за большим кустом, пустились наутёк с завидной скоростью. Эта была хорошая тренировка, она пригодилась нам на следующее же утро.


Проведя в палатке не слишком спокойную ночь, мы пустились в путь, нас ждал знаменитый Eллоустон парк: огромный, 50ти километровый кратер мега-вулкана. Он, как преисподняя, шипел густыми парами, вздымался высокими гейзерами, бурлил, хлюпал, чавкал ведьменскими котлами жёлто- буро-зелёных горячих луж и был готов взорваться в любую секунду прямо сейчас или в ближайшие тысячелетия, чтобы навсегда изменить мир. Мы уже чувствовали специфический серный запах его близости, когда, проезжая вдоль озера увидели на песчаном берегу мирно валяющегося бизона. Бизон! Мы немедленно остановив машину, так что тормоза запищали, бросились к озеру, чтобы рассмотреть получше это живое чудо природы. Могучий бык приоткрыл глаза, ему явно лень было шевелиться, и он надеялся на здравомыслие двух нелепых фигур, к нему приближающихся. Но наше любопытство было сильнее разума, и мы продолжали радостно бежать ему навстречу. Бизон поднял голову - мы опять не поняли, что он этим хочет сказать. Тогда раздражённый бык вскочил, рога грозно наклонены и направлены на нас, а хвост из мягкой веревки вдруг превратился в железный стержень. Мы мгновенно понеслись в обратном направлении, побивая все олимпийские рекорды.


"Неправильно мы бежали - сказала мне сестра, едва переводя дыхание в безопасности нашей машины, - нужно было зиг-за-га-ми!


"Не приближайтесь к бизону - висело чуть подальше объявление - не раздражайте животное, при его скорости в 60км в час, у вас нет шанса от него спастись." Мы с сестрой переглянулись и рассмеялись: наша скорость была самолётная!


От Сиэтла огромным пароходом, погрузив нашу "хонду" в багажный трюм, мы отправились до Аляски. Нас предупредили, что из -за всегдашних здесь туманов, мы, скорее всего, ничего не увидим, но стояла неправдоподобно ясная солнечная погода, и это удивительное четырёхдневное плаванье по узким, глубоким, петляющим фьордам привело нас в восторг. Чтобы не терять ни одной минуты, не пропустить ни единой детали неповторимого зрелища (и не опустошить окончательно наши карманы), мы устроились на палубе, хорошо для этого приспособленной, и просыпаясь с первыми лучами солнца, любовались огромными розовыми снежными вершинами, разворачивающимися и кружащимися прямо перед нами.


Расставшись с пароходом в маленьком порту Скагвый, мы, снова на машине, проделали ещё тысячу километров до Анкореджа, мимо острых, как-будто вырезанных из картона, волнующих своей нереальностью и красотой белых хребтов.


Две недели в Анкоредже были нашим "ледниковым периодом". Мы лазили по моренам, скользили по гладкой, сине-прозрачной поверхности льда и плавали на катере по заливу Принца Вильгельма, где от мощной голубой ледяной стены то здесь, то там, отламывались и рушились в воду со звуком взрывающейся бомбы огромные блоки, далеко разнося гулкое эхо. Это не тревожило, как ни странно, мирно спящих на льдинах тюленей и во множестве плавающих вокруг нас на спинках очаровательных круглоглазых, пушистых морских выдр. Но квинтэссенцией Аляски показался нам полуостров Канаи с маленьким рыбацким городком Сюорд. Могучие снежные горы поднимались прямо из моря, и их отражение покачивалось в чистых голубых водах. Паруса больших и маленьких яхт толпились вокруг пристани, а в двух шагах от берега резвились, ныряли и кувыркались почти ручные тюлени, кормящиеся обильными свежими отбросами рыбы, разделываемой тут же, на длинных деревянных столах причала. Вся эта фантастическая картина была залита солнцем и сверкалa зелёным, голубым и ослепительно белым.


Любоваться красотой Канаи с берега нам показалось мало, мы решили подняться на гору, чтобы увидеть ещё дальше и больше. Она оказалась крутой даже у подножья, и мы сразу начали подниматься на четвереньках по манере наших хвостатых предков, стараясь не уступать им в ловкости. Моё сердце колотилось и от невероятных усилий, и от самого вульгарного страха: как мы будем спускаться? Но моя смелая сестра, геолог с большим стажем работы в Тянь- Шане не сомневалась: мы должны достичь вершины. Следуя за ней, я ползла, стараясь не смотреть вниз. Где-то на середине горы ко мне пришло второе дыхание: или я освоила эти акробатические упражнения, или склон стал менее крутым. Временами нам даже удавалась подняться с четверенек.


Наше восхождение продолжалось пять часов, когда мы, наконец, достигли пика и получили вознаграждение за усилия и храбрость: вид открылся красоты невероятной. Кружево узких фьордов, отходящих от залива, голубыми лентами оплетали подножья остроконечных снежных громад. Белые вершины вокруг нас поднимались так близко, что мы чувствовали с ними какое-то родство. По сверкающей поверхности воды были разбросаны маленькими белыми запятыми многочисленные паруса, а прямо под нами игрушечный городок выглядел крохотным и далёким до головокружения.


Время нас подгоняло, но тропа была такая крутая, что карабкаться обратно нам пришлось бы дольше, чем подниматься вверх. Чтобы добраться до городка засветло, оставался только один выход: использовать, как средство передвижения осыпь, крутой рекой из мелких камней спускающуюся в нужном нам направлении. Крепко взявшись за руки, мы уселись прямо на эти каменные волны и, как по транспортеру, заскользили вниз с завидной скоростью. За какие-то минуты головокружительного спуска мы пролетели до конца осыпи - больше половины горы. Неповторимое ощущение! Мы смеялись и обнимались от возбуждения и радости, что избежали трудности спуска. Но радость наша была преждевременной: голая, гладкая скала, по которым нам предстояло спускаться, злорадно поджидала, когда мы перестанем веселиться. Прилипнув к её крутой поверхности и выискивая каждую щель, чтобы зацепиться, мы не падали духом: нам казалось, что ещё немного, и мы спрыгнем на мягкую землю долины. Но конца скалы не было видно, а солнце, между тем, уже садилось. Лучше было не думать о том, что нас ждёт, если темнота застанет нас в этом каменном царстве.


Через час стало ясно, что путь потерян. Три раза мы карабкались вверх, пытаясь найти другой спуск, три раза с огромным трудом спускались вниз, убеждаясь, что он снова закрыт гладкой каменной поверхностью обрывов. Мы были в капкане, совершенно обессиленные, с дрожащими от усталости коленями, ухающими от беспомощности сердцами, а каждый шаг грозил срывом в пропасть. Внезапно жуткий вой заставил нас похолодеть. Собака, большая чёрная собака катилась сверху, беспомощно скользя лапами по каменной поверхности, с визгом и воем тяжёлым снарядом направляясь прямо на нас. В следующий момент я уже тоже скользила по скале рядом с этим чёрным псом. Невозможно понять, какими усилиями, какими ухищрениями моей сестре удалось остановить меня, и почему мы вместе не грохнулись вниз. Мы лежали на животах, вжавшись в скалу, тяжело дыша, и не представляя, что делать дальше, когда вдруг услышали человеческий голос, зовущий собаку откуда-то далеко сверху. Мы закричали во всю мощь наших лёгких, и в ответ разобрали слова: "Вниз дороги нет, там обрыв. Поднимайтесь вверх и вправо, вверх и вправо, пока не выберетесь на тропу. Постарайтесь её не пропустить!" Казалось, сил уже не осталось снова карабкаться, но желанье выжить и реальная теперь надежда найти выход из каменной ловушки придали нам и второе, и третье, и десятое дыханье. Мы ползли, как две ящерицы вверх по каменной стене, а за нами карабкалась собака. Это был долгий, бесконечный подъём, но мы знали теперь путь и не позволяли себе паниковать.


Нам посчастливилось не пропустить тропу, хоть это название было весьма условным, и мы начали, наконец, спускаться, всё ещё на четвереньках. Потом с радостью почувствовали под ногами вместо скальных выступов землю, а вскоре дорожка стала более пологая, лес расступился, и перед нами засверкало внизу ночное море. Мы сели в изнеможении, посмотрели друг на друга и стали смеяться.


Накупив в уютных магазинчиках Анкореджа кучу сувениров и подарков для ожидающих нас в Денвере родственников, мы отправились на нашей шустрой "хондочке" в далёкий обратный путь. Стояли длинные северные августовские дни, и мы надеялись добраться до Денвера со всеми остановками меньше, чем за неделю. Быстрота на дороге дарила чудесное ощущение полёта, веселила сердце и придала нам бодрости. Пейзажи вменялись, и само время протекало незаметно. С удалью и лихостью петляя по живописной горной дороге и перегоняя одну машину за другой, мы пересекли Аляску и уже катили по Юкону, когда случилось неожиданное.


В отличие от американских хайвэев, всегда гладких и надёжных, канадские страдают от разъедающей их вечной мерзлоты. В тёплые летние месяцы почва подтаивает, от чего дорога местами проседает. Чтобы выровнять ее, канадцы прибегают к самому простому и дешёвому решению: засыпают прогибы гравием и ставят предупредительный знак о снижении скорости до 30 километров в час. Всё было бы хорошо, если бы я заметила это предупреждение, но мои мысли были где-то далеко, и я его пропустила. На несчастье, Мая, обычно очень внимательная, изучала в это время карту и тоже не видела знака. Машина наша на большой скорости врезалась в гравий, закружилась, как на льду и стала неуправляемой. Нас понесло к пропасти... Я изо всех сил нажала на тормоз, и - о чудо! - в последнюю долю секунды перед падением в полукилометровый обрыв "xонду" отбросило на противоположную сторону дороги, она ударилась о скалу, подскочила, перевернулась и упала на крышу, всё ещё бешено крутя колёсами. Что было дальше, я знаю со слов моей сестры, сама я этого не помню. Мы качались на ремнях, воздушные спасательные подушки, выполнив своё назначение, висели, как два мешочка, а мотор всё ещё работал. Каждое мгновенье ожидая взрыва, Мая с трудом нащупала и повернула ключ. Машина заглохла. "Ты жива?" - спросила она меня. Я не отвечала. Сестра дотронулась до моей головы, лица, плеч - всё было мокрым от крови. Она попыталась вытолкнуть меня наружу через выбитое боковое стекло, и тут пришла помощь: двое канадцев, отец и сын, ехавшие за нами, вытащили сначала меня, потом помогли выбраться Мае. Я лежала у дороги на их спальном мешке, заливая его кровью, а они звонили по сотовому телефону, который тогда ещё был редкостью, в неотложную помощь, ближайший пункт которой находился в Форте Нельсон, примерно в пятидесяти километрах от места аварии.


Первое, что я спросила, придя в себя было: "Где моя сестра?", и тут же её увидела, она подходила ко мне, вся залитая кровью. "Что с тобой?" - простонала я в ужасе. "Да не волнуйся, это твоя кровь!" - ответила Мая деловым тоном и направилась к стоящей в отдалении изуродованной "хонде". Протиснувшись на животе в перевернутую и смятую в гармошку машину, она нашла то, что искала и с явным облегчением направилась ко мне. "Вам не следует так рисковать - сказал ей канадец - мотор ещё горячий, капля бензина, и машина взлетит на воздух." Мая только вздохнула, ей казалось куда опаснее остаться в чужой стране без денег, документов, почти без языка и с беспомощной, может быть, умирающей сестрой.


Мне безумно хотелось спать, но канадец и сестра не позволяли ни заснуть, ни закрыть глаза, тормоша бесконечными вопросами. Когда раздалась режущая ухо сирена подъезжающей неотложной помощи, Мая сказалa, вкладывая в это все свои чувства: "Никогда не думала, что звук сирены может быть таким прекрасным!".


Носилки открылись надо мной, сомкнулись подо мной, подхватили, не шевельнув, и я въехала на них в машину. Тут же меня опутали множеством трубочек и проводов, и не успела "неотложка" тронуться в путь, как я уже оказалась во власти врачей. В госпитале меня "прорентгенили", забинтовали, загипсовали, зашили раны на моей голове и даже поставили на место почему-то слетевшие с пальцев левой руки ногти. Нас с сестрой, которая чудом не получила никаких ранений, обхаживали с материнской теплотой: кормили, поили и уложили спать, специально поставив для Маи дополнительную кровать в отведённую мне палату. Нервы наши были на пределе от всего пережитого, и мы рады были остаться наедине, боясь, что еще одно доброе слово, и мы начнём рыдать от растроганности и благодарности.


Наша быстрая "хондочка" годилась теперь только на переплавку, и мы понуро отправились в Денвер на междугородном автобусе, который ехал и днём и ночью, доставив Маю и меня, похожую на инвалида войны, прямо в объятия потрясённых нашими злоключениями родственников. В течение следующего месяца моя дорогая сестричка была для меня всем на свете: я не могла выпить стакана воды без её помощи, потому что обе мои руки были сломаны.


Время шло и работало на нас, и когда гипс был снят и новая машина куплена, мы решили съездить на день в тихий, уютный городок в Скалистых горах, в одном часе от нашего дома и как-будто созданный, чтобы привести в порядок наши растрёпанные нервы. День был ясный, солнечный и по-осеннему нежаркий. Бронзовые скульптуры на перекрёстках, аккуратные клумбы ярких цветов и уже схваченные золотом осины на весёлыx улочках красивого городка привели нас в самое хорошее состояние духа. Мы забыли жуткий скрежет ударяющегося о скалу железа, и чувствовали бодрость в душе и лёгкость в ногах. Умиротворённые, размягченные, расслабленные возвращались мы домой. Первый раз после канадской аварии я сидела за рулём, снова наслаждаясь приятным скольжением машины по асфальту. Горы уже остались позади, дорога была городской, широкой, в четыре ряда, и мы, весело переговариваясь, плыли по средней линии в потоке машин. "Нет!" - внезапно вскрикнула моя сестра, и в тот же миг я увидела летящего на нас через высокий забор парка колоссального благородного оленя. Минуя первую линию движения, он приземлился прямо перед нашей машиной, и за какую-то долю секунды я успела увидеть его гордый профиль с великолепными огромными разветвлёнными рогами. Потом - удар, машина отпрыгнула на соседнюю линию, заскользив опять, как по льду. Мерзкое ощущение потерянного управления продолжалось одно мгновение, и мы, ошарашенные, онемевшие, продолжали, как автоматы, ехать по третий линии, которая каким-то чудом в этот миг оказалось свободной. Насколько машина повреждена определить было невозможно, но мотор чудом продолжал работать.


Когда мы добрались до дома, боясь остановиться хоть на минуту, жидкости в радиаторе уже не оставалось. Mоя племянница, улыбаясь вышла из двери нам навстречу и тут же в ужасе закричала во весь голос: "Этого не может быть, не может быть!" Но "это" случилось, только что купленная "мазда" была изуродована, и из открытого мотора торчали жёсткие пучки седой шерсти. Мы с сестрой не пострадали, но три ночи не могли спать: гордый, благородный профиль оленя с великолепными рогами преследовал нас, стоило нам закрыть глаза. Что с ним случилось, узнать не удалось, в полиции нам посочувствовали, но судьбой сбитого оленя не интересовалась.


Здравствуй, Канзас!


В ноябре в Денвере всё ещё стаяла мирная, тихая красно - золотая осень, настоящее "колорадо". Теплынь и благодать:


Я вдыхаю солнце на закате,

Пью его волшебное тепло,

И иду без мысли о возврате,

На душе спокойно и светло.

Я иду заросшею тропою

Прямо в низкий, ярко- красный круг,

И, гонимы золотой волною,

Тени разбегаются вокруг.

Опьянев от ласкового света,

Я уже плыву в реке лучей...

Влюблена сегодня в бабье лето,

В чародейство красно - жёлтых дней...


Гуляя по парку и направляясь навстречу огромному, красному, по осеннему мягкому закатному солнцу, я думала о Роберте и о моём обещании ему позвонить. К этому уже не было никаких препятствий, но меня съедала тревога: прошло десять месяцев со времени нашего последнего разговора, возможно в жизни Роберта всё переменилось, и мой звонок нежелателен, не нужен... Вернувшись домой, я, набрав в лёгкие воздух, нажала кнопки нужного номера. Автоответчик заговорил голосом Роберта: "Мне жаль, что я пропускаю ваш звонок. Вы можете найти меня по телефону..." Сердце моё упало: почему другой телефон? Чей он? Может быть я врываюсь в новую семью Роберта? Стараясь не растравлять себя подобными рассуждениями, я нервно набрала указанный номер. Мне ответил старческий голос: " Роберт? Он сейчас во дворе, возится с трактором. Я схожу, позову его, а кто его спрашивает?" Я назвала своё имя, уверенная, что это ничего старушке не скажет, но она ответила мне приветливо: "А я вас знаю, Роберт давно уже ждёт вашего звонка. Сейчас я его кликну." Я слышала, как она громко его зовёт.


Голос Роберта сразу меня успокоил, и теплая волна радости заставила меня рассмеяться. Он рассмеялся тоже.


- Где ты, что ты? Я ничего о тебе не знаю! Откуда ты мне звонишь?


- Из Денвера.


- Ты одна, или... с Григорием?


- Роберт, я свободна, как птица!


- Когда это произошло?


- Полгода назад.


- Я приеду к тебе сейчас.


- Да ведь уже почти ночь. Где ты ?


- На ферме мамы, это меньше, чем триста миль от Денвера.


- Объясни мне подробно дорогу, я приеду к тебе завтра сама.


- Триста миль не далеко ли для тебя ?


- Рядом, я недавно проехала пять тысяч.


- Тогда слушай, найти ферму совсем не сложно...


Я отправилась в путь рано, утро только начало брезжить. Почему я вдруг решила ехать сама, а не ждать Роберта здесь? Не знаю, наверное, от нетерпения сердца, от того, что ненавижу ожидания и не хотела больше волноваться. A ехать триста миль к нему в Канзас было радостью, завершением длинного во всю жизнь путешествия.


Я к тебе прихожу навсегда,

Позади оставляя ненастье,

Тает в утреннем небе звезда,

Чтобы день подарить нам на счастье.

Путь короткий нам дарит судьба,

Но бесценными станут мгновенья,

Их миллионы содержат года,

В каждом кроется смысл и значенье.

Бесконечность вмещается в них,

Чтоб её разделить нам с тобою,

Незаконченность радуг цветных,

И волнения звёздной весною.

Если годы считать не по дням,

А по этим волшебным мгновеньям,

Еще долго светить небесам,

Ешё долго заката горенье.


Роберт ждал меня на повороте грунтовой дороги к ферме - высокий, подтянутый, улыбающийся и счастливый. Мы обнялись.


- Ты больше не убежишь от меня?


- Никогда.


Он ничего не ответил, только обнял меня ещё крепче.


http://world.lib.ru/b/borukaewa_m_r/helloamerika.shtml

========


ГлавнаяКарта сайтаПочта
Яндекс.Метрика    Редактор сайта:  Комаров Виталий