Главная Карта сайта
The English version of site
rss Лента Новостей
В Контакте Рго Новосибирск
Кругозор Наше Наследие Исследователи природы Полевые рецепты Архитектура Космос
Библиотека | Раритеты

По ступеням «Божьего трона»
Григорий Ефимович Грум-Гржимайло


Предисловие автора

Приступая к печатанию «Описания путешествия в Западный Китай», я считаю необходимым сказать, как организовалась наша экспедиция и какими средствами располагала она для достижения результатов, судить о которых и призывается теперь читатель.


Первоначально предполагалось, что мы едем на южные склоны Памира, в Шугнан, Вахан, Читрал и Кунжут, Но уже немного спустя Совет императорского Русского географического общества был вынужден, по политическим и иным соображениям, предложить нам изменить этот маршрут и вместо юга избрать объектом для своих исследований Восточный Тянь-Шань и Нань-Шань. Таким образом, нам оставалось только принять это лестное предложение и приложить все старания к тому, чтобы с успехом выполнить возложенное на нас поручение.


Средства, которыми могла располагать экспедиция, в общем не превышали 10 тысяч рублей. Персонал ее, кроме меня и брата моего, офицера лейб-гвардии 2-й артиллерийской бригады Михаила Ефимовича, состоял из нижеследующих лиц: артиллериста Матвея Жиляева, казаков – Ивана Комарова, Андрея Глаголева, Ивана Чуркина, Матвея Комарова, Петра Колотовкина и Михаила Фатеева, сарта [узбека] Ташбалты Иссыман-Ходжаева и текесского калмыка Николая Ананьева, всего 11 человек; кроме того, на более или менее продолжительное время в состав экспедиционного отряда входили: офицерский сын Григорий Ананьин, крещеный дунганин Давид, илийский уроженец Сарымсак и кашгарец Хассан. Отсюда видно, что вся интеллектуальная работа экспедиции лежала на моем брате и мне.


Инструменты, полученные нами, собраны были из различных учреждений. Нами были получены для производства маршрутной съемки: блок-мензула с кипрегелем (из Главного штаба) в полном порядке и две буссоли Шмалькальдера в деревянных ящиках, также в порядке. Для определения астрономических пунктов: три столовых хронометра Тиде (два из Главного штаба, один из Географического общества), из коих один был по среднему времени, два же другие оказались звездными; круг Пистора, принадлежащий Географическому обществу, превосходной работы и точностью 10˝; искусственный горизонт (из Географического общества), чугунный, с мешком для ртути, и астрономическая труба с металлическим штативом, выданная нам из Главного штаба, крайне неудовлетворительного устройства, не дозволявшая производства наблюдений над светилами выше 60 ° над горизонтом. Для гипсометрических измерений: не проверенный в Главной физической обсерватории гипсотермометр № 11, вновь приобретенный для экспедиции Географическим обществом, и анероид для малых высот; последний мы заменили прекрасным анероидом Готтингера для больших высот, полученным нами от бывшего военного губернатора Закаспийской области, генерал-лейтенанта А. В. Комарова, и только что перед тем проверенным в Петербурге. Наконец, для измерения температур: два обыкновенных термометра, приобретенных в Петербурге.


Таким образом, материальные средства экспедиции ввиду широких задач, возложенных на нее, были довольно скудны. И это, конечно, следует иметь в виду при оценке результатов, достигнутых ею.


На свою экспедицию мы смотрели глазами Н. М. Пржевальского, метко называвшего свои исследования в Центральной Азии «научными рекогносцировками». До некоторой степени мы пополнили изыскания этого знаменитого путешественника; но как после него, так и после нас осталось еще много недоделанного в Центральной Азии.


При изложении хроники путешествия я старался писать возможно живее, имея в виду не только читателя, ищущего в подобного рода описаниях один лишь положительные [полезные] факты и выводы, но и читателя не со столь узкими требованиями. Вместе с тем я счел полезным пояснять описание пройденных нами местностей историческими о них справками; мне казалось, что от таких отступлений в область истории может только выиграть описание современного их состояния.


В книге читатель найдет несколько записанных мною песен; должен оговориться, что, не будучи знаком с тюркским языком, я записывал их только по слуху, перевод же делал не текстуальный, а только приблизительно точный.


Разработку собранных нами коллекций приняли на себя различные специалисты: млекопитающих – старший консерватор [хранитель] Зоологического музея Академии наук Е. А. Бихнер; птиц – директор этого музея, академик Ф. Д. Плеске; пресмыкающихся, гадов и рыб – доцент С[анкт-]П[етер]б[угргского] университета, доктор зоологии A. M. Никольский; чешуекрылых, отделы Noctuae и Geometrae – лепидоптеролог С. H. Алфераки; отделы Rhopalocera, Sphinges и Bombyces обработаны мной; жесткокрылых – старший консерватор Зоологического музея Академии наук А. П. Семенов-Тян-Шанский; растений – директор императорского Ботанического сада А. Ф. Баталин; горных пород – профессор Горного института И. В. Мушкетов.


Определение абсолютных высот любезно взял на себя генерал-лейтенант А. А. Тилло, обработку же метеорологического дневника – профессор А. И. Воейков.


Всем этим лицам мы приносим здесь выражение своей глубочайшей признательности.


Мне кажется, я нисколько не ошибусь, если скажу, что за последнюю четверть века не отправлялось из Петербурга ни одной сколько-нибудь значительной экспедиции, в снаряжении которой так или иначе не принимал бы участие наш высокочтимый вице-председатель Петр Петрович Семенов. В особенности молодые, начинающие свою, если можно так выразиться, карьеру, путешественники встречали в нем всегда самую надежную опору, самого горячего сторонника их дела. Такая почтенная деятельность Петра Петровича давно уже получила должную оценку, и здесь мне остается только лишний раз констатировать факт его самого теплого и в тоже время деятельного отношения к нашей экспедиции. Я счастлив, что от имени моего брата и своего я могу сказать ему здесь самое сердечное спасибо.


Считаю своею нравственною обязанностью выразить также глубочайшую признательность Г. А. Колпаковскому, А. В. Григорьеву, А. А. Большеву и А. И. Скасси, в значительной мере содействовавших успеху нашей экспедиции.


Часть первая. Вдоль восточного Тянь-Шаня
Глава первая. От границы до города Кульджи


середине марта 1889 г. мы выехали из Петербурга. Через три недели прибыли в г. Верный[8], где и принялись за снаряжение экспедиции. Мы задержались здесь, однако, долее, чем предполагали, ввиду тех недоразумений, которые возникли по поводу назначения нам конвоя. Наконец дело уладилось, и кратчайшим путем, верхом, со сложенными на нанятые телеги вещами и гоня перед собой табун закупленных лошадей, мы выступили в Джаркент[9], куда и прибыли 7 дней спустя.


Основанный в 1882 г., Джаркент в настоящее время представляет бойкий, полувоенный, полуторговый пограничный городок, показавшийся нам много симпатичнее Верного, не успевшего еще в наше время окончательно оправиться от постигшего его бедствия[10].


Выпавшие в конце апреля и в начале мая перемежавшиеся со снегом дожди, разведенная ими грязь, хмурое небо и холод, улицы в развалинах, невозможность достать в лавках самые обыденные предметы – все это в совокупности способствовало тому, что мы без сожаления покинули Верный, решившись перебраться в Джаркент, начальный пункт нашего будущего путешествия караваном. Здесь мы доканчивали свое снаряжение, лихорадочно работая по пятнадцати часов в сутки. Ограниченность наших средств не позволяла нам думать об излишествах во время пути. Мы брали самое нужное, но его набралось столько, что к купленным в Верном тридцати лошадям пришлось прикупить еще десять, да и эти, как оказалось впоследствии, с трудом подняли наш громадный багаж.


Причин, побудивших нас остановиться на лошади, как вьючном животном, было немало, но главнейшие из них следующие: лошадь много дешевле верблюда; на спинах лошади и осла производится почти все передвижение грузов в пределах Восточного Туркестана и Джунгарии; поэтому во всякое время года и повсюду здесь возможен обмен этих животных; лошадь менее прихотлива, чем верблюд, который плохо ходит в горах, боится сырости и вообще очень грузен для каравана, назначение коего – то карабкаться по узким тропинкам теснин, то брести безграничною степью; наконец, у нас был навык к лошади, выработавшийся в предыдущие мои путешествия по Средней Азии, да к тому же и средства наши не позволяли нам завести дорогостоящий обоз на верблюдах.


Утро 27 мая было еще более хлопотливое, чем все предыдущие дин. Почти все маленькое население Джаркента знало уже, что сегодня – день нашего выступления к китайской границе, и многие сочли своей непременной обязанностью заглянуть к нам на двор для того, чтобы полюбопытствовать на делаемые приготовления. Мелкие перекупщики шныряли поминутно и то и дело навязывали нам такие предметы, как канаус [шелк], меха и китайские вазы, которые теперь, менее, чем когда-либо, могли иметь для нас интерес. Русские, дунгане и таранчи все еще не переставали приводить к нам на показ давно уже нами забракованных лошадей, уходили, возвращались и, невзирая на положительный отказ, все-таки горячили своих рысаков и носились на них по прилегающим улицам. Рядовые казаки приходили прощаться со своими однополчанами, затем мешались в толпу и, как и она, оставались безучастными зрителями той хлопотливой возни, которая так хорошо знакома каждому, кто собирался хоть однажды в далекое путешествие. Несмотря, однако, на все эти помехи, уже к полудню мы были готовы, лошади наши оседланы, а вьюки окончательно взвешены и распределены. В четвертом часу, эшелон за эшелоном, наши вьюки уже выходили из ворот отведенного нам помещения при громких пожеланиях столпившейся публики… Путешествие началось!


Мы ночевали в небольшом таранчинском поселке Аккенте, расположенном всего в 12 километрах от Джаркента, и только уже на следующий день добрались до Хоргоса, в котором, как в пограничном пункте, квартировала сотня казаков 2-го полка. Тут же расположился и небольшой таранчинский поселок, имеющий невзрачный вид. Впрочем, таковы уже все здесь поселки. Край этот новый, таранчи же, эмигранты Илийской провинции, едва успели осесть на вновь отведенных местах и, весьма естественно, им было не до того, чтобы думать о красоте своих помещений. К тому же, как нам говорили, они едва сводят с концами концы, и большинство, по-видимому, бедствует страшно.


С 12 февраля 1881 г. р. Хоргос стала границей России с Китаем[11]. На ее дотоле пустынных берегах появились пикеты, и она вдруг приобрела такое значение, какого раньше никогда не имела. Впрочем, при описании Илийской долины нельзя было бы и так о ней умолчать: это один из значительнейших правых притоков Или. Стекая с того горного узла, который образуется схождением хребта Боро-хоро с Джунгарским Алатау, Хоргос течет диким, недоступным ущельем многие километры, после чего шумным и бурным потоком врывается в необъятную долину Или, где и продолжает еще долгое время громыхать среди им же навороченной гальки и валунов. Как и большинство других правых притоков Или, Хоргос разбивается неоднократно на рукава, которые далеко разбегаются в стороны и иногда либо пропадают в песках, либо разливаются по тростниковым займищам. Таким образом, к Хоргосскому посту он добегает уже значительно обедневшим водой; тем не менее, однако, в половодье, продолжающееся май и июнь, переправа через него здесь сопряжена с некоторой опасностью и во всяком случае не обходится без хлопот.


И действительно, когда мы на следующий день подошли к обрыву его правого берега, Хоргос представлял дикую картину разбушевавшегося потока, мутные воды которого с глухим шумом катили по дну валуны… Переправа через Хоргос отняла у нас много времени: приходилось не только возиться с вьюченьем и перевьюченьем, но и перегонять для перевозки нашего багажа дважды всех лошадей через реку. Так что, когда мы, наконец, были готовы и длинной вереницей вьюков и вершников [всадников] потянулись по широкому галечному плёсу Хоргоса, то солнце стояло уже высоко и нестерпимо жгло нам шею и плечи.


Миновав два мелководных протока Хоргоса и среди них негустую поросль гребенщика, мы взобрались на крутояр его левого берега и тут только увидали прямо перед собой высокие и массивные ворота китайского пропускного поста. В воротах нас встретила толпа китайцев, которая, загородив дорогу и нам, и вьюкам, потребовала от нас предъявления паспорта. С трудом убедив их оставить в покое караванных животных, мы с братом спешились и вошли в небольшую, но светлую комнату с широкими нарами на заднем плане, столом и двумя табуретами у окна.


На ее пороге нас встретил китаец, который, усадив нас на «кан»[12] и приказав подать сюда чаю, объявил, что он здесь начальник, что он давно знаком с русскими офицерами, очень их любит, а потому и задержек нам делать не станет.


Казаков, действительно, он отпустил почти тотчас же, зато нас продержал до тех пор, пока не выспросил всего, что считал наиболее интересным: откуда, куда, зачем и надолго ли едем; видели ли губернатора и т. п.


Мы терпеливо выдержали этот допрос; когда же выехали опять на дорогу, то вьюки оказались больше чем на два километра впереди. Пришлось рысью погнать лошадей.


Полотно дороги имеет здесь ширину метров восемь, но наезжена едва половина, остальное же пространство густо поросло сорными травами и в особенности обильно здесь росшей Glycirrhiza asperrima L.; по сторонам дороги – арыки, обсаженные двумя рядами молодых ив; но посадка последних тянется не очень далеко и уже, приближаясь к Чин-ча-го-дзы, деревья попадаются все реже и реже.


В Чин-ча-го-дзы мы нагнали свой караван, который с большим трудом пробирался среди телег, загромоздивших местами почти вплотную узкую улицу небольшого предместья.


Впереди слышался шум.


«Эй, иол-ат! Вам говорят – иол-ат…[13] О чтоб!..» – доносилось оттуда.


И хотя китайцы слов этого окрика вероятно не поняли, тем не менее, немного спустя, мы все же заслышали их крики, характерное цоканье, удары бича и скрип тронувшихся с места телег. Вьюки наши снова заколыхались, и мы наконец выбрались на простор.


В Чин-ча-го-дзы мы не заглядывали, удовольствовавшись лишь внешним обзором его потрескавшихся и местами даже обвалившихся стен.


В километре от него мы остановились на небольшом арыке, в котором только еще местами оставались лужицы грязной воды. За неимением по соседству другой, пришлось, однако, набирать в чайники эту жижицу, а затем глотать какую-то горячую шоколадного цвета муть вместо чая. Свежая вода была сюда пущена только к вечеру.


На следующий день мы поднялись одновременно с солнцем, но раннему выступлению нашему помешал визит чинчагодзинского коменданта, пожелавшего лично представить нам офицера и солдат, назначенных сопровождать нас до укрепления (импаня) Тарджи.


Этот офицер оказался крайне предупредительным. Заметив, сколько стараний мы прилагали к тому, чтобы вежливо и вместе с тем скорее отделаться от него, он вдруг обратился к нам с предложением: «Делайте свои дела, а я тут в стороне полюбуюсь на работу ваших людей!» – и, действительно, отошел в сторону и уселся на корточки среди кучки конвойных солдат; когда же все было готово и передовой эшелон вьюков уже запылил по дороге, он подошел к нам, крепко, по-русски, пожал наши руки и горячо пожелал нам счастливой дороги. Таких людей среди чиновников Синьцзянской провинции мы более уже не встречали.


Беспредельною ширью раскинулась перед нами равнина, поросшая луговыми травами и камышом. Ничего впереди, кроме густой зелени этих лугов, не было видно, но, благодаря солнцу и контрасту в окраске с почти прозрачными фиолетовыми тонами гор на краю горизонта, сколько было прелести в этой картине! Но и эти горы скоро исчезли из вида, горизонт сузился, и мы вступили в тростниковое займище. Вскоре впереди блеснула полоска воды, а затем мы уже шлепали по грязи, черными зигзагами намечавшей дорогу среди залитых водой камышей; но вот и эта полоска грязи ушла под воду, и мы точно разом очутились среди обширного пространства, покрытого мутной водой.


– Что это, разлив?


– Нет, вода спущена!..


Кем, для чего и откуда? Но сопровождавшие нас солдаты не сумели или, что вероятнее, не захотели дать нам ответ на эти вопросы.


Частью по воде, частью по грязи мы кое-как доплелись до небольшого импаня, который вместе с пригорком, на котором выстроен, казался нам островом среди безбрежного пространства камышей и воды. За импанем местность точно повысилась; стало суше, камыши поредели, и, наконец, мы выбрались на песок, далеко распространившийся своими буграми в стороны от дороги, впереди же заполонивший собою весь горизонт.


Оставив вправо от себя импань Тарджи, мы поднялись по довольно пологой покатости на лёссовое плато, густо, хотя и однообразно, поросшее двумя-тремя видами луговых злаков и составляющее первый уступ предгорий Боро-хоро. Проехав этим плато четыре километра, мы, не доезжая Суйдуна, свернули вправо к консульскому помещению, где и встретили самый радушный прием со стороны его хозяина.


Основанный в 1762 г., Суй-дин-чэн, или, как его принято здесь называть, – Суйдун, долгое время оставался без всякой поддержки. Стены его до такой степени обветшали, что в 1883 г., когда китайское правительство решилось обратить его в резиденцию цзянь-цзюня, город пришлось заново отстраивать.


В настоящее время город Суйдун, занимающий площадь менее квадратного километра, внутри еще мало застроен. Китайский базар его не велик, жителей почти нет, и все его население составляют преимущественно чиновники, их прислуга, полицейские и солдаты собственного конвоя цзянь-цзюня. Только за его высокими стенами в пригородах, из коих южный обнесен также стеной, высокой, но тонкой и местами уже обвалившейся, скучивается главная масса населения этого города. Базары этих предместий, почему-то называющиеся: один – таранчанским, другой – дунганским, в сущности, носят один и тот же характер, ничем не отличаясь от базаров китайских: та же здесь теснота и грязь, те же открытые харчевни, те же, наконец, извозчики, развозящие в своих синих ящиках-клетках непритязательных пассажиров, и всюду так и лезущие в глаза громадные холщовые вывески с нашитыми на них китайскими иероглифами. Таранчинец здесь неприметен; над всеми же и всем доминирует китайский солдат.


Согласно с выраженным нами желанием, аудиенция у цзянь-цзюня была назначена нам на следующий день после полудня.


К двум часам в консульское помещение прибыл китаец с сообщением, что цзянь-цзюнь нас ожидает; а минут двадцать спустя мы уже въезжали, миновав предместье, в южные ворота Суйдуна. Проехав китайский базар, мы свернули вправо и, оставив в стороне какую-то пустошь, очутились перед стеной с нарисованным на ней громадным драконом. Это означало, что перед нами находится «ямынь»[14], в данном же случае – помещение цзянь-цзюня.


Визит наш был непродолжителен. Обменявшись несколькими любезными фразами и получив обещание всеми зависящими от него мерами содействовать успеху нашей экспедиции, мы очень церемонно простились с маньчжурским генералом и в его присутствии сели на поданных нам во внутренний двор лошадей. Ночью разразилась сильная буря с дождем. Вихри налетали ежеминутно и были до такой степени сильны, что по соседству с консульским помещением повалили несколько тополей. Дождь шел в течение трех часов. Затем совершенно прояснилось, и звезды, точно омытые дождем, заблистали ярче обыкновенного, – явление обычное в этих странах и находящее себе объяснение в том, что воздух после дождя временно очищается от тончайшей лёссовой пыли, всегда переполняющей здесь нижние слои атмосферы.


Большая дорога в Кульджу разветвляется перед Суйдуном: левая ее ветвь огибает последний с севера, правая скрывается в воротах предместья и тянется затем грязным и узким коридором среди рядов открытых лавок, ларей и харчевен. Мы вышли из Суйдуна этим путем и, оставив влево пешеходный мостик, перекинутый через суйдунскую речку, перешли последнюю вброд.


Суйдунский оазис тянулся недолго; миновав несколько фанз и импань к северу от дороги, мы вышли в степь, которая пологими падями и гривами, поросшими преимущественно полынью, уходила в даль горизонта. На одиннадцатом километре от Суйдуна мы спустились в довольно глубокий лог, в котором нашли несколько зданий: пикет, постоялый двор (тань) и харчевню, вокруг которой на этот раз собралось подвод двадцать с каменным углем из столь здесь известных Готульских копей.


От пикета, в котором конвоировавшие нас китайские солдаты сменились, дорога пошла ближе к пустынным предгориям Боро-хоро. Растительность, гнездящаяся здесь преимущественно по рытвинам и в распадках холмов, не скрашивала ландшафта, и только чий, чувствовавший себя здесь на родной почве, раскидывая свои пышные желтые метелки, до некоторой степени оживлял эту унылую местность.


На одной из глинистых площадок, усыпанной мелкою черною галькой и, как плешь, оголенной от всякой растительности, мы издали заметили высокие жерди с мотавшимися вокруг них деревянными клетками, в которых заключены были полуистлевшие головы казненных преступников, – возмутительное зрелище, к которому в Китае, впрочем, нельзя не привыкнуть.


Вышеописанная унылая местность тянется до развалин города Баяндая, где в последний раз сменялись солдаты конвоя и откуда остается не более шести километров до Кульджи. Картина здесь сразу меняется: появляются всюду древесные насаждения, поля непрерывной полосой тянутся в обе стороны от дороги, многоводные арыки то и дело пересекают наш путь, поминутно встречаются люди пешком, верхом и в телегах, виднеются кое-где фанзы, мелькают дувалы[15] и развалины русских слобод с сохранившимися еще в некоторых постройках оконными переплетами, в которых торчали осколки стекла. Наконец, нам объявили: «А вот и Кульджа!» Китайцы понеслись вперед, на полном карьере свернули в тенистую аллею из тополей и круто осадили своих лошадей всего в нескольких шагах от домика русского консульства, где нас встретили с радушием, обязательным для каждого русского на этой далекой окраине.


Кульджа, основанная в 1762 г., по площади, занимаемой ею, и по тому оживлению, какое замечается на всех ее базарах и к ним прилегающих улицах, производит впечатление одного из крупнейших городов Китайского Притяньшанья. По всем данным, однако, в ней нет и десяти тысяч жителей. Разбросавшаяся своими предместьями, застроенная лачужками, среди которых русские домики выделяются точно яркая белая заплата на сером рубище, она производит приятное впечатление только своими садами, которые сплошь почти окружают ее отовсюду.


Глава вторая. В горах Боро-хоро


Из Кульджи мы выступили 2 июня и, обойдя город с севера, вышли в степь. Было уже поздно, солнце заметно склонялось на запад и своими косыми лучами золотило верхи отдаленных гор, тонувших в сизом тумане. Туман этот расплывался, мало-помалу заволакивал горизонт и полупрозрачной дымкой надвигался на нас по долине, однообразие коей нарушалось только обвалившимися дувалами и бесформенными грудами глины, обозначающими былые постройки. Еще один час пути, и последние лучи заходящего солнца погасли. Наконец, уже плохо различая впереди предметы, мы миновали заброшенную деревню и аллею мощно разросшихся тополей и, пройдя еще три километра, остановились у моста через громадный арык, обсаженный по обе стороны ивами и тополями. Урочище это носит название «Таш-купрюк», что значит – каменный мост. До него от Кульджи свыше тридцати двух километров.


От Таш-купрюка к востоку страна некогда была, по-видимому, столь же густо заселенной, как и ближайшая местность к Кульдже: арыки и заброшенные поля встречались нам беспрестанно. Одновременно степь принимала все более и более волнистые очертания. Наконец, пройдя почти совсем заброшенное селение, мы втянулись в предгорья Боро-хоро, сложенные здесь из рыхлых песчаников и лёссовидных и песчаных глин с прослойками гальки. Поверхность этих холмов поросла преимущественно полынью, среди которой кое-где мелькала столь же тусклая зелень астрагалов; впрочем, в тенистых местах и вдоль водостоков замечалась и более густая зелень немногих злаков и ирисов.


Пройдя эту гряду, мы вышли в густо поросшую луговыми злаками долину р. Мазара, в верховьях Боро-бургасу, и остановились ниже устья ущелья последней, по соседству с селением Ураз-бай.


Здесь нас окружила толпа киргизов рода Кызай, старшина коих взялся проводить нас за перевал. Это было как нельзя более кстати, так как при его содействии нам очень скоро удалось сменить двух из заболевших у нас лошадей.


При своем устье ущелье р. Мазара узко, берега ее подымаются круто и обнажены; зато тем гуще и разнообразнее кустарная поросль на глубине, у самой реки. Тропинка то цепляется здесь по камням, высоко над бурным потоком, то сбегает к его берегам и, следуя вдоль последних, вьется среди мягкой муравы или зарослей из кустарников: барбариса, жимолости, крушины, шиповника, таволги, диких яблони и абрикоса и некоторых других, увитых Clematis и изукрашенных приютившимися среди них высокими зонтичными, сложноцветными и мотыльковыми в полном цвету. Там, где стены ущелья расходятся, образуя площадку, виднеются юрты киргизов и обширные черные пятна оголенной земли, вытравленной скотом. Это ночные лежбища баранов, жеребят и телят. Выше правого притока Талда (иначе Улостай) горы расходятся амфитеатром, и ущелье расширяется в обширный цирк, служащий главным, хотя и временным, становищем для местных киргизов.


Несколько выше Талды сходятся обе реки, образующие реку Боро-бургасу: Джаргалы и Чон-кол.


Джаргалы мы прошли вброд. Чон-кол же нес такую массу воды, что мы не решались переправиться через этот мутный поток и, по совету проводника, стали карабкаться по тропинке его правого берега. Но это была утомительная дорога. Ущелье снова сузилось, стало каменистым, сплошные заросли кустарника совсем исчезли, но зато появился лес: береза, рябина, ива и тополь, которые до того стесняли движение каравана, что приходилось браться за топоры и вырубать мешавшие проходу деревья или, с помощью тех же топоров и единственной имевшейся в нашем распоряжении лопаты, громоздить в обход торчавших каменных глыб нечто вроде искусственного карниза. Такое движение вперед не могло, конечно, длиться часами, и мы были рады, когда выбрались, наконец, на площадку, поросшую сочной травой и настолько обширную, что являлась некоторая возможность разместиться на ней бивуаком.


На следующий день, пройдя еще несколько километров вверх по Чон-колу, мы оставили его вправо и, круто свернув в одно из боковых его ущелий, стали подыматься на ближайший горный отрог по узкой и скользкой тропинке, которая и вывела нас очень скоро на прекрасную «джайлау» – альпийский луг, одевающий все окрестные склоны центрального массива хребта. В некоторых впадинах здесь еще стояла снеговая вода, да и самая растительность – яркая, испещренная цветами лютиков, фиалок и первоцветов, показывала, что весна на высотах в 6100–6200 футов (1860–1890 м) только в начале. Миновав два-три лога, мы спустились в долину одного из правых притоков Чон-кола, который, слагаясь из нескольких речек, стремительно несется отсюда в зиявшую у нас теперь позади черную щель, образованную скалами из ортоклазового порфира. Урочище это носит название Уч-табан. Роскошный луг, весело журчащие воды ручья, чудная панорама уходящих вдаль гребней гор и долин, а ближе еловый лес, взбегающий на причудливо торчащие вверх скалы красных порфиров, – все это в совокупности произвело на нас до такой степени чарующее впечатление, что мы тотчас же решили, что это самое подходящее место для дневки; да и была пора: от Кульджи было пройдено нами чуть не сто шесть километров, из коих последние сорок пришлись на трудный путь по ущельям Боро-хоро.


7 июня, вдоволь накануне наохотившись, мы уже снова вьючились при веселой болтовне о предстоящей нам трудной дороге через перевал Цитерты. Подъем на него действительно очень крут и бежит прямой узкой щелью, по дну которой, загроможденному острым щебнем, каменными глыбами, валежником и стволами елей, сочится ручей. Несмотря на постоянное движение по этому перевалу, дороги в этой щели нет. Каждому предоставляется поэтому карабкаться, как ему вздумается, что он, конечно, и делает, беспрестанно останавливаясь, для того чтобы стереть с лица выступающую испарину и отдышаться немного… Но, несмотря на все свои трудности, перевал этот, не знаю как нашим бедным животным, но нам не показался особенно неприятным.


Чистое небо, легкий свежий ветерок, всюду что-нибудь новое и необыкновенное: то величественное зрелище диких, отвесных скал метаморфических сланцев, до последнего предела сжимающих щель и придающих ей вид какого-то гигантского, но вместе с тем сырого и мрачного коридора; то, как контраст, веселый уголок альпийского луга, усыпанного цветами, всего залитого солнцем и оттененного темной каймой елового леса; то, наконец, этот лес, спустившийся в щель и загромоздивший стволами павших собратий путь до того, что среди них едва пробираешься… а затем, пожалуй, и впервые для многих из спутников наших явившаяся наконец возможность вполне ознакомиться с характером передвижения по самым диким горным ущельям: ведь тут, что ни говорите, новое дело, много труда, много суеты и хлопот, за которыми и не видно дороги; много таких ощущений, которых не знаешь, как передать, но которые бодрят человека вселяют в душу его стремление к преодолению всяких препятствий… Не знаю, горный ли воздух действует столь возбуждающим образом, поэтическая ли обстановка страннической жизни в горах или, наконец, влияние необыкновенных красот альпийских и вообще горных ландшафтов, но факт тот, что в горах мы чувствовали себя всегда бодрыми и веселыми, и хотя подчас и слышались из нашей среды восклицания: «Ну и дорожка… будь она проклята!..», но в восклицаниях этих не проскальзывало и тени нетерпения или какой-нибудь сосредоточенной злобы именно на эту дорожку…


Впоследствии, конечно, впечатления горных видов стали менее живы, к воздуху альп мы попривыкли, а потому и восклицания вроде только что приведенного между нами слышались реже; но тогда, в эти первые дни путешествия, помню, как теперь, в нас было столько энтузиазма, мы испытывали столько восторгов при виде всего проходимого, что, я думаю, будь дорога и вдвое труднее, мы бы того не заметили… Даже наш переводчик, текесский калмык, половину своей долголетней жизни проживший в горах, и тот, возбужденный весенним горным воздухом и общим оживлением, забыв свои годы, шел походкой, какой ходил разве лет двадцать назад.


Но вот, наконец, мы и на перевале Цитерты или Ачал (8488 футов, или 2591 м абс[олютной] выс[оты, т. е. над уровнем моря]). Это – высокая луговая покатость, с одной стороны круто спускающаяся в ущелье как в бездонную пропасть, из тумана которой выступают поросшие еловым лесом круглые сопки, с другой – примыкающая к лесистым холмам, венчающим отрог главного кряжа. А рамкой этой картине служат отовсюду уходящие ввысь и как бы закутанные полупрозрачным туманом сизо-красные скалы центрального массива. И так и кажется, что тот кусочек земли, который стелется у нас теперь под ногами, и все эти окрестные пики, принявшие совершенно фантастическую окраску и формы, как бы взвешены в воздухе и плавают в море тумана… Картина, поражающая своим великолепием и не могшая, конечно, не произвести на нас чрезвычайного впечатления! И киргиз-проводник это заметил, но понял по-своему наш восторг. Он широко улыбнулся, обвел рукой вокруг себя, точно показывая на необъятное пространство окрестной земли, и радостно объявил: «Джайлау!», что, собственно, значит только – пастбище, выгон; но в глазах киргиза это и есть, без сомнения, лучшая рекомендация местности.


Сделав несколько неудачных выстрелов по суркам, мы спустились, наконец, с перевала Ачал, сложенного, как кажется, преимущественно из метаморфических сланцев, к слиянию двух истоков реки Боростая – Кур-карагая и Тогур-су и заночевали на том месте, где некогда стоял русский казачий пикет (урочище Ачал).


Ковка на этом переходе расковавшихся лошадей отняла у нас на следующий день так много времени, что первый эшелон вьюков тронулся в дальнейший путь только в исходе восьмого часа утра. Это было уж слишком поздно, так как на сегодня нам предстоял почти немыслимый для вьюков переход – несколько менее восьмидесяти километров. Уже теперь было ясно вполне, что до Цзин-хэ, куда мы стремились, мы могли добраться в лучшем случае только через восемнадцать часов непрестанного хода; иначе сказать, что последние километры нам предстояло брести уже ночью с риском не только сбиться с пути, но и вконец подорвать силы наших вьючных животных.


– Да неужели же дорогой негде остановиться?!


– Выспрашивали мы их, ваше благородие, да орда[16] говорит, что негде: воды нет, корму нет, все песок да камни… настоящая, говорят, тут «гоби»[17] пойдет.


– Да, может, быть в стороне…


– И в стороне нет ничего. Щелью дорога, а выйдем из гор, гоби, почитай, до Цзин-хэ.


К сожалению, «орда» сообщила нам совершенную правду. Мы, действительно, сразу же втянулись в дикое ущелье, сложенное из мощных толщ известняков и известковистых сланцев, по дну которого шумным потоком неслись прозрачные, как хрусталь, воды р. Боростая.


На первых, впрочем, порах ущелье это все же оживлялось довольно разнообразной кустарной и древесной растительностью, узкой лентой гнездившейся в береговых валунах и местами даже образовавшей здесь смешанные рощицы из тополей, березы и ивы, с густым подлеском из разросшихся тут же кустарников лозы, шиповника и караганы, но затем серый камень заполнил решительно весь, впрочем очень здесь ограниченный, горизонт. Сперва известковисто-сланцевые, высокие, почти отвесные серые стены, затем такие же серые конгломераты, серый щебень и песок под ногами, даже ставшая дальше грязно-серой вода Боростая, – все это после вчерашних ландшафтов и ярких цветов казалось нам уже очень мертвым и однообразным. К тому же дорога становилась плохо наезженной и чересчур каменистой, мосты еле держались и были так плохи, что приходилось их настилать раньше, чем по ним по одному проводить наших животных. А это так утомляло людей, что уж с двух часов пополудни в нашем отряде стало как-то особенно тихо и все разговоры сами собой прекратились – все с нетерпением стали уже ждать конца только что начавшейся длинной дороги…


Тут же, как назло, одна напасть стала сменяться другой: при переправе через Боростай утонул козел, взятый нами вожаком к стаду баранов, – его как-то мигом скрутило, поднесло под корягу и защемило среди каменных глыб; далее сквозь мост провалилась одна из лошадей, несшая сундуки, – сундуки подмокли, лошадь же удалось вывести из реки без вреда; затем одна за другой стали расковываться наши вьючные лошади – по щебневой дороге это большая беда, так как долго ли здесь любой лошади обезножить! И едва успели мы справиться с ковкой двух лошадей, как впереди встретилась опять какая-то остановка, – на этот раз случай, едва не стоивший нам жизни, – вьючка. На обходе глубокой и почти вертикально спускавшейся к реке водомоины узкий карниз вдруг рухнул под первым вьючком, и лошадь только путем невероятных усилий успела удержаться на тропинке, проложенной киргизским скотом несколько выше караванной дороги. Кое-как, при помощи топора, лопаты и всего, что их могло заменить, выбрались мы, наконец, и из этой беды, но свободно вздохнули только тогда, как нарушенное движение каравана снова восстановилось.


Но вот и устье ущелья! Перед нами степь, столь страстно теперь желанная, но безбрежная, каменистая степь, совершенная пустыня, если не считать тощих кустиков хвойника и саксаула, которые кое-где торчат в стороне от дороги. Картина очень унылая, нагнавшая на нас тем скорее тоску, что тут же мы натолкнулись на тяжелое зрелище: шест, клетка и в ней голова человеческая, – зрелище, доказывавшее нам, что мы снова приближаемся к черте китайской оседлости…


Шесть долгих часов шли мы еще этою гоби, пологими террасами понижавшейся постепенно к одной из глубочайших впадин Джунгарии – пустынному соленому Эби-нору. Мгла давно уж спустилась на землю, и теперь нам приходилось брести только ощупью, руководясь почти исключительно гулким топотом передовых лошадей. Но куда шли эти лошади и кто вел их вперед, мы этого теперь вовсе не знали, да и знать не интересовались… Измученные жаждой и голодом, а главное, непомерной усталостью, мы сознавали инстинктивно только одно: отстать теперь от товарищей, значит – заблудиться в степи. И мне кажется, что лошадьми руководил тот же стадный инстинкт; иначе как объяснить их видимую тревогу всякий раз, как отзвук движения каравана впереди на мгновение замирал?


Давно уж в моем эшелоне все люди молчали… Да и что за беседа теперь! Не у кого даже расспросить о дороге, потому что проводники наши куда-то исчезли. С непривычки еще подолгу сидеть в седле спину у меня совсем разломило; а пешком и еще того, хуже: в темноте тропинки не видно, и вот ежеминутно сбиваешься на сторону и спотыкаешься о корявые кусты саксаула. Для примера другим, однако, бодришься и скуки ради – считаешь шаги…


– Ваше благородие! А, ведь, время-то, пожалуй, к полуночи!


– Черкни-ка спичкой… ну, нет, всего только одиннадцать!..


– Знать, еще нам много идти!..


– А что, разве устал?


– Нам-то что! А вот кони стали у меня больно тянуться… Шутка ли, сколько идем!


И точно отголоском на это справедливое сетование донесся до нас какой-то неопределенный шум из переднего эшелона. Впереди вдруг блеснул огонек и погас…


– Что там такое?


– В полуверсте отсюда становище калмыцкое проводники отыскали… Сворачивать, что ль?..


– Сворачивать, конечно, сворачивать!


И вот лошади зашагали по глубокому песку. Где-то в стороне, а потом и вблизи характерным шелестом заявили о себе камыши. А вот, наконец, появились и силуэты людей, сопровождаемые оглушительным лаем собак. Они меня окружили. Кто-то им что-то сказал, и, по китайскому этикету, они немедленно преклонили предо мною колена. В то же мгновение, как по волшебству, вспыхнул старый подожженный камыш и фантастическим светом осветил и без того уже дикую картину торгоутского кочевья в песчаной степи…


Мы так были рады стоянке, что и не подумали расставлять своих юрт, а спали не раздеваясь, каждый улегшись, где и как ему показалось удобнее; однако, несмотря на усталость, мы на следующее утро проснулись неожиданно рано. Разбудили нас не столько горячие лучи солнца и поднявшийся ветерок, успевший уже набить нам в рот и нос достаточно пыли, сколько мириады мошек, мух и комаров, которые носились здесь целыми тучами. К нашему великому счастью, мы в таких массах нигде уже не встречали этих маленьких кровопийц, но зато здесь они, действительно, были неисчислимы. И это тем более было досадно, что и все остальное было здесь особенно гадко; и страшная духота, и пыль, и до омерзения грязная и теплая вода, и даже все эти окрестности – степь с барханами песку и с ее серо-зеленой растительностью: тамариском, саксаулом, кое-где перевитым Clematis, Peganum hannala multisecta, Zygophyllum brachypterum, Artemisia dracunculus, Lycium rulienicum и частью объеденным камышом.


С этой печальной обстановкой вполне гармонировали и люди – торгоуты, такие же худые, как и их скот, неизвестно чем здесь питающийся и как выносящий и подчас нестерпимый здесь зной и бездну докучливых мух… А между тем, хотя и странным, но тем не менее чрезвычайно приятным противоречием с этой убогой обителью человека виднелись здесь чуть не рядом небольшие, но все же веселящие глаз яркозеленые запашки пшеницы, ничем не защищенные и не огороженные – совершенное чудо для гоби!


Откуда же бралась здесь эта вода и почему хлеба оставляет не тронутым скот? Вот вопросы, которые мы тщетно задавали себе; торгоуты же уклонились от прямого ответа: они почему-то боялись быть откровенными даже в столь невинных вопросах. Так мы и покинули на следующий день это урочище Толи (абс. выс. 1509 футов, или 457 м), ничего на этот счет толкового не узнавши.


К Цзин-хэ повел нас старик торгоут. Описание первых километров этого пути затруднительно. Мы сначала обогнули высокий бархан, затем шли среди густых зарослей саксаула, достигающего здесь огромных размеров, тамариска и разнолистого или пустынного тополя; наконец, спустились с отвесного обрыва в русло теперь безводной, но временами, без сомнения, текущей здесь речки или протока и, выбравшись на противоположный его берег, снова очутились среди столь же густых порослей упомянутых выше древесных пород, в чаще которых находят себе надежный приют многочисленные фазаны и зайцы. Кроме того, в этих местах мы заметили и некоторых других птиц: сорокопутов, овсянок, воробьев и карабауров; но все они имели уже до такой степени обносившееся перо, что в коллекцию не годились. За первым арыком, густо поросшим камышом, осокой, и тому подобными травами, местность значительно изменилась: кое-где уже виднелись запашки, группы деревьев и одиноко растущие экземпляры карагача, тополя, джигды или ивы, полуразвалившиеся дувалы, глинобитные постройки неизвестного назначения и, наконец, целые заброшенные хозяйства. Мы, очевидно, подходили к Цзин-хэ.


Оазис оказался очень богатым водой. Последняя не только переполняла арыки, но и широко разлилась по заброшенным когда-то полям, обратив их в тростниковые займища. Не мало ее совсем непроизводительно пропадало и по дорогам, которые на значительные протяжения представляли из себя реки тихо плывшей куда-то коричневой мути. Тростник рос повсюду и местами столь густо, что заглушал даже такие кустарники, как облепиха, шиповник и тал, и только в местах повыше его сменяла верблюжья колючка с торчащими среди нее кустиками джингиля и тамариска.


Не доходя до р. Цзин, мы свернули вправо и остановились на одном из арыков, прорытом несколько в стороне от дороги.


Цзин-хэ (1200 футов, или 366 м над у. м.) расположен на правом берегу р. Цзин. Это не только значительный военный пост, но и важнейшая станция для всех караванов, идущих в Или из Джунгарии. Однако как земледельческий округ он, несмотря на обилие воды, не имеет значения. Его отовсюду стеснила пустыня, окружившая оазис рамкой песков и дресвы и тем самым положившая предел его росту. К тому же в настоящее время земледельцев здесь мало, да и те не мастера своего дела: я нигде не видал хуже, чем здесь, обработанных полей.


Зато только пустыне и обязан Цзин-хэ тем значением, какое он имеет теперь. И базар и все маленькое население его предместья со своими харчевнями и убогими постоялыми дворами живет здесь одной только жизнью – жизнью лавочки на перепутье дорог и на рубеже двух пустынь: Эби-норской на востоке и Сайрам-норской на западе. У каждого здесь поэтому только один интерес: или продать что-нибудь проезжающему, или залучить его к себе на ночлег и хотя бы этим путем от него поживиться; поэтому жизнь здесь кипит, когда извоз увеличивается, и замирает, когда проезжающих мало.


Цзин-хэ населен преимущественно китайцами и таранчами; первых насчитывалось в 1889 г. до сотни семейств, вторых – человек на четыреста более. Таранчами заведует здесь аксакал, т. е. старшина, утвержденный в этой должности с согласия начальника укрепления и гарнизона, в руках которого сосредоточивается таким образом как военное, так и гражданское управление округом.


В Цзин-хэ мы дневали, а 13 июня уже снова выступили в пустыню под предводительством молодого торгоутского ламы, сменившего старика из Толи.


Лама оказался словоохотливым малым. Он тотчас же завязал разговор, едва мы, свернув с большой дороги, вышли в степь. «Особенных животных, ради которых вы заехали в наши края, вы здесь не найдете. Маралы и козы держатся высоко в горах, в пустыне их нет. Встречается здесь дикая лошадь, да редко, так редко, что едва ли многие из торгоутов ее видели…»


– Как дикая лошадь? Вероятно, хулан?


– Нет, не хулан, а лошадь… И так как она вас интересует, то я вам должен сказать, что нет животного по быстроте и чуткости равного ей; вот почему подкараулить ее невозможно, а догонять было бы глупостью: бег ее быстрее полета стрелы… препятствий она также не знает и двумя-тремя прыжками взбегает на крутейшие скалы… Да вот, видите вы там эту гору? Я сам был свидетелем, как однажды жеребец, испугавшись чего-то, в один миг, подобно вихрю, взлетел на вершину ее и вслед за тем скрылся за гребнем…


В этом тоне лама рассказывал еще много и долго и, кажется, сам искренно верил тому, что болтал. Но большинству из нас вскоре он надоел. Мы разбрелись и, подремывая на седле, шаг в шаг потащились за караваном.


В природе нет, кажется, ничего скучнее и однообразнее каменистой пустыни. Летом все блестит и дышит в ней зноем, зимой же негде укрыться от ветра. И сколько вперед ни смотри – кроме гальки, ясного неба да белесоватого тумана ничего в этой степи не увидишь… И чем дальше идешь, чем ниже склоняется солнце, тем гуще охватывает горизонт и этот обманный туман, который с каждой минутой все полнее и полнее заволакивает окрестности или же миражем озер раздражает воображение путника. Растительности здесь или вовсе нет никакой, или она донельзя жалка: низкий и корявый саксаул, один или два вида хвойника, редко где чилига, два-три Artemisia, Tribulus terrestris, Hedysarum multijugum, Tanacetum fruticulosum, Halogeton arachnoides, H. glomeraius, Kochia mollis, Calligonum mongolicum, Peganum harmala var. multisecta и немногие другие виды, преимущественно же невзрачные солянки – вот, пожалуй, и все ботаническое богатство этих пустынь, составляющих чуть не две трети всего пространства центрально-азиатских степей.


Именно такая местность расстилалась теперь перед нами, и те пятнадцать километров, что нам на сегодня предстояло ею пройти, казались нам бесконечными… Но вот, точно из-под земли выросшая, показалась впереди ярко-зеленая растительность кустарников урочища Джус-агач[18], и минуту спустя мы уже утоляли свою жажду из родника, бившего из-под корней старой, развесистой ивы. Все при этом было забыто, и мы с неподдельной радостью приветствовали это крошечное местечко, где нашли в изобилии все, в чем нуждались: тень, воду, дрова и подножный корм для наших животных…


На следующий день, едва приступлено было к седловке, как на окрестных холмах неожиданно появились небольшие стада антилоп. Это обстоятельство задержало наше выступление в путь, так как казакам во что бы то ни стало хотелось подстрелить хотя бы одну из них на обед. К сожалению, все их попытки в этом направлении кончились неудачей: каракуйрюки вовремя их заметили и тут же скрылись в соседних логах и ущельях.


Почти от места нашей стоянки мы стали втягиваться в ущелье, такое же дикое и бесплодное, как и вся окрестная степь. Только почва стала как будто более вязкой, да какие-то красноватые солянки, встречавшиеся раньше лишь изредка, стали попадаться теперь беспрестанно и иногда сплошными насаждениями, занимающими обширные площади. Чем дальше, однако, мы проникали в ущелье, тем картина становилась живее; конгломераты сменились сланцами, которые хотя и придали более дикий характер ущелью, но и обусловили большую его живописность.


Оно сузилось, а одновременно появилась и зелень, которая сперва ютилась только в распадках скал, а затем, мало-помалу, появилась и в самом ущелье, гнездясь вдоль сухого русла временного ручья; это были кустарники: шиповник, облепиха, чилига, таволга, среди которых пышно раскидывался чий, выбрасывали колосья другие злаки и ютились растения: Statice chrysocephala, St. speciosa, Sueda setigera var. piligeda, Nanophyiuon erinaceum, Bliluin virgatum и Sedum Kirilowi. Все, таким образом, указывало на близость воды; и, действительно, вскоре мы увидали группу тополей и под ними крошечный ручеек, который тут же терялся в им же сюда нанесенных камнях и песке.


С этого места дорога пошла косогором, затем перевалила гряду и вышла, наконец, на ковыльную степь, которая рядом крупных подъемов и спусков взбегала чуть не к нижней границе еловых лесов. И это в каких-нибудь двух часах пути от знойной Эби-норской пустыни! И что за шумная жизнь в этих лесах после мертвенного затишья в этой пустыне! Сколько свисту и гаму от всех этих бесчисленных пташек, и сусликов, и сурков сколько, наконец, красок, что за аромат и прохлада!


Миновав еловый лес, мы остановились в урочище Богус-зуслуне, высота которого 9400 футов (2865 м) над у. м. Таким образом, сегодня мы поднялись по вертикали почти на 8000 футов (2440 м), сделав при этом в линейном направлении не более 26 км, – две цифры, в достаточной мере характеризующие крутизну падения северных склонов Боро-хоро и красноречивее всяких слов доказывающие, с каким трудом должны были карабкаться сюда наши тяжело нагруженные лошади. Зато и наслаждались же они теперь созерцанием великолепных альпийских лугов, одевающих здесь все склоны отрогов главного гребня!


В урочище Богус-зуслун (9390 футов, или 2862 м) мы простояли два дня, экскурсируя в окрестностях и с каждого почти утеса любуясь великолепнейшим видом на озеро Эби-нор. Мне кажется, что, как бы ни описывать этой чудной панорамы гор, крутыми уступами сбегающих книзу, и всех этих окутывающих пустыню мягких тонов от золотистого до голубого, среди которых ярким темно-синим пятном блестит обширная водная поверхность озера Эби-нор, нет возможности не видавшему представить даже в самых общих чертах величавую красоту этой картины, которой нет равной в Европе, потому что трудно еще раз найти на земле такое дивное сочетание горных громад и безбрежной пустыни, темной зелени еловых лесов и золотистой дымки и далеких песков и, наконец, этой массы воды, своим цветом и блеском вносящей такой резкий контраст в целое море самых нежных и полупрозрачных тонов, которые могут только родиться при обширности горизонта в необъятной дали…


Окрестности Богус-зуслуна – царство чилиги «верблюжий хвост» – «тюйя-куйрюк», ощетинившей все ближайшие скалы и горы; она была теперь в полном цвету и выглядела чрезвычайно нарядно. Кроме этой замечательной караганы, стелющегося можжевельника, одиночных экземпляров ели и шиповника, – других кустарников, не говоря уже о деревьях, не было видно; зато ниже, в зоне еловых лесов, все ущелья поросли ими густо, но насколько разнообразно, сказать не берусь. С высоты, на которой мы находились, видно было только, что кустарные заросли узкой лентой сопровождают течение всех речек, сбегающих в пустыню с горной группы Шалуар, и теряются вместе с последними в Эби-норской пустыне.


Несмотря на еще раннее для таких высот время, животная жизнь была здесь в полном разгаре; некоторые виды бабочек даже кончали свой лет, птицы сбрасывали обносившееся перо и только суслики да сурки не начинали еще менять своей седой зимней одежды на более яркий, но менее пышный наряд. Таким образом, все заставляло нас торопиться составлением коллекций, пока не ушло еще драгоценное для каждого естествоиспытателя время, а вместе с тем спешить вперед, чтобы своевременно достигнуть районов, может быть, и не столь богатых видами, зато уже потому более интересных, что маршруты натуралистов никогда их еще не захватывали. Этими районами были альпы в верховьях Хусты (Манас) и величественная горная группа Богдо-ола, о которой до сих пор мы имели только самые поверхностные и даже прямо неверные сведения.


С самого того момента, как мы выступили из Джаркента, погода нам необыкновенно благоприятствовала. Тучки если и набегали подчас, то на несколько минут, не более; затем солнце снова выглядывало и своими жгучими лучами осушало окрестность. Но 17 октября погода вдруг изменилась. С раннего утра уже моросило, и при безветрии окрестные горы курились. А между тем именно на сегодня нам предстоял трудный перевал через горы Шалуар, о которых торгоуты рассказывали теперь очень много дурного. В этих рассказах смущала нас не столько крутизна этих гор, сколько обилие талого снега, который на перевале должен был повсеместно образовать невылазные топи. «Топи эти так там обширны, что пока с краев земля не обсохнет, через Шалуар нет дороги…» – вот в чем старался нас убедить старшина и что теперь, ввиду непогоды, действительно, озабочивало нас чрезвычайно. Выбора, однако, мы не имели; обещанные проводники своевременно прибыли, да и торгоутские лошади, на всякий случай и путем долгих переговоров, наконец нанятые, давно уж поджидали своей очереди быть завьюченными. Отослать их обратно значило рисковать в будущем совсем остаться без них; к тому же пережидать непогоду мы не имели никаких оснований, потому что каждый лишний дождь или снег мог, очевидно, только ухудшить, а не улучшить дорогу. Итак – в путь, И чем скорее, тем лучше!


Час спустя, действительно, мы уже выступали с места нашей стоянки. Едва мы тронулись с места, как проносившееся облако так густо окутало нас туманом, что мы перестали различать предметы даже в нескольких шагах впереди. Стало и сыро и холодно; затем снова заморосило. Поднявшийся ветер на некоторое время обдал нас дождем, а этот, постепенно усиливаясь, перешел в град и вслед затем в снег. Тем временем дорога становилась все круче и к тому же сделалась скользкой настолько, что наши лошади уже с трудом подвигались вперед. Наконец, мы увидали себя на обширной поляне, справа и слева замкнутой высокими скалами. Поляна эта, составляющая вершину перевала Шалуар, при несколько волнистой поверхности, обладает только весьма слабым уклоном в стороны спусков; почва ее, песчано-глинистая, кочковидно поросшая кипцом и местами до крайности рыхлая, способна, по-видимому, весьма быстро напитываться водой и в этих обстоятельствах набухать; если же и нижележащие породы, например хотя бы те же белые известняки, которые щебневыми россыпями всюду выпячиваются наружу, залегают неглубоко и к тому же представляют некоторое препятствие дальнейшему просачиванию воды, то вот уж и все те условия, которые своей совокупностью могут обусловить образование если не топи, как о том сообщал нам старшина, то, во всяком случае, пространств настолько вязких, что переход по ним временами, может быть, и является затруднительным. И что это зачастую здесь так и бывает, доказывают, как мне кажется, едва проложенные, зато бесчисленные тропинки; очевидно, что каждый избирает себе тут то направление, которое кажется ему более, чем другое, надежным.


Высота перевала Шалуар оказалась равной 10990 футов (3350 м) над у. м. Таким образом, относительно нашей стоянки мы поднялись не более как на 1600 футов (487 м), а между тем по истомленному виду наших мокрых и в грязи лошадей можно было подумать, что сегодня мы сделали невесть какую дорогу!


Спуск с перевала был уже гораздо положе; к тому же местность стала приобретать чрезвычайную живописность. Здесь мы снова вступили в зону еловых лесов, представляющую почти повсеместно в Восточном Тянь-Шане такие разнообразные и эффектные сочетания кустарных зарослей, леса, диких скал и роскошных лугов, что мимо них нельзя пройти равнодушно, – так и манит остановиться у каждого ручейка, под сенью каждой группы елей, где все, чего ни пожелаешь, к вашим услугам: и чудный луг, залитый морем цветов, и вода, и топливо, и, наконец, величественный ландшафт – далекая панорама гор, громоздящихся друг на друга до пределов вечного снега и обещающих в каждом из ущелий своих пытливому натуралисту что-нибудь новое, затемняющее интересом своим все до тех пор открытое. И как-то невольно поддаешься такому соблазну и останавливаешься в приглянувшемся местечке, мало заботясь иногда даже о том, что в этот день едва пройдено несколько километров.


В урочище Умкан-гол, на речке Улан-дабан, узкой, едва ли проходимой щелью вырывающейся в Джунгарскую пустыню и образующей там к западу от пикета Ту-ду обширные тростниковые займища, мы простояли два дня, посвящая все время экскурсиям и сбору разнообразных коллекций. Этим экскурсиям в значительной, впрочем, степени мешали ветры и дожди, которые здесь то и дело сменяли друг друга.


Наша усиленная ходьба по горам не разъяснила вопроса: куда нам дальше идти? Северные контрфорсы этой части хребта Боро-хоро необыкновенно запутаны множеством узких ущелий, по которым сбегают в Эби-норскую котловину многочисленные потоки и реки. Вдобавок все горные участки здесь очень скалисты и круты, а потому очень мало доступны. Без проводников пускаться при таких обстоятельствах в путь было бы делом крайне рискованным. Даже спуститься снова в Джунгарию каким бы то ни было из ущелий было бы для нас предприятием, почти вовсе невыполнимым: все дороги идут здесь горами и ни одна из них не бежит по ущелью – прекрасное доказательство дикости и недоступности этих последних.


Итак, волей-неволей нам приходилось настаивать на присылке проводника, а когда последний действительно к нам явился, идти туда, куда он вздумает нас повести. Впрочем, это было теперь для нас безразлично, лишь бы вели нас вперед, а не обратно; тем не менее в наших интересах скорее было держаться гребня хребта, чем спускаться в низины. А этого-то, по-видимому, и нельзя было нам ни в каком случае избежать, так как в летнее время реки Оботу и Джиргалты в верховьях своих оказались совсем непроходимыми вброд. «Осенью еще возможно пройти горами в урочище Цаган-усу, – говорил нам проводник, – летом же всякое сообщение тут прекращается; ходят туда степью, через монастырь Джиргалты-цаган-сумэ». Цаган-усу – это ставка вана, родственника карашарского хана, при содействии которого мы и рассчитывали продолжать дальнейшее наше движение вдоль гребня Боро-хоро.


От урочища Умкан-гол мы некоторое время шли нагорьями вниз по течению р. Убан-дабан; затем, миновав зону еловых лесов, до пересекавшего нам дорогу ущелья речки Шангын-дабан шли весьма пересеченной местностью, представлявшей из себя роскошнейший луг, вернее степь с примесью луговых трав и цветов. За речкой Шангын-дабан, протекающей в узком и глубоко врезанном ложе, вся местность приняла равнинный характер, а растительность все более и более становилась степной. Тут мы потеряли тропинку и шли, по-видимому, совсем наугад, придерживаясь, однако, все время северо-восточного направления. Но, очевидно, проводник хорошо знал дорогу, потому что мы вдруг очутились на краю глубокого яра, в том самом месте, где снова намечалась тропинка, бесчисленными изгибами сбегавшая на громадную глубину. Опять очень трудный спуск с высоты по необыкновенно узкой и местами совсем размытой тропинке!


Едва мы спустились в ущелье, как впереди раздались выстрелы, стократным эхом повторившиеся в горах. Это стрелял казак Колотовкин, с двух пуль положивший на месте хулана. Это был старый жеребец, совершенно изборожденный шрамами, полученными им, без сомнения, в прежних боях за преобладание в табуне. Изгнанный более сильным противником, он бродил теперь в одиночестве и, вероятно, вскоре стал бы добычей волков, если бы раньше времени не нарвался на пулю ловкого казака.


Яром мы спускались километров восемь, затем вышли на речку Юдна-гол и заночевали на площадке, поросшей полынью-чернобыльником, верблюжьей колючкой и овсюком, так что лошадям нашим пришлось бы оставаться совсем без еды, если бы не кусты лозняка, росшего по берегу речки, и не узкая ленточка луговых трав, укрывавшихся в их тени.


Встали рано и тронулись снова в дорогу. Оставив позади себя Юдна-гол и пройдя горами не более полукилометра, мы вдруг очутились в безбрежной пустыне… Только здесь эта пустыня казалась не столь мертвенной и оживлялась довольно разнообразной растительностью, среди которой преобладали: чернобыльник, карагана, хвойник, саксаул и Eurotia ceratoides, на этот раз изукрашенные, точно плодами, красивыми, блестящими жуками из рода Julodis. Но в общем это была все же чрезвычайно скучная и монотонная местность, всю завлекательную сторону которой составляли только многочисленные здесь табуны пугливо озиравшихся на нас хуланов и стада антилоп, при каждом выстреле, как вихрь, уносившихся вдаль. Здесь мы круто свернули к востоку и вдоль горной окраины шли до Оботу, которая, подобно всем прочим рекам Южной Джунгарии, течет в глубочайшем русле, вырытом ею в мощных дилювиальных наносах глины и гальки, сплотившихся в рыхлый конгломерат. Яр, впрочем, становится издалека уже видным, причем бывает, однако, трудно определить, что это такое: невысокая ли гряда впереди или противоположный берег оврага. Вода же реки обнаруживается только тогда, когда подходишь к самому яру, глубина которого у некоторых из них, например, у Куйтуна, очень значительна.


Спустивши караван наш к Оботу, торгоут отказался указать нам на брод. «Вы видите, какая вода… утонет кто, так свалите вину на меня…» Делать нечего! Пришлось разыскивать брод нам самим. К счастью, поиски были недолги. Шагах в двухстах выше река разбивалась на рукава, из коих только два крайних оказались глубокими. Через них лошадей перевели в одиночку.


За Оботу раскинулась снова пустыня, но еще более каменистая и безотрадная. Ею мы прошли километров пятнадцать и остановились в урочище Муткым-бах, самом западном из группы оазисов, имеющих своим центром селеньице Хонтоху, населенное таранчами, китайцами и торгоутами. Здесь мы дневали.


Глава третья. По торгоутским кочевьям


От урочища Муткым-бах до монастыря Джиргалты-цаган-сумэ километров двадцать восемь. Дорога тянется все время глинистой степью со следами старых арыков, среди которых многие, по-видимому, давно уж заброшены. Изредка также попадаются здесь и пашни, по соседству с которыми виднеются группы карагачей и развалины прежних построек. Но вообще всех этих следов былой культуры так мало, что они не нарушают общего характера этой степи. Тамариск, саксаул, изредка пустынный тополь и обычная в подобных случаях свита сопровождающих их растений образуют здесь местами густейшие заросли, которые, однако, быстро редеют в сторону бывших оседлостей; там сменяют их карагачи, осокори, ива и из трав – лебеда и множество других сорных трав и растений, которые вперемежку с камышом покрывают все места, когда-то занятые полями. Среди подобных-то зарослей, в которых в смеси с представителями пустынной флоры росли карагачи и высокий камыш, расположился и небольшой монастырь Джиргалты-цаган-сумэ – зимнее убежище лам, теперь откочевавших вместе с прочими торгоутами в ближайшие горы.


Едва передовой эшелон наших вьюков поравнялся со стеной главного здания, как из ворот выбежал китаец и следом за ним человек пять торгоутов. Вид русских их вовсе не удивил. Казалось, они даже готовились к этой встрече и теперь, сообща бросившись к лошадям, сделали попытку их задержать. Завязалась борьба, торгоуты были отброшены и, отступив к воротам, продолжали браниться.


– Что тут за шум, Николай?


– Да вот – не хотят нас дальше пускать!


Так как и мне китаец отказался объяснить толком причины, вызвавшие его и подведомственных ему торгоутов к столь энергичному образу действий, то мы, не задерживаясь здесь долее, продолжали свой путь. Этим дело, однако, не кончилось, и полчаса спустя нас нагнала уже целая толпа торгоутов, которая хотя и вела себя чинно, но довольно настойчиво потребовала от нас остановиться и не идти далее до получения на то разрешения от торгоутских властей. Впрочем, нас утешали, что разрешение это должно последовать не позже завтрашнего утра… Делать нечего! – пришлось уступить, и мы спустились по круче на плёс р. Джиргалты, где и остановились на песке старого ее русла.


Но стоянка эта была одной из самых для нас неприятных. Полное почти отсутствие корма и дров, крупная галька, навороченная в беспорядке повсюду, и в довершение всего налетевшая буря с дождем, чуть не опрокинувшая юрты и далеко разметавшая наши вещи, а затем и пропажа баранов, которых мы чуть не до полуночи проискали совсем напрасно, – все это заставляло нас не раз пенять на себя за обнаруженную нами сговорчивость, так что на следующее утро, т. е. 24 июня, с твердым намерением в тот же день добраться до ставки уанга, мы с рассветом тронулись в путь.


Ставка, против всякого ожидания, оказалась близехонько, всего километрах в двенадцати от места нашей стоянки на р. Джиргалты, в долине маленькой речки Цаган-усу, ее притока. Несмотря на значительность, площадка, на которой уанг устроил свою летовку, была настолько застроена всевозможными глинобитными сооружениями, здесь скучилось столько юрт и толпилось, несмотря на проливень, столько народа, что мы только с трудом подыскали себе достаточно удобное место для стойбища.


Уанг встретил нас очень радушно, и едва мы устроились, как к нам уж явилось посольство: людям нашим принесли дзамбы[19] с соленым чаем и маслом, китайский на пару сваренный хлеб (мян-тау), масло и кислое молоко (арык); нас же приглашали на «чашку чая» в помещение вана.


Помещение это издали казалось оригинальным и в окружающей его обстановке даже красивым. Фасад обращен был к реке, в долину которой спускались также, во-первых, обе лестницы, одна над другой, а во-вторых, и оба наката из глины и валунов. Само здание, сложенное частью из камня, частью же из еловых досок и кирпича, было невелико, зато пестрело ярким рисунком. Сзади оно примыкало к стене, окружавшей целую группу мазанок: тут, по-видимому, помещалась канцелярия вана, а может быть, и часть военных чинов, входящих в состав торгоутского знамени [боевой единицы (корпуса)]. И глиняные накаты, и обе лестницы представляли такие сооружения, которые лучше всяких слов доказывали каждому посетителю, что калмыки плохие строители. Действительно, взобраться по ним в сырую погоду, пожалуй, было даже труднее, чем на соседнюю гору, которая из долины Цаган-усу подымается непосредственно в снежную область.


ем не менее мы благополучно одолели это препятствие и очутились на крытой площадке, где нас встретил уанг, еще молодой человек, пухлый, белый, но вместе с тем и весьма симпатичный. Одет он был в черную атласную курму (чан-гуа), атласное зеленовато-желтое подкафтанье и черную атласную же китайскую шапочку без всяких атрибутов княжеского достоинства, что, согласно китайскому этикету, должно было, без сомнения, означать, что он принимает нас не как официальное лицо, а как хлебосольный хозяин своих случайных гостей. После первых же приветствий он усадил нас вокруг стола, который занимал чуть не целую половину приемной. Кроме китайской неважной картины, никаких других украшений эта приемная не имела. Такая же простота обстановки замечалась и в соседних двух комнатах, освещенных китайскими окнами и заставленных простыми деревянными табуретами, тумбами и тому подобными предметами домашнего обихода.


Из этих двух комнат, вместе с приемной составлявших передний фасад всего здания, имелись двери во внутренние покои, но назначение и убранство последних остались нам, конечно, вполне неизвестными. Свита уанга, человек двадцать лам и наши казаки поместились частью тут же, в приемной, частью же на веранде, единственным украшением которой было громадное и, как кажется, довольно пестрое знамя. Таким образом, мы должны были сначала пить чай, а затем и обедать у всех на виду и заранее мириться с мыслью служить предметом наблюдения для толпы торгоутов, которые не пропускали ни одного нашего движения незамеченным и с необыкновенным любопытством заглядывали нам в рот каждый раз, как мы подносили к нему ложку с каким-нибудь супом или иным произведением кухни торгоутского вана.


Впрочем, все эти господа вели себя очень чинно и вообще уменьем держать себя нас несказанно удивили. За обедом, поданным вслед за чаем и состоявшим, как кажется, из семи блюд, сервированных на китайский лад, мы успели сговориться о всем, что в данную минуту интересовало нас наиболее: ван согласился дать нам проводника до перевала Куйтун и разрешил приобрести у окрестных торгоутов меною или покупкой лошадей, баранов, арканы, войлоки и другие предметы обихода, в которых мы стали уже ощущать недостаток.


Уладив эти вопросы, мы, как это ни странно в такой дикой глуши, заговорили о музыке. Ван заставил лам петь нам духовные гимны соло и хором, и ламы пели долго, с увлечением, до совершенного изнеможения и сипоты.


Инструменты у торгоутских лам исключительно духовые, деревянные, если не считать тимпанов. Они напоминают гобой, но с значительно более широким раструбом и отсутствием клавишей, замененных дырочками. Сработаны они весьма тщательно и отделаны серебром весьма изящной чеканки. Получаются из Тибета и, по уверению вана, стоят значительных денег. Для игры на конец такого гобоя надевается металлический мундштук, имеющий вид пустотелой серебряной обоймы с пазиком, в который вставляется тонкая пластинка из тростника, что в целом уподобляет его отчасти кларнетному мундштуку. Колебание воздуха получается вследствие сотрясения тростниковой пластинки при прохождении струи между ею и серебряной обоймой. Мы видели подобные инструменты трех размеров: в 1 м с шириной раструба в 35 см, в 90 см и, наконец, в 70 см с пропорциональными раструбами.


Звук этого инструмента мелодический, но вместе с тем производит впечатление, точно возникает где-то в пространстве, в значительном от вас отдалении; из европейских инструментов он всего скорее напоминает звук медного альта и басовой валторны (в зависимости от объема инструмента). Резкие и дребезжащие ноты издаются им при надавливании зубами на тростниковую пластинку. В горах же, где расположена была кумирня торгоутов, прекрасная игра на двух инструментах напоминала дуэт двух альпийских рожков. «Мелодии, – замечает мой брат, – я не запомнил, да к тому же это и трудно, так как, по-видимому, определенной мелодии у них нет, и всего чаще случается так, что один из играющих фантазирует тут же, а другой ему вторит».


Между тем настало время прощаться с гостеприимным хозяином. Поблагодарив его за любезный прием и угощение, мы, в сопровождении толпы лам, спустились с вышеупомянутой лестницы и, эскортируемые десятком торгоутских наездников, вернулись в свой лагерь.


Минут десять спустя к нам еще раз явились от вана, и на этот раз уже с тем, чтобы представить подарки: двух баранов, кирпич монгольского чая, пятьдесят джинов[20] муки и кожаную флягу с калмыцкой водкой – «молым-арки». С своей стороны, мы не замедлили его отдарить, пославши бинокль, серебряный эмалированный, очень массивный браслет и прекрасный перочинный нож о четырех лезвиях. Бинокль ему не понравился, и он вернул его обратно с просьбой обменять на большой охотничий нож, который успели у нас подсмотреть некоторые из лиц его свиты. Мы согласились, не желая раздражать вана отказом; но эта уступка разожгла только аппетиты торгоутских чиновников, которые заявили себя вскоре самыми бесстыдными попрошайками; в особенности же в этом отношении отличился глава ламайского духовенства, которого нам здесь называли «гэскюй»: он дважды присылал к нам депутацию, не просившую даже, а требовавшую подарков этому господину. И когда мы ему отослали в подарок шерстяной красной материи, то взамен получили только упреки в неумении отличить простого ламу от такого лица, как гэскюй, которому никогда еще не приходилось получать столь несоответствующих его сану подарков.


На следующее утро ван прислал на продажу своих лошадей, но назначил за них до такой степени ни с чем не сообразные цены, что мы решились отослать их обратно. Конечно, подобный поступок не мог понравиться вану, тем не менее час спустя он уже сидел среди нас, в нашей юрте, и, как ни в чем не бывало, весело болтал, просматривая картинки в книге Пржевальского.


Он явился к нам не один. Его сопровождали: малолетний сын его, дядька последнего, младший брат – лама и значительная свита, которая, желая присутствовать при нашей беседе, главнейшим же образом видеть те вещи, которые расхваливал ван, наваливалась на косяки дверей и киряги нашей юрты с такой силой, что даже ван почел подобную назойливость неприличной. Его приказа убраться подальше послушались.


Ван просидел у нас долго. Особенно заинтересовали его съемочные инструменты и карты: «Ни у кого из китайских чиновников не видел я таких роскошнейших карт! Вы, без сомнения, лучше знаете нашу страну, чем даже мы сами!? К чему же в таком случае послужат вам наши проводники?» И когда мы объяснили, то хотя он и казался не совсем удовлетворенным нашим ответом, тем не менее, прощаясь, все же заметил: «Я надеюсь, что в пределах торгоутских земель вы ни в чем нуждаться не будете; по крайней мере мною отданы в этом смысле самые точные приказания».


Нечего и говорить, что обещания эти мы сочли важным залогом будущего успеха и весь остальной день провели в самом радужном настроении. К тому же и лошади и целые партии баранов куплены были нами по весьма сходной цене.


Однако к утру выяснилось, что рассчитывать нам на торгоутскую помощь в отношении проводников не приходится. Тогда решено было: на следующий день, переправившись через Джиргалты, идти до первых китайских поселений, где и попытаться найти проводников на перевал через горы Боро-хоро.


Остаток дня мы употребили на осмотр так называемой здесь «Горящей горы», находившейся всего в трех километрах к востоку от нашей стоянки.


Дым каменноугольного пожара в горах бассейна р. Джиргалты хорошо виден даже с Бэй-лу, но оттуда кажется, что дымит где-то высоко в горах, между тем как на самом деле источник этого дыма находится в предгориях Боро-хоро, в угленосных пластах, слагающих наружные складки всего Восточного Тянь-Шаня от р. Джиргалты до меридиана перевала Буйлук в горах Богдо-ола. Так как нам не раз еще в дальнейшем нашем пути придется посещать месторождения каменного угля как на северных склонах сказанной части Тянь-Шаня, так и на южных его склонах, то я теперь же замечу, что все месторождения каменного угля в пределах Восточного Тянь-Шаня находятся или в его окрайних горах, более или менее далеко отстоящих от основной массы хребта и при этом всегда почти невысоких, или же в каменистых пустынях, примыкающих к нему с обеих сторон, т. е. с юга и севера; так, например, каменноугольные залежи известны к северо-востоку от Гучэна и в некоторых других пунктах центральной Джунгарии; не менее также известны месторождения ископаемого угля и к югу от так называемой «Южной дороги» – Нань-лу.


Мы вернулись в наш лагерь, когда уж почти совсем стемнело, и так как за время нашего отсутствия от имени вана никто не являлся, то мы и порешили – вставши завтра пораньше, идти на Шихо.


Река Джиргалты, через которую нам предстояло переправляться, не меньше Оботу и, как и эта последняя, проложила себе глубокое ложе в дилювиальных наносах. В том месте, где мы на нее вышли, она образует множество перекатов, бурля между крупной галькой и валунами. Пока вьюки спускались по береговым террасам, я решил испробовать реку. С противоположного берега мне что-то кричали калмыки и даже махали руками, но понять из всех этих движений и криков, за шумом реки, я ничего не мог, а потому, выбрав место, которое показалось мне мельче, ринулся в воду и, хотя с трудом, но благополучно добрался до противоположного берега; столь же благополучно вслед за мной переправились сюда и вьюки.


Справа из р. Джиргалты выведены были значительные арыки, орошавшие много километров ниже китайские пашни. Все они оказались глубокими, и переправа через них – весьма затруднительной. Едва, однако, справились мы с последней канавой, как от прохожих китайцев узнали, что все понесенные нами труды были совсем напрасны, так как всего каких-нибудь полкилометра ниже имелся мост через Джиргалты. Торгоуты встретили нас также целым рядом вопросов по поводу трудной, но вполне бесцельной переправы через бурную реку, и тут же сочли долгом своим сообщить, что ван уже выслал нам вслед двух важных чиновников с поручением извиниться за вчерашнее недоразумение.


Действительно, нас вскоре стало нагонять облачко пыли, которое быстро росло и, наконец, выделило из себя группу всадников, бежавших полною рысью. То были торгоутские власти. Старший из них, господин с красным шариком и павлиньим пером на форменной шляпе, поравнявшись с нами, соскочил с лошади н, низко кланяясь, обратился к нам с речью, которую Николай коротко перевел: «Просит остановиться». И когда мы остановились, то Николай продолжал: «А теперь просит сесть на коврик и выкурить трубку табаку». Торгоут, действительно, закурил, мы же терпеливо ждали что будет. Наконец, обратившись всей фигурой своей к Николаю, он начал. Говорил долго и убедительно. Выяснилось, что в проводники нам назначен офицер, сопровождавший этого сановника.


От Джиргалты на восток некоторое время дорога шла по равнине; затем равнина эта стала принимать все более и более волнистые очертания, и мы снова втянулись в гористую местность с совершенно степною растительностью: чий, таволга и чилига сопровождали здесь каждую рытвину, каждое русло хотя бы временного потока, а злаки, уже успевшие местами значительно пожелтеть, одевали все склоны окрайних холмов. Подобный характер местности, который разнообразился только причудливыми обрывами красной глины, из которой слагались здесь многие холмы и гривы, сопровождал нас вплоть до урочища Баин-гол, узкой долины, орошенной горным ручьем, по берегам которого то там, то здесь мелькали группы тополевых деревьев (осокорей). За этим ущельем потянулась снова равнина, частью уже распаханная торгоутами, частью густо поросшая диким овсом, который, очевидно, заглушил здесь добрую половину бывших посевов. Степь окончательно здесь исчезла и сменилась лугами, которые простирались отсюда километров на пять к самым горам. И в то время как там, у Джиргалты, все было желто и тускло, здесь, наоборот, все блистало молодостью, свежестью и яркими переливами зеленых красок…


Я давно уже ехал один. Брат остался позади, чтобы настрелять птиц для коллекций, а мой неизменный спутник – джигит Ташбалта – умчался вперед и, вероятно, вел теперь одну из связок вьюков, оживленно подшучивая над Николаем или же, в свою очередь, сделавшись предметом казачьих острот. Широкая сначала дорога свелась теперь на еле-еле наезженную тропу, вследствие чего следы прошедших вьюков начали сбиваться то в ту, то в другую сторону, а потом и совсем затерялись в следах, видимо, долго бродившего здесь торгоутского табуна.


Я въехал на соседний бугор, и как на ладони представились мне и стойбища торгоутов, не скученные тут в аулы, но разбросанные на значительном протяжении, и их табуны и стада, и, наконец, наш ка≠раван, несколько звеньев которого уже успели, впрочем, скрыться в лощине.


Пройдя отсюда еще несколько километров и вдоволь налюбовавшись на живописные лога, которые нам пришлось пересечь, мы остановились, наконец, в урочище Цзян-цзюнь-гол, по соседству со ставкой торгоутского князя Наин-бэйсэ.


Наин-бэйсэ, старик лет под семьдесят, принял нас очень радушно и в течение следующего дня побывал у нас несколько раз. Он одевался очень бедно и ел очень плохо, хотя в общем и не производил впечатления человека скупого. Сверх всякого ожидания он не только ничего у нас не выпрашивал, но даже, по-видимому, стеснялся принять от нас и те безделушки, которые мы решились ему отослать. «Вы ведь проезжие люди, – говорил он, – и должны беречь свои вещи, а не раздавать их тем, кто, как мы, всю свою жизнь проводит на одном месте».


29 июня мы тронулись отсюда в полной уверенности, что сегодня же мы и доберемся, наконец, до перевала Куйтун; однако расчеты наши оказались ошибочными. Под различными предлогами торгоуты сумели увлечь нас сначала очень далеко на восток, а потом неожиданно сообщили, что перевала Куйтуна они вовсе не знают, а что если между Джунгарией и Юлдусом и имеются вообще перевалы, под другими, однако, названиями, то все они доступны только осенью и весной, а не теперь, когда в сбегающих с них потоках так много воды.


От Цзян-цзюн-гола дорога продолжала бежать местностью чрезвычайно гористой, хотя и с таким характером растительности, который все ближе и ближе походил к степному. Тополевые рощицы и луговые площадки мелькали, впрочем, еще кое-где в узких долинах небольших горных ручьев Тосту-гола и других, придавая им чрезвычайную живописность.


Долина р. Куйтуна, вернее русло ее, не широко и лежит на несколько сот метров ниже уровня соседней равнины, которая километров на пять от крайних горных отрогов протянулась к этой реке. Верхняя береговая терраса, местами очень явственно выраженная, узка и углублена в общем весьма незначительно; зато вторая обрывается круто и на такую значительную глубину, какой не имеют ни одна из рек южной Джунгарии. Русло Куйтуна вырыто в мощных дилювиальных наносах песку и гальки, слежавшихся здесь в настолько плотный конгломерат, что края обеих террас ниспадают к плёсу целым рядом отвесных и круглых башен или колонн, придающих причудливый вид всему этому узкому коридору, на дне которого шумят отдельные рукава мощной в летнее время реки. Почва этой равнины, еле-еле прикрытая растениями полынной формации, представляет только слегка разрыхленный верхний горизонт конгломератных толщ.


Мы спустились к Куйтуну по водостоку, переправились через него с громадным трудом и с еще бо́льшим трудом выбрались по крутейшему подъему снова в степь. Было уж поздно. Пройдя сегодня более тридцати километров, мы почувствовали себя утомленными; тогда нам объявили, что ночлег наш предполагается устроить в урочище Бай-ян-гоу, находящемся всего в каких-нибудь трех километрах от места нашей переправы через р. Куйтун. Действительно, мы достигли названного урочища менее чем через час.


Бай-ян-гоу лежит в устье ущелья несколько ниже крошечного поселка при китайском пикете, который выстроен здесь для охраны табунов, принадлежавших конной лянзе в Кур-кара-усу. Окружающие его горы составляют последнне уступы коротких северных контрфорсов Боро-хоро; они не высоки, состоят преимущественно из красноватых песчанистых глин и покрыты степною растительностью. Как и все почти ущелья этой части Тянь-Шаня, байянгоуская щель имеет чрезвычайно крутое падение; так что едва мы на следующий день частью ею, частью отрогами прошли несколько километров, как уже очутились среди еловых лесов и той обстановки, которая присуща этим горам в пределах упомянутой зоны.


День был облачный, но солнце выглядывало часто, ярким светом освещало два-три отрога, придавало на мгновение всему ландшафту оригинальный, но живой колорит, а затем снова скрывалось для того, чтобы бросить сноп лучей своих куда-нибудь в сторону. И от этой беспрестанной смены света и тени, пробегавших, чередуясь, по всему горизонту в причудливых очертаниях, все эти горы становились еще более фантастическими, чем были в действительности. Перебираясь с увала на увал, но все время держась гребня одного из главных отрогов хребта, мы имели параллельно себе другой такой же главный отрог, отделенный от нашего падью, глубина которой исчезала в тумане. И туман этот, клубами подымаясь наверх и густой пеленой затягивая побочные пади, казался нам какой-то странной средой, в которой точно плавали все эти сопки, то на время погружавшиеся в совершенную темноту, то снова всплывавшие на свет. За одним из увалов, оказавшимся выше всех пройденных, описанная картина гор еще более усложнилась: весь южный горизонт заслонили теперь грандиозные пики, сверху донизу одетые снегом… Но этой величественной панорамой гор нам суждено было наслаждаться недолго: набежали новые тучи, туман охватил нас отовсюду, и крупные капли дождя вдруг усиленно забарабанили по широким листьям придорожных растений.


На станцию Адона-булук мы добрались совсем измокшими. Но дождь не переставал лить и в течение всего того времени, пока мы устроивали свой лагерь и ставили юрты; к вечеру же тучи сбежали и совершенно прояснело.


В Адоне-булук мы едва не остались на дневку. Увлекшись охотой, Григорий Ананьин потерял наши следы, заблудился и ночевал на китайском пикете, в самой вершине байянгоуской щели. Догнав нас только на следующий день часу в девятом утра, он принес нам важную весть: дорога на перевал через горы Борохоро шла по щели Бай-ян-гоу, иными словами – оставлена нами на целый переход позади.


Мы позвали проводника торгоута. Но тот самым решительным образом отрицал это известие и выразил удивление, как Ананьин, ни слова не знавший по-калмыцки или китайски, мог объясниться с китайцем.


– Мы говорили по-тюркски…


– По-тюркски?.. Я первый раз слышу о китайце, говорящем по-тюркски… А впрочем, если вы больше верите ему – идите назад, а меня отпустите…


Мы колебались, но в конце концов последовали за торгоутом.


Мы круто спустились по узкому водостоку к крупной речке Итхана-анчха, перешли ее по прекрасному, китайской архитектуры бревенчатому мосту, поднялись на широкую береговую террасу, прошли ее поперек и узкою щелью, густо поросшей лесом из ели, рябины, тополя, дикой яблони и крушины и разнообразным кустарником, вышли на обширнейшие луга, слегка всхолмленные продольными рядами, принимавшими ближе к хребту характер уже резко выраженных и крутобедрых отрогов.


Горы Боро-хоро и их продолжение – Ирень-хабырга, отличающиеся необыкновенно крутым падением к северу, обилием всяких водостоков и щелей, представляют хребет, редкий в Центральной Азии по своей красоте. Обилие скал, множество живописнейших и вместе с тем диких ущелий, пышная растительность, сплошные еловые леса, наконец, множество речек и рек, бешеными потоками сбегающих вниз, в пустыню, и над всем этим блещущие своими вечными снегами седые колоссы – все это местами образует такие дивные сочетания самых чарующих эффектов, от которых с трудом отрывается глаз. Уже Итхана-анчха, шумным потоком несшаяся в узких щеках, поразила нас красотой открывшейся из них панорамы гор; не менее красива была долина и следующей р. Уласта, оживленная рощами тополей и юртами торгоутских кочевий; но всего великолепнее была долина третьей реки – Пичкана-анчха, как и Уласта, по выходе из гор впадающей в Итхана.


Левый берег ее луговой и настолько высок, что под его отвесною кручей плес реки кажется неширокою серою лентой, перерезанной зигзагами незначительной струйки воды, местами взбитой в белую пену; деревья же, сопровождающие течение этой реки, – лилипутами. Падение террас противоположного берега гораздо положе; местами они совсем размыты, сливаются между собой и береговыми нагорьями и образуют вместе с последними как бы один могучий горный отрог, сверху донизу одетый еловым лесом и роскошною луговою растительностью. Оттого-то правый берег Пичкана-анчха и кажется выше, чем левый. Темно-серые известняковые скалы в том месте, где мы спустились к реке, сжимают до крайности и без того уже крайне узкое ее русло, так что спустившимся на плес кажется, точно за пределами этих природных ворот нет ничего, кроме колоссальных снежных вершин главного кряжа. Вообще спуск к реке очень крут, подъем длинен и утомителен. Дорожка бежит здесь сначала зигзагом в лесу, затем среди кустарных зарослей и, наконец, взбегает на луг, который от берегового откоса тянется еще на несколько километров на восток. Этот луг, ограниченный с севера глинисто-песчаной грядой, а с юга еловыми лесами, спускающимися с отрогов Ирень-хабырга, и есть так называемое урочище Лу-чжан – крайний восточный пункт торгоутских кочевий ведомства Наин-бейсэ.


Хотя тянь-шаньские торгоуты нигде не казались нам богачами, но в сравнении с ними лучжанцы выглядели совсем нищими; даже у старшины юрта оказалась дырявой, обстановка убогой, дети – в рваных и донельзя грязных халатах.


В урочище Лу-чжан (7080 футов, или 2157 м) мы простояли три дня, предпринимая поездки к подножию снеговых вершин, в зоны альпийскую и каменных осыпей (9000–9500 футов, или 2740–2755 м), охотясь и коллектируя с большим прилежанием, и в конце концо, остались вполне довольны своим здесь пребыванием, хотя дожди, выпадавшие ежедневно, нам чрезвычайно мешали. Не повезло нам только на маральей охоте. Олень этот так здесь напуган, что убить его можно только случайно; усиленная же наша стрельба по птицам, барсукам и суркам давно уже должна была предупредить осторожного зверя о прибытии в его родные леса заклятого врага – человека.


На второй день пребывания нашего в урочище Лу-чжан к нам явился сопровождавший нас из урочища Цзян-цзюнь-гол офицер торгоутской милиции и объявил, что неотложные дела отзывают его обратно в ставку Наина-бэйсэ. почему он и сдает нас местному старшине. На наш вопрос последнему, знает ли он, куда ему следует нас вести, старшина покорно заметил:


– Окрестная страна вдоль и поперек мне знакома. Поеду – куда захотите…


Удовольствовавшись этим ответом, мы отпустили от себя офицера, одарив его как могли.


5 июля мы покинули нашу стоянку в Лу-чжане. Уже в этом урочище мы обратили внимание на глубокие шурфы и ямы, которые вырыты были вдоль того ключа, на котором мы расположили свой бивуак; по речке же Алтын-голу, в долину которой мы спустились с лучжанского луга, такие шурфы оказались чуть не на каждом шагу. Торгоуты нам сообщили, что это – работа китайцев, которые с незапамятных времен повсюду копали здесь золото, но в последнее время совсем забросили это дело по его малой доходности. Впрочем, китайцы рассказывали нам об этом немного иначе: во время мусульманского восстания залотоискатели частью разбежались, частью попали в руки дунган и погибли; с замирением же края, хотя в эти места и явились новые поселенцы, но за добычу золота они еще не брались.


Речка Алтын-гол, что в переводе означает «Золотая река», течет в узкой долине, ограниченной невысокими и отлогими грядами, сложенными из песчанистых глин с значительным содержанием щебня и гальки и поросшими по преимуществу злаками, чием, полынью, скабиозами и другими степными растениями. Насколько безжизненными и бесцветными кажутся эти гряды, покрытые пожелтевшей уже и блеклой растительностью, настолько же привлекательной является долина этой реки, поросшая лесом, преимущественно из тополей, в тени которых приютились многочисленные кустарники. Тенью этого леса, вернее – парка, разведенного самою природой, пришлось нам пользоваться, впрочем, недолго. Река круто уклонилась на север, мы же должны были свернуть на восток. Пройдя от этого сворота всего только несколько километров, мы вдруг увидели на горных склонах плантации мака и уже пожелтевшие поля пшеницы и проса. Очевидно, мы подходили к китайскому поселению.


Глава четвертая. В поисках перевала через Тянь-Шань


Старшина и сопровождавшие его торгоуты, доведя нас до упомянутых выше полей, приостановили своих лошадей и объявили: «Здесь земля наша кончилась, а дальше идите как знаете!..».


– Но вы же обязались провести нас до перевала через Боро.


– Сколько здесь ни живем, а о таком и не слыхивали!.. Но мы обещались довести вас до китайских властей и, как видите, исполнили свое обещание!..


Это была наглая ложь, да и фигура говоривших выражала столько наглости и бесстыдства, что единственным ответом им могло быть только предложение немедленно удалиться. Прогнав проводников, мы остались одни среди плантации мака и полей ячменя и пшеницы. Несколько дальше показались сбитые из глины заборы, какие-то полуразвалившиеся строения, а наконец, и все селение Бортунгэ.


Благодаря отсутствию проточной воды, которая вся была разобрана на поливку полей, мы некоторое время не знали, где приютиться хотя бы только до завтрашнего утра. Сбежавшиеся китайцы наперерыв предлагали нам чудовищных размеров редиску, яйца и хлеб, но относились безучастно к нашим расспросам о воде. Наконец, выискался один, который решился указать нам превосходное место, где мы, по его уверению, можем найти в изобилии все то, что нам нужно.


Вслед за ним мы побрели вон из селения, свернули в сторону от дороги и пошли среди камышей. Камыши кончились, и мы увидали перед собой крошечный пруд стоячей, зацветшей воды, с одного края взбаламученной стадом тут же валявшихся китайских свиней; это был даже не пруд, а скорее грязная лужа…


– Послушай, любезный, да разве возможно пить эту воду?


Вопрос этот, однако, был лишним, потому что один из китайских мальчуганов, целой гурьбой бежавших за нами, тут же демонстрировал способ, каким пользуется местное население для утоления своей жажды. Он поднял рубашку, прыгнул в воду и принялся пить ее точь-в-точь так же, как и наша собака, уже самодовольно расхаживавшая теперь в этой луже.


– Да неужели же у вас здесь нет иной воды, кроме этой?..


– У нас есть речка… Да вы не беспокойтесь, вам ведь и этой воды хватит с избытком!..


Едва растолковали китайцам, что не в количестве дело, а в качестве. Но это только распотешило многих из них, на лицах же других мы ясно прочли себе осуждение.


Когда мы уже собиралась продолжать путь наш дальше, к нам вдруг протолкался весьма прилично одетый китаец и объявил, что возникшее затруднение легко устранить, так как в любой из арыков можно немедленно же пустить проточную воду.


– И вы это сделаете?


– Я уже отдал соответствующие распоряжения.


Со стороны китайцев это было очень любезно, и мы не замедлили, разумеется, выразить им живейшую свою благодарность. Вода, однако, прибыла к нам не ранее, как часа через два, да и то пустили ее не местные жители, а наши казаки.


На следующее утро мы потянулись селением Бортунгэ. Было девять часов. На небе ни облачка, в воздухе тишь и необыкновенная духота, окрестности – волнистая глинисто-песчаная степь, покрытая густой, но уже пожелтелой травой: блеклые краски, скучный ландшафт! А вдали фиолетовые массивы гор, увенчанные снегами, – соединение стольких контрастов с этой унылою местностью… И под влиянием зноя и пыли все эти столь обычные там дикие скалы или густые ельники, перерезанные ручьями и полные прохлады и тени, рисовались воображению нашему вдвое заманчивее, чем, может быть, были в действительности…


Передний эшелон наших вьюков стал вдруг быстро спускаться, но куда – с того места, где я тогда находился, еще не было видно.


– Хоргос!


– А!.. Наконец-то!.. – и я рысью пустился обгонять беспощадно пыливших вьючков.


Хоргос, как и большинство пройденных до сих пор рек южной Джунгарии, вырыл себе глубокое и обширное ложе в послетретичных конгломератах. Смотришь сверху: точно ручьи, сплетаясь и разбиваясь на рукава, бегут по каменистому руслу, а спустишься вниз – ревет бездна потоков, несущих громаду мутной воды… И счастье еще, что последняя разбросалась, а протекай она здесь одной только трубой, пожалуй, не всегда была бы даже возможна и переправа через нее.


На противоположном, еще более крутом берегу одиноко ютилась какая-то китайская фанза – начало поселка, заслоненного от большой дороги цепью глинисто-песчаных бугров. Тут же, только спиной к этим постройкам, расположилась и лавочка, в которой какой-то предприимчивый китаец бойко торговал всяким мелким товаром. Завидя нас, он вышел из-за прилавка и с большой развязностью стал приглашать нас на чашку горячего чая.


На наш вопрос относительно перевалов через горы, этот китаец сообщил, что небольшие партии калмыков ежегодно приходят сюда ранней весной из-за гор, спускаясь по речке Улан-усу.


Мы решили воспользоваться этим указанием и пойти по указанной нам тропе, своротив сюда же и ушедших далеко вперед наших вьюков.


Дорожка побежала сначала логом, потом стала огибать бугор за бугром из лёссоподобной глины, с примесью гальки, и, наконец, совсем затерялась в плантациях мака. Кое-как мы выбрались к задворкам селения Ню-цзюань-цзы, но произвели здесь своим появлением страшный переполох: собаки залаяли, двери захлопали, и все, что в селении, кажется, только было живого, куда-то мигом запряталось…


Мы прибавили ходу и вскоре втянулись в ущелье, в котором и заночевали у опушки елового леса.


От места нашей стоянки дорога круто взвивалась по косогору. Все выше и выше… Наконец мы на гребне отрога. Впереди громадные скалы голого камня, справа и слева глубочайшие щели, поросшие лесом. Дорожка кончилась, и последние следы ее затерялись в траве чуть не по пояс. Куда же теперь? Неужели возвращаться обратно в селение Ню-цзюань-цзы?


– Нет, уж лучше спускаться вон этим логом… Куда-нибудь да выйдем же мы наконец!


И мы стали спускаться. Вьючных лошадей пришлось разобрать по рукам, а верховых погнали пустыми. Щеки оврага целиком состояли из спекшихся на солнце глинисто-песчаных крутейших откосов, по которым лошадям нашим приходилось буквально сползать, рискуя при этом ежеминутно сорваться. А затем, когда мы сползли с этой кручи, внизу мы встретили новое затруднение: чащу ели и всевозможных кустарников, пробираться через которую с вьюками дело вовсе не шуточное. Но, наконец, и с этой задачей мы справились и вышли на луг, который пересекала во всю его ширь большая арбяная дорога.


– А вон и калмыки!


Вьюки были брошены, и все мы, кто был только свободен, поскакали к аулу. Но мы там никого не нашли, кроме двух-трех подростков, пугливо озиравшихся на незнакомых пришельцев. Они до такой степени были поражены появлением нашим, что на первых порах, очевидно, даже не знали, на что им решиться; но, наконец, сочли за лучшее испугаться, бросились в юрту и забились там между кошами.


Мы хотели уже было броситься на розыски взрослых, когда вдруг они сами точно из земли выросли перед нами.


– Мы видели, – говорили они, – как вы подъехали к нашим юртам, и поспешили сюда… Хотя мы и бедные люди, но все же предлагаем вам войти в наши жилища и подкрепить свои силы…


– Спасибо, но мы же очень спешим…


– Но откуда же вы приехали к нам и где остались почтенные ваши семейства?


– Мы, как видите, русские… ваши земли нам незнакомы, и мы заблудились. Покажите же, как пройти нам на перевал через этот хребет…


– На перевал? Но вы ни через один из перевалов теперь не пройдете! Здесь дикие горы, плохие дороги, снег на перевалах повсюду глубокий, но в это время года уже рыхлый настолько, что нет ни малейшей возможности пробраться через него.


– Но как же нас уверяли китайцы, что есть хороший перевал в верховьях речки Улан?


– Ах, что знают китайцы! Перевал там действительно есть, но как вы теперь до него доберетесь? Улан-усу вброд ведь летом вовсе не проходим…


– Однако мы хотим попытаться… Пусть только кто-нибудь из вас нас проводит…


Но на это предложение они ответили отказам. Как можно! Они разве свободные люди? Они работники-дровосеки, закабаленные китайцами и обязанные к сроку доставить значительную партию леса в Манас… Но указать дорогу в долину р. Улан-усу они могут и не отказываются. И они действительно ее указали, а двое из них даже проводили нас с километр.


– А та арбяная дорога куда же пошла?..


– Да никуда. Она вон здесь, много, если в полуверсте и кончается. Это – лесная дорога: по ней мы лес в Манас возим…


Простившись с калмыками, мы двинулись в указанном направлении и, пройдя не более восьми километров среди высоких глинистых и песчаниковых холмов, кое-где прикрытых еще зелеными злаками и в распадах густо заросших кустами таволги и караганы, выбрались, наконец, без особенных затруднений в долину Улан-усу, т. е. «Красной реки», которая как бы в противоречие с данным ей монголами прозвищем несла теперь воды столь же чистые, как кристалл.


Переправившись через нее без труда и вдоволь по этому случаю насмеявшись над неудачной выдумкой торгоутов испугать нас этой мелкой водой, мы раскинули свой бивуак на прелестной лужайке, окруженной скалами, лесом и крутой излучиной Улан-усу. Для того, однако, чтобы без проводника пуститься вперед, надо было хоть в общих чертах познакомиться с характером предстоящего движения по ущелью, и мы решились исследовать его в тот же день…


С этой целью и были нами посланы вверх по реке казаки Комаров и Глаголев. Они проездили часов шесть и вернулись, когда была уже темная ночь. Но пока они ездили, а некоторые из нас экскурсировали в окрестных горах, на бивуаке у нас вот что происходило.


Едва мы принялись было за послеобеденный чай, как из-за леса показалось несколько всадников. Они спешились и приблизились к нашим юртам.


– А, торгоуты! Добро пожаловать… вы куда?


– К вам.


– Опять к нам? Да что вам нужно от нас?


Торгоуты замялись, потом отвели в сторону Николая и стали ему что-то настойчиво и с жаром внушать.


Оказывается, что торгоуты, живущие в этих горах, испугались, узнав, что русские намерены идти вверх по р. Улан-усу. Это ведь для всего отряда верная гибель! И кто же тогда будет в ответе? Никто, как только они, торгоуты… Лучше не доверяться этой реке. И теперь уж в вершинах своих она местами непроходима, но что же будет впоследствии, через несколько дней, когда вода в ней пойдет очень заметно на прибыль? И это не все. За перевалом протекает другая река, которую в низовьях называют Манас, а в верховьях Хуста: это громадный поток, через который, и то только в истоках, переправляются случайно ранней весной, обыкновенно же в то еще время, когда воды ее скованы льдом. «Что же будет, – добавляли в ужасе торгоуты, – если вы теперь же достигнете берегов этой реки? А то, что вы попадете в каменный ящик, из которого нет выхода ни взад, ни вперед… Страшное положение и в перспективе голодная смерть!»


Торгоуты столько раз нас обманывали, что мы давно перестали им верить. Не поверили и теперь, а подумали: «Лгут, конечно! Верно снова хотят, чтобы мы уклонились с прямого пути. Уж подождем лучше наших казаков да выслушаем раньше, что скажут они».


И дождались, наконец, и наговорили они нам порядочно ужасов.


– А не верите, ваше благородие, наведайтесь сами!


– Да неужто же нет обхода нигде?


– Может, и есть, да где их было сегодня искать?! К тому же и ту тропинку, по которой мы ехали, пожалуй что вовсе за тропинку и почесть невозможно… а что уж месяца два, как ею не ездил никто, то, верьте совести, верно!


Решено было на следующий день самим исследовать как можно дальше ущелье. Но все же на душе стало грустно. Приходилось, по-видимому, окончательно расстаться с надеждой попасть на южные склоны Боро-хоро.


На следующий день, едва отъехали мы несколько сот метров от нашего бивуака, как уже Комаров нашел нужным предупредить:


– Переправа!


– Как, уже?!


Мы бухнулись в воду и совсем неожиданно зачерпнули в голенища воды.


– Ого, глубоко!


Но нас дальше ждал новый сюрприз.


Река неслась со страшной стремительностью, билась среди валунов и, обдавая их то и дело клочьями пены и миллионами брызг, уносилась вдаль сплошной белой пеной… А несколько выше, стеной в полтора-два метра, из-под загромоздившего русло реки бурелома выбивались мощные струи воды, разбивавшиеся о каменные твердыни со стоном и ревом, наполнявшим всю эту щель до того, что в двух шагах уже ничего не было слышно. И сырость, и этот шум, и царившая здесь полутьма, которую рассекал один только солнечный луч, упавший в реку откуда-то с высоты и в ней утонувший, и все эти скалы, словно щетиной поросшие ельником, и, наконец, эти валуны, отшлифованные водой и теперь влажные от тумана, – все это производило на нас какое-то странное впечатление: не то содрогалась душа от восторга, не то от какого-то страха. Да, глухое, дикое место! И представьте же себе теперь изумление наше, когда тропинка, добежав до водопада, круто свернула к нему и на наших глазах ушла под пенящуюся поверхность воды.


– Да неужели же здесь переправа?


– Здесь… под гребнем воды.


Жутко, даже очень жутко, но… что же поделаешь? Главное, надо помнить всегда, что колебания в таких случаях очень опасны. Неуверенность седока живо передается и лошади, и тогда хоть возвращайся назад! Она будет трусить, а если и добьешься нагайкой до того, что она, наконец, ринется в воду, то зашагает так робко, что и не такая струя собьет ее в камни.


Более или менее благополучно мы проехали еще шесть таких переправ, все в том же роде. Две из них удалось обойти, через остальные придумали способ перевести вьючных лошадей и баранов и, довольные своей поездкой, вернулись обратно.


– Завтра чем свет к перевалу!


Приказание отдано, но мы не могли скрыть от себя, что идем на авось. Впрочем, мы имели свой план. За восьмой переправой мы отыскали прекрасное место для стойбища. Здесь остановимся на день, думали мы, изучим ущелье еще километров на десять выше, перетащимся, может быть, и туда, а там, вероятно, будет уже недалеко и до перевала…


Вечером вторично явились к ним торгоуты.


– Ну что же, все-таки едете?


– Едем…


– А далеко уезжали сегодня вверх по реке?


– Да до ключа, что впадает в Улан.


– Далеко… Должно быть, хорошие у вас кони… а наши такой дороги не сделают… Ну, что ж, желаем вам успеха!..


Искренний тон последнего пожелания нас очень встревожил: «Неужели же правда все то, что они говорили нам о предстоящей дороге?»


О том, как на следующий день переправились мы через Улан-усу, можно составить себе понятие по следующей картине.


Глухой рев реки все покрывал… Слышен был только говор ближайших, да изредка доносился сюда громкий крик Глаголева, могучая, почти нагая фигура которого отчетливо рисовалась на каменной глыбе, выше других торчавшей над бурною поверхностью пенящегося потока:


– Лови!


И вслед за тем взвивался аркан, расходящеюся спиралью проносился над водопадом и попадал в руки другого казака, который в одной рубашке бесстрашно балансировал на стволе старой ели, сильно накренившейся над клокотавшей пучиной. Конец его привязывался к вьюку, завьюченному чуть не к самой спине, раздавалась команда: «Айда! Пошел!» – и вслед за тем юркий, худощавый Григорий, с головы до ног уже мокрый, но в лихо набок заломленном картузе, уже несколько раз погружавшийся вместе с своей лошадью в воду, отводил на правый берег едва справлявшегося с потоком вьючка.


Он ликовал, и вся его фигура, казалось, нам говорила: «Каков, в самом деле, я молодец!» Да, и действительно молодец! Другие по разу и по два проводили по гребню водопада вьюков, он же один свел их двенадцать… И мы хвалили его: «Ай да молодчина, Григорий!»


Но в силу, вероятно, этих похвал он стал вскоре даже с некоторым пренебрежением посматривать как на тех, кто с ног до головы не был столь же мокрым, как он, так и на тех, кто вертелся и с делом, и без дела между вьюков. В особенности же доставалось от него Давыдке-дунганину и переводчику Николаю.


– Ну, ты, кошма, подавай, что ли, вьюков! Ну, ты, орда, держи, что ли лошадь! – сыпал он и вправо и влево, и ему и держали и подавали… Он некоторым образом чувствовал себя на положении героя, а потому суетился, приказывал и вообще изо всех сил старался держать персону свою на виду. Наконец, Ташбалте он примелькался.


– Ты чего раскомандовался тут! Пошел вон, и без тебя здесь все обойдется!..


Ташбалта Ходжаев – ветеран всех моих путешествий; подобная переправа ему, разумеется, не новость, но он смотрит на нее, как на серьезное дело, а не ищет в ней только забавы или, тем более, предлога выказать свое молодечество.


Николай и Давид тотчас же примкнули к Ходжаеву.


Чтобы помирить враждовавших, я отправил Григория к тому месту, где переправляли баранов. Он пригорюнился было сначала, но, взглянув вперед, просиял. Действительно, я посылал его на забавное дело! Там вязали поперек тела баранов и, несмотря на отчаянное сопротивление с их стороны, подтаскивали к воде и с размаха бросали в пену потока… Течение тотчас же, разумеется, уносило несчастных вперед, но, благодаря аркану, они всякий раз неизменно добирались до камней противоположного берега, где уже их и встречали две спасительные руки человека. Картина обычная, но доставившая Григорию необычное наслаждение. Роль зрителя он тотчас же переменил на роль главного действующего лица, и ни один баран уже не мог миновать его рук…


Когда все лошади стояли уже на правом берегу Улан-усу, я с казаком Глаголевым уехал вперед, а брат остался с вьюками, взяв на себя присмотр и руководство дальнейшим движением каравана вверх по реке. За третьим бродом мы, в свою очередь, с Глаголевым разделились: я еще раз переправился через поток, а он остался на месте, потому что каждому из нас приходилось расчищать и исправлять свой участок дороги.


Немало, должно быть, прошло уже времени, метров двадцать – сорок просеки ширилось уже у меня за спиной, а наших вьюков все еще не видать… Что бы такое?! И я направился к берегу.


Каково же было мое изумление, когда на противоположной стороне я застал такую картину.


По-видимому, уже весь караван там столпился. Бегали, суетились, одни почему-то крупными фестонами развешивали по ближним деревьям штуки пестрых ситцев и кумача, взятых в целях обмена на баранов; другие несли в чащу леса сундуки и мешки или уводили туда же уже развьюченных лошадей… Два казака прибежали, схватили арканы и опять убежали. И оттуда, куда убежали, раздался выстрел, гулко отозвавшийся среди скал.


– Что там такое?


Но меня не слыхали… Я бросился к лошади и тут только заметил впервые, что сталось с рекой…


Несколько часов тому назад совершенно прозрачные воды «Красной реки» окрасились теперь действительно в этот цвет, но одновременно с этим и поднялись настолько значительно, что залили даже все камни, служившие нам раньше указателем брода.


Положение становилось опасным, и медлить было нельзя… Я въехал в дико ревущий поток… Что было со мной вслед затем, описать трудно. Я испытал чувство, которое должен был бы, как мне кажется, испытать человек, низвергнутый в пропасть, с тою, впрочем, существенной разницей, что одновременно я принимал и холодный душ. Когда я очнулся от неожиданности, я увидел себя среди клокочущей пены и торчащих отовсюду каменных глыб. Мне казалось, что я нахожусь на вершине наклонной плоскости, с которой с чрезмерной быстротой я несусь куда-то вниз, в какую-то черную щель, где опять-таки ничего, кроме белой пены и черных вершин валунов, не видать… И странно! В этот серьезный момент я не ощущал ничего: ни испуга, ни стремления выбраться так или иначе из опасного положения… Еще помню один только момент: меня точно метнуло вокруг черной скалы, и тут же я как-то сразу и понял, что нахожусь уже вне всякой опасности: лошадь ощутила под ногами твердую почву и одним прыжком выскочила на камни… Еще одно усилие, и мы оба были на берегу но, к сожалению, не на том, где находились наши вьюки…


Все рассказанное длилось один только миг, вот почему и люди наши, хотя и видели мое приключение, но не успели сообразить даже, чем и как мне помочь. Они на все лады махали руками, указывали на что-то и силились перекричать рев потока, но, увы! совсем напрасно, так как до меня едва доносились бессмысленные: ук, ук!..


Выбравшись на тропинку, я еще раз попробовал переправиться, взял много выше и с грехом пополам добрался-таки до своих.


– Слава тебе, Господи! А мы уже думали…


– Да у вас-то тут что?! Брат где?..


– И у нас-то не вовсе, чтоб ладно… Трое лошадей в воду свалилось… едва спасли, а уж вещи все подмокли. А что сталось с папиросами, да и с прочими всеми вещами, хоть не рассказывай!.. А одну лошадь, Чуркинова гнедка, пристрелили… Должно, ногой попал в камни и то ли вывихнул ее, то ли сломал, а только уж тронуться с места не мог… Его благородие, должно, и по сей поры еще там.


Так закончился первый переход наш вверх по р. Улан-усу, – предсказания торгоутов сбывались.


Вечером пошел дождь, и мы, забравшись в казачью юрту, сообща обсуждали вопрос: продолжать ли движение наше вверх по реке или, пока не поздно, вернуться назад?


Решили, несмотря ни на что, идти к перевалу, но прежде всего обстоятельно изучить ущелье еще на несколько километров впереди. С этой целью я, Григорий и три казака должны были назавтра чуть свет тронуться в путь.


Проехав несколько переправ, мы достигли, наконец, того места, где река каскадом выбивается из щели. Комаров сунулся было в реку, но водой его тотчас же сбило с седла, и оба, казак и лошадь, едва выбрались затем на берег.


– Надо искать, ребята, обхода… С вьюками здесь все равно не пройти…


– Где уж с вьюками!..


Поручив лошадей наших Григорию, вдвоем с казаком Чуркиным мы полезли на соседнюю гору. Лиственный лес кончился, и мы уперлись в скалу. Здесь было сыро, росли бурьян и крапива. Еще выше – мох, а там обрыв скалы и площадка…


– Ну, здесь также с вьюками не проберешься!


Однако все же мы полезли вперед, так как я хотел, по крайней мере, познакомиться с характером гор и засечь некоторые из выдающихся вершин этих последних.


Камень обнажился повсюду. Гольцы были донельзя крутые, и мы вынуждены были пользоваться самыми ничтожными выступами камня, чтобы хоть несколько подвигаться вперед. В конце концов мы все же, однако, выбрались на вершину отрога, с которого хотя и раскрывалась широкая панорама гор, но, к сожалению, только на запад, а восток по-прежнему все еще оставался скрытым за соседним отрогом. Подозревай я тогда, какие громадные скопления снега маскирует он, я, без сомнения, не пожалел бы трудов, спустился бы в падь и поднялся бы на противоположную гору, но теперь я почел это излишним. И без того мы употребили на подъем больше часа, вышли за верхний горизонт ельников и достигли зоны ползучего можжевельника. Река казалась отсюда узкой белеющей ленточкой, замкнутой в скалистых черных щеках, выше которых, куда ни взгляни, торчал ельник, который сплошным лесом одевал все сопки вплоть до горизонта гольцов.


Изумрудными змейками луговин, устилающих пади, делился этот лес на участки, и каждый участок представлял из себя ощетинившийся конус, тесно прижавшийся к каменному валу, сложенному, по всему видно, из таких же метаморфических пород, как и все окрестные горы. Километра два впереди р. Улан-усу круто поворачивала на юго-восток, и ее долины нам отсюда было уже вовсе не видно; зато был хорошо виден ее главный приток, который сбегал с снеговых полей, подпертых, точно барьером морены, узким поясом крупных осыпей, среди которых то там, то здесь струились ручьи.


Думая сколько-нибудь выгадать при спуске, мы взяли правее, но вскоре раскаялись. На первых порах все еще шло хорошо. Кое-как мы даже спустились с отвесной скалы, но затем уже выбрались на такую площадку, откуда не было выхода. Впереди пропасть, позади и с обеих сторон – каменные откосы, по которым спуститься еще была хоть какая-нибудь возможность, но взобраться на которые – никакой. Чуркину, впрочем, как-то еще удалось, буквально обхватив руками и ногами каменную глыбу, проползти на соседний выступ скалы, но я чувствовал, что подобный эксперимент будет мне не по силам, что я оборвусь непременно, и колебался… Но другого выхода не было, и я, что делать, решился…


– Сюда, сюда ногу, правей, правей!..


Конвульсивно ухватившись руками за какой-то выступ скалы, я повис над бездной, тщетно пытаясь найти на гладкой поверхности камня хоть какой-нибудь упор для ноги. Наконец, последний нашелся, но зато правая нога так и осталась у меня на весу… Я распластался на камне и не имел силы перекинуть руки вперед.


– Теперь хватайтесь за куст!


Я видел этот куст, жалкий и почти высохший можжевельник, торчащий из ближайшей щели, но не мог до него дотянуться… Но вот и это кое-как удалось… Доверившись крепости деревца, я опять повис в воздухе, делая тщетные усилия отыскать ногами новый выступ скалы.


– Правей, правей!.. Скорее!.. Смотрите, куст!..


Куст, действительно, медленно вылезал из щели. Очевидно, его корни не могли выдержать моей тяжести… Я этого не видел, а чувствовал… И при одном этом сознании у меня потемнело в глазах. Я выпустил куст из левой руки и стал ею машинально хвататься за всевозможные выпуклости скалы; я ухватился за что-то колючее и, несмотря на острую боль, сжал это нечто в руке. Затем еще несколько усилий ногами, и я уже был вне опасности…


– Уф! Чуть было не сорвался!..


Оглядевшись на новой площадке, мы поняли, что попали из огня да в полымя: последняя также кончалась обрывом, а сзади упиралась в скалу. На наше счастье, однако, на скалу навалилась старая ель, с которой время успело уже не только содрать всю кору, но и окрасить ее в густой серый цвет. Доверившись вполне ее крепости, мы спустились по ней и вскоре очутились снова в еловом лесу, путь по которому уже не представлял никаких затруднений.


Григория мы застали внизу одного, казаки же, нас не дождавшись, переправились где-то ниже и уехали на перевал.


Они вернулись тоже не с радостными вестями: «Лезли мы, лезли, бросили, наконец, лошадей и, прыгая с камня на камень, прошли эдак с километр, но все же до перевала не добрались и вернулись…»


Решение наше выбраться на южные склоны Тянь-Шаня, таким образом, оказалось неосуществимым, и мы повернули назад…


11 июля мы прибыли на место первой своей стоянки в устье ущелья р. Улан-усу, а 12-го и вовсе расстались с этой последней, свернув у стойбища маньчжурских солдат, пасших здесь казенный табун, опять на восток. Здесь мы снова вступили в холмистую местность, поросшую луговыми травами и среди них сплошными насаждениями клубники и земляники, – факт, интересный в том отношении, что указывает на вероятное отступление лесов в этой части Тянь-Шаня. На одном из пригорков мы вдруг увидали силуэт рослого каракуйрюка. Каракуйрюк, и здесь, столь высоко в горах, какое необычное в самом деле явление! Конечно, попытка свалить его из винтовки на расстоянии многих сотен шагов окончилась неудачей, но эпизод этот тем не менее возбудил столь оживленные толки, что мы не заметили даже, как добрались, обогнув глубокую и широкую падь, в которой еще раз натолкнулись на маньчжурский табун, до полей, засеянных маком.


Дальше мы свернули в горы, и очень скоро, вдоль речки Фоу-хэ, добрались до нижнего предела ельников (5952 фута, или 1812 м над у. м.), где и остановились. Менее чем в полукилометре от нашего бивуака были юрты калмыков. Оказалось, что это были семьи охотников на маралов, перебравшиеся сюда еще ранней весной из-за Тянь-Шаня, с Юлдусов и из окрестностей Карашара.


Несмотря на систематическое избиение маралов самцов ради пантов, их еще очень много в этих лесах. Чуть не из-под Урумчи до Хоргоса северные склоны гор, в пределах лесной зоны, почти вовсе не заселены; вероятно, только это пока и спасает их здесь от полного истребления, какому они подверглись уже в Хамийских горах и к западу отсюда, за Куйтуном и Джиргалты.


Самим нам не удалось, однако, здесь хорошо поохотиться. Незнакомство ли с обычаями оленя, неумелость ли наших охотников, но только они каждый раз возвращались с пустыми руками. При наличии густого кустарника, высокой травы, леса в полной листве – не легко было найти здесь марала, а еще мудренее было к нему подойти…


Воспользовавшись тем, что торгоуты повадились к нам ходить, мы сделали попытку сговорить кого-либо из них поступить к нам за хорошую плату в проводники; но они наотрез отказались: «Китайцев боимся», – говорили они…


Ввиду этого пришлось ехать к китайскому старшине в упомянутый выше поселок Ши-цюань-цзы. Вопреки торгоутским рассказам, старшина этот оказался добродушнейшим человеком. Он очень сердечно отнесся ко всем нашим нуждам, помог заказать четыре сотни китайских паровых хлебцев (мянь-тау) и отыскать проводника через Манас. Совершенно успокоенные за дальнейшую судьбу нашего движения на восток, вернулись мы на нашу стоянку и на следующий же день выступили по направлению к упомянутой выше реке.


Дорога сначала шла вниз по речке Фоу-хэ. Бесчисленные извилины этой последней, мягкая мурава ее берегов, группы тополей, кустарник и серые глыбы камней, отделившиеся от остального массива, кое-где сужающие долину этой речки, – все это местами представляло такое красивое сочетание между собою, что местность эту по всей справедливости следует отнести к числу живописнейших в Восточном Тянь-Шане. Долина Фоу-хэ очень оживлена, благодаря каменноугольным ломкам, находящимся километрах в двух выше поселка Ши-цюань-цзы. Каменный уголь выступает здесь жилами мощностью до полутора метров среди углисто-известковистых сланцев и железисто-кварцевых конгломератов, прорванных кварцитом. Однако почти вертикальное простирание этих жил крайне затрудняет работу китайцам.


Селение Ши-цюань-цзы невелико, очень разбросано и окружено значительною площадью культурных земель. Базар в нем небольшой, но он так живописно приютился под сенью громадных деревьев и среди быстротекущих ручейков прозрачной воды, что невольно забываешь здесь невзрачность окрестных построек. Вьюки должны быть теперь уже далеко! Мы рысью выехали из селения и, для сокращения пути, межами выбрались на дорогу, которая, не доходя Ши-цюань-цзы, оставила долину Фоу-хэ и свернула к горам. Мы догнали свой караван, впрочем, нескоро, хотя увидели его при первом же подъеме его на высокий увал, служащий восточной гранью донельзя расширившейся здесь долине Фоу-хэ.


Со следующего увала, на юге, совсем неожиданно открылся вид на гигантскую группу сложных колоссов, которую калмыки назвали нам Дос-мёген-ола. Это было величественное, редкое зрелище! Ничего, кроме зеленых гор и долин, которые далеко уходили вдаль, сливаясь там в одно зеленое поле, и непосредственно над ними пять снежных гигантов, отчетливо рисовавшихся на темно-голубом фоне ясного неба! Но нам некогда было долго любоваться этой картиной: следовало спешить, чтобы где-нибудь не сбиться с пути, так как тропинки в этой холмистой местности разбегались во всех направлениях. Спустившись под гору, мы миновали поле, плантацию мака и фанзу; затем дорога повела нас из лога в лог, пока не вывела, наконец, к ключику горько-соленой воды, струившемуся в овраге, обросшем лозой, шиповником и другими кустарниками. Вдоль этого ключика, по тропинке, едва намеченной на спекшихся глинисто-песчаных откосах ущелья, мы и спустились к Манасу.


Глухой гул известил нас о близости громадного потока воды; но гул этот шел точно из-под земли, и, только подъехав уже к обрыву второй террасы и заглянув в него, мы увидели наконец глубоко внизу, в узком каньоне, с шумом, от которого, казалось, содрогались в соседние скалы, катящиеся валы вспененной серой воды. Это и была Хуста (Хосутай), в низовьях – Манас.


Полковник Галкин, совершивший весьма трудное путешествие по горам Восточного Тянь-Шаня и посетивший истоки Хусты, дает живую характеристику этой местности[21]. Сравнивая ее с тем, что сообщалось мною об этой, вероятно, самой дикой и недоступной части Небесных гор в письме из Хами[22], нетрудно подметить почти полное тождество этих двух описаний, хотя, конечно, отчета полковника Галкина я в то время еще вовсе не знал. Это дает мне смелость предполагать, что собранные нами сведения о Дос-мёген и прилегающей горной стране заслуживают доверия.


С окрайних холмов долины Фоу-хэ, как уже знает читатель, мы видели непосредственно над зеленым нагорьем подымавшуюся горную группу из пяти колоссальных пиков. Эту горную группу нам назвали Дос-мёген-ола. Чем дальше, однако, подвигались мы на восток, тем длиннее и длиннее становилась цепь снеговых пиков, пока, наконец, мы совсем не потеряли из виду Дос-мёген, как бы затерявшуюся в море ослепительно блиставшего снега, венчавшего все горы на южной стороне горизонта. Из этого я заключаю, что вся масса гор верховий Хусты представляет редкое по своей высоте и в системе Тянь-Шаня поднятие, может быть, короткий кряж, высшие точки которого приходятся, однако, на ту его часть, которую впервые увидали мы еще из долины Фоу-хэ.


Хуста берет начало с фирновых полей, сползающих с южного склона Дос-мёген-ола. Сперва она течет на восток, затем круто поворачивает на север, прорывая хребет по ущелью, отвесные стены которого имеют превышения до 3000 футов (914 м) над долиной реки. Выше этого грандиозного прорыва долина Хусты, согласно с описанием торгоутов, представляет каменный ящик, замкнутый отовсюду высочайшими скалами, через которые все известные перевалы, за исключением Кельдынского (Дунде-Кельде) на юге и Улан-усу на севере, высоки и очень мало доступны. Узкая полоска лугов тянется здесь кое-где только возле воды; затем корма имеются только местами в побочных ущельях – все же остальное пространство сплошь покрыто осыпями, крупными обломками скал, снегом и льдом; дожди и снег здесь очень часты; вообще же, по словам торгоутов, вся долина имеет дикий и угрюмый характер, почему и посещается в исключительных только случаях, да и то преимущественно одними охотниками.


Независимо от того, ошибочно или нет помещаем мы горную группу Дос-мёген столь близко к повороту Хусты и под этим или другим именем станут в будущем известны горы ее верховий, теперь уже для меня несомненно, что с переходом через Улан-усу в бассейн Манасской реки мы оставили за собой хребет Ирень-хабурга и вступили в предгорья другого столь же самостоятельного звена Небесных гор; а потому вполне своевременно бросить ретроспективный взгляд на пройденное пространство и в коротеньком очерке объединить все вышесказанное об этих горах.


При короткости обоих своих заложений хребет Ирень-хабурга – Боро-хоро очень высок; а это и обусловливает все дальнейшие особенности этих гор.


Бесчисленные остроконечные пики хребта Ирень-хабурга и ослепительно между ними блестящие снеговые долины, чередуясь до бесконечности, занимают весь юг горизонта и на окраинах его мало-помалу сливаются с фиолетовыми тонами необъятной дали. На громадном протяжении он совершенно однообразен, и гребень его, выходя всеми своими точками за пределы вечного снега, нигде не представляет ни особенно выдающихся пиков, ни особенно значительных седловин. Это однообразие в очертании гребня нарушается только на крайнем востоке в верховьях Куйтуна, где зубчатость хребта наиболее глубока, и на меридиане Ачала, где кряж расплывается, понижаясь в то же время довольно значительно.


Такой внешний вид хребта уже достаточно определяет его малодоступность, столь полно сказавшуюся и при неоднократных наших попытках добраться до гребня.


Вообще как горы Боро-хоро, так и дальнейшее восточное его продолжение – Ирень-хабурга, представляют сочетание высочайших скал и глубоких ущелий, по дну которых не имеется почти вовсе путей: так узки они и так полно загромождены всевозможными обломками скал; поэтому все тропинки лепятся здесь вдоль гребней отрогов и часто сбегают книзу, на север, к подошве предгорий, обходя тем глубокую щель, в которую спуск невозможен. Я не знаю, конечно, что мешало торгоутам указать нам перевалы через Боро-хоро, но думаю, что одной из причин была малая доступность последних. Впоследствии от одного илийского уроженца, хорошо, по его словам, знакомого с долиной Каша, нам довелось слышать, что самым восточным из доступных вьючному движению перевалов через Боро-хоро следует считать Мынгэтэ; далее же к востоку имеются только охотничьи тропы, по которым сообщение в разгар лета совсем прекращается. Так ли это в действительности, конечно, я утверждать не берусь; припоминаю, однако, рассказ торгоута, уверявшего нас, что карашарские охотники на маралов потому и перебираются на северные склоны Боро-хоро со своими семьями, что только осенью получают возможность вернуться в свои родные кочевья на р. Хайду-гол.


Неприступности Боро-хоро немало способствуют также стекающие с него реки и покрывающие его ельники.


Речных долин в этой горной цепи вовсе не существует; в верховьях они заменяются щелями, недоступными даже и пешему, в среднем течении – каньонами, стены которых, как мы уже видели, слагаются из рыхлых дилювиальных конгломератов. И несмотря на то, что неразвитые предгория Боро-хоро не позволяют образоваться здесь значительным рекам, каждая из них тем не менее только в редких случаях имеет удобные броды. Высокое падение воды обращает их в стремительные потоки, бурлящие на всех переборах [перекатах] или несущиеся пенистым каскадом среди ими же навороченных каменных глыб и бурелома, а это и делает переправу через них всегда почти затруднительной, если только не вполне невозможной.


Изборожденный ущельями, чрезвычайно крутой гребень Боро-хоро даже много ниже линии вечного снега лишен еще сплошного растительного покрова; замечательно также отсутствие здесь сплошных осыпей, хотя щебень и крупные обломки нередко на значительные протяжения покрывают щеки и днища ущелий, по которым капля по капле струится снеговая вода. Из-за крутизны стен тут еще негде укорениться растительности; зато тем пышнее развивается она ниже, на предгорьях и более покатых склонах хребта, которые как бы подпирают осевой скалистый массив. Последний исчезает под лугом только к западу от р. Джир-галты, т. е. в местах наибольшего понижения хребта.


Где только образовалась площадка или не слишком крутой склон, там появилась и ель. Ель сплошными лесами одевает Боро-хоро в пределах от 9000 до 6000 футов (от 2743 до 1828 м) и вместе с лугами составляет господствующую здесь формацию. По отсутствию подлеска, по сухости лесной почвы еловые леса эти всего ближе напоминают растущие по суходолам боровые ельники Средней России; вместе с тем, однако, они представляют и некоторые отличия, вызванные более сухим климатом нагорной Азии: ягодники, папоротники и грибы здесь совсем отсутствуют, мох же покрывает почву только в редких, самых тенистых и влажных местах и притом исключительно обращенных на север. Всего больше моховых пространств мы встретили в верхней части ущелья р. Улан-усу. Тянь-шаньская ель вообще редко спускается в лога и на дно ущелий, где зато пышно разрастаются разнообразный кустарник и травы, так что в горах Боро-хоро вовсе не редки ландшафты, вся оригинальность коих заключается в длинной цепи обросших елью конусообразных возвышенностей, опоясанных узкою лентой изумрудных лугов.


Лесов лиственных пород в горах Боро-хоро мы не встретили. Смешанно же с елью тополь, ива, береза, рябина, карагач и крушина растут почти повсеместно в ущельях. Ниже, однако, предельного распространения ели в долинах рек всего чаще попадается тополь, который нередко и образует тенистые рощи, далее к низу переходящие в урему [пойменный лес]. На восток от р. Манаса, как мы ниже увидим, все долины рек до выхода их из предгорий густо поросли лиственным лесом; здесь же подобные случаи редки. Вообще в горах Боро-хоро наблюдается постепенное вертикальное поднятие предела формации полынной степи от востока на запад, т. е. навстречу наиболее влажным северо-западным ветрам, – факт, конечно, не лишенный значения и объясняющийся как кажется, орографией этой части Джунгарии.


В горах Богдо-ола, к востоку от Урумчи, мы наблюдаем совсем обратное явление: луговой пояс, очень широкий на западе, постепенно все более и более суживается к Хамийским горам. Таким образом изгиб, образуемый Тянь-Шанем у Урумчи, служит как бы главным приемником осадков, проносимых в Джунгарию северо-западными ветрами. Степной характер растительности и даже до некоторой степени пустынность западной части гор Боро-хоро объясняется также близостью высокого Джунгарского Алатау, заслоняющего ее от влияния упомянутых выше ветров в такой мере, что, судя по флоре, она стоит ближе к горам северных уступов Памира, чем к более восточной части того же хребта.


Вообще с формацией полынной степи мы очень редко встречаемся в этих горах; небольшими клочками встречается она на южных склонах боковых отрогов, да ниже 5000 футов (1520 м) представители ее редкими насаждениями покрывают долины рек и прибрежные холмы. Альпийские луга занимают также лишь небольшие площадки в этих горах, что объясняется тем, что гольцы весьма часто подымаются здесь непосредственно из зоны елового леса. Таким образом, эта часть Тянь-Шаня отличается прежде всего крайним однообразием своей флоры, не остающейся без влияния и на состав фауны, крайне бедной видами и к тому же малооригинальной.


Полковник Галкин пишет, что в верховьях Каша Боро-хоро слагают граниты и глинистые сланцы; проф. И. В. Мушкетов также упоминает о выходах красных слоистых гранитосиенитов в ущелье речки Талти[23]. Наконец, по ущелью Боро-бургасу мы всюду находили скалы фельзитового порфира, местами сильно разрушенного. Все это заставляет предполагать, что южные склоны этого хребта, в противоположность северным, очень богаты выходами массивных пород, к которым, кроме вышеупомянутых, следует также присоединить диоритовые и миндалекаменные породы.


На северных склонах Боро-хоро, кроме упомянутого выше одного только сомнительного случая нахождения кристаллической породы в долине р. Улан-усу, мы не встречали массивных пород: здесь преобладали каменноугольные известняки, филлиты и метаморфические сланцы, которые слагали всюду, где ои только был нам доступен, гребень хребта и при этом обнаруживали сильно выраженную складчатость. Таким образом, характеристика И. В. Мушкетова: «Боро-хоро (Ирень-хабарга) преимущественно хребет метаморфический» вполне подтвердилась и нашими здесь исследованиями.


Южный склон Боро-хоро короче северного; связывая это обстоятельство с обнажающимися на них повсеместно массивными породами, следует думать, что налегавшие на них некогда осадочные породы частью смыты водами Каша.


Как с юга, так и с севера на этот основной массив налегают местами сильно размытые отложения юрской и третичной формаций, которые только однажды сложились в средней высоты горы, а именно вдоль речки Фоу-хэ, где, вопреки общему правилу, юрские железисто-кварцевые конгломераты и углисто-известковистые сланцы с прослойками каменного угля обнаруживают крутое падение.


К ним всюду примыкают новейшие отложения – лёсс и конгломерат, обнаруживающий в сечениях его реками горизонтальное напластование.


Все, что нам удалось узнать о минеральных богатствах Боро-хоро, изложено уже в своем месте; мне остается только добавить, что в горах, образующих левую окраину долины р. Улан-усу, когда-то добывалось китайцами серебро; ныне рудник этот заброшен, и проводника к нему найти мы уже не могли.


Глава пятая. От реки Манас до Урумчи


Спустившись с двух террас, крутыми ярами обрывавшихся к руслу реки, мы очутились на небольшой и узкой скалистой площадке, возвышавшейся метров на двенадцать над Манасом. С этой площадки перекинут был мост через реку[24], но до такой степени узкий и к тому же столь нелепо упиравшийся в противоположный выступ скалы, что с навьюченной лошадью, которой пришлось бы сделать прыжок, чтобы выбраться на тропинку, нам казалось немыслимым его перейти. Вот почему мы и заночевали здесь, отложив до утра переноску на противоположный берег своего багажа.


Пока мы развьючивались, солнце успело уже закатиться за окрестные высокие скалы. Стало быстро темнеть, а вместе с наступавшей темнотой все явственнее обозначалась и необычность окружающей нас обстановки. В самом деле дикое и оригинальное место! Отвесные стены стеснили нас в узком коридоре, среди которого, точно в бездонном провале, с ревом несутся валы белой пены. Еще оглушительнее в ночную пору доносится сюда этот рев, еще таинственнее кажется щель, все детали которой теперь уж исчезли в окружающей мгле. Жутко!.. И засыпая на скалистом карнизе, как-то инстинктивно подбираешь под себя ноги, подальше от зияющей бездны, на дне которой зловеще блестит и волнуется белая грива яростно бьющегося о стены потока.


Переход по мосту через Манас мы совершали так: переносили вьюк, переводили вслед затем лошадь и, завьючив ее, уводили по крутой и узкой тропе на широкую площадку правого берега. При всем том не обошлось без несчастного случая. Одна из наших лошадей, только что завьюченная кухней и мягкой рухлядью, не дождалась своей очереди быть уведенной наверх и, испугавшись подходившего к ней китайца, рванулась в сторону, сорвалась с тропинки и упала в поток с высоты чуть ли не тридцати двух метров! Общий крик и беспорядочная беготня вдоль берега – вот первые наши движения; а затем нам оставалось только смотреть на отчаянные усилия несчастного животного выбраться на берег. Впрочем, мы были свидетелями этой агонии одно только мгновение. Лошадь почти тотчас же скрылась за поворотом реки; когда же мы взбежали на бугор, с которого река открывалась метров на четыреста двадцать вперед, то на поверхности Манаса уже ничего, кроме клокотавшей пены, не было видно.


За исключением Или и, может быть, Чу, Хуста – самая большая из рек, сбегающих с северных склонов Тянь-Шаня; разливаясь у города Манаса на несколько многоводных рукавов, из коих один вовсе непроходим вброд, Хуста здесь несется одной трубой и при этом в каньоне, вымытом в коренной породе и имеющем в поперечнике не более шести с половиной метров. Сила ее течения здесь такова, что полупудовый камень, брошенный с высоты 13 м, делает несколько рикошетов прежде чем погрузиться на дно; медный котел, слетевший вместе с лошадью в реку, долгое время мелькал в пене потока, не погружаясь в него. В связи с неприступностью берегов такая стремительность воды исключала, конечно, возможность спасения даже в том случае, если бы лошадь и не получила при падении никаких повреждений. Тем не менее, в надежде на случай, казаки спускались по водомоинам, думая найти если не ее, то часть погибших вещей где-нибудь среди скал; поиски эти, однако, не привели ни к чему: лошадь и все, что было на ней, исчезли бесследно.


Вдруг позади послышался выстрел, гулко пронесшийся по долине. Осмотрелись: наши были все налицо. Приостановились и стали озираться назад; туда же, забыв свою жажду, понесся и Васька. Нашему недоумению положен был, впрочем, скоро конец. Из оврага показались почти тотчас же два всадника, которые крупной рысью направились в нашу сторону. Это были торгоутские охотники из Фоу-хэ, догонявшие нас с тем, чтобы наняться в проводники, и теперь, больше ради забавы, стрелявшие по встреченным ими каракуйрюкам. Приключение это нас несколько оживило. К тому же и тропинка вдруг свернула к горам, по ту сторону коих должен был пробегать ручей Лао-цао-гоу. Действительно, едва поднялись мы на перевал, как впереди увидели широкую полосу луга и камыши, а дальше – тополевую рощу, юрты, табуны лошадей, стада баранов и людей в ослепительно белых одеждах.


«Это русские… татары…» – пронеслось у нас в караване. И мы не ошиблись – это были сергиопольские купцы, оптовые торговцы скотом.


Гуртовщики встретили нас очень радушно. Они не замедлили принести нам два ведра кумыса, и мы этот день, оставивший по себе столь грустные воспоминания, закончили в интересной беседе с бывалыми в Китае людьми.


Между прочим они нам сообщили, что верховья ручья Лао-цао-гоу пользуются у охотников хорошей славой, и мой брат решился на следующий же день, пользуясь дневкой, попытать там свое счастье. Но он вернулся ни с чем, хотя не только видел медвежьи лежанки и во множестве маральи следы, но и стрелял по маралу. К сожалению, раненого зверя ни он, ни его товарищи по охоте – казаки Колотовкин и Иван Комаров, настичь не могли: лес был густой, а собаки они с собой почему-то не взяли.


12 июля мы покинули нашу прекрасную стоянку на берегу р. Лао-цао-гоу и всю станцию [переход] шли горами. С первых же шагов нам пришлось взбираться на высокий отрог, служивший водоразделом вышеупомянутому ручью Лао-цао-гоу и Да-бянь-гоу – красивой речонке, текущей карагачевым и тополевым лесом в глубокой долине. Подъем на противоположный склон этой долины был также в высшей степени крут, но горы казались здесь уже не столь оголенными и красная глинистая их почва красиво гармонировала со свежей зеленью различных кустарников и трав полынной формации.


Следующая, параллельная предыдущим, лесная долина принадлежит р. Сяо-бянь-гоу. Пройдя вниз по течению этой последней километров около двух, мы снова наткнулись на кош[25] зайсанских татар. Напившись здесь кумысу, мы поднялись на высоты ее правого берега и километров около двадцати шли холмистою местностью, встречая на пути прелестные луговины и горные покатости, поросшие сочной травой. Остановились на берегу значительной речки Син-га-хэ, в тополевом лесу, у устья того водостока, по которому спустились в долину этой реки.


Син-га-хэ, приняв в себя Да-бянь-гоу и Сяо-бянь-гоу, впадает справа в Манас. Долина ее некогда пользовалась известностью, благодаря богатым золотым приискам, находившимся на правом ее берегу; ныне же прииски эти заброшены, мосты развалились, и дороги, некогда торные, превратились в узкие тропы.


На следующий день мы продолжали свой путь. Сначала шли вверх по р. Син-га-хэ, затем оставили ее вправо и выбрались на крутой горный отрог, справа окаймляющий долину реки. С него мы спустились в высшей степени оригинальную солончаковую котловину, окруженную высокими и крутыми обрывами цветных глин. Миновав и ее, мы за ближайшим увалом увидали китайский поселок Гуан-гао. Закупив здесь весь имевшийся в наличности хлеб (мянь-тоу), мы тронулись далее и, пройдя километров пять плантациями мака и хлебными полями, очутились на краю глубочайшего обрыва в долину р. Сань-дао-хэ, поросшую сплошным лесом вековых тополей, карагачей, берез, ив и рябин, с подлеском из всевозможных кустарников. Река Сань-дао-хэ многоводнее Син-га-хэ, но впадает ли она, как последняя, в Манасскую реку или расходится по полям – осталось нам неизвестным. Последнее, однако, всего вероятнее, так как низовья этой реки, как нам говорили, очень густо заселены, да и в среднем ее течении от нее то и дело отходят арыки. Пройдя вниз по р. Сань-дао-хэ около десяти километров, мы остановились на красивой лужайке в тени высоких деревьев, среди которых, разбившись на рукава, громыхала река. Любоваться местностью, однако, совсем не пришлось: налетевшие с запада тучи разразились дождем, который вскоре и затянул белесоватой пеленой все окрестности.


Утро следующего дня наступило столь же дождливое. Под дождем стали и вьючиться. К этой неприятности вскоре присоединилась другая: проводник калмык отказался нас дальше вести. «Торгоуту охотнику нет места среди поселений китайцев, – говорил он нам между прочим, – там я столь же чужой, как и вы, а потому и полезен вам быть едва ли могу».


Итак, мы снова без проводника и на сей раз уж надолго.


Сань-дао-хэ в это время года оказалась непроходимою вброд, а потому нам пришлось вернуться к мосту, оставшемуся у нас в двух километрах позади.


Долина ее живописна, но густой туман, заволакивавший окрестности, значительно скрадывал ее прелесть; впрочем, нам было не до ландшафтов. Глинистая дорога, вследствие проливного дождя, совсем размякла; к тому же, пройдя мост, мы очутились среди китайских пашен, которые местами суживали дорогу до такой степени, что мы то и дело сбивались с нее на межник. Подобное блуждание из стороны в сторону и при этом нередко по вязкой целине казалось нам теперь тем более утомительным, что на сегодня все обещало нам большой переход. Действительно, в узкой долине правого берега р. Сань-дао-хэ негде было остановиться: вся она была перепахана или занята под постройки различного назначения.


На неоднократные наши вопросы, обращенные к местным жителям по этому поводу, те также видимо затруднялись ответом и, пожимая плечами, посылали нас дальше: «Здесь же, сами видите, негде остановиться!» И мы шли вперед, шли часами, но картина местности продолжала оставаться все той же. Наконец, пологий увал преградил нам дорогу. Перевалив через него и при этом обогнув глубокую рытвину, мы вышли на каменистую степь. Здесь дорога разветвлялась: левая ветвь шла вниз по реке, правая немного сворачивала к востоку. Мы выбрали последний путь, но вскоре раскаялись. Каменистая степь, довольно густо поросшая в начале растениями полынной формации, мало-помалу приобретала все более и более пустынный характер. Жилья не предвиделось, а между тем становилось уж поздно: восток заметно темнел. До заката не долго… а впереди все еще ничего… Мы колебались: не повернуть ли назад? Вода есть, лошадей можно стреножить…


– Да есть-то что будут?..


– Да и тут многим не поживишься!..


Но, на наше счастье, на темном фоне ночи вдруг отчетливо обрисовались темные массы каких-то построек. Мы входили в селение Ту-ху-лу.


Едва мы, поужинав, улеглись в наскоро постланные постели, как на пороге юрты появился дежурный казак, с тревогой в голосе заявивший: «У нас несчастье – не досчитываемся трех лошадей…»


Сна, конечно, как не бывало. Накинув на себя что подвернулось, мы тотчас же выскочили на улицу, где нашли в сборе всех наших людей. Двое из них садились уж на коней с намерением объехать окрестность. Мы выслали еще трех, но, конечно, искавшие вернулись ни с чем.


– Экая темень! Ворам самое сподручное время…


Это восклицание дало толчок нашим мыслям. Нам как-то сразу стало всем ясно, что виновниками переполоха могли быть только китайцы ближайших фанз – народ грубый, и пользующийся вообще столь же дурной репутацией, как и все прочее население китайских деревень по Бэй-лу. Но на этот раз подозрения наши не оправдались: две из пропавших у нас лошадей на следующее же утро были отысканы в долине речки Сань-дао-хэ, где они мирно паслись, разгуливая по хлебным полям; что же касается третьей, то она так и не отыскалась. Очевидно, однако, что если нам и приходилось теперь винить кого-либо в этой утрате, то только самих себя за свое непозволительное доверие к лошади: «Свыклись… теперь не отобьются от табуна!» – говорилось часто у нас, а на поверку вышло иначе…


20 июля мы продолжали двигаться по направлению к Урумчи. Это была утомительная дорога. Николай уверил нас в том, что из расспросов он ознакомился настолько с предстоящим путем, что уже не боится сбиться с него. Но, как и следовало ожидать, на первом же перекрестке он ошибся во взятом им направлении. К счастью, попались китайцы, которые тотчас же указали нам нашу ошибку. Мы свернули на целину, и, согласно их указанию, вскоре действительно вышли на арбяную дорогу, которая и довела нас до ручья Тугурик, по-китайски – Ту-ху-лу, в рамках долины которого мы имели случай еще раз полюбоваться громадой снеговых гор, примыкающих с востока к описанной выше горной группе Дос-мёген.


У речки Ту-ху-лу мы вышли на еще более торный путь, сворачивавший в ущелье. Пройдя им несколько сот метров, мы вышли на новое перепутье. Направившись по той из дорог, которая шла вдоль линии окрайних холмов, мы мало-помалу втянулись в эти последние. Становилось очевидным, что мы снова шли не туда. Николай рысью взъехал на один из пригорков и вскоре стал усиленно махать оттуда руками. Свернули к нему и очутились на какой-то еле намечавшейся тропке, которая то и дело сбивалась на нет. Николай упрямо ехал вперед, совершенно правильно расчитав, что где-нибудь мы должны будем наконец выбраться к р. Хутуби.


Мы ехали безотрадною местностью. Всхолмленная, оголенная и усыпанная черною галькою (глинистый сланец и филлит) глинисто-песчаная почва, поросшая редкими кустиками полыни и некоторыми солянками, неглубокие, но широкие и крутоярые рытвины, глинистые площади – днища высохших луж, теперь растрескавшиеся на неправильные многоугольники, изредка рыхлые солонцы и всюду серовато-белые выцветы соли – вот какие неприглядные картины, одна за другой, сменялись непрерывно пред нами. И при этом зной нестерпимый, лучи солнца, прожигавшие тело вплоть до костей…


Но за всем тем местность эта далеко не казалась безжизненной. Хуланы и антилопы каракуйрюки ходили тут многочисленными стадами, ящерицы (двух родов: Phrynocephalus и Eremias) шныряли поминутно, степные куропатки то и дело срывались из-под ног и стрелой уносились на север, а жаворонок заливался над головой, точно радуясь случаю выкупаться в золотых лучах палящего солнца; даже в бабочках весной здесь не могло быть недостатка, теперь же, конечно, нам осталось собирать только едва определимые остатки различных представителей рода Satyrus.


Пройдя вышеописанной местностью километров около тридцати, мы совершенно неожиданно для себя вышли снова в степь, по которой в северном направлении проходила большая арбяная дорога. Идя по ней, мы вскоре увидали массу зелени впереди. Встретившиеся нам тут китайцы объявили, что это и было селение Хутуби (Хотук-бай, или Хотук-бий).


Хутуби, как кажется, впервые упоминается в описании путешествия армянского царя Гантона (1254 г.), которое переиначивает название этого древнего поселения в Хутайай (Khutaiyai)[26]. Затем оно же встречается на карте северо-западных и западных владений монголов, изданной в 1331 г. (Гутаба, Gu-ta-ba). Но ни монах Чань-чунь, ни другие китайские источники о нем не упоминают, из чего, как мне кажется, следует заключить, что Хутуби никогда не играл видной роли в истории этого края.


Арбяная дорога довела нас до высокого яра, омываемого р. Хутуби, но тут, в поисках более удобного спуска, свернула на северо-запад и, вытянувшись вдоль берега, терялась в бесконечной дали. Нам не хотелось делать столь значительного обхода, и мы спустились на широкий плёс Хутуби по пешеходной тропе.


Верховья р. Хутуби нам неизвестны. От грандиозной горной цепи, известной у торгоутов под именем Богдо, отделяются по всем направлениям высокие хребты, переходящие на большом протяжении своими вершинами за линию вечного снега. Наибольшее поднятие обнаруживается между урочищем Хутуби (Хутук-бий), лежащим в верховьях реки с тем же именем, и урочищем Кара-узень, из которого вытекает р. Убрюгюн-гол, принадлежащая бассейну Алгоя. В урочище Хутуби горы понижаются, резкие контуры несколько сглаживаются, долины расширяются и обращаются в роскошные альпийские луга, которые привлекают в летние месяцы значительное число торгоутов с их многочисленными стадами.


Что в верховьях Хутуби высятся грандиозные пики, это мы видели даже отсюда; но ближайшим образом определить их высоту хотя бы по отношению к окрестным горам нам вовсе не удалось, так как только что нами пройденная холмистая местность заслоняла собой Богдосский массив.


Река Хутуби при быстрым течении несла здесь столько воды, что, разбившись даже на 8—10 протоков, в некоторых из них все еще имела глубину свыше семидесяти сантиметров; впрочем, благодаря плоским берегам этих протоков и твердому и ровному грунту их дна, переправа через реку не представляла здесь никаких затруднений.


Пройдя реку и не заходя в селение, оставшееся у нас в двух километрах ниже, мы расположились на одном из арыков, выведенном из Хутуби, под сенью двух старых ив.


На следующий день мы наконец выбрались на Бэй-лу.


Бэй-лу в 1889 г. продолжала хранить следы долголетнего запустения, на которое обрекло ее восстание притяньшаньских дунган: камыши разрослись там, где прежде были арыки, от когда-то хорошо выстроенных мостов теперь оставались одни только козлы или, в лучшем случае, полотно без перил и с ямой посередине, от многочисленных караулок – развалины или груды бесформенной глины. Полотно грунтовой дороги, когда-то приподнятое в топких и низких местах, теперь расползлось, и глубокие выбитые в нем колеи в связи с многочисленными объездами по камышам и топким солончакам ясно свидетельствовали, с какими трудностями приходится здесь ныне бороться китайской арбе. Но для нашего каравана, конечно, подобных трудностей вовсе не существовало, и мы с удовольствием приветствовали эту дорогу, как временный роздых от утомительных блужданий наавось по каменистой пустыне.


Миновав небольшое селеньице, расположенное у заброшенного импаня Юн-фу-гоу и населенное, как кажется, только дунганами, мы вышли на хрящеватое плоскогорье, скудно поросшее тамариском и служащее водоразделом двух параллельных бассейнов – Хутуби и Сань-дао-хэ. Спускаясь с него (уклон здесь до того слаб, что еле заметен), мы увидели впереди массивные стены, вскоре оказавшиеся развалинами какого-то древнего «калмыцкого» города, почему-то известного у китайцев под именем Ян-чан-цза.


Развалины ли это джунгарского городка или, быть может, еще более древнего – уйгурского, к сожалению, осталось невыясненным. Китайцы отговаривались незнанием, местные же чань-тоу[27], незнакомые с наименованиями «уйгур» и «джунгар» и постоянно смешивающие между собой эти народности, не могли дать ближайшего указания.


Следующие соображения заставляют, однако, предполагать в этих стенах развалины уйгурского городка.


«Проехав Лун-тай и еще два городка, – сообщает нам даосский монах Чань-чунь[28], – 9-й луны 9-го числа мы достигли города Чан-бала (Чжан-бали), принадлежащего хой-хэ. Владетель здешний Уй-вур, в сопровождении своих родичей, вышел к нам навстречу». Армянский царь Гайтон, на своем пути от Каракорума в Западную Азию (1254 г.), прошел также через городок Джамбалек, расположенный на запад от Бишбалыка[29]. Не о современных ли развалинах Ян-чан-цза здесь идет речь?


Внутри стен Ян-чан-цза не сохранилось уже никаких следов прежних построек. На их месте по бесформенным кучам глины ныне разросся бурьян, да стоит одинокая фанза, хозяин которой, пользуясь водой тут же пробегающего арыка, развел бахчи арбузов и дынь.


Миновав эти развалины и пройдя с десяток арыков, выведенных из р. Сань-дао-хэ, мы остановились на небольшой полянке, среди обширных зарослей карагача, которые, как кажется, почти непрерывной и широкой полосой тянутся сюда из-под Фоукана.


24 июля – день нашего прибытия в Урумчи.


От места нашей стоянки на одном из протоков р. Сань-дао-хэ до резиденции синьцзянского губернатора считается около сорока восьми километров. В предположении добраться туда засветло мы поднялись вскоре после полуночи, вьючили лошадей в сумерках и к рассвету были готовы.


Несколько километров мы шли лесом, по дороге, обсаженной вековыми карагачами; когда же, наконец, выбрались на плёс р. Сань-дао-хэ, то были поражены единственным в мире зрелищем: мы увидали Богдо!


Нечто подобное довелось мне видеть на Памире из долины Ринг-куля. Громады Мус-таг-ата, отчетливо обрисовавшись на темно-синем безоблачном небе, подымались из-за невысокой окрайней гряды куполами сплошного снега в необъятную высь. Но там суровая природа окружающей местности, главное же – отсутствие далекой перспективы, придавали особый отпечаток этой величественной картине…


Богдо-ола предстала перед нами в совсем иной обстановке. На первом плане темная масса карагачевого леса; за ним фиолетовая дымка тумана, в котором сгладились и потонули очертания далеких гор, и, наконец, надо всем этим – колоссальный Богдо, который отсюда, слив свои три вершины, кажется громадной трапецией – престолом, прикрытым серебристым снежным покровом[30].


Плёс р. Сань-дао-хэ довольно широк и покрыт сеткой небольших протоков, текущих в плоских берегах, сложенных из мелкой гальки, гравия и песка серого цвета; только в редких случаях протоки собираются вместе и, сделав излучину, подмывают какой-либо из берегов, поросших здесь лозняком, облепихой и другими кустарниками.


За р. Сань-дао-хэ мы снова шли местностью, богато орошенной как рукавами этой реки, так и многочисленными мелкими арыками, выведенными из них. Обилие леса, причудливая игра света и тени, развалины пикетов и фанз, живописно когда-то ютившихся под сенью старых карагачей, – все это выглядело настолько красиво, что мы не заметили, как прошли следующие три километра, отделяющие Сань-дао-хэ от г. Чан-цзы.


Город Чан-цзы невелик и окружен стенами, которые местами уже значительно обвалились; но предместье его довольно обширно, имеет восемь постоялых дворов (таней) и торговые ряды из нескольких десятков лавчонок и лавок. К этому предместью, не представляющему в остальном ничего замечательного и населенному, как и город, преимущественно китайцами, примыкают развалины, занимающие вдоль дороги большое пространство. Развалины эти обязаны своим происхождением событиям шестидесятых и семидесятых годов и теперь, как кажется, уже местами восстанавливаются; по крайней мере, мы встретили здесь два-три семейства чань-тоу, приспособивших для жилья несколько наименее потерпевших мазанок.


За г. Чан-цзы рощицы карагача попадаются реже, а через восемь дальше и совсем пропадают; вообще дорога хотя и продолжает идти еще культурным районом, но окружающая местность приобретает уже все более и более пустынный характер. За глубоким яром р. Катун-дэ, пересекающим дорогу на седьмом километре от Чан-цзы, пашни исчезают и только еще изредка попадающиеся здесь арыки напоминают путнику, что он идет по стране, когда-то бывшей более населенной; теперь же это глинисто-песчаная, почти лишенная растительности пустыня, по которой бродят небольшие стада каракуйрюков.


На правом очень высоком берегу р. Катун-хэ расположился таранчинский поселок Тоу, а километрах в четырнадцати дальше – китайский пост (импань) Да-ди-во-пу и при нем постоялый двор (тань), харчевня и лавка; не доходя последнего, вправо от дороги, виднеются развалины другого селения; наконец, между упомянутыми селениями, на пятом километре от р. Катун-хэ, стоит заброшенный ныне сторожевой пикет; но это и все, что можно отметить на этом пути.


В Да-ди-во-пу мы встретили сборище: китайские арбы, множество лошадей и людей. Это был китайский эскорт, километра на четыре отставший от мандарина, который в сопровождении только трех офицеров уехал вперед. Появление наше не произвело на солдат особого впечатления, хотя и не прошло незамеченным, что мы заключили из неоднократно долетавших до нас слов: «Русские с реки Или-хэ!»


За Да-ди-во-пу местность продолжала хранить все тот же характер глинисто-песчаной степи; но последняя не убегала уже за края горизонта, а постепенно вдвигалась в рамки, которыми служили на западе скалистые гряды гор, а на востоке – зеленая полоса леса, намечавшая течение урумчиской р. Улан-бэ, или Архоту. На тридцать восьмом километре от г. Чан-цзы упомянутая гряда очень близко подступает к дороге, образуя здесь скалистые стены ущелья р. Улан-бэ. Стены эти, прикрытые коркой из спекшейся глины, казались совсем бесплодными, если не считать тощих кустиков золотарника и полыни, ютящихся кое-где по рытвинам и в тенистых местах. Такое бесплодие в столь близком соседстве с довольно крупной рекой, сопровождаемой к тому же густыми и сплошными древесными насаждениями (тополь, тал и карагач), можно встретить только во Внутренней Азии, этой классической стране всяких контрастов. Здесь, впрочем, контраст этот обусловливался глинистой почвой окраин долины и значительным падением со склонов, способствующих быстрому скатыванию дождевых вод.


Между тем близость крупного центра оседлости становилась уже ясно заметной: пашни стали сплошными, пешие, конные, арбы и ишакчи попадались ежеминутно. Встречные, на обращенные к ним вопросы: «Далеко ли до Урумчи?» уже не отвечали определением того или иного количества «ли» или «иолов»[31], а только махали головой и отделывались коротким: «Близко!» Действительно, вскоре появились глиняные мазанки, затем более крупные постройки, образовавшие улицу, и, наконец, мы увидали перед собой пригорок с красной кумирней (хун-мяо) на нем. Последний скрывал за собой Урумчи.


Перед большим мостом, перекинутым через реку, нас встретил аксакал[32] и представители русского купечества в Урумчи, которые и проводили нас до луговины на левом берегу Улан-бэ – единственного места в окрестностях города, где мы могли, не стесняясь пространством, раскинуть свой бивуак. При этом нам еще раз пришлось перейти через реку, но уже вброд. В Улан-бэ оказалось воды не более, как на 70 см; зато она разливалась здесь на несколько рукавов.


Глава шестая. Урумчи


Жизнь такого города, как Урумчи, своеобразна и интересна. Конечно, многое от меня, как путешественника, могло ускользнуть, многое в ней осталось неясным, но за всем тем я все же считаю не лишним свести в связное целое все то, что мне удалось в ней подметить.


Ночь. На востоке чуть брезжит. Урумчи – еще спит, но предместье проснулось. На широком дворе китайского тани[33] блуждают огни. Оттуда слышатся уже голоса, доносится скрип журавля[34], призывное ржание коней. Для привычного уха в этом шуме все ясно: так сбирается караван. И действительно, немного спустя фургоны точно срываются с места и с шумом и грохотом выкатываются на улицу.


Громко стучат о твердую землю колеса, содрогается весь корпус китайских телег и стоном несется на улицу. Тишина ночи нарушена: чувствуется, что начинается день…


И стоит только двинуться в путь одному каравану – это точно сигнал, подымающий всех – десяток ворот выпускают такие же караваны телег или громоздко завьюченных лошадей… Все это грохочет и звенит бубенцами, а резкие удары длинных бичей и неумолкаемые китайские «цо, цо!.. цо, цо, ух!..» и тюркские «тыр… тыр…» придают какой-то своеобразный оттенок этому ночному движению среди темных силуэтов домов и навесов…


Но вот уж кое-где задымились и отдушины топок, сразу разнесшие по всему пригороду едкий дым каменного угля и сжигаемого полусырым назема [навоза]и всяких отбросов; впоследствии к дыму присоединился и чад – неминуемый спутник всякой китайской стряпни, и улица мало-помалу стала приобретать ту отвратительную атмосферу, которая так характеризует каждое местечко в Китае.


Очевидно, что многочисленные харчевни уже начали свою раннюю деятельность: там варят лапшу и изготовляют «мянь-тоу», необходимые элементы утреннего завтрака простого народа, который обыкновенно чуть свет высыпает на улицу.


Рассвело… Потягиваясь, выползли из своих нор сидельцы и мелкие торгаши, открыли лари и заняли свои обычные места у разложенных рядом кучек товара. Кашгарец-мясник (касаб) повесил на крюк тушу только что зарезанного барана и горкой на особом столике уложил легкие, сердце, печенку и внутренний жир. Пробежал мальчуган с корзиной на голове и, крича во все горло: «Иссык! Иссык!..»[35], скрылся в переулок, ведущий на главный рынок – «Киндык». В белых матовых рубашках (куйпэк) и куцых «джаймэках»[36] прошла толпа турфанлыков, гоня перед собой партию ишаков с корзинками, нагруженными каменным углем. На сытой лошадке, гремя навешанными на нее бубенцами, проехал не спеша куда-то дунганин. Прошли еще какие-то личности… И народ, все прибывая, наполнил улицы пригорода… Наконец, три пушечных выстрела извещают его, что городские ворота открыты и что официальный день начался.


В первые часы дня обыкновенно всего люднее конный базар. Какого народа здесь только нет! Площадь небольшая, примыкающая к лесным рядам, всегда чуть не наполовину занятая возами с соломой и сеном, а толпится здесь своего и пришлого люда так много, что продавцам решительно негде выказать достоинства приведенных сюда лошадей.


Вот жмется к сторонке кучка карашарских калмыков. Они здесь редкие гости и, может быть, на этом базаре появились впервые. Их понимают плохо, а они и того хуже, но это вовсе не помешало толпе из лиц всевозможных национальностей окружить их сплошным кольцом страстно жестикулирующих и о чем-то неистово кричащих. Это – добровольные маклера, без вмешательства которых не совершается здесь ни одна купля или продажа…


Карашарка, прямой потомок знаменитых некогда баркюльских лошадок, пользуется и поднесь еще вполне ею заслуженной славой; вот почему пригон их на любой из базаров Хэнти составляет уже событие дня и собирает сюда богачей и любителей чуть ли не со всех концов города. Цены на них стоят обыкновенно очень высокие, а так как торгоуты в городах спускают с себя свою обычную суровость и надменность и являются именно теми простаками, которых всего легче остричь, то местные маклера (далялы), в надежде на порядочный магарыч (черинка), изловчаются всячески, чтобы не выпустить из рук выгодную продажу.


Завязываются ссоры, подчас потасовки, более ловкие врываются между торгующимися, убеждают их прийти скорее к соглашению, шумят и ругаются, если торг почему-либо затягивается, десятки раз поочередно запускают руки в рукава продавца и покупателя и потом дерут черинка с того и другого. Иногда старания даляла не приводят ни к чему именно потому только, что его же более ловкий коллега мешается в сделку и, узнав заявленную цену, внушительно замечает: «Так продешевить лошадь нельзя; я знаю покупателя, который даст тебе за нее много дороже…» Одураченный торгоут прекращает торг, а разочарованные далял и покупатель неистово набрасываются на смутьяна, который, разумеется, готов на все и дает ловкий отпор.


Шум и гам конских базаров, впрочем, хорошо известны каждому, кто хоть раз посетил города Центральной Азии. Говорят, обычай маклерства вызван исламом, но это едва ли верно: маклерство в ходу и в Китае и, как кажется, вовсе не чуждо монголам. Но откуда бы ни пришел этот обычай, он во всяком случае не сулит ни продавцу, ни покупателю ничего доброго, так как является не пособником, а всего скорее тормозом сделки: или продешевишь, или не досмотришь и купишь вовсе не то, в чем нуждаешься.


Но вот, наконец, торг состоялся. В городах Русского Туркестана для того, чтобы оформить его, достаточно одного заявления базарному аксакалу; в Китае же отправляются для этого в ямынь, где и уплачивают за каждое удостоверение по два цена[37]. Но далял тут, очевидно, более уж не нужен: он получил свою «черинка», давно уж юркнул в толпу и, вероятно, взглядом хищника высматривает теперь в толпе новую жертву…


К полудню конный базар обыкновенно пустеет. Толпа мало-помалу отливает в «Киндык» и разбредается по бесчисленным здесь трактирам, в которых, согласно с китайским обычаем, и заканчивает всевозможные сделки.


Китайский трактир – открытое помещение под навесом (пэн). Оно не блестит ни чистотой, ни комфортом: квадратные, а иногда, как у дунган, и длинные, насквозь промасленные столы, такие же скамейки и табуреты, – вот и вся его утварь; смрад и едкий чад – обычная в нем атмосфера; копоть на всем и повсюду; если что-нибудь подают, то подают до отвращения грязно… Да как же о чистоте тут и думать, когда с улицы несет сюда беспрепятственно пыль, а в непогоду, когда «Киндык» обращается в сплошную клоаку вонючей грязи, каждый проезжий обдает посетителя дождем брызг и комьями грязи! Публика же этих трактиров относится к окружающей ее грязи довольно безучастно.


Эта публика в высшей степени разнообразная, всего же более голытьбы. Есть завсегдатаи, которые, кажется, на то только и существуют, чтобы украшать собой такие чертоги. Среди этих субъектов, как свежая и яркая заплата на просаленном полотне, виднеются иногда и довольно прилично одетые господа. Но таков уж обычай! Еда – это своего рода культ для китайцев; под покровом трактира в Китае исчезают все различия между людьми.


Туркестанцы трактиров не держат; что же касается до дунган, то харчевни последних внешним видом своим почти вовсе не отличаются от китайских; зато подают там много опрятнее, да и кухня у них совсем другая.


Китайцы, как известно, едят решительно все, начиная с ужей и саранчи и кончая ослятиной и мясом собаки; зато не выносят ничего молочного и не любят говядины. Дунгане, наоборот, хотя в способах приготовления пищи и подражают китайцам, но едят только то, что не запрещено мусульманским законом. Вот почему за дунганским обедом вы найдете ту же смену блюд, что и за китайским: то же обилие проквашенных овощей (сянь-цай), те же в высшей степени разнообразные соусы и рис напоследок, но все это исключительно из баранины, говядины или птицы.


Много времени уделяет китаец трактиру, но еще больше базару и улице. Оттого на последних всегда такое движение и такая масса снующего люда. Это многолюдство производит ошеломляющее впечатление на иностранца, который, видя себя в подобии муравейника, получает зачастую совсем ложное представление о населенности города.


Домашняя обстановка китайца вовсе не приноровлена к тихой жизни в семейном кругу. В самом деле, в Китае наблюдается то же, что и в других государствах, где социальные условия принижают женщину до степени рабы и наложницы: рознь в интересах супругов и отсутствие нравственных уз между ними.


Вся деятельность мужской его половины вращается обыкновенно вне сферы домашнего очага… Чуть свет – и китаец уже толкается где-нибудь на базаре или работает тут же, в какой нибудь каморе, которая для него одновременно решительно все, что хотите: и приемная, и лавка, и мастерская, одинаково доступная всем, за исключением, впрочем, той, которая, по нашим понятиям, должна была бы стоять всего ближе к ее обладателю.


Вот почему китайские базары так шумны, а прилегающие к ним улицы людны.


Но пройдите один-два квартала, и вас невольно поразит господствующая кругом тишина и как будто даже пустынность: на улице ни души, и только из-за оград доносятся изредка сюда голоса, свидетельствующие, что не все еще умерло здесь по соседству…


И такими контрастами с окрестностями отмечены в Китае не одни только базарные улицы городов, но и все магистральные и второстепенные, водяные и сухопутные пути сообщения: на них вереницы людей и животных, а на десятки километров в стороны – ни души.


И я думаю, что это потому происходит, что в Китае рук много, а труд и время ставятся там ни во что. Китаец – в постоянном движении, и подчас ради таких минимальных выгод, которые показались бы просто смешными в Европе. Пусть находятся чудаки, вроде некоего сановника Чэи-ци-туна, вычисляющие, что средний достаток китайской семьи простирается до 60000 рублей (sic!), мы все же не иначе можем смотреть на Китай, как на обширное царство пролетариев. В массе своей земледельцы, они выделяют все же громадный процент неимущих, которые в поисках заработка направляются прежде всего на большие пути. Масса народа: сельчане, не знающие, на что убить свой досуг, прасолы[38] и торговцы, нищие и солдаты, погонщики мулов, наконец, извозчики, со своими бесконечными вереницами лошадей и фургонов, – все это сливается в одну общую струю вечных странников и всей своей совокупностью производит впечатление громадного муравейника… Вот почему, путешествуя только по главным дорогам Китая, невольно проникаешься верой в возможность существования в нем 400 миллионов человеческих душ.


Киндыкский базар в Урумчи представляет отличную иллюстрацию ко всему вышесказанному: это труба нетолченая всякого люда, который, просто уму непостижимо, откуда сюда набрался.


Но я не люблю китайских базаров. На всем Востоке, у тюркских племен, базар самое красивое место: здесь тоже бездна народа, но каждый туркестанец одет по возможности во все лучшее; здесь тоже повсюду проглядывают и грязь, и убожество, но все это как-то остается прикрытым халатами туркестанцев. Вы даже на первых порах положительно потеряетесь среди этой пестроты и яркости красок, в этом разнообразии лиц и костюмов.


Ничего подобного в Китае вы не увидите; если и встречаются здесь шикарные магазины, то они еще резче оттеняют безобразие соседних лавчонок. Монотонность во всем: синие громадные матовые[39] вывески, синие экипажи, синие одежды на богачах и на нищих… А затем эта ужасная вонь, эта ужасная грязь, эта лоснящаяся от сала оборванная толпа! Да, именно толпа, составляющая украшение всякого торжища, здесь просто ужасна!


В центре Киндыка высятся триумфальные ворота обыкновенной китайской архитектуры. Но кто и ради чего вздумал поставить здесь эти ворота – осталось нам неизвестным.


У этих ворот извозчичья биржа и главное сборище торгашей овощами. Тут же расположены и трактиры. Несколько дальше, справа – посудная лавка, слева – китайской обуви, готового платья и мелочей; еще дальше – лавка с красным товаром [мануфактурой] и рядом с ней бакалейный и гастрономический магазин, в котором непременно найдутся: лянчжоуские окорока, низший сорт сахара (хэй-тан), пекинские варенья, печенье, средние и низшие сорта чая, соленая овощь, поддельные ласточкины гнезда и другие тому подобные предметы десерта и кухни; несколько шагов дальше – кузница, лавка с нашим среднеазиатским товаром, опять трактир, кабак и громадная мастерская гробов… За ней лавка с мелочным товаром и лубочными картинами, железная лавка, богатый магазин шелковой мануфактуры; тут же серебряные, яшмовые, агатовые и реже нефритовые изделия, лабаз, красильня, какой-то закоулок с бакалейным товаром, фабрика вермишели и макарон, касса ссуд и вместе с тем меняльная лавка, и так – до ворот, при въезде в которые с одной стороны выстроена небольшая кумирня, с другой – помещение для караула.


Впереди этого ряда лавок и магазинов другой ряд – лотков и корзин, в которых виднеется всякая овощь, но главнейшим образом красный перец, черные бобы, лук и чеснок, всякие лепешки и пирожки.


Но, вероятно, толпе и этой всей снеди еще недостаточно, потому что вы всюду здесь видите шмыгающих разносчиков, которые из последних сил надрываются для того, чтобы покрыть общий гул толпы и выхвалить необыкновенные качества предлагаемого товара, каких-нибудь жареных в кунжутном масле бобов или уже почти простывших пельменей – «пьянчи».


А на улице между тем чуть не столпотворение вавилонское… Кое-где, нагруженные углем, вязанками хвороста, снопами люцерны, всякой всячиной, толпятся ослы; шныряют одноконные извозчичьи экипажи; вереницами тянутся верховые; тяжело переваливается китайский фургон, с трудом прокладывая себе достаточно широкий путь для проезда; щелкает бич и, попадая далеко не всегда по назначению, вызывает самую отборную ругань: «черепаха!», «гнилое черепашье яйцо!»… а затем, как водится, – поминанье родителей… По временам то там, то здесь слышится звук цепей… Это колодники: у одного к железному ошейнику и сзади к ноге цепями прикована тяжелая, обитая железом, дубина, не позволяющая ему ни сесть, ни нагнуться; другой сгибается под тяжестью так называемого «сельхеня». К ним здесь, однако, давно уже привыкли, и они своим появлением не возбуждают ничьего любопытства…


Но вот слышится мелкий дребезжащий звук бубенцов: едет на сытом муле какой-то важный чиновник, предшествуемый другим с белой фарфоровой шишкой… Его появление производит сенсацию: многие ему приседают; другие, видя, что проделка их пройдет незамеченной, презрительно вам заявляют: «Дюхошен!»[40] – и поворачивают ему свою спину… Еле проталкиваются сквозь толпу два спешащих куда-то солдата, и тут же, но только робко, сторонкой, пробирается компания «дивана», туркестанских юродивых-нищих, нечто вроде российских гусляров былых, допетровских, времен: они здесь совершенно случайно и теперь стараются выбраться незамеченными в туркестанский квартал.


Но поздно… Часы показывают четыре. Разошлись крестьяне окрестных селений, потянулись домой продавцы сена, хвороста; овощи распродались, разносчики куда-то исчезли, и Киндык стал пустеть.


Торговый день в самом деле уже на исходе. В 6 часов запираются кое-где магазины, а за час до «вань-фань», т. е. ужина, все спешат уже по домам… В сумерки Киндык даже мрачен: темные силуэты всевозможных пристроек выглядят странно, а раздуваемые ветром матовые вывески кажутся распластавшимися над головами чудовищами. Прохожие очень редки: все они вооружены громадными бумажными фонарями и в своей мягкой обуви плывут точно какие-то привидения. Единственный резкий здесь звук – трещотки караульных китайцев, но и они с полуночи перестают уже нарушать тишину ночи…


Задолго, однако, до того момента, когда окончательно замирает жизнь на Киндыке, оживает она на улице другого базара – «Думу». Это приют кутежа и разврата. И хотя и эта сторона жизни малоизвестного нам народа не может не возбудить в нас живейшего интереса, однако я решительно уклоняюсь от неприятной обязанности писать на подобную тему.


Но даже и «Думу» к полуночи затихает. Ночь. «Ночь, – говорят китайцы, – создана для того, чтобы спать». И правило это в точности соблюдается во всем Китае.


«В начале XIX в., – пишет Риттер, – Урумчи славился своими богатейшими фабриками»[41]. Но это известие совокупно с другим: «Урумчи представляет из себя первоклассную крепость» – независимо от того, откуда оно могло быть заимствовано, приходится считать вымыслом.


В самом деле, в Восточном Туркестане процветают теперь, процветали, конечно, и раньше только две отрасли кустарной промышленности: шелковое производство и хлопчатобумажное дело.


Но нигде в настоящее время в окрестностях Урумчи тутовое дерево не растет, да и в Турфане, как мы ниже увидим, шелководства вовсе не существует; а потому не могло оно процветать и где-нибудь по соседству, хотя бы в южной Джунгарии, например. Еще труднее допустить существование там полвека назад хлопчатобумажных промышленных заведений: в окрестностях Урумчи хлопчатник совсем не родится, а на привозном сырье из Курли или Турфана не могло быть расчета работать. Даже обыкновенных хлебов, не говоря уже о рисе и фруктах, частью вследствие топографических условий местности, главнейшим же образом из-за отсутствия пригодных земель, ближайшие окрестности Урумчи почти вовсе не производят: они доставляются сюда издалека; а именно – из Манаса, Фоукана, Лянь-сана и даже Токсуна; и все, чем может он похвалиться в настоящее время, это – огородные овощи, люцерна и яблоки.


Нет, значение Урумчи имел и всегда будет иметь вовсе не потому, что представляет какие-нибудь особенно счастливые данные для развития промышленности фабричной или иной, а вследствие счастливого своего положения на месте пересечения многих путей.


Пока в Джунгарии господствовали кочевники, подобную роль попеременно играли города «Южной дороги» (Нань-лу)[42]; но, с падением Калмыкского царства и присоединением к Китаю обширной территории к северу от Тянь-Шаня, маньчжурским императорам пришлось искать иной пункт для управления всеми землями, лежащими между Алтаем, с одной стороны, и Куньлунем – с другой. Выбор их пал на Ди-хуа-чжоу, и не без оснований, потому что это единственный пункт в пределах Синьцзянской провинции, из которого с одинаковым удобством можно управлять и югом и севером.


Таково стратегическое значение Урумчи. Несколько меньшую роль играет он в настоящее время в политическом отношении. С улучшением, однако, путей сообщения и с проведением сюда телеграфа из окраинных городов: Чугучака, Кульджи и Кашгара, где в настоящее время по необходимости приходится содержать лиц, облеченных обширными полномочиями, власть губернатора должна будет возрасти, а с ней вместе вырастет, без сомнения, и значение этого города.


Наконец, достаточно одного взгляда на карту Западного Китая, чтобы оценить его значение в торговом отношении. Действительно, он не только занимает центральное положение среди городов китайского Притяньшанья, но и лежит на пересечении главных путей, по которым как расходятся, так и притекают товары из двух струн, непосредственно поставляющих их на Урумчиский рынок, – России и Внутреннего Китая. Столь выгодное географическое его положение в связи с тем, какое занял он после того, как Лю-цзинь-тан объявил его своей резиденцией, сделали из него главный складочный пункт товаров русских, китайских и европейских.


Глава седьмая. Богдо-ола


Синьцзянский губернатор (сюнь-фу) Лю-цэинь-тан был в отсутствии. Его обязанности исправлял председатель казенной палаты (фантэй) Бэй-гуань-дао. Но этот сановник, на выраженное нами желание видеть его, отвечал, что он, к сожалению, болен и принять нас не может. Тогда поспешили объявить себя больными и остальные чины, военные и гражданские, которым мы почли нужным послать свои карточки: «ньэтэй» (председатель уголовной палаты?), «даотай» (областной начальник), «чинтэй» (комендант Урумчи и главный начальник расположенных в его округе войск), «бодзядзюй» (полицмейстер) и другие, ни рангов, ни обязанностей коих нам сколько-нибудь точно определить не могли.


Отозвался желанием нас повидать только некий Гуй-жун, секретарь и драгоман [переводчик], состоящий при губернаторе. Господин этот, долго живший в России и, кажется, читавший даже лекции китайского языка в С.-Петербургском университете, написал нам длиннейшее письмо, в котором на хорошем русском языке излагал свое горячее желание видеть нас у себя.


Но свиданию этому не суждено было осуществиться. В воротах города китайские солдаты напали с дубинами на сопровождавшего нас аксакала, и только своевременное вмешательство наше помогло ему ускользнуть из их рук. Конечно, мы вернулись назад, а полчаса спустя у нас в лагере было уже настоящее столпотворение вавилонское: весть о побоях, нанесенных аксакалу, с изумительной быстротой распространилась по городу и сюда стеклось теперь почти все русское население города.


За что? Как? В чем же, наконец, дело?!


Объяснение дикой выходки солдат, конечно, не сразу нашлось. Но, наконец, некоторые дунгане, успевшие уже повидаться с солдатами караула, принесли нам известие, что аксакалу ставилось в вину то обстоятельство, что он допустил русских с оружием (сопровождавшие нас казаки были при шашках) вступить в городские ворота. Этой же причиной объяснили скандал и посланные Гуй-жуна. Тогда мы предложили последнему, если он действительно искренне желает нас повидать, побывать у нас, когда вздумает, запросто; но китаец к нам не поехал.


Таким образом, в Урумчи нам не пришлось свидеться ни с одним из представителей местной администрации, если в числе последних не считать дюхошена – уездного начальника, с которым мы беседовали очень долго и который взялся доложить фантэю о творимых нам всюду затруднениях. Он даже явился к нам с некоторой помпой, в синих носилках, несомых четырьмя солдатами, и в сопровождении свиты, предшествуемой большим красным зонтом.


Результатом этого визита было полученное нами разрешение посетить священную гору Богдо. Закупив поэтому все, в чем нуждались, мы выступили из Урумчи по направлению к этой последней 29 июля.


Встали с рассветом, но провозились так долго с укладкой вещей, что когда первый эшелон наших вьюков тронулся наконец с места стоянки, по улицам города уже вовсе не стало проезда: с трудом миновав предместье, мы еле-еле пробились к восточным воротам.


Вот последний арык «Чимпан», выведенный из Урумчиской реки, а вот и горный увал, с которого весь город, как на ладони. Впереди, километров, может быть, на пятнадцать, потянулось плато глинисто-песчаное и пустынное, а на горизонте выросли первые складки предгорий гигантской горы.


Всегда безлюдное, плато это оживлено было теперь необычной картиной. Выстроившись в ряды, стояли здесь расцвеченные фонарями и флагами балаганы, в которых торжественно восседали кумиры…


Их было молили о дожде; когда же никакие просьбы и жертвы не помогли, с гиком и свистом выволокли вон из тенистых и прохладных кумирен на самое пекло… «Вы зазнались, господа-боги!.. В кумирнях вам хорошо и свежо, так побудьте же здесь и на себе испытайте, каково нам в эту жару быть без дождя!» Но и это энергичное распоряжение не помогло: дракон (Лун-ван) со всей своей свитой решительно отказался повиноваться китайским властям, и дождя попрежнему не было. Тогда с ними затеяли двойную игру: обратно в кумирни их не ввезли, а выстроили для них балаганы, в которых те и продолжали уже отбывать свое наказание.


Мы приблизились к этим постройкам. Из них самая большая оказалась театром: как и всюду в Китае – открытая сцена без всяких претензий на украшения. Но в эту жару даже и театр был пуст. У временных кумирен тоже не было никого: очевидно, «хошани»[43] отдыхали теперь в разбитой тут же палатке… Они выскочили, когда заслышали голоса. Пошептавшись с сопровождавшим нас аксакалом, они взяли свои инструменты – треугольник, бубны и «иерихонские» трубы и, став в ряд перед безобразно размалеванной куклой в шелковых одеяниях, заиграли свой дикий гимн во славу Лун-вана… Странное зрелище! Китайские жрецы, хотя в поношенных, но зато национальных черных костюмах и с распущенными по плечам волосами, странные и с непривычки дикие звуки не менее странных труб, разодетый в шелка истукан, курящийся перед ними фимиам и кругом пустыня – и, кроме нас, никого.


Мы подали ближайшему из жрецов небольшой кусок серебра и крупной рысью пошли догонять далеко уже вперед ушедшие вьюки.


Зной нестерпимый. По сторонам скучный, желто-серый ландшафт. Изредка кое-где торчат либо полузасохшие стебли каких-то никому не известных растений, либо обглоданный чий. Единственный звук на этом плато – стрекот бесчисленных прямокрылых, которые при каждом шаге, как брызги, разлетаются от вас во все стороны. Но горизонт здесь все-таки не широк: отовсюду подымаются горы, которые уже заслонили гиганта. И до них, по-видимому. вовсе недалеко. Но мы целых два часа уже в дороге, и эти два часа успели показаться нам вечностью. И вот наконец мы пришли… Мы взобрались на пологий увал и с него увидали точно иную страну.


Бесконечная панорама гор и лощин, поросших сочной, прекрасной травой, множество речек и родников, рощицы, осины[44], ели и тополя, с подсадой из разнообразных кустарников, и над всем этим одетый снегом, величественный, трехглавый Богдо!


Наш проводник свернул вправо, и мы стали подыматься лощиной, по дну которой струился ручей Лоуса-гу; сперва кое-где виднелись еще плантации мака, но затем и эти следы культуры исчезли, и мы стали нырять из одной пади в другую. Наконец, на одиннадцатом километре, спустившись в долину другого ручья Кичан-гу, узнали, что пришли на ночлег, и остановились в густом карагачевом лесу, за которым виднелась одинокая фанза, окруженная плантациями мака.


На следующий день мы продолжали идти все такой же изрезанной лесными долинами местностью. Мы втянулись даже в какую-то щель, стены которой сложены были из отшлифованных литометаморфических сланцев – совершенно дикое место! – как вдруг при выходе на лужайку нас неожиданно поразил отчаянный лай нескольких псов, понесшихся к нам навстречу. Вгляделись – дымок… Но из-за тут же росших кустов жимолости и крушины ничего пока еще не было видно…


– Что тут такое?


– Кош зайсанских киргизов… да вот и они!


Русские киргизы – здесь? Какими судьбами?!


– Аман кельды?.. Аман, таксыр[45].


Знакомые речи и точно знакомые лица… Были ли они рады нас видеть – не знаю, но мы непритворно обрадовались. Едва развьючились, как тотчас же завязалась самая приятельская беседа. Это были торговцы-гуртовщики, давно уже промышляющие в Джунгарии и то и дело кочующие с Иртыша на Бэн-лу и отсюда обратно. Шибко зашибают деньгу.


– Китайцы – они ведь странный народ – своих боятся, а к русским питают доверие. Ни калмыков, ни киргизов и близко к Урумчи не пускают, а русские – торгуй в нем, чем хочешь. С гурта тысячу, а не то и больше рублей наживаем… А лошади – с тех-то, пожалуй, и по пяти рублей на голову мало считать… Да теперь, впрочем, что! Раньше разве так торговали? Были деньги – солдаты стояли. А нынче норовят уже больше в кредит… Оскудел народ, нет вовсе серебра в крае, а натурой отсюда что увезешь? Страна неустроенная, все тут – привозное, ничего своего…


И в этих немногих словах сказался ясный взгляд киргизов на бедственное положение южной Джунгарии и на ее материальную зависимость от соседей. Действительно, единственно, чем может еще в настоящее время гордиться эта страна, – это производством высших сортов опия. Но, увы, она же является и первой потребительницей его, так что даже ежегодный ввоз сюда гансуйского опия едва ли с годами может много уменьшиться.


– Ну а что, много от вас перепадает китайским властям?


– Нет, пока что – судьба милует. Мы круглый год ведь в горах, не живем у них на глазах. Ну а если уж дело какое, тогда без этого как же и быть?!


На этом беседа оборвалась. Где-то поблизости послышался выстрел, необыкновенно гулко пронесшийся по ущелью, покатился откуда-то щебень, и минуту спустя из-за соседней скалы появилось сияющее лицо Комарова.


– Орлят подстрелил, ваше благородие, еще трепыхаются.


Оказались оперившимися птенцами.


Занявшись птицами, мы и не заметили, как киргизы один по одному разбрелись кто куда.


Между тем, едва пообедали, стало темнеть. До заката, разумеется, еще далеко, но в ущелье уже сумерки. Тени выросли и на противоположных скалах, все выше и выше, стал подыматься золотой пояс света. Засветились, наконец, одни только шпили, но и они вскоре погасли. В нашей яме стало вдруг и сыро, и как-то совсем неуютно. Засветились огни и вблизи них мрак точно еще больше сгустился.


– Ташбалта, Григорий, собирайтесь – пора!..


И вот, с фонарем и сетками, втроем, направились мы на обычный ночной лов вниз по ущелью. Холодно, однако, и к тому же роса: в густой траве сапоги живо намокли.


– Нет, тут ничего не поймаем; идем к осыпям…


И хоть ничего не было видно, но мы кое-как все ж таки продрались сквозь кусты, по камням перебрались через ручеек Гань-гу и полезли на осыпь. Но и там – ничего. Раза два пролетала над головами какая-то бабочка и уже более не попадала в полосу света. А между тем совсем уж стемнело. У нас под ногами расстилалась теперь уже одна сплошная черная щель, в глубине которой не было возможности ничего разобрать; даже и та луговина, на которой стояли мы бивуаком, слилась теперь в нечто неопределенное и бесформенное с окружающими ее лесом и скалами… Огни на ней тоже погасли. Стало быть, поздно… Пора!


Мы стали спускаться. Подошли и к ручью.


– Да посвети же, Ташбалта!


– Сюда, сюда, хозяин!..


И он указал мне, вероятно, на камень, но я промахнулся и попал в воду. Ташбалта сделал какое-то неловкое движение, и фонарь погас. Спичек не оказалось, и мы уже ощупью продолжали свой путь. Когда проходили среди табуна, лошади фыркнули и шарахнулись в сторону. Но собаки узнали и стали шумно выражать свою радость. Еще несколько шагов, и мы чуть не наткнулись на юрты. У нас еще светился огонь: брат заканчивал нанесение съемки, а Матвей увертывал препарированных птиц.


Минут пять спустя наш бивуак уже спал, и только дежурный казак мурлыкал про себя какую-то песенку в ожидании скорой смены.


На следующий день мы тронулись очень рано.


Сейчас же с места нашей стоянки дорога пошла густым лесом: ель и осина. Густой подлесок и бурелом загораживали местами дорогу, и нам немало пришлось повозиться, прежде чем выбраться опять на луга. Зато, переправившись на правый берег Гань-гу, мы вздохнули свободнее: мы очутились на разработанной китайцами вьючной тропе. Всюду лежал здесь сложенный в клетки и стенки сырцовый кирпич. Куда везут и почему он здесь сложен?


– Кумирни богам своим строят, вот и везут… А старые, которые и были, все разорили дунгане…


Однако подъем все круче и круче. Роскошнейший луг внизу, осыпи сверху и по краю последних вьется тропа.


В камнях послышалось клохтанье уларов[46]. Вот кабы их подстрелить!.. И наши охотники с разных сторон полезли на осыпь, но полчаса спустя вернулись с пустыми руками.


А между тем мы уже успели подняться на перевал и спуститься в широкую и поэтическую долину р. Ши-ма-гу. Под могучими столетними тополями, среди которых по каменистому ложу разбросалась отдельными рукавами река, стоял кош киреев.


Здесь мы застали только подростка, который поспешил предложить нам по чашке айрана[47]. Я, однако, не останавливался: было не до расспросов.


Все величественнее становились горы, и чем дальше, тем живописнее местность. С каждого холма рисовалась новая панорама, каждый поворот обещал иное сочетание скал, лугов и елового леса, которые чередовались с таким разнообразием, представляли такие чудные комбинации красок и форм, что положительно я не знал, куда смотреть, чем любоваться. И в то же время меня неудержимо что-то тянуло вперед, точно сердце предчувствовало, что нечто лучшее еще впереди и что это подножие «Божьего трона», действительно, дивный калейдоскоп чудных перспектив и ландшафтов.


Мы миновали долину, днище и противоположные скаты которой покрыты были на корню высохшим лесом. Какие причины вызвали образование таких громадных площадей сухостоя? Неужели пожар, и если да, то давно ли? Но спросить было не у кого. Взбираемся все выше и выше. И вот наконец перевал… Внизу, на страшной глубине, озеро дивного бирюзового цвета. Гигантские скалы кругом. Над ними – трехглавый Богдо.


Так вот оно где, это священное озеро, воды которого некогда покрыли останки ста тысяч святых! Так вот почему китайцы дают такое поэтическое название этим горам[48], а воображение всех окрестных народов населило их своими богами![49]


Вся Центральная Азия не имеет уголка более живописного и вместе с тем более таинственного и величавого. Гигантская гора, «подпирающая, – по китайскому выражению, – облака и заслоняющая собою луну и солнце»[50], и видная из пяти городов, но всего лучше из Центральной Джунгарии, откуда она, действительно, кажется «троном», или, если хотите, усеченным конусом, совсем неестественно высоко приподнявшимся из-за громады снеговых гор, вся она теперь тут, перед нами, не заслоненная вовсе предгориями… Подошву ее омывают воды озера бирюзового цвета, берега которого – дикие скалы, поросшие лесом, и выше них, с нашей стороны, – изумрудные поляны и еловые рощи, напротив – осыпи пестрого камня. И все это, наконец, в узких рамках торчащих кругом горных вершин, которые только на севере рассекаются одною дикою и узкою щелью р. Хайда-джана[51]. Какое таинственное и дивное место! И это где же? В сердце Гобийской пустыни, которая двумя широкими рукавами охватила этот, еще неведомый европейцам, «Парнас» тюркских и монгольских народов…


Дорожка бежит высоко над западным берегом озера. Мы то и дело то круто взбираемся на откос, то спускаемся в лог. Чудные луга, залитые морем цветов; еловые рощи, скалы, разбросанные по сторонам; то полуразрушенные, то строящиеся кумирни; караваны мулов, везущих либо кирпич, либо лес, либо, наконец, громадные глиняные кувшины с водой; китайцы – рабочие и монахи – все это, то и дело, мелькает и вправо и влево от нас. На нас смотрят с удивлением, мы тоже озираемся по сторонам и все боимся чего-нибудь не пропустить, чего-нибудь не досмотреть в этом чудном уголке…


– Вот где постоять бы!


– Да, да, разумеется… Надо только выбрать получше местечко.


– Да чего выбирать! Здесь везде хорошо… вот, хоть у озера!


Но озеро все еще далеко от нас, а дорожка юлит по отрогам и то спустится вниз, то взбежит снова наверх. Наконец, вынырнув в последний раз из елового перелеска, делает крутой поворот и еще круче спускается книзу… Озеро!


Едва развьючились – к нам явилась депутация от монахов.


– Здесь нельзя стоять!


– Почему нельзя?


– Озеро это священное… Бог Та-мо-фу, что обыкновенно сидит в ледяных чертогах своих, сходит иногда сюда покататься, и тогда все озеро сверкает огнями…


– Любопытно… и вы видели эти огни?


– Видели их святые люди – подвижники, постники; а из нас их никто не видал.


– И мы, вероятно, их не увидим.


Такой оборот речи, очевидно, не понравился почтенным служителям Та-мо-фу. Они начинали сердиться.


– Здесь, слышите ли, нельзя пасти скот, нельзя охотиться, нельзя рубить лес. Место это священное; все твари, населяющие его, принадлежат Та-мо-фу. Он рассердится, если их станут избивать, их луга топтать, их леса рубить. Выстрелы из ружья и удар топора нарушат покой, который здесь царствует искони. Они призовут на вас божий гнев, и тогда вы погибли.


– А кому же принадлежат мулы, разгуливающие вон там, на лугу?


– Фантэю.


– Почему же вы их отсюда не гоните? Они ведь топчут луга.


– Мы не смеем.


– А как же вы смеете рубить здесь леса?.. Мы встречали всюду порубки.


– Это не мы, а солдаты.


– А их отчего вы не гоните?


– А как же их гнать?


– А так же, как теперь вы гоните нас.


– Но ведь они не по своей охоте… лес нужен для строящихся кумирен!..


– Вот сказали! Да разве его нельзя привезти из-за гор? Кирпич ведь везете!..


Монахи переглянулись.


– Мы еще раз повторяем свое требование: уходите отсюда!


– А если мы не уйдем?..


– Мы в вас прикажем стрелять…


– А, если так, то вот что, монахи! Мы здесь останемся, а для того, чтобы обеспечить себя от случайностей… казаки! Комаров, Глаголев! Скрутить этому господину руки за спину, да и пусть посидит у нас подольше в гостях!


Это подействовало: монахи бежали, главарь их смирился и потом за все наше двухнедельное здесь пребывание был даже нашим лучшим приятелем. Его товарищи натащили картофеля, редиски, луку и других овощей; мы одарили их всех несколькими аршинами синей китайки, и мир с ними был заключен навсегда. Они даже впоследствии пренаивно сознались, что надеялись сорвать с нас приличный куш в пользу кумирни: «Ведь бедняга Та-мо-фу не имеет пока даже приличной одежды!..»


Монахи, между прочим, нам говорили, что еще в древности бог Та-мо-фу, спустившись с престола, начертал на одной из скал, с юго-востока окаймляющих озеро, такие слова: «Люди! Молитесь мне здесь, ибо место это, как ближайшее к небу, избрано мною». Но никто не мог прочесть этой надписи, пока не выискался, наконец, один почтенный старик. Существует ли и поднесь эта надпись, неизвестно: лодок здесь нет, а берегом до скалы не добраться…


Но мы попытались. В самом деле это мог быть любопытный документ – остаток хотя бы того «варварского» письма, о котором говорят китайские летописи V в.[52] К тому же все равно нам предстояло посетить южный берег этого озера: я хотел отыскать более или менее ясные следы ледников; брату необходимо было ставить веху для того, чтобы тригонометрически определить относительную высоту хотя бы крайнего и из трех самого невысокого пика Богдо. Два дня мы употребили на поиски, исходили весь южный берег, осмотрели все скалы, а надписи не нашли!


Это была первая неудача. Затем дальше. Мы ежедневно охотились, но всегда как-то несчастливо. Подстрелишь птицу, упадет, не отыщешь в траве или кустах, а найдешь как нарочно такую, которой весь заряд угодил в голову или вышиб много пера… Неоднократно слышали рев маралов, видели нередко косуль, стреляли и не убили. Предпринимали специально охоту на уларов – и тоже без результатов. В мире насекомых опять-таки ничего нового и интересного, а как надеялись здесь что-нибудь встретить! Думали, наконец: вот постоим, лошадей выправим. Но надежды и тут не осуществились: запретный корм не впрок, видно, пошел нашим животным! К тому же одна из них обезножила, напоровшись копытом на низко срубленный ргай [кизильник], у другой спинной намин разыгрался в серьезную рану. Но самым памятным событием было вынужденное бегство наше с гребня одного из главных отрогов Богдо. Еще хорошо, что все обошлось совершенно благополучно и что мы отделались только тем, что измокли да выпачкались в грязи… Вот как происходило все дело.


Надо было определить высоту снеговой линии, собрать образчики горных пород, слагающих горную группу, и образцы флоры и фауны, снять фотографии – одним словом, хотя бы в общих чертах познакомиться с альпийской зоной хребта. День был прекрасный, небо безоблачное. С вьючными лошадями мы всемером живо добрались до перевала в долину р. Ши-ма-гу, но тут тропинка оборвалась и началось карабканье по гребню одного из отрогов хребта.


Надо отдать полную справедливость Та-мо-фу: умело выбрал он свое седалище и крепко защитил снеговые чертоги свои от любопытных взоров людей.


– Хассан, да ведь это разве дорога? Не понимаешь?.. Шайтан, шайтан-иол! Чертова лестница, а не дорога!..


– Ага, шайтан-иол!.. – рассмеялся Хассан и полез дальше.


Мы уже давно спешились и волокли за собой лошадей, которые, прыжками взбираясь на камни, то и дело грозили сбить нас головой или грудью с обрыва. Круча невероятная… Каменные плиты, скользкие и гладкие, на которых не знаешь как и держаться. Или и хуже того – карнизы столь узкие, что мы не переставали все время трепетать за нашего гнедка, завьюченного поверх кошей мешками с провизией и кое-какими вещами. Отдыхали только в тех местах гребня, куда добегал ельник; но и тут с лошадьми была беда: вывороченные коряги, низко растущие ветви, каменные глыбы – все это были такие препятствия, которые не легко обходились.


Озеро, которое виднелось одним своим южным концом, казалось нам на недосягаемой глубине. В самом деле, мы уже поднялись над его уровнем на высоту 3500 футов, целого километра по вертикали! В тех узких рамках, в которых оно было заключено, оно представлялось отсюда лазуревой каплей на дне глубочайшего каменного сосуда. Странное, единственное в своем роде, зрелище! Гигантские прибрежные скалы казались нам отсюда ничтожными валунами и частью настолько теряли свои очертания, что сливались с более высоким ярусом гор; еловые леса мелькали на них темными пятнами, отдельные же предметы совсем исчезали в той полупрозрачной мгле, которая сероватой дымкой охватывала низы. И поверх всего этого – громадный голубой купол неба, и на всем – снопы лучей, резкие контрасты света и тени!


Но нам было некогда останавливаться на этих подробностях эффектной картины: мы спешили вперед… Кое-как вскарабкавшись на барьер, сложенный из вертикально торчащих сланцевых плит, мы очутились по ту сторону гребня и сразу совсем в иной обстановке: о пропастях и карнизах нет и помина, впереди только луговые покатости, перерезанные глубокими ложбинами, и обычный альпийский ландшафт с его островками оголенной топкой земли – «плешинами», как обыкновенно их называют, с его бесчисленными тропами, опоясывающими холмы и бугры и уму непостижимо кем здесь проложенными, редкими цветами и все заполнившим кипцом. Здесь мы уже снова сели на лошадей и рысью погнали вперед.


Несколько километров такой местности, после всего нами виденного, показались нам монотонными, и мы оживились только тогда, когда впереди показались снова утесы, глубокие пади, леса и далекая панорама гор и долин, по которым тонкими струйками неслись речки – притоки выше упоминавшейся Ши-ма-гу. Проехав еще несколько километров и то спускаясь в глубокие лога, то подымаясь на гребни, мы достигли, наконец, какого-то бурного ручейка, на берегу которого, по предложению Хассана, и разбили свой бивуак, вернее сказать, разостлали кошму и разложили на ней те немногие вещи, что захватили с собой. День окончили: брат за препарировкой птиц для коллекции, я за укладкой чешуекрылых, наловленных днем, и за ловлей ночниц.


Ночь провели скверно: мелкий дождь, туман и сырость, а над нами один только покров – хмурое небо! Проснувшись рано и согревшись за чаем, мы стали собираться в дорогу.


Кто был в горах, кто поднимался поясом осыпей до линии вечного снега, тот, без сомнения, уже знает, что за адская дорога нам предстояла. Всего лучше, разумеется, было бы нам подыматься пешком. Но подобное предприятие в данном случае было невыполнимо уже потому, что по приблизительному расчету в оба конца не могло быть менее двадцати километров; к тому же пришлось бы нагрузить себя всевозможными вещами, начиная с гипсометра и бусcоли и кончая ружьями и фотографическим аппаратом; да и ходьба на абсолютной высоте в 11000—12000 футов (3548–3660 м) сама по себе уже не легка… И вот мы верхом и снова в пути.


Долина шириной сажен в сто – полтораста (213–320 м). Крутые скаты по направлению к середине, где среди валунов пенится бурный поток. То мокрый луг, на котором лошадь вязнет на каждом шагу, то осыпь, под которою журчит незримый ручей. Бурые осколки метаморфических сланцев навалены грудами; наступишь на один, и все соседи приходят в движение, грозя вам своим зловещим шуршанием. Лошадь пугается, изощряется одним махом перескочить через подобный барьер, но, сдерживаемая уздой, горячится и без толку топчется на одном месте, рискуя ежеминутно сломать себе ногу. Тягостная езда!


Перешагнув через каменный вал, мы очутились в настоящем царстве смерти и разрушения: кое-где среди камней виднелись еще лишаи, но, кроме них, ничего. Даже улары клохтали где-то ниже и в стороне. Представьте же себе изумление наше, когда вдруг Колотовкин воскликнул:


– Капуста!


– Какая капуста? В уме ли ты, Колотовкин?


Смеется.


– Так точно! Только вот достать не могу…


Что за диво? И как ни трудно было среди громадных каменных глыб добираться до Колотовкина, но добрались и в расщелине между камней увидали если и не капусту, то нечто действительно странное: громадное растение, растущее наподобие этой последней. Ничего сколько-нибудь схожего с ним мы никогда и нигде не встречали.


– Как бы достать?!


– Я и то думал, как бы достать… да неспособно. Ишь щебень какой – крутизна!


Стали осматриваться и увидели такую же капусту и выше, и ниже в камнях. Добравшись до первой, еще более изумились: на цветке, забравшись между громадными наружными желтовато-белыми лепестками и крупным, колючим темно-лиловым соцветием, сидела ночница, очевидно нечто новое замечательное.


Собрав с цветов еще несколько экземпляров этой ночницы, мы полезли вперед. Подобное лазанье по осыпям не представляет решительно ничего соблазнительного: это тяжелый, рискованный труд, на который побудить может только необходимость. Выше нас крупный щебень и громадные глыбы в несколько пудов весом, по сторонам и ниже все то же. И конца, кажется, нет такому подъему… К тому же большинство этих глыб еле держится и только ждет какого-нибудь толчка, чтобы с грохотом скатиться на низ и увлечь вас за собой. И вот вы в постоянном стряхе, что дадите этот толчок. Вы шагаете неуверенно и при каждом шаге, прежде чем утвердить ногу, стараетесь ощупать под собою почву. Но все зыбко, все движется, все точно живет у вас под ногами… Неприятно. А тут вдобавок еще и руки заняты всякой всячиной, И, между прочим, также и этой капустой.


Но вот наконец гребень! Дальше некуда лезть: площадка и снег.


Но отыскать следы старого, слоистого снега оказалось вовсе не так-то легко. Когда же на нем стали мы кипятить воду, то оказалось, что мы стоим на высоте, равной 12080 футам (3683 м) над уровнем моря.


Еще несколько шагов, и перед нами предстал трехглавый Богдо.


Мы были разочарованы: мы увидали перед собой три занесенных снегом конуса, не поразивших нашего воображения ни своими размерами, ни относительной высотой. Величавый образ горного колосса исчез, и на его месте мы увидали ничем особенно не выдающуюся горную группу.


Наши размышления внезапно были прерваны возгласом Колотовкина:


– Смотрите, какая туча с запада лезет!


Оглянулись и, не теряя минуты, стали спускаться. Внизу нас уже поджидали казаки, которых тоже немало беспокоило небо. К счастью, дождем только вспрыснуло, и когда мы добрались до нашей стоянки, солнце снова выкатилось из-за туч на синий простор.


Пора спать! Но едва я закутался в одеяло, как на подушку упала первая капля дождя. Я и на подушку натянул одеяло. Но дождь усиливался, и, наконец, разразилась гроза. Я вскочил в одном белье, живо накинул на себя полушубок и достал запасный войлок, из которого и устроил род шатра над собой. Но сравнительно благоденствовал очень недолго. Вдруг вспомнил: а бусcоль, а фотографический аппарат, а папка с растениями? Ведь все эти вещи и были накрыты кошмой! Полез за ними, забрал к себе все, за исключением папки, которой, как ни искал, не нашел. А между тем я уже вымок, под постель также стала набираться вода. Дождь не переставал. Раскаты грома и молнии были чуть не ежесекундные. Я хотел было вытянуть ногу, но попал в какую-то лужу: оказалось, что мой шатер не покрывал постель целиком, и теперь вся вода с него собралась в складках подстилки и одеяла. Наконец, я надумал. С грехом пополам надел на себя чембары[53] и шведскую куртку, натянул сапоги, свернул свою постель, укутав в нее предварительно инструменты, накрыл все это войлоком, сам же побрел к казакам, которые еще накануне из сучьев лозы и своих шинелей устроили себе балаган. Но в нем было тесно. Вдобавок не хотелось будить людей, и я пристроился кое-как на корточках в уголке.


Однако как долго тянется ночь! Сколько ни выглядывай – темно и темно! И дождь не перестает…


Как и следовало ожидать, все поднялись, едва забрезжилось утро.


Мы поехали. Мы скользили, падали, вымокли до последней нитки, вымарались в грязи, но наконец все же благополучно добрались до перевала на озеро… А дома, наевшись и обсушившись и вспоминая пережитое, много смеялись над различными, теперь уже только забавными, эпизодами как этой ночи, так и нашего поспешного бегства с «Чудотворной горы». Об одном искренне сожалели: «капуста» пропала…


В заключение несколько слов как о самом озере, так и об его окрестностях. Озеро лежит на абсолютной высоте, равной 6516 футам (1986 м), и принадлежит к типу моренных озер. Глубина его, вероятно, очень значительна, берега круты. Оно доступно только на юге, где принимает в себя речонку, выбегающую из-под снегов Богдо-ола, и на севере, где ограждающая его древняя морена незначительно подымается над его уровнем. Рыбы в нем нет. Водяная птица тоже не держится. Убили только, вероятно, совсем случайно сюда залетевших.


Морена сложена из громадных валунов и в настоящее время представляет из себя громадный каменный вал, заросший кустарником и прекрасными травами. Озерная вода, вероятно, просачивается где-нибудь между камней, потому что с полкилометра дальше, непосредственно под мореной, выбивается несколько значительных ключей, которые, сливаясь, и образуют р. Хайдаджан. Рядом с этим озером есть еще два, но они ничтожны. Каких-нибудь иных следов существования здесь в давнопрошедшие времена ледников я не нашел.


Что же касается до геогностического строения гор, то в общих чертах оно таково. Главный массив Богдо-ола состоит из древних метаморфических сланцев, из коих преобладает кремнистый с выделением роговика и кварцита; у озера выступают глинистые сланцы (метаморфические), которые ниже становятся преобладающими; к ним прислоняются красные глины, образуя боковые уступы поперечных Хандаджану долин; но затем они пропадают и сменяются желтым глинистым песчаником, и дальше темными, почти даже черными филлитами, от которых очень контрастно отделяются своими резкими и яркими (желтыми и кирпично-красными) цветами глинистые сланцы. Здесь горы уже заметно понижаются. Ель вполне исчезает, появляется чин. Конгломераты и примазки новейших образований совершенно маскируют основные породы, и только недалеко от выхода речки в пустыню вновь попадаются плотные песчаники, в которых вода в свое время успела выдолбить прекрасно отполированные гнезда и трубы. Затем ничего, кроме дилювиальных наносов, мы уже не встречали.


Глава восьмая. Опять на Бэй-лу


Нашу стоянку у озера мы покинули 12 августа. Мы круто спустились с морены и втянулись в ущелье, в котором шумно бросался из стороны в сторону Хайдаджан.


Хайдаджан слагается из двух речек.


Древняя морена, ограничивающая озеро с севера, имеет поверхность крайне неровную и ближе к восточному концу рассекается глубоким логом, едва на 6 м превышающим уровень озера. Лог этот оканчивается обрывом и далее тянется глубоким рвом, стены коего представляют осыпи зеленоватой гальки и песка такого же цвета. Здесь-то и выбиваются (на разном уровне) многочисленные ключи, образующие правую вершину р. Хайдаджана. Левый же исток его берет начало в верхнем из двух маленьких озерков, упоминавшихся в предыдущей главе, после чего постепенно, хотя и очень скоро, пропадает в камнях и только уже ниже второго озерка становится снова довольно заметной речонкой. Ниже соединения своих двух истоков Хайдаджан пробивается сквозь узкую щель и хотя затем все еще продолжает течь очень стремительно, но переборов уже не имеет. Место прорыва Хандаджана – самая дикая часть ущелья, и не будь здесь искусно проложенного пути – еще вопрос, удалось ли бы нам благополучно спуститься с морены!


Ниже морены ель перестала встречаться, и далее по ущелью росли уже только лиственные породы: тополь, ива и карагач с подлеском из разнообразных кустарников, в которых многочисленными выводками держались щеглята. Здесь же нам попались: Falco subbuteo L., Cerchneis tinnunculus L., ореховка (Nucifraga caryocalactes L.), дрозды (Merula maxima Seeb., Turdus viscivorus var. hodgsoni Jerd.), трехпалый дятел (Picoides tridaclylus L.) и две Molacilla (M. personata Gould. и M. melanope Pall.), водившиеся также и на берегах озера.


Миновав небольшую полянку, на которой в мазанках ютилось несколько человек китайских рабочих, изготовлявших кирпичи для строящейся кумирни, мы прошли этим ущельем еще километров пятнадцать и остановились на краю саза[54], под купами старых карагачей, видимо не раз уже служивших пристанищем караванов. Было еще рано, но идти далее мы не решились, так как здесь уже всюду рос чий – этот первый предвестник пустыни.


Действительно, на следующий день мы вышли в нее, хотя и не сразу, так как первые три-четыре километра по выходе из ущелья нам пришлось брести среди фанз селения Ду-хан-чжан и окружающих его полей гаоляна[55], гречихи и обыкновенного и итальянского проса; сперва это была каменистая степь, т. е. «гоби», по выражению местных жителей, поросшая тощей растительностью, преимущественно солянками, но затем эта «гоби» сменилась солончаком и глинистыми пространствами, поросшими чием. Чем дальше, однако, мы подвигались по большой дороге, на которую незадолго пред тем выбрались, тем гуще и гуще становились заросли чия, пока, наконец, мы не очутились среди словно волнующегося моря метелок этого характерного злака, залившего все окрестности и уходившего вдаль, за края горизонта. А потом чий сменился такими же зарослями жесткого низкорослого камыша, среди которого, впрочем, кое-где виднелись уже отдельные группы карагачей. Через несколько километров эти карагачи слились в сплошной пояс густой зелени, скрывавшей, как нам говорили, селения оазиса Эр-дао-хо-цзы.


Карагачевый лес на рыхлом солонце – явление не совсем обычное и для Внутренней Азии; и к тому же лес рослый, очевидно чувствующий себя как нельзя лучше на столь несвойственной ему почве. И каким путем он здесь народился? Остатки ли это былой культуры, или человек здесь ни при чем? В данном случае я склонен предполагать первое, хотя вообще считаю не лишним отметить тот факт, что карагач – самое обычное дерево южной Джунгарии. Заросли его, как нам говорили, начинаясь к западу от Фоу-кана, почти непрерывной полосой, на многие десятки километров тянутся вдоль Бэй-лу, доходя здесь почти до Куйтуна. И несомненно, что именно карагачевый лес, а не саксаульный или туграковый, рисовал Ренат на своей карте[56].


К сожалению, эти природные лесные богатства южной Джунгарии в настоящее время беспощадно уничтожаются китайскими углепромышленниками, которые находят свой легкий промысел тем более выгодным, что цены на древесный уголь стоят в городах Притяньшанья всегда очень высокие.


Вышеописанной местностью мы ехали долго. Наконец, мы пересекли первый арык: он был сух, порос камышом и, очевидно, был уже запущен давно. Однако он все же мог предвещать нам скорый конец нашего чуть не сорокакилометрового перехода. И действительно, вскоре мы увидали развалины какого-то здания, за ними поля с колосившимся просом и, наконец, широким арык с быстро в нем бежавшей мутной водой. Здесь мы решили остановиться, хотя окрестности – безотрадный солонец, поросший тамариском и саксаулом, – и не представлял решительно ничего привлекательного. Но и то сказать – разве мы могли надеяться найти нечто лучшее в Южной Джунгарии, да к тому же в августе месяце? К сожалению, нам пришлось здесь дневать, так как новая пропажа трех лошадей, на этот раз действительно уведенных у нас, вынудила нас провести в бесплодных поисках чуть не двое суток. Я даже ездил к чиновнику, управлявшему оазисом Эр-дао-хо-цзы, для предъявления ему данных для обвинения в конокрадстве одного из местных поселян, на дворе у которого мы нашли ясные отпечатки русских подков; но это не повело ни к чему: чиновник не согласился даже принять нашу жалобу к сведению, предоставив нам разделываться с похитителем по своему вкусу и усмотрению! Не следует забывать, впрочем, что Джунгария, с самого момента присоединения своего к обширной территории Китайской империи, служит местом ссылки как для провинившихся или подвергшихся опале чиновников, так и для обыкновенных преступников, а потому случаи, подобные нашему, считаются здесь явлением настолько заурядным, что уже не обращают на себя ничьего внимания.


Положение, в котором мы очутились, оказалось тем более затруднительным, что в селении Чжан-чин-цза мы нашли одну только продажную лошадь, и вот, волей-неволей, для подъема нашего багажа нам пришлось прихватить трех быков, которые сопутствовали нам вплоть до Гучэна.


По милости этих быков 16 августа мы прошли всего только 12 км и, миновав селение Чжан-чин-цза, остановились близ небольшого пруда, на восточной окраине оазиса Эр-дао-хо-цзы.


Селение Чжан-чин-цза имеет крошечный и жалкий базар. Улицы его тесны и грязны, домишки убоги. Гарнизон, состоящий из 20 конных солдат, местится в каких-то жалких мазанках. Столь же мизерно и помещение их офицера. Зато тани здесь довольно опрятны и поместительны. Воду для питья селение получает из колодцев; для орошения же полей пользуется водой из арыков, которые в большом числе выведены из протекающей к западу от селения речки, вследствие чего последняя совсем истощена и вода в ней еле-еле сочится. Кроме китайцев, в Чжан-чин-цза живет и несколько семейств туркестанцев, как кажется, выходцев из Турфана.


17 августа, покинув оазис, мы вступили в каменистую степь. Картина давно нам знакомая: ни деревца, ни былинки… камень и камень… На несколько километров впереди виднеется широкая желтая лента пыльной дороги, и на ней ни души. Точно вымерла степь! Даже обычных обитателей подобной пустыни – вертлявых ящериц – и тех не видать! Душно…


Но вот мы приблизились к глинисто-песчаным нагорьям, и местность несколько оживилась. Появились: в кучи сложенный камень – указатель пути во время снежной метели, тощие пучки чия, кустики Enrotia ceratoides. Еще дальше показались развалины каких-то построек, среди которых одна оказалась даже приспособленной под кабак и харчевню; но, видно, пустыня эта не оправдала ожиданий предприимчивого китайца, так как на возвратном пути мы уже не нашли здесь шеста с красной тряпицей – обычной вывески таких заведений. Наконец, впереди показались ряды и отдельные группы деревьев, а вслед за тем мелькнула и полоса луга. Мы прибыли на речку Ло-тай, долина которой, известная своими каменноугольными копями, оказалась изрытой норками песчанки, самого распространенного и обыкновенного в южной Джунгарии грызуна.


Речкой Ло-тан начиналась с запада цепь оазисов, в административном отношении подчиненных цитайскому уездному начальнику и разграниченных небольшими пустошами, тоже когда-то бывшими под культурой, но теперь почему-то оставленными. Впрочем, на восток от Гучэна степь снова начинает преобладать, так что уже за селением Му-лэй китайские поселения встречаются не иначе, как отдельными хуторами, да и то разделенными обширными пространствами волнистой степи. Наиболее богатыми и плодородными участками этой части Бэй-лу следует считать западные оазисы – Джымысар и Сань-тай, хорошо орошенные и густо поросшие лесом. В особенности богат лесом оазис Сань-тай, который, как кажется, орошается арыками, выведенными из целого ряда речек, сбегающих сюда с Тянь-шаньского гребня; из них речка Ло-тай крайняя с запада, а Со-ца-хэ с востока.


В километре от речки Ло-тан мы натолкнулись на развалины не то города, не то буддийского монастыря, которые я, мало в то время знакомый с историей этого края, осмотрел, к сожалению, очень поверхностно.


Цин-хо-цюань – название ничего нам не объясняющее, и если бы случайно не удержалось здесь другого названия – Ло-тай, мы были бы в затруднении определить эпоху существования этого городка.


Ло-тай, конечно, испорченное тюрками слово Лунь-тай, о котором упоминали в своих записках как Чань-чунь, так и известный монгольский сановник Елюй Чутай[57]. На юг от него высится трехглавый Богдо, который в таких красноречивых выражениях описывается Чань-чунем. «Три пика вместе вонзаются в холода облаков! Окруженные падями и уступами, четыре отвеса высятся рядом! Снеговой хребет сопределен здесь небу, и никогда не достигнет его человек! Там озеро есть: в его ледяной (зеркальной?) поверхности отражается только солнце, простым же смертным оно почти недоступно (о нем есть поверье: если смотреться в него, то лишишься рассудка). Там утес есть, неприступный и крепкий: никогда гибельный меч не обрушится на того, кто сумеет укрепиться на нем. Там скопление вод: водой выступающих ниже источников орошаются яровые поля. Да, эта славная твердыня есть первая в Северных странах, и нет человека, который сумел бы изобразить ее на картине!»


Долину Ло-тай мы покинули 19 августа. За городищем Цин-хо-цюань потянулись уже более современные развалины фанз и пикетов, обязанные своим происхождением восстанию мусульман. Они тесно примыкали к маленькому, но чистенькому базарному местечку Сань-тай, населенному китайцами и таранчами. За Сань-таем потянулись сады, настоящие аллеи из мощных карагачей и изредка ив, но затем местность стала приобретать более пустынный характер, человеческое жилье снова сменилось развалинами, и мы, наконец, вышли в глинистую степь с чахлой растительностью. Ею шли долго, пока на горизонте не вырисовывались массивные стены старого Джымысара. Нам следовало обогнуть эти стены, чтобы добраться до высоких стен нового Джымысара, городка, не имеющего ныне ни торгового, ни стратегического значения и восстановленного из развалин, всего вероятнее, по традиции.


Предместье Джымысара – узкая улица, тесно застроенная заезжими танями, лавками и ларями – кишело оборванным людом, какого, конечно немало в каждом хоть сколько-нибудь значительном городке; но здесь его было что-то особенно много. Что за народ?! Оказалось, что это были солдаты, возвращаемые на родину. С трудом и не без обоюдных препирательств, выбравшись на простор, мы, не доходя до р. Да-лан-гу, свернули несколько в сторону и остановились на берегу крошечного ручья, поразившего нас громадным количеством бывшей в нем рыбы.


В Джымысаре нам сообщили, что из него имеется прямая дорога в урочище Гашун. Но известие это оказалось ложным. По крайней мере китаец, объявивший об этом и взявшийся нас туда проводить, оказался обманщиком. Тем не менее мы остались ему благодарны, так как это отступление в сторону от большого тракта дало нам возможность посетить любопытную местность.


Из Джымысара мы направились по пути к заштатному городку Ху-бао-цзэ, о котором нам говорили, как о древнейшем из городов южной Джунгарии. Дорога шла туда среди порослей карагача, тала и тополя. Самый городок оказался почти пустым, и все его население состояло из нескольких десятков солдат, которые с грехом пополам ютились в кое-где еще уцелевших лачужках; впрочем, его ворота были исправлены и, кажется, по традиции запирались на ночь. За городом находится пруд, образованный довольно широкой плотиной, перегораживающей ключевой лог; с краев он порос камышом, в котором держится множество водяной птицы: уток, куликов, Rallus aquaticus и Vanellus cristatus; стрелять в них, однако, мы не решились, так как вместе с дикой плавала здесь и домашняя птица. За плотиной мы очутились в прекрасной аллее старых карагачей, которая и повела нас среди пашен и хуторов (фанз). Дорогой мы то и дело пересекали арыки, переполненные мутной водой; но откуда была выведена последняя, так и осталось загадкой. «Далангу, Шаланту» – путались местные жители, причем оказывалось, что Далангу то восточная, то западная из двух рек близнецов, орошающих Джымысарский оазис. Километров пять мы шли возделанными полями, с которых весь почти хлеб был уже собран; затем попали в обширные заросли высокого камыша, которые шли еще километров на двенадцать и кончались в песчаной степи, поросшей тамариском и саксаулом. Здесь колесная дорога кончалась, разбившись на веерообразно расходящиеся колеи, пропадавшие в саксаульниках; очевидно, что сюда ездили только за лесом, что, впрочем, подтвердили и попавшиеся нам навстречу китайцы. Итак, приходилось возвращаться назад в Ху-бао-цзэ.


От Ху-бао-цзэ мы шли старой, давно заброшенной дорогой в Гучэн. Последняя пробегала безграничной степью, густо поросшей высокой травой – явление редкое в Центральной Азии и замечательное для южной Джунгарии. Конечно, в эту позднюю пору поверх всего в этой степи высились вначале чий, а затем камыши, но среди них мелькали и другие растения: полынь, еще бывшая в цвету Statice Gmelini, Cynanchum acutum и др. Кое-где эту степь пересекали лога и старые русла исчезнувших речек; в особенности хорошо сохранилось русло реки, направлявшейся к Ху-бао-цзэ, но куда делась вода этой последней – иссякла ли, перехвачена ли выше арыками – осталось нам неизвестным. На пятнадцатом километре мы заметили в стороне, на краю ключевого лога, развалины каких-то построек, на двадцатом, на берегу ключевой речки Шотун, – фанзу, от которой ясно стали видны и стены маньчжурского города; мы находились, однако, все еще в трех километрах от Гучэна.


Не доходя до ключевого лога, через который к городу выстроен мост, мы остановились в километре от последнего, в местности, указанной нам нашим проводником, но оказавшейся в высшей степени несимпатичной: объеденный чий, поломанный бурьян, загаженная конским пометом земля, кочкарник и болотистые пространства кругом. Но по эту сторону города мы, действительно, ничего лучшего найти не могли, за крепостью же нам сулили еще худшую обстановку.


«В правление императора Юн-Чжэн, – пишут китайцы[58], – в восьми переходах от Баркюля на запад, для связи с прочими городами, основан был пост Гучэн, в котором и оставлен генерал с одной тысячью семейных маньчжуров».


Так как событие это относится к началу сороковых годов XVIII столетия, то давность существования этого города, если, конечно, мы отбросим всякую мысль о тождестве уйгурского Кушана с современным Гучэном, окажется незначительной. Тем не менее площадь окружающих его развалин, в совокупности с вновь отстроенными городами: маньчжурским, китайским и торговым, в общем довольно обширна.


Развалины, окружающие Гучэн, относятся, во-первых, ко времени дунганского восстания, во-вторых, к такому периоду, о котором у современных жителей не сохранилось преданий. Это по преимуществу те остатки стен и зданий, в большинстве же случаев бесформенные массы глины, которые виднеются к северу от дороги. К новейшим развалинам следует отнести «Старый город» (Лао-чэн) и маньчжурский импань, взятый и разрушенный кучасцем Айдын-ходжою.


Из всех развалин частью восстановлен только Лао-чэн, в котором в настоящее время главнейшим образом селятся таранчи, как местные аборигены, так и новейшие выходцы из Турфана. Эта-то восстановленная часть Лао-чэна, примыкающая к большой дороге и представляющая два ряда ларей и лавок, и составляет предместье города, по преимуществу его торговую часть. Стены, окружающие его, совсем разрушены, ворота еле держатся, тем не менее они аккуратно запираются к 9 часам вечера – обстоятельство, заставившее местное население проложить себе объездной путь в это предместье, поперек разрушенных стен и развалин.


С восточной стороны в это предместье упирается китайский город, заново отстроенный в 1884 г.; но стены его выстроены были так плохо, что в наше время успели уже дать глубокие трещины, местами даже осыпались и вообще производили впечатление старой постройки. Они не особенно высоки и по форме представляют вытянутый прямоугольник с двумя воротами на западном и восточном концах. Главная его улица занята китайскими лавками, среди которых богатых нет вовсе; между тем мне говорили, что именно в Гучэне сосредоточены важнейшие склады китайских товаров. На эту улицу выходит и так называемый «конский базар», хотя, кроме лошадей, сюда на продажу ведут не только ишаков и каширов, но и крупный и мелкий рогатый скот и, наконец, как исключение – верблюдов. Впрочем, несмотря на то, что Гучэн ведет весьма обширную торговлю скотом, гуртовщики редко появляются на этом базаре. И это понятно, если принять в расчет поборы, взимаемые городом и казной (бадж) с торговли скотом. Величина этих поборов получает тем большее значение, что цены на животных на гучэнском рынке вообще не особенно велики. Так в наше, например, время продавались: лошади молодые и крепкие, имеющие средний аллюр, по 25–30 руб., верблюды по 35–40 руб., волы по 30–40 руб., бараны киргизской породы – отборные по 3–4 руб., средние по 2–3 руб., и т. д.


Кроме базаров, этот город вмещает еще: ямынь, помещение и канцелярию уездного начальника, казарму полицейских чинов, и, наконец, самую большую в Гучэне кумирню.


Бок о бок с Лао-чэном выстроен и маньчжурский импань. Этот импань рассчитан на четыре тысячи человек гарнизона, в действительности же в 1889 г. в нем содержалось: 240 человек легкой кавалерии, вооруженной холодным оружием (преимущественно бамбуковыми пиками), и 128 человек тяжелой кавалерии, вооруженной старыми немецкими пехотными пистонными ружьями с трехгранными штыками при них.


Пехотных частей не имеется вовсе в Гучэне, если не считать 120 человек полиции, подчиненной уездному начальнику, набранной из лиц различных национальностей и вооруженной очень плохими клинками (шашками). В маньчжурском импане (мань-чене, т. е. в маньчжурском городе), кроме казарм, заново отстроены три кумирни, крошечный базар с двумя-тремя китайскими лавками, большой дом начальника маньчжурского гарнизона, конюшни и несколько фанз семейных маньчжуров.


Кроме ламоченского предместья, Гучэн имеет еще и другое, не обнесенное стенами, так называемый мусульманский квартал, расположенный в треугольнике между китайским городом, Лао-чэном и арыком. Оно очень людно, постройки в нем тесны и скучены. Одна из них – дом ходжентского выходца, давно переселившегося в Китай, – служит приютом всех русско-подданных торговцев, на более или менее продолжительный срок приезжающих в этот город. На возвратном пути и мы воспользовались радушно нам здесь предложенным помещением.


Все три вышеупомянутые части Гучэна, вместе с только что описанным предместьем, едва насчитывают постоянных пять тысяч жителей, которые по национальностям, включая солдат, распределяются так: тысяча маньчжуров, около двух тысяч таранчей и столько же совокупно дунган и китайцев. Осенью, однако, Гучэн производит впечатление более многолюдного города, но причиной этому служит временный прилив сюда пришлого люда – барышников и торговцев – со всего восточного Притяньшанья, собирающихся сюда для расторжки бараньих гуртов, пригоняемых из-за Урунгу кызаями и киреями.


Окрестности Гучэна очень печальны: несколько тополей вдоль главного арыка у городского выезда, два-три карагача в хуторах к северо-западу от развалин старого города – и это, пожалуй, и все по части древесной растительности. Пашен мало; зато всюду тянутся глинистые пространства, поросшие чием, или болота, образуемые множеством ключей, не имеющих стока. Ключевых балок здесь также немало, но днища их давно загажены и вытоптаны скотом, а самые ключи до такой степени загрязнены и забиты, что еле-еле сочатся, превращая ближайшие участки земли в липкие и отвратительные, зловонные массы грязи.


Гучэнская речка и арыки, проходящие по предместью, выведены из ключей, еще более обильных водой и находящихся километрах в трех к югу от города. Говорят, там попадаются обширные займища камышей, но видеть их нам не пришлось. Еще далее к югу тянется, будто бы, гоби, которая и упирается в предгорья снегового хребта. А к северу от Гучэна опять камыши, потом чии и, наконец, барханы песков.


Через эти-то пески мы и решились идти из Гучэна за дикими лошадьми, так не дававшимися нашему знаменитому здесь предшественнику Н. М. Пржевальскому.


* * *


Мы доживали последние летние дни, а потому, прежде чем приступить к описанию свыше чем полумесячной экскурсии нашей в глубь Джунгарской пустыни, постараемся сгруппировать все имеющиеся в нашем распоряжении данные для характеристики джунгарского лета.


В ночь на 24 августа термометр впервые показал ниже 0° – верный признак наступающей осени. Но приближение последней сказывалось давно, отражаясь особенно резко в мире растительном и животном.


Пожелтела степь, потемнели листья деревьев и местами уже переливали в желтый и бурый оттенки, и только берега речек, сазы и солонцы продолжали еще зеленеть, хотя уже и здесь цветущие растения попадались не часто. В мире животном приближение ее всего яснее сказывалось в подмечавшемся изо дня в день обеднении фауны видами. Правда, среди позвоночных, в Джунгарии вообще не особенно богатых своими представителями, однообразие это сказывалось не столь заметно, как среди, например, насекомых; тем не менее от нашего внимания не могло ускользнуть быстрые уменьшение, например, хищных птиц, могущее, как кажется, быть поставленным в связь с более скрытым образом жизни, которую стали вести в эту позднюю пору песчанки[59], обилие коих вдоль Бэй-лу и вызывает громадное здесь скопление хищников. Из мира же насекомых всего сильнее сказывалось приближение осени на дневных бабочках и жуках. Последних, конечно, мы продолжали еще набирать во множестве, но эти сборы относились уже только к весьма немногим видам. Так, на обширном протяжении, мы находили все тех же Scarites satinus Dej., Calosoma sericeum F., Neodorcadion (nova species), Aphodius (nova species), Chrysochus aeneus Ball., Chrysochares asiaticus Pall., Deracanthus sp. (?), Cymindis picta Pall. и немногих других.


Итак, теплая пора проходила, и наступала осень, слишком короткая для того, чтобы представить постепенный переход от знойного лета к продолжительной и суровой джунгарской зиме.


В июне и июле, как припомнит читатель, мы находились в постоянном движении, то спускаясь в знойный культурный пояс Джунгарии, то взбираясь в субальпийскую зону Боро-Хоро; в августе первые десять дней мы провели в горах Богдо-ола, другие десять дней – на Бэй-лу. В зависимости от этого есть разница в моих метеорологических наблюдениях за сказанный промежуток времени: для августа они более полны и поучительны.


Для читателя должны быть ясны причины, вызвавшие такое различие.


Ценность термометрических, как и всяких других подобных же наблюдений для данного места, возрастает с их числом в течение дня, с их правильностью и продолжительностью их срока. Поэтому летучие наблюдения путешественников, не удовлетворяющие ни одному из этих условий, не могут служить базой для каких-нибудь точных выводов метеорологии и имеют значение преимущественно в качестве иллюстраций к описанию климатических особенностей страны, составленному на основании общих соображений, отрывочных данных и тому подобного малонадежного материала. Конечно, такое описание мало научно, но не бесцельно однако, так как все же знакомит нас с общими, хотя бы самыми резкими проявлениями климата описываемой страны. Но в качестве иллюстраций наблюдения эти имеют в том только случае цену, если относятся хотя бы в течение суток к одному пункту. Но что сказать о наблюдениях, веденных в таких условиях: утро в знойной Джунгарии, вечер на высоте 2700 м абсолютного поднятия; или еще: утро на высоте 1525–1825 м, полдень в культурной полосе, вечер и ночь опять в субальпийской зоне? А именно в таких-то условиях мы и провели почти весь июнь и июль месяцы.


В джунгарской равнине зной, бесконечный горизонт[60], ясное небо и тишь; только по утрам и после заката слабо дуют периодические ветры от гор и к горам (бризы). Иногда тучи налетают с бурей, и тогда температура воздуха вдруг понижается на десяток и более градусов; но вообще дождь – явление редкое в Южной Джунгарии; к тому же он выпадает всегда в ничтожном количестве: выглянет солнце, и опять все сухо кругом. Часты лишь пыльные вихри, свободно разгуливающие по всему необъятному простору Джунгарской пустыни. Положение Южной Джунгарии в центре Азиатского материка и широта, соответствующая широте Крыма, казалось бы, должны были вызвать в ней самые резкие колебания температуры дня и ночи; между тем в течение летних месяцев этого здесь вовсе не замечалось, и только уже в конце августа стали обнаруживаться скачки от 30° дневного тепла к ночным морозам.


В горах выше 1800 м дождей больше; безоблачного неба почти не бывает; ветры сильнее и хотя и дуют по всем румбам, но западные все же заметно преобладают. В солнечные дни дневная температура не подымается выше 25°С в тени, ночи холодные; выше 2100 м росы становятся обычным явлением.


Вообще в горах холодно, и мы не раз вынуждены были прибегать к своим полушубкам.


Глава девятая. В Центральную Джунгарию за дикими лошадьми


иколаю Михайловичу Пржевальскому не суждено было познакомиться с дикою лошадью (Equus przewalskii Poljakow), этим интереснейшим из животных Центральной Азии. Сообщаемые им сведения о некоторых повадках ее[61], не вполне, как это мы ниже увидим, согласные с тем, что нам самим пришлось наблюдать, дают даже повод думать – не хуланов ли он принял за лошадей.


Пржевальский замечает: «киргизы называют дикую лошадь кёртагом (а не кэртагом); суртэгом же зовут джигетая (Asinus hemionus Pall.)». Это не совсем так.


Слова «кер» и «сур» – названия мастей. «Кер» значит мухортая, подвласая, иначе каурая, с большими беловатыми подпалинами. Когда масть темнее, когда навис исчерна-серый и стан издали кажется мышасто-пегим, киргизы зовут ее «сур». Таким образом и сур-тагом и кер-тагом могут быть как виды Asinus, так и дикая лошадь; хотя, действительно, Asinus onager и Equus przewalskii преимущественно кер-таги, a Asinus hemionus – сур-таги.


Китайцы всех Asinus и Equus przewalskii безразлично называют «ие-ма» или «я-ма», что значит – дикая лошадь; турфанцы Equus przewalskii называют «яуват» или «такы», но как называют они диких ослов – осталось мне неизвестным; наконец, монголы, называющие Asinus onager – хулан, имеют особое название и для дикой лошади – «такы гурасын». Таким образом, из всех народов Центральной Азии едва ли не у одних только западных монголов (торгоутов) и некоторых алтайских племен существуют различные наименования для этих животных. Не доказывает ли это, что дикая лошадь уже в исторический период не заходила за пределы современного своего распространения и что из всех кочевников Центральной Азии только западных монголов (олётов) можно было бы отнести к коренным обитателям Джунгарии? Отсюда же явствует, что и все летописные сказания о существовании диких лошадей в Да-цзи и остальной Гоби относятся не к ним, а к диким ослам, населяющим и ныне все эти местности.


Как бы то ни было, все же нам первым из европейцев пришлось в действительности наблюдать, охотиться и бить этих животных. Описание этой охоты, живо написанное моим братом[62], читатель найдет ниже; теперь же я предпосылаю ему короткий обзор пройденного пути, в особенности песков, широкой полосой залегающих к северу от Гучэна.


В Гучэне от гуртовщиков-киргизов мы получили точные указания местности, где имеют обыкновение осенью держаться дикие лошади: «От Ачик-су (урочище Гашун) на восток до Си-джира – вот где вам следует их искать», – говорили они. И мы не замедлили воспользоваться их указаниями; по их же совету мы пригласили в проводники Сарымсака, илийского уроженца, вдоль и поперек исходившего Джунгарию и восточное Притяньшанье и хорошо знакомого с гашунской дорогой. Кроме Сарымсака, к нам присоединился и некий мулла[63] – записной охотник и хороший стрелок, прельщенный высокой премией, обещанной нами за каждую убитую им дикую лошадь.


От Гучэна до Гашуна, по нашим соображениям, было всего около 64 км. Пройти это пространство с вьюком в один прием было трудно; а потому было решено: днем подойти к пескам, где было небольшое китайское поселье Бэй-дао-цао, тут покормить лошадей, сварить обед и, выступивши около 7 часов вечера, пройти пески ночью.


Сдав на хранение гучэнскому аксакалу большую часть нашего багажа, мы 23 августа тронулись в путь налегке и, пройдя город, за бугром, у которого дорога разделяется надвое, вышли в степь. Перед нами развернулась выжженная солнцем равнина, уходившая в бесконечную даль и местами поросшая низкорослым камышом и чием, отдельные высокие экземпляры которого, раскинувшие наподобие дикобраза свои жесткие стебли, мелькали с обеих сторон от дороги. Этою степью до селения Бэй-дао-цао было не более двадцати километров.


До нас этой дорогой проходил М. В. Певцов, и то, что он сообщает об этих песках, заслуживает особенного внимания. Песчаные, продолговатые бугры пустыни Гурбун-тунгут, – говорит он, – имеют вид кряжей, направляющихся преимущественно с северо-запада на юго-восток и часто сочленяющихся между собой второстепенными ветвями, образуя таким образом почти везде по дороге полуэллипсоидальной формы котловины, обращенные своими вершинами к северо-западу. Происхождение этих песчаных кряжей следует, как кажется, приписать выветрившимся тут же на месте невысоким гранитным кряжам, так как в котловинах изредка встречаются плитообразные обнажения желтого гранита. Эти обнажения в некоторых местах простираются до 45,5 кв. м, представляя собой плоские каменные твердыни, о которые звонко ударялись подковы лошадей, производя ночью искры. Весьма вероятно, что остовом наиболее высоких барханов с столь правильным простиранием служат остатки выветрившихся гранитных хребтов, покрытых прежде всего хрящом, потом дресвою и, наконец, сыпучим чистым кварцевым песком, от них же происшедшим и послужившим впоследствии могилою этим уже отжившим свое время остаткам[64].


Несомненно, что местность между Бэй-дао-цао и Гашуном представляет занесенную песками гряду, имеющую то же простирание, что и остальные хребты этой части Джунгарии. Но едва ли существует достаточно оснований считать эти пески за результат выветривания подстилающих их гранитов. В самом деле, условия их образования, казалось, должны были бы быть совершенно одинаковы как здесь, так и в горах Намейчю, в сложении коих, по словам того же путешественника, принимает столь видное участие сходный с гурбун-тунгутским желтый гранит, и, однако, сколько-нибудь значительных скоплений песка там не было обнаружено.


Сводя все то, что нам известно об орографическом и геологическом строении Внутренней Джунгарии, нельзя не прийти к тому заключению, что в третичную эпоху она не представляла одного обширного водного бассейна, а распадалась на ряд внутренних морей, соединенных протоками. Западное и в то же время самое обширное из этих морей, остатком коего служит в настоящее время Эби-нор, заканчивалось к востоку двумя узкими заливами, разделенными Гурбун-тунгутской грядой. Южный из этих заливов омывал Баркюльское плоскогорье, северный же (Бортень-гоби) нешироким протоком соединялся с восточным морем, точнее, с заливом последнего, если только обе водные поверхности существовали одновременно, в чем, однако, нельзя не выразить некоторых сомнений ввиду нижеследующих соображений.


К востоку от меридиана Баркюля распространены красные, так называемые ханьхайские отложения, непосредственно выступающие на поверхность; к западу же от Гучэна подобных отложении обнаружено не было ни мною, ни другими исследователями Джунгарии[65]. Правда, к северу от Гашуна тянется, по словам М. В. Певцова, плоская возвышенность, состоящая из слоистой желтовато-розовой глины с прослойками и желваками пепельно-голубой глины[66], но глины эти ни в каком случае нельзя отождествить с ханьхайскими отложениями, а потому, если последние где и существуют в Эби-норской впадине, то остаются скрытыми под наносами позднейшей эпохи.


Как бы то ни было, но несомненно одно: Гурбун-тунгутская гряда узким мысом вдавалась некогда в самую мелкую часть Западно-Джунгарского моря, а потому, очень вероятно, служила и местом отложения дюнных песков. Что именно таково происхождение гурбун-тунгутских песков, явствует уже из того обстоятельства, что в составе его принимают участие, кроме кварца и полевого шпата, и другие горные породы, главнейшим же образом: кремний, кремнистый сланец, зеленый филлит, хлоритовый диабаз, плотные песчаники и другие, которые к тому же попадаются не только в виде зерен, но зачастую и в форме окатанной гальки.


Сделав это необходимое отступление, я перехожу теперь к прерванному рассказу, придерживаясь, по возможности, текста моего брата.


Вскоре взошла луна и своим слабым светом осветила окрестности. На тропинке, по которой мы шли, песок был неглубок; нога тонула всего сантиметров на шесть, тем не менее идти было трудно, и лошади утомлялись.


Флора песков оставалась все та же: по высоким барханам виднелись густые поросли гребенщика и саксаула, в падях же попрежнему росли камыш и солянки. Местность все повышалась, песок становился крупнее, попадались площадки, на которых копыта лошадей стучали так, точно по городской мостовой. Но вот часы показывают без пяти девять. «Вьюки, стой!»


Предупрежденные люди спешат развьючить двух лошадей, на которых идут ягтаны с хронометрами. Через 5–6 минут хронометры заведены, и мы снова двигаемся в путь.


Подул свежий ветерок, люди оделись в шинели. К полуночи холод настолько усилился, что казаки одни за другим стали слезать с лошадей, чтобы пройтись пешком и разогреть закоченевшие ноги.


Ночные переходы всегда тяжелы, но теперешний казался особенно утомительным: ни люди, ни лошади не успели порядком отдохнуть от дневного перехода по жаре в 30° с лишком; а тут приходилось делать второй переход по крайне тяжелой дороге, к тому же при холодном северо-восточном ветре, понизившем температуру до 0°. Люди стали кутаться крепче, надели полушубки и нередко поклевывали носами.


Прошло еще часа два. Наше намерение было – пройти до половины дороги (это рассчитывали мы сделать в 5–6 часов), тут, у колодца Гурбан-кудук, покормить лошадей и, отдохнув часа четыре, двинуться далее. Но вот уже четвертый час ночи, а проводник все ведет и ведет вперед караван. По всей вероятности, в темноте он пропустил колодец, так как половина пути, по расчету, должна была уже быть давно пройдена.


Поговорив с братом, мы решили остановиться на отдых. Приказа остановиться, казалось, только и ждали; в одно мгновение вьюки были развьючены и брошены как попало; лошади сведены в кучу. Воды не было: проводник не знал, в какой стороне остался колодец. Каждый выбрал себе место по вкусу и улегся отдыхать, стараясь укрыться от ветра. Но сон был не долог.


При свете зари оказалось, что мы ночевали, далеко пройдя колодец, и находились на высшей точке песчаной возвышенности. Гряда, на которой мы стояли теперь, значительно возвышалась и над Гучэном, и над Гашуном; роскошный вид открывался с нее на север и юг. Сквозь дымку зари блестели снеговые вершины Тянь-Шаня, облитые золотым пурпуром восходящего солнца, подошвы же этих великанов тонули в волнах утреннего тумана. Далеко-далеко на севере смутно вырисовывались неясные очертания Алтая, затем выступали гладкие, точно облитые водою, вершины Бантык-богдо, а ближе к нам на огромном пространстве зеленели камыши урочища Гашун.


Растительность стала и гуще, и разнообразнее, чем в первой половине пути: местами чий составлял густые заросли, а встречались и участки, сплошь заросшие камышом, в ямках же густо росли солянковые растения. Бугры были изрыты грызунами, которые при нашем приближении издавали писк и быстро скрывались в норках. Нам удалось, однако, подкараулить и убить из них несколько штук, которые и оказались уже попадавшимися нам раньше песчанками.


С восходом солнца засуетилось и пернатое царство: выскочил откуда-то чекан, чирикнул пустынный воробей, и какой-то хищник быстро пронесся, не дав даже времени вскинуть ружье. Но вот раздалось знакомое карканье, кончавшееся трелью «ррр…», и со свистом пронеслась на водопой большая стая пустынных куропаток, за ней вторая, третья, спеша туда же, куда спешили и мы, т. е. к ключам Гашуна.


Около полудня мы вышли на поляну у пикета Хазэ, в котором содержалось несколько китайских солдат для прогона на верблюдах казенных пакетов; тут мы напились довольно скверной соленой воды. Пройдя еще три километра, наш караван остановился у солонцеватых озер Ачик-су, среди зеленой лужайки, как раз там, где водяной сток круто заворачивает с востока на север. Расставив юрты и отдохнув, мы взялись за приготовления к охоте и осмотр окрестностей, что заняло у нас все время до вечера.


В общем, местность представляла следующую картину. Около главного лога, тянувшегося с востока, местность была довольно ровная и к югу, до самых песков, покрыта кормовою травою; на этом пространстве в двух местах находились ключи, которые орошали вышеуказанное пространство. Далее к востоку, в километре от нашей стоянки, виднелось озерко весьма хорошей воды. Это была последняя вода: еще далее километра на три лог был сух и блестел кристаллами соли. Солончаковое русло, изогнувшись немного к югу, снова поворачивало на восток и входило в долину, шириною около трех километров; почва ее была до крайности слаба, так что нога, пробив верхнюю тонкую кору, проваливалась до щиколотки в глинистую порошкообразную массу.


Края долины представляли несколько волнистую и твердую поверхность, покрытую крупной галькой, а местами и надутым песком; километров в 15–18 эти края смыкались и, подымаясь, уходили к юго-востоку. К северу от нашей стоянки долина была узка, русло образовывало около пятнадцати озерков, вытянутых в одну линию; тут, в густо поросших камышом лужах, находила себе приют и всевозможная водяная птица. За исключением мест, прилегающих к ключам, все пространство было удобопроходимо; покрытое порослями тамариска, камышом, а местами и туграками, оно представляло довольно ровную степь, раскинувшуюся приблизительно на 68 кв. км.


Степь эту мы изъездили во время поисков лошадей и вдоль и поперек. Особенность степи, которая резко бросалась в глаза, заключалась в том, что вся местность была изрезана тропинками, пробитыми животными. В промежутках и по краям тропинок следов не было заметно; местами они уширялись и образовывали как бы площадку, посреди которой лежала обыкновенно масса помета, будто нарочно собранного в пирамидальную кучу. По следам на тропинках мы не могли определить положительно, принадлежат ли они хуланам или лошадям, а равно трудно было сказать, откуда приходят животные. Поэтому мулла посоветовал нам занять линию между крайним восточным и северным озерами.


Задолго до восхода солнца, пишет мой брат далее, часов около двух ночи, мы, в числе десяти человек, вышли из лагеря и без шума пробрались к заранее выбранным местам. С напряженным вниманием вглядывался я вдаль, прислушиваясь к малейшему шороху; но все было спокойно. Изредка только раздавался писк какого-то мышонка или свист пустынного зайца. Сидеть было холодно, а мертвая тишина вокруг и слабое лунное освещение распологали к дремоте; мысли путались; чувствовалось, что засыпаешь.


На востоке заалела заря. Что-то стукнуло невдалеке… Это шла антилопа каракуйрюк. За ней, осторожно ступая, вышла из-за куста вторая, там третья. Грациозные животные скользили как тени, чутко ко всему прислушиваясь. Они остановились недалеко, всего шагах в восьмидесяти, но стрелять было нельзя: по словам муллы, лошади боязливы и при малейшем подозрительном шуме уносятся с быстротою ветра, возвращаясь снова на водопой не ранее двух-трех дней. Ружье, лежавшее у меня на коленях, скользнуло и ударило в ствол куста, за которым я сидел. Ветер был на меня; поэтому животные не почуяли, но все же, недоверчиво озираясь, побежали рысцой по направлению к ключам, скрываясь в туманной дали.


Солнце взошло, было шесть часов утра. Охотники стали одни за другим подниматься из-за кустов, расправляя замлевшие члены. Мы собрались. Никто не видал лошадей. Только один казак стал нас уверять, что видел какого-то странного зверя, ни на что не похожего.


На следующую ночь охота возобновилась. Охотники разошлись группами по озерам, но и эта ночь была неудачна. Однако мы не унывали. Осматривая днем водопои и тропинки, мы убедились, что лошади приходили на водопой уже после того, как были покинуты нами засадки. Подошли они с подветренной стороны, откуда мы их и не ждали. Это открытие так порадовало нас, что мы еле дождались третьей ночи. Я с Иваном Комаровым и Андреем Глаголевым заняли место около крайнего восточного озера, другие же уселись группами у северных озер. В девять часов вечера все были на местах. Выбрав себе засадку спиною к озеру перед большими зарослями, я вырезал все лишние ветки, мешавшие движениям и стрельбе. С трех сторон меня окружал высокий кустарник, и только слева была широкая долина лога, вся блестевшая от кристаллов соли; с этой стороны я ожидал лошадей. Вечер был теплый и ясный, то и дело прилетали к воде какие-то пташки; слышно было, как они шлепались в воду озерка. Пищали болотные кулики. Но по мере сгущения сумерек все затихало. Где-то недалеко пролетел громадный сыч, оглашая воздух своим замогильным криком, последним среди засыпавшей природы. Но вот послышался шорох, и по тени, скользнувшей по белой пелене лога, я узнал тихо кравшегося к воде волка.


Луна поднималась все выше и выше. Жутко было сидеть одному среди потонувших во мраке зарослей: в кустах я не мог ничего рассмотреть, не помогли и расчищенные между ними пространства. Вдруг почти над ухом позади меня раздался какой-то храп, похожий на хрюканье кабана. Мороз побежал по коже, и я, сжав в руках штуцер, стал тихо поворачиваться в сторону слышанного звука, стараясь разглядеть сквозь кусты тамариска нарушившего ночной покой. Напрасно! Все было покойно, ни одна вершинка кустов, резко выделявшихся на фоне чистого неба, не колебалась. Прошло минут пятнадцать – такой же храп, но подальше, раздался со стороны, откуда я только что отвернулся. Звук был настолько странен, что я терялся в догадках.


Так продолжалось около часу; хрюканье слышно было то ближе, то дальше. Вдруг где-то далеко-далеко раздалось давно желанное конское ржание. Сердце радостно забилось.


«Верно пройдут мимо моей засадки», – я уселся получше.


Но время шло, ноги совсем одеревенели, а лошадей нет как нет, и ни шороха, ни звука. Прошло не менее часа томительного ожидания… Резко щелкнул на озере выстрел, и жалобный звук летевшей пули донесся до меня.


«Экая мерзость – промахнулся!» – чуть не вслух проговорил я.


Но вот второй, третий удаляющиеся выстрелы.


«Надо спешить: верно ранил и преследует».


Я выскочил из засадки, бросился к озеру и тут же наткнулся на двух казаков.


– В кого стреляли?


– Да вот, ваше благородие, в лошадей.


– Ну а сейчас?


– Да в них же, вот они стоят.


Действительно, в трехстах шагах в указанном направлении, вытянувшись в линию, стояло семь лошадей. При свете луны они казались как снег белыми и стояли не шевелясь.


– Надо к ним красться, а стрелять тут далеко.


– Да, ваше благородие, мы и то пробовали, да жеребец их уводит. Он прячется вот тут за кустом и за нами смотрит; чуть двинемся, он сейчас начнет чертить кругом и уведет табун.


– Стойте здесь, а я попробую.


И с этими словами я опустился на колени и на четвереньках пополз к табуну. Не успел я отползти и шестидесяти шагов, как с фырканьем и храпом вылетел из кустов жеребец. Казалось, это сказочная лошадь – так хорош был дикарь! Описав крутую дугу около меня, он поднялся на дыбы, как бы желая своим свирепым видом и храпом испугать врага. Клубы пара валили из его ноздрей. Вероятно, ветер был неблагоприятный, и он меня не почуял, потому что, вдруг опустившись на все четыре ноги, он снова пронесся карьером мимо меня и остановился с подветренной стороны. Тут, поднявшись на дыбы, он с силой втянул воздух и, фыркнув, как-то визгливо заржал. Табун, стоявший цугом, мордами к нам, как по команде, повернулся кругом (причем лошадь, бывшая в голове, снова перебежала вперед) и рысью помчался от озера. Жеребец, дав отбежать табуну шагов на двести, последовал за ним, то и дело описывая направо и налево дуги, становясь на дыбы и фыркая.


Расспросив казаков, как подошел к озеру табун, я узнал следующее. Около одиннадцати часов вечера казаки услышали шорох между мной и их засадками, потом раздался храп. Ветер был от меня к ним, поэтому они ясно слышали, что происходило в моей стороне. Жеребец, почуяв опасность, обходил мою засадку то с одной, то с другой стороны. Точно определив мое положение, он тихо удалился в сторону песков, где и раздалось, вероятно, призывное его ржание. Далеко к востоку обойдя меня и наше озеро, табун тихо приближался к нему с севера. Когда казаки заметили лошадей, жеребец шел впереди, а за ним шагах в ста табун. Почти без шума подошел жеребец к воде и стал пить. Он стоял не далее сорока шагов от Комарова и пил, оборотясь мордой к нему. Слабый стук взведенной пружины заставил лошадь приподнять голову. Казак целил в лоб, но, при всем желании, в темноте не мог найти мушку, хотя около нее и была привязана полоска бумаги. Последовал промах. Жеребец бросился к табуну и, отогнав его шагов на триста, стал шагах в ста от засадки казака. По нем-то и продолжали стрелять без успеха Комаров и Глаголев.


Наши ночные сидения на озерах продолжались еще дня три, но без удачи. Лошади подходили шагов на двести, но более приближаться не решались. Бедные животные, лишившись необходимого питья, выбивали ногами в сырых местах ямки и пили накоплявшуюся там воду.


Пришлось нам увидеть и днем этих жителей пустыни. На шестой день нашего пребывания в Гашуне прибежал дежурный казак из нашего табуна и сообщил, что километрах в трех ходят дикие лошади. Мы решили объехать табун со стороны песков. Показавшись там лошадям, этим заставить их войти в восточный рукав, где на тропах и должны были поджидать табун пешие охотники. Сказано – сделано. Поднявшись на маленький холмик, я увидал лошадей, которые спокойно паслись около песков. Сориентировавшись, я с двумя охотниками отправился к узкому месту восточного рукава, а остальные, сев на лошадей, стали объезжать табун, забирая сильно на запад.


Не успели мы занять нашей позиции, как услыхали выстрел. Очевидно, наш план был разрушен. Действительно, табунчик был обойден легко, но когда люди вышли к нему, то лошади стали двигаться параллельно цепи, стараясь прорвать ее, и налетели на казака Петра Колотовкина. Неожиданность так озадачила его, что наш перворазрядный стрелок дал промах в тридцати шагах. К довершению неудачи за мчавшимся табуном поскакала и его лошадь. Бывшие близко люди погнались за беглянкой и поймали ее только потому, что она не могла поспеть за табуном.


Интересно было видеть при этом поведение жеребца. Почуяв что-то недоброе, он фырканьем дал знать табуну; лошади мгновенно выстроились гуськом, имея впереди молодого жеребца, а жеребят посредине, между кобыл. Пока табун шел, имея сбоку охотников, жеребец держался с той же стороны, направляя табун то голосом, то ударами копыт на избранный им путь. Когда лошади прошли сквозь цепь охотников, и за ними следом помчались люди, стараясь отбить серка, увязавшегося за табуном, жеребец стал в арьергарде. Забавно было видеть, как он понукал маленького жеребенка, который не мог поспеть за всеми на своих слабых ножках. Сперва, когда жеребенок начал отставать, кобыла старалась его подбодрить тихим ржанием, но, видя, что ничего не помогает, она отделилась от табуна, не желая, по-видимому, бросать своего детища. Однако жеребец не допустил подобного беспорядка: сильно лягнув кобылу два раза, он заставил ее догнать табун, а сам принял попечение о жеребенке. Он то подталкивал его мордой, то тащил, ухвативши за холку, то старался подбодрить, налетая и брыкаясь в воздух.


Поймав серка, казаки вернулись в лагерь. Всем было досадно. И лошадей-то видели недалеко, и совсем они не такие недоступные, как о том нам рассказывали, а все неудачи. Причина их, очевидно, заключалась в том, что люди не освоились еще с охотой и терялись, когда приходилось стрелять. Мы себе составили совсем превратное понятие об осторожности диких лошадей. Это обстоятельство на три четверти уменьшало успех охоты. Мы оказывались то чересчур осторожными, когда этого вовсе не требовалось, то наоборот. Насколько дикие лошади осторожны ночью, настолько они сравнительно беспечны днем; но зато днем лошади так хорошо маскируются, что нередко, преследуя табун в 300–400 шагах, мы совсем теряли его из виду и находили только по следу.


Хорошая до того времени погода вдруг изменилась: шел даже дождь. С наступлением непогоды перестали появляться около озера и лошади. Это обстоятельство взволновало нас. Явился вопрос – совсем ли покинул табун, напуганный нашим постоянным присутствием, это урочище или только временно? Ведь лошадям, вследствие дождливой погоды, не было необходимости приходить к постоянному водопою: теперь везде была вода! Прошло два дня, небо прояснело. Мы решили перекочевать далее на восток, к соседним ключам, где была еще надежда встретиться с дикими лошадьми. К тому же нам говорили, что там вода лучше, гашунская же оказывалась крайне вредной для наших караванных животных.


И вот, часов в семь вечера, я с двумя казаками и проводником покинул лагерь. Не успели мы проехать и двенадцати километров, как впереди нас раздался храп. Оказалось, мы встретились как раз с табуном, который шел на водопой по той же тропинке, но с противоположной стороны. Почуяв нас, вожак храпом известил лошадей: те мигом повернули назад и, отбежав шагов на триста, стали. Казаки спешились и стали пробираться к табуну, где ползком, где прикрываясь кустами; я остался наблюдать и держал лошадей. Жеребец то уходил в кусты, то снова появлялся, мечась из стороны в сторону. Наконец, сообразив опасность, он перебежал на тропинку, параллельную нашей и находившуюся шагах в четырехстах, и ржанием позвал к себе табун. Лошади мигом перебежали к нему и крупною рысью направились мимо нас к Гашуну. Казаки возвратились, ругая бдительность жеребца, и мы повернули домой. На общем совете решено было – вперед ключей на ночь не занимать, а стараться подойти к табуну днем, а также дать лошадям день отдыха, чтобы усыпить их бдительность.


Наконец наши старания увенчались успехом! Это было 1 сентября – день, который навсегда врезался у меня в памяти. В четыре часа утра дежурный казак разбудил нас и сообщил, что табун опять гуляет на прежнем месте около песков. Зная, что лошади около пяти часов начинают двигаться с пастбища в пустыню, мы живо собрались, и не прошло и получаса, как все были на конях. Двое казаков были назначены в обход табуну, остальные должны были вытянуть цепь и загородить проход в восточный рукав. До места мы ехали рысью, казаки изредка останавливались и, став на седла, высматривали, на месте ли табун. Сойдя с лошадей и спутав их, мы осторожно вытянулись линией, заняв пространство около двух километров, и каждый по своему усмотрению стал красться к табуну. Каково же было наше удивление, когда, подойдя к кустам, около которых должны были быть лошади, мы увидели, что их и след простыл.


Вглядываясь в даль, мы заметили тихо двигавшийся табун уже на первых грядах песчаной полосы, километрах в двух от нас. Очевидно, лошадей мы не испугали, иначе слышали бы их тревожное фырканье; способность их ассимилироваться с окружающей природой дала им возможность пройти мимо нас незамеченными. Неудача и этой охоты произвела на меня крайне тягостное впечатление. Не рассчитывая, чтобы погода оставалась и на завтра ясною, я решился один попробовать счастья; а именно, отыскав след табуна, увязаться за ним и нагнать его на отдыхе.


Предоставив людям продолжать охоту по своему усмотрению, я повернул прямо в восточный рукав в том предположении, что ушедший в пески табун сделает дугу и пересечет мною избранное направление. Отъехав километра три, я услышал за собою шум; оглядываюсь – вижу брата.


Очевидно, нами руководила одна и та же мысль, и оба мы одинаково досадовали на неудачи.


Я тщательно всматривался в следы по краям тропинки, пробитой дикими лошадьми, как вдруг увидал маленький следок жеребенка, который шел одиноко, пересекая нашу тропу. Я слез с лошади и, ощупав след, нашел, что он совершенно свеж. Ощупывание следа утром в песках гораздо надежнее, чем одно рассматривание: на глаз всякий след, более четырех сантиметров глубиною, кажется совершенно свежим, наощупь же – сыроватые свежие следы имеют боковые стенки сухие, а сухие свежие следы – боковые стенки не слипшиеся, что бывает у старых сухих следов, вследствие смачивания их водою.


Итак, след табуна был найден. Очевидно, лошади шли спокойно и врассыпную. По следу мы скоро выбрались из трухлявой почвы рукава на северный твердый берег. Тут к маленькому следу присоединился большой, вероятно, принадлежавший матке. Местами попадая на твердую почву, след исчезал совершенно; тогда брат останавливался на последнем следе; я же, описывая круг, отыскивал выходной из круга след и, удостоверившись в его верности, двигался с братом дальше. Шли мы очень быстро и так были увлечены, что трудно сказать, сколько часов продолжалось выслеживание, но по некоторым признакам видно было, что мы уже от табуна недалеко и нагоняем его. Передав лошадь брату и выйдя вперед шагов на 300–400, я уже стал с большой осторожностью подыматься на бугры. Наконец, с одного из них, шагах в 800, я увидал табун в восемь лошадей, в числе их был и жеребчик.


Лошади не шли гурьбой, а придерживались одной линии. Своими движениями и видом они точь-в-точь напоминали наших домашних лошадей, когда те в жаркий день тянутся одна за другой в лесок или на водопой, или с заходом солнца идут по деревне, направляясь к своим дворам. Лениво покачиваясь, помахивая хвостами и пощипывая попадавшийся камыш, они тихо брели. Тут уж приходилось быть настороже.


Я снял сапоги, перестегнул патронташ и, улегшись, следил, когда последняя лошадь перевалит за впереди лежавший бугорок. Осторожно перебравшись ползком через гребень бугра, я поднялся на ноги, бегом добрался до следующего холма и всполз на него. Много раз я повторял этот маневр и два раза, благодаря удобному расположению бугров, я подходил сзади к табуну шагов на 100–200. Но я видел только крупы лошадей, поэтому стрелять не решался.


В один из таких моментов меня чуть не открыл жеребец; хотя он не был так бдителен, как ночью, но сохранял ту же привычку оставаться спрятавшимся в кустах и пропускать табун шагов на 200–300 вперед или выходить самому на то же расстояние перед табуном. Выползая на гребень, я так и вздрогнул, услыхав шагах в тридцати зловещее фырканье, которое, к счастью, раздалось по другую сторону гребня. Скорчившись, как возможно было, я припал к земле, боясь вздохнуть.


«Неужели все старания даром?» – мелькнуло в голове.


Я тихонько стал всматриваться в кусты, чтобы рассмотреть жеребца: о нем я мог судить только по легкому шороху, слышавшемуся спереди. Обойдя обе стороны и не почуяв опасности, он успокоился и пустился догонять табун.


Пролежав еще минут пять, я покинул холм и вернулся к брату. Мы условились, что он не будет двигаться вперед, пока не услышит выстрела; затем прискачет ко мне возможно скорее, чтобы дать лошадь, если придется догонять раненое животное.


Когда я снова вернулся на холм, то лошади были уже шагах в пятистах. Опять приходилось ползти; я уже сильно устал. Отправляясь на охоту, я не пил даже чаю и впопыхах не взял папирос, но страсть охотничья превозмогла все. Было далеко за полдень. Догнав табун еще раз, я стал искать глазами какого-нибудь холмика, к которому можно было бы незаметно подползти и, опередивши, сбоку встретить лошадей. Шагах в шестистах впереди я увидел гряду, тянувшуюся параллельно движению табуна, длиною около 200 м. Это была последняя возвышенность: впереди виднелось ровное пространство, покрытое саксаулом, тамариском и местами редким и высоким камышом. Надо было спешить.


Мысленно определив тот круг, который я должен был обползти, я спустился с холма, закинул штуцерный ремень за плечи и пополз, что было сил, в обход. Жара и духота вблизи земли были ужасные, на мне не было сухой нитки, а колени и руки ныли от врезавшейся гальки. Наконец я вполз на вершину гряды. Оказалось, лошади прошли шагах в восьмидесяти от гряды и в эту минуту были далеко впереди. «Попробуем еще раз погоняться с ними», – подумал я и снова пополз. Достигнув гребня, я увидел наконец лошадь в профиль. Это была вторая с конца. Без звука поднял я курки штуцера Haedge’a и, став на колено, стал выдвигаться из-за маленького куста саксаула, прикрывавшего меня. Лошадь стояла, спокойно обрывая листики камыша. Медленно подняв ружье, я приложился. Но утомление сказалось тут во всей своей силе: я с трудом держал ружье, а от волнения и усталости руки и ноги дрожали как в лихорадке. Я чувствовал, что стрелять не могу. Опустив штуцер, я припал к земле.


Прошло не более полминуты; досада на слабость и усталость просто душила меня. Я поднял голову. У камыша стояла уже последняя лошадь. «Или сейчас, или больше сегодня не удастся», – подумал я. Собрав все силы, я быстро поднялся на одно колено и приложился. Штуцер не дрожал в руках. «Левее, левее… ниже, ниже…»


Грянул выстрел, и от страху, что промах, у меня волосы стали дыбом. «Нет, вот красное пятно под самой лопаткой – попал… что же не падаешь?» – мелькнуло в голове. Вдруг лошадь рванулась и, сделав дугу, стала другим боком. Бессознательно я снова приложился и выстрелил. Лошадь упала на колени, но, быстро вскочив, ринулась вперед, то падая, то снова подымаясь. «Скорее, скорее стрелять!» – и я судорожно вталкивал новые патроны в ружье. Между тем табун круто повернул назад. Думая, что выстрел был спереди, он сначала рысью, а потом карьером пронесся мимо меня. Боясь потерять уже раненое животное и помня крепкоранность травоядных, я уже не обращал внимания на лошадей, а то не одно бы животное осталось на месте. Я выскочил из куста и бросился к моей жертве. Все ее старания уйти были напрасны: обе лопатки были пробиты пулями, и хотя лошадь двигалась, но очень медленно. Две новые пули, из которых одна перебила хребет, покончили дело. Лошадь упала на бок и осталась неподвижной. Не могу выразить того чувства радости, которое охватило меня. Наконец-то мы добыли то, что еще в Петербурге было темой бесконечных разговоров: удалось убить животное, которое так старательно искал и не нашел знаменитый охотник и стрелок Пржевальский! Минут через десять подъехал брат.


Мы подошли к убитой лошади.


– Кто с тобой стрелял?


– Да я один.


– Удивительно быстро следовал выстрел за выстрелом; я думал, не встретил ли ты кого из людей. По правде сказать, слыша такую канонаду, я стал сомневаться в успехе, предполагая, что вы просто стараетесь хоть подшибить какую-нибудь лошадь из убегающего табуна, – говорил он, разглядывая лошадь. – Как это ты так быстро заряжал ружье?


Рассматривая раны, причиненные пулями животному, я стал сожалеть, что упустил случай и не воспользовался моментом, когда выстрел озадачил табун и он стоял секунды две-три не шевелясь. Но мое волнение находило оправдание в том, что предмет охоты уж чересчур был редок и чрезвычайной важности.


Полюбовавшись на красивое животное, мы решили, что я останусь снимать шкуру, а брат поедет в лагерь и приведет людей, чтобы помочь мне справиться с работой. Было уже четыре часа. Я вооружился перочинным ножом, который уж не раз заменял мне препараторский скальпель, и энергично принялся за дело. Работа шла быстро, я хотел поспеть к приезду людей, даже не воображая, что от места, где была убита лошадь, до лагеря было около двенадцати километров.


Я уже вьючил шкуру и череп на свою лошадь, когда услышал почти одновременно четыре выстрела. Думая, что эти выстрелы – призывные, я ответил из штуцера тем же. Через некоторое время я увидел вдали препаратора артиллериста Жиляева, который быстро ехал ко мне.


– Ваше благородие! – закричал он, увидев меня. – Казаки сейчас еще жеребца убили!


Надо было видеть его радостное лицо при этом возгласе, чтобы понять, как отражались всякие наши удачи и неудачи на людях. Полная отчужденность от родины связала нас почти родственными узами, и интересы личные становились общими.


По приезде брата в лагерь известие, что лошадь наконец мною убита, вызвало общий восторг. Всем хотелось посмотреть и поздравить с удачей; люди даже приоделись почище, чтобы праздничным видом ознаменовать этот день. Кто-то даже флаг сделал из лоскутка и воткнул около нашей юрты. В сопровождении трех казаков и препаратора брат нашим следом пешком добирался ко мне. И вот, не доходя двух километров, один из казаков увидел табун, стоявший в кустах; некоторые лошади лежали, другие стояли. Люди тотчас же спешились, и двое, последовав моему примеру – сняв сапоги и все лишнее, поползли к табуну. Залп из двух винтовок положил на месте красавца-жеребца: одна пуля попала в висок, другая перебила шейный позвонок. Тем не менее люди, перезарядив винтовки, дали второй залп уже по лежавшему животному.


Собрав охотничьи принадлежности, закурив наконец папиросу и выпив воды, я поехал посмотреть второй экземпляр добычи нашей охоты.


Убитый жеребец, судя по зубам, был около десяти лет. По строению тела он имел статьи, отличающие наших алтайских лошадей, карабахов и финских лошадок, т. е. при сравнительно небольшом росте – 1 м 8 см – лошадь отличалась шириной груди и крупа, широкой, массивной и короткой шеей, тонкими и изящными, как у скаковых лошадей, ногами и широким, круглым копытом. Голова казалась несколько тяжелою сравнительно с корпусом и имела широкий, красивый лоб; линия вдоль лба к ноздрям – прямая; верхняя полная губа несколько заходила (нависала) над нижней, уши для такой массивной головы слишком малы. Хвост, хотя и не был покрыт от самой сурепицы волосами, как у нашей лошади, тем не менее был длиннее, чем у хулана. Цвет его близ сурепицы был одинаков с шерстью, покрывавшей весь корпус животного, конец же был черный.


Лошадь не имела челки, но грива ее начиналась несколько впереди ушей и шла до холки; длинные волосы приходились на середину гривы. Вообще, по бедности волос на гриве, хвосте и щетках, дикая лошадь напоминала текинскую. Оригинальной особенностью этого животного являлись жесткие, доходившие до вершка бакенбарды, шедшие по ребру нижней челюсти, начинавшиеся немного ниже ушей и соединявшиеся под мордой, не доходя до подбородка. Масть лошадей каурая летом и светло-гнедая зимой – в обоих случаях с почти белыми подпалинами. Волосы на щеках и на лбу несколько темнее, чем на остальном теле; конец морды беловат. Спинной ремень очень слабо выражен и у лошадей в зимнем уборе совсем пропадает. Ноги до бабок, а равно и грива черные. Грива свешивается на левую сторону. Вообще шерсть короткая и гладкая, но у молодых она курчавая. На всех четырех ногах мозоли.


Показав линии разрезов кожи жеребца, я с братом поехал домой, оставив казаков и препаратора доканчивать снимание шкуры. По приезде в лагерь поздравления посыпались со всех сторон. Между тем приказано было готовить ужин, и мы устроили праздник, конечно убогий по внешности, но отличавшийся удивительным весельем. Да как было и не радоваться, когда ради дикой лошади мы и предприняли рискованную и не по нашему бюджету дорогую поездку в пески и солонцы Центральной Джунгарии! К тому же эта удача с внешней стороны много могла способствовать успеху экспедиции, так как всякое дело оценивается не по количеству труда и здоровья, затраченных на него, но прежде всего по его результатам.


Дня через три, при помощи облавы, убили еще жеребца, вероятно по старости отбившегося от табуна и бродившего отдельно. С этого-то 18-летнего экземпляра и была снята фотография вместе с охотниками, на которых набежал несчастливец. Кроме того, сопровождавшим нас охотником-турфанлыком была убита кобыла, шкура которой и дополнила нашу коллекцию.


Между тем, несмотря на удачу нашей охоты, мы должны были как можно скорее покинуть урочище Гашун, так как горько-соленая вода губительно действовала на лошадей. Мы выступили 6 сентября, взяв с собой фураж для корма лошадей. Лошади с трудом перешли пески; одну из них пришлось даже бросить, а некоторых уже без вьюков мы еле-еле дотащили до селения Бэй-дао-цао.


При дальнейшем следовании в глубь Центральной Азии нам приходилось постоянно встречать хуланов и джигетаев. Сравнивая дикую лошадь с двумя последними, мы видим следующее существенное различие в повадках тех и других.


Дикая лошадь – житель равнинной пустыни и выходит на пастьбу и водопой ночью; с наступлением же дня возвращается в пустыню, где и остается отдыхать до полного захода солнца. Весною, когда в табуне есть жеребята, она отдыхает всегда на одном и том же месте. Это свидетельствуется тем, что мною была найдена площадка около 18 кв. м, сплошь покрытая толстым слоем жеребячьего навоза. Почти полное отсутствие крупного помета заставляет предполагать, что место отдыха табуна изменяется, когда жеребята подрастают, и остается постоянным во время их малолетства.


Дикие же ослы – жители подгорных стран по преимуществу. С восходом солнца стадо их выходит из гор на пастбище и водопой, к заходу же солнца возвращается обратно в горы, где и ночует. Они предпочитают горы, покрытые степною растительностью, вообще так называемые «сырты»; но водятся также и на пустынных плоскогорьях. Мы встречали хуланов и джигетаев массами, но мест их постоянных кочевок найти не могли.


Дикие лошади ходят большею частью гуськом, особенно когда уходят от опасности; хуланы же и джигетаи, будучи испуганы, всегда толпятся и убегают в беспорядке. Вследствие привычки лошадей ходить гуськом по всей местности Гашуна идут глубоко проторенные тропинки; между тем там, где водятся хуланы и джигетаи, мы этого не встречали, за исключением долины верховий ганьчжоуской реки (Хый-хэ) в Нань-Шане. Одним из самых отличительных признаков присутствия в данном месте диких лошадей служат громадные кучи помета близ троп; на эту особенность указал нам мулла, который тотчас же, по прибытии нашем в Гашун, по этому признаку определил, что лошади были на водопое накануне.


В случае опасности жеребец дикой лошади убегает вперед в тех только случаях, когда в табуне нет жеребят; да и тогда часто отбегает в сторону и всеми движениями своими выражает крайнее беспокойство; хулан же более эгоист и мало заботится об опасности, угрожающей его гарему и подрастающему поколению.


Хулан и джигетай не ржут, а кричат, да и то весьма редко. Дикая лошадь, наоборот, ржет звонко, и ржанье это совершенно схоже с ржаньем домашней лошади; точно так же, когда дикая лошадь сильно испугана, то ее храп и фырканье напоминают наших лошадей.


Неоднократно приходилось слышать, что, кроме каурых, бывают еще голубые и пегие лошади. Голубых мы совсем не видали. Пегих лошадей, нам казалось, мы видели, когда рассматривали табун с двух– или трехкилометровой дистанции; с приближением же к лошадям эта пегая окраска пропадала. Это можно объяснить, как мне кажется, световыми эффектами. Немного взъерошенная от валянья шерсть или потемневший от омертвения при линянии волос не отражают света так же сильно, как гладкая шерсть и живой волос. Поэтому такие места кажутся темными пятнами. От свойства освещения зависит, вероятно, и кажущаяся голубая окраска лошадей. Например, нам, при лунном освещении, лошади казались совершенно белыми.


Монголами делались неоднократные попытки приручать диких лошадей, но все они не имели успеха; дикая лошадь не поддается влиянию человека, дичится его и не позволяет себя утилизировать.


Ловят монголы лошадей весьма просто. Найдя табун, они начинают его преследовать до тех пор, пока не набравшиеся еще сил жеребята, обессилев, не падают. Их тогда забирают и пускают в табун домашних лошадей.


Рассказывают, что жеребцы диких лошадей иногда уводят домашних маток с собой в пустыню, но это едва ли верно. Очень сомнительно, чтобы наших домашних животных могли удовлетворить плохой корм и соленая вода, которыми вполне довольствуются дикие лошади.


Глава десятая. Город Ци-тай и связанное с ним прошлое Джунгарии


з Гучэна мы выступили 12 сентября и направились большой дорогой в Чи-тэй или, правильнее, Ци-тай. Сперва мы шли местностью, поросшею чием и камышом; затем вступили в каменистую степь, поросшую хотя и скудной, но довольно разнообразной растительностью: Horaninovia ulicina, «койкыль-чой» (Ephedra sp.?) с созревшими уже красными ягодами, «джусой» (Artemisia sp.?), «терескеном» (Eurotia ceratoides), «абдрасманом» (Peganum harmala)[67] и другими растениями, свойственными наиболее отрадным уголкам подобной степи. Местность в общем ровная, пустынная, с блеклыми тонами и в высшей степени однообразная.


Расстояние между Гучэном и Ци-таем свыше тридцати километров, показавшихся нам бесконечными. Ни одного встречного путника, ни одного предмета, который мог бы остановить на себе наше внимание, если не считать быстрых леммингов, за которыми деятельно и не всегда безуспешно охотился Васька (читатель, конечно, помнит, что так звался наш пойнтер). Но вот, наконец, впереди ясно обозначилась желтоватая полоса, не то – освещенный солнцем край оврага, не то – лёссовый выступ степи, в которой мы тотчас же признали стены Ци-тая; еще один-два километра, и путь был окончен. Убогим предместьем вдоль развалившихся стен спустились мы в узкую долину речки Гангу, на берегу которой и остановились.


Ци-тай-сянь еще недавно был окружным; но теперь он заброшен и представляет грустное зрелище полного запустения. Впрочем, как кажется, он потерял свое значение не теперь. Обширное кладбище, с юга примыкающее к предместью и представляющее бесконечное множество теснящихся друг к другу надмогильных насыпей, о происхождении коих современное население Ци-тая едва ли что знает, наводит на мысль, что некогда на месте современного Ци-тая стоял город со значительным населением. Но что это был за город?


История Джунгарии вообще малоизвестна; но и то немногое, что дошло до нас, не получило еще систематической разработки. Я далек от желания восполнить этот пробел, но в то же время, в качестве географа, не мог отрешиться и от мысли заглянуть в прошлое этой страны, дабы при помощи исторических справок полнее оттенить то глубокое значение, какое приобретает для нас именно географическое изучение этой последней. Несомненно, что самым запутанным из таких вопросов является вопрос о былом местоположении Бэй-тина, впоследствии Бишбалыка; а так как Ци-тай является самым восточным из пунктов, к которым имеются основания приурочивать это древнейшее из поселений Южной Джунгарии, то я и почел наиболее уместным именно в этой главе остановиться на его изучении.


«Бе-сы-ма (Бишбалык), – пишет Чань-чунь, – во времена династии Тан было Бэй-тинь-дуань-фу»[68]. То же подтверждает и сравнительный китайский географический словарь «Си-ю-тун-вен-чи»[69].


В реляции Ван Янь-дэ мы находим краткое описание города и его окрестностей.


У туземцев Бэй-тин носит название Илолу (Ирлу); в нем довольно многоэтажных домов, беседок и садов. Народ понятлив, прямодушен и честен. Ловкостью обладают удивительною и превосходно выделывают посуду и утварь из золота, серебра, железа и меди. Умеют и камень «юн» обрабатывать.


Равнина Бэй-тинская тянется в длину и ширину на многие тысячи ли. В ней витает тьма коршунов, ястребов, соколов и других хищных птиц.


В горе к северу от Бэй-тина добывают нашатырь. Из горы этой постоянно подымаются клубы дыма, а по вечерам появляются на вершине ее яркие огни, как бы от факелов. Для сбора нашатыря жители надевают туфли на деревянных подошвах: кожаные тотчас прогорели бы.


Близ города есть озеро. Посол прогуливался по нем в лодке с государевым семейством. Вокруг озера раздавалась музыка.


В стране этой много лошадей. Государь, государыня, наследник престола – все имеют свои табуны, которые и посылают пастись в обширную долину, протяжением до 100 ли.


Все эти данные о Бэй-тине очень ценны.


«Равнина Бэй-тинская тянется в длину и ширину на многие тысячи ли». К этому перевод Visdelou добавляет: «равнина эта расстилается в три стороны от города». Ясно, что городом этим не мог быть Урумчи, расположенный в лощине и с трех сторон замкнутый горами. Это был город, лежащий у северных подножий Эдемэк-даба, и ближе всего – Ци-тай, выстроенный у подошвы последнего уступа предгорий Тянь-Шаня.


«В ней витает тьма коршунов, ястребов, соколов и других хищных птиц». Как это верно для Южной Джунгарии к востоку от речки Ло-тая! Привлеченные легкой добычей – леммингами и песчанками – хищники собираются здесь во множестве, что составляет ныне, как составляло оно и тысячу лет назад, такую особенность местного ландшафта, которая не укрылась и от любознательного китайца.


«В горе к северу от Бэй-тина добывают нашатырь; гора эта дымит, и почва ее настолько накалена, что при ходьбе по ней кожаные подошвы прогорают…»


Конечно, здесь идет речь о той плоской возвышенности, которая с севера ограничивает Гашунскую впадину. Урочище Чи-чанда, к северу от Ци-тая, является единственным местом в Южной Джунгарии, где, наряду с каменным углем, и по настоящее время добываются аммиачные квасцы. У Певцова мы находим следующее описание той части этой горной гряды, которая лежит к северо-востоку от урочища Гашун[70]. «К востоку от кумирни простирается плоская возвышенность, поднимающаяся над равниной футов на 150 (45,7 м) и ниспадающая к ней крутым обрывом. Она имеет около 15 верст (16 км) ширины и на восток простирается на неопределенное расстояние.


Эта возвышенность представляет редкое и вместе с тем загадочное явление: она состоит из слоистой желтовато-розовой глины, подвергавшейся действию весьма высокой температуры, раскалившей ее до такой степени, что она стала необыкновенно звонкой и твердой. Около обрыва лежат во множестве шлаковидные, пузырчатые куски прокаленной глины, образующие у его подошвы на всем протяжении как бы россыпь, но ни следов каменноугольного пожара, никаких других признаков, которые указывали бы на причины этого любопытного явления, мы не заметили». Если пожар каменноугольных пластов имел место девять столетий назад, то, конечно, никаких других наружных его следов, кроме прокаленной глины, и сохраниться здесь не могло.


«Близ города есть озеро…» Надо думать, что речь идет здесь не об озере, а о пруде. Назначение таких прудов в подгорных местностях Китайской Азии – служить водоемами на случай обмеления питающих их речек. Я упоминал уже о пруде близ селения Хо-бу-цзы. Другой подобного же назначения находится с восточной стороны города Ци-тая. В настоящее время он не велик, но во время Ван Янь-дэ он мог иметь и другие размеры. К тому же не следует забывать, что мы должны смотреть на такие удовольствия, как прогулка по озеру, глазами китайца. В Хами мы видели, например, громадную неуклюжую джонку Лю-цзинь-тана, которая с трудом поворачивалась в миниатюрном пруде. Сюда, как нам говорили, не раз съезжались приглашенные этого китайского сановника для того, чтобы поесть и попить под звуки оркестра, располагавшегося в этих случаях в беседке, специально для этой цели выстроенной на берегу – точь-в-точь, как описано это и у китайского посла Ван Янь-дэ.


Из всего вышесказанного нельзя, как мне кажется, не вывести заключения, что древний Бэй-тин находился если не на месте современного Ци-тая, то в ближайших окрестностях этого города.


Глава одиннадцатая. Последние дни на северных склонах Тянь-Шаня


Между Ци-таем и селением Му-лэй насчитывается около 40 верст (42 км). Расстояние это мы решились пройти в два приема, почему 13 сентября и остановились на речке Ши-ма-гу, служащей восточной окраиной цитайскому оазису. Все пройденное пространство, несколько более 12 км, было сплошь обработано и изрезано арыками, в большинстве случаев до краев переполненными водой. На полях не сжатым оставался только кунак, но его было мало; все же остальное пространство представляло картину сжатого поля.


От Ши-ма-гу до развалин селения Дун-чин дорога идет глинисто-песчаной степью, только в редких местах усыпанной галькой. Это, как всегда, самые бесплодные участки пустыни; разве где зеленым пятном мелькнет кустик эфедры или встретятся площадки, поросшие красноватой солянкой «кам-как».


Селение Дун-чин, расположенное на краю плоской ключевой впадины, поросшей различными злаками, представляя ныне одни только развалины, с тыла примыкает к плоской глинисто-песчаной гряде, прорванной в этом месте сухим логом, заваленным галькой. По этому-то логу и идет далее дорога на Му-лэй.


Довольно обширное селение Му-лэй, к которому отовсюду примыкают развалины отдельных фанз и поселений, расположено на правом берегу значительной речки, протекающей здесь в глубокой и широкой долине, из которой открывался чудный вид на покрытые уже в эту пору снегами вершины главного кряжа, утопавшего в сизой дали; тем резче поэтому впереди его рядами кулис выступали предгория, образовавшие своими крутыми уступами красивую рамку общей картине. Преобладающий элемент населения Му-лэй – таранчи, выходцы из Турфана. Селение грязно и бедно. Главная улица обстроена танями, лавками и ларями и переполнена всяким людом, среди которого солдаты местного гарнизона составляют все же преобладающий элемент. Селение мы миновали и, поднявшись вверх по правому протоку р. Му-лэй-хэ, остановились на прекрасной лужайке, ниже рощицы тополей.


Прельщенные прекрасной стоянкой, мы здесь дневали.


В Му-лэй-хэ мы оставили большую дорогу и с места нашей стоянки 16 сентября направились прямым, так называемым вьючным – турфанским – путем к перевалу через Тянь-Шань.


Волнистый характер местности изменился. Долины стали глубже, отдельные холмы приобрели резкие очертания. Вместе с тем кое-где стали обнажаться и коренные породы: глинистый сланец, кремень и кремнистый песчаник. Но растительность по-прежнему сохраняла свой совершенно степной характер, и только в распадках холмов кое-где стал попадаться кустарник (таволга, шиповник и др.) и луговая трава. На пятнадцатом километре от Му-лэн-хэ мы вышли в долину речки Бай-ян-хэ, берущей начало с перевала Буйлук, и, следуя вверх по течению ее, достигли урочища, служащего обычным местом остановки для караванов, идущих в Турфан этим путем.


Красота урочища, обилие топлива и корма и близость селения Бай-ян-хэ, в котором мы могли достать нужное нам количество фуража, побудило и нас избрать его местом для нашей стоянки, обещавшей быть продолжительной. В самом деле, отсюда моему брату предстояло совершить поездку к урочищу Джан-булак, где местные жители сулили нам богатую охоту на бургаков, джигетаев, архаров и красных волков. На эту охоту снаряжена была целая экспедиция, состоявшая, кроме брата, из четырех лиц: казаков Ивана Комарова и Колотовкина, моего джигита Ташбалты и проводника Сарымсака. Остальные же люди, в ожидании ее возвращения, должны были заняться ремонтом предметов вьючного снаряжения и охотой на птиц, причем в первый же день были убиты: Sturnus menzbieri Sharpe, Carpodacus rhodochlamys Brdt., Emberiza leucocephala Gmel., Merula maxima и M. atrogularis Temm.


Но уже после полудня погода, до того времени ясная, вдруг изменилась к худшему. Небо стало заволакивать тучами. Порывистый ветер усиливался и, наконец, перешел в настоящую бурю, чуть не сорвавшую наши юрты. Для того чтобы спасти их, пришлось спустить войлоки, с страшной силой полоскавшие в воздухе. В 5 часов пополудни повалил снег, который шел, при температуре 0°, не переставая, в течение 10 часов кряду. Но затем небо расчистилось окончательно, потеплело, и к полудню снег лежал уже только в теневых местах и глубоких падях.


19 сентября вернулся брат с Сарымсаком. По мнению последнего, после выпавшего в горах глубокого снега дальнейшая стоянка наша в урочище Бай-ян-гоу становилась бесцельной, так как перевал Буйлук для караванного движения был теперь уже, конечно, закрыт. Таким образом, в нашем распоряжении для переезда через Тянь-Шань оставался еще один только перевал – Улан-усу, к подошве которого, в урочище Джан-булак, мы и решились перебраться на следующий же день.


Нам предстоял 20 сентября утомительный переход, что-то около сорока километров, а между тем погода этому вовсе не благоприятствовала: небо затянуло серо-свинцовой пеленой, было холодно, и ветер, дувший то с севера, то с запада, все усиливался. Мы встали с рассветом, но выступили только в девятом часу, задержанные китайцами, не успевшими доставить нам вовремя закупленный у них еще накануне фураж.


За селением Бан-ян-хэ, перевалив невысокий увал, мы вступили в лабиринт логов и ущелий, стены которых сложены были преимущественно из крупно– и мелкозернистых кремнистых песчаников. Насколько возможно было судить о флоре этих ущелий по сохранившимся в них остаткам растений, она не отличалась ни особым разнообразием, ни богатством: полынь, один либо два вида Allium, Statice sp., несколько видов солянок, ковыль, чий, Peganum harmala и из кустарников низкорослый шиповник, таволга и карагана – вот, кажется, и все, что попалось нам здесь на глаза. На девятом километре мы выбрались наконец на простор.


Это была пустынная, каменистая равнина, только в редких местах поросшая чием. Впрочем, за ручейком Соох-лэ, на берегу которого мы нашли пашни и одинокую китайскую фанзу, местность получила более плодородный характер. Дорога приблизилась здесь к передовым контрфорсам хребта и, неоднократно пересекая ключевые лога, побежала по местности, поросшей кормовыми травами, среди которых кипец, чий и ковыль занимали, конечно, не последнее место. Тут нам то и дело попадались джигетаи, которые косяками в 20–30 голов безбоязненно паслись у самой дороги. Спешные выстрелы наши отгоняли их не далее как на километр, после чего они останавливались и зорко следили за движением каравана. Конечно, стрельба наша могла иметь и лучшие результаты, имей мы возможность остановить караван или, по крайней мере, выделить из него людей для спокойной и правильной охоты на них; но, к сожалению, нам приходилось спешить, чтобы засветло добраться до урочища Джан-булак. День шел уже к концу, а мы все еще не добрались до колесной дороги в Турфан!


Но вот, наконец, и уч-тепэ – три холма, набросанные из валунов, «обо» калмыцких племен, живших некогда в этих местах. Здесь сходятся обе дороги, и тут же мягкие очертания соседних возвышенностей сменяются дикими скалами, служащими подножием основному массиву хребта. Породы, слагающие их, довольно однообразны. Преобладающей является бурый кварцит, местами прорванный хлоритовым диабазом; затем отдельными, частью разрушенными скалами, в некоторых местах даже подстилая кварцит, выступал темно-зеленый кремнистый сланец; еще далее, наконец, в двух-трех местах мною замечены были выходы древних песчаников и белого кристаллического известняка. Затем так стемнело, что особенности геогностического строения гор стали сглаживаться.


Вся масса гор получила однообразную фиолетово-серую окраску, которая постепенно темнела, пока, наконец, в сумерках наступавшей ночи, скалы не превратились в безобразные черные массивы без определенных очертаний и форм. Дорога, по-видимому, делала повороты, обходила скалы, спускалась в поперечные долины и снова подымалась полого из них. Дул сильный, холодный северный ветер. Нестерпимо хотелось скорее остановиться, скорее добраться до пристанища и напиться горячего чая.


Когда на следующий день мы осмотрелись, то оказалось, что мы стоим бивуаком в широком ключевом логе, поросшем кое-где чием, камышом, осокой и некоторыми солянками. В этом логу, в двух шагах от нашей стоянки, расположен был постоялый двор и при нем небольшой пруд, на котором, к нашему удивлению, держались дикие утки – Anas boschas L. и Dafila acuta L. Весь юг заполонен был горами. Отроги их с обеих сторон опоясывали урочище Джан-булак и явственно выраженными террасами спускались в долину. Каменистая почва этих террас еще скуднее была одета растительностью, чем солончаковая почва низин, но зато дальше на север, где эти береговые террасы сменялись песчано-глинистыми откосами, травы росли гуще и, при нужде, могли служить сносным пастбищем для наших животных.


В урочище Джан-булак (абс. выс. 5204 фута, или 1586 м) мы простояли до октября, разъезжая по окрестностям и проводя все дни на охоте.


Здесь нам приходилось охотиться на антилопу-сайгу, горных баранов (архаров) и джигетаев; всех этих животных мы встречали во множестве, и некоторые наблюдения наши над их нравами и жизнью, а также некоторые эпизоды из охоты на них, я считаю не бесполезным передать тут же.


Я начну с бургака.


Бургак местное, таранчинское, название антилопы-сайги; киргизы называют ее «букён». Молодого сайгака таранчи называют «уллак»; у киргизов же нет особого названия для молодого животного.


В доисторическое время животное это пользовалось огромным распространением. От берегов Черного моря и лесной полосы Литвы и Южной России следы его пребывания проходят через всю Россию и Сибирь, достигая на крайнем северо-востоке последней устьев р. Лены (73° с. ш.). Еще сравнительно недавно эта антилопа встречалась повсеместно в Южной России; но с тех пор район распространения ее значительно сузился, и мы находим ее ныне только в степях Заволжья, в Ставропольской губернии и, наконец, в далекой Джунгарии. Здесь она держится еще большими стадами, хотя и истребляется местными жителями беспощадно.


Нрав антилопы-сайги изучить было не трудно; она водилась здесь в таком множестве, что почти ежедневно мы наталкивались то на отдельных особей, то на стада голов в пятьдесят. Это оригинальное животное с вечно опущенной головой имеет сангвинический, неспокойный характер. Оно – в постоянном движении. Шаг, по-видимому, ему совсем незнаком, и даже во время пастьбы оно находится в покое только мгновениями. Каждый звук, каждое движение в степи возбуждает уже в нем подозрение; оно делает тогда несколько прыжков в сторону, встает на дыбки и с беспокойством озирается по сторонам; но и убедившись, по-видимому, в отсутствии всяких поводов к тревоге, оно тем не менее не скоро успокаивается, что и проявляет ляганьем в воздухе и различными порывистыми прыжками. Если же подозрения оправдались, оно уносится вперед с невероятной быстротой, пренебрегая всякими естественными препятствиями, будь то рытвины, россыпи щебня и валунов или заросли кустарников. При всем том, несмотря на крайнюю легкость бега и быстроту движений, в них замечается какая-то угловатость: точно имеешь перед глазами субъекта, так или иначе подшибленного или же раненного в лопатку.


Антилопа-сайга – жительница степи. В Джунгарии она держится преимущественно в Зайсанской долине, вдоль рек Черного Иртыша и Урунгу и, наконец, в Южной Джунгарии, на восток от Гучэна, т. е. в местностях с обильным травянистым покровом. Отсюда она забегает в пустыню – так, например, мы встретили ее в богатом ключами урочище Гашун – и в скалистые горы; но как там, так и здесь, она, как кажется, редкая гостья. Певцов утверждает, что он встречал ее на пустынных плоскогорьях р. Урунгу. Это указание очень ценно. Оно вполне подтверждает наши наблюдения в горах Восточной Джунгарии. На ночь сайга поднимается здесь в высшие горизонты гор, где находит в изобилии корм и воду; на день же, между 8 и 10 часами утра, перебирается в низины, лениво пощипывая по дороге траву. На этих-то ежедневных перекочевках сайги и основана вся система охоты местных жителей на это ценное животное. Его поджидают под каким-либо прикрытием и бьют тогда уже наверняка. Весь неуспех охоты зависит от неудачно выбранного места, а это случается нередко даже с опытными охотниками, потому что сайга, на свое счастье, не имеет обыкновения придерживаться раз избранного пути.


Мясо сайги китайцами ценится, но нам, благодаря своему странному привкусу, оно не особенно нравилось.


Архар – тюркское название самки каменного барана, в Русском Туркестане ставшее нарицательным для всех видов рода Ovis, независимо от их пола. Самец по-тюркски – кульчжа; монголы произносят слова эти несколько иначе – аргали, кульцза.


Привезенный нами отсюда вид каменного барана оказался Ovis poli Bluth. Таким образом, Ovis poli является характернейшим животным гор Тянь-шаньской системы, будучи распространен от Гиндукуша и Памиров до крайней восточной оконечности Хамийских гор.


На архаров мы охотились почти ежедневно. В поисках за ними приходилось забираться очень далеко в горы, причем случалось не раз, что охотники наши, усталые и голодные, возвращались на бивуак только к ночи. Одна из таких дальних экскурсий привела брата к открытию джунгарекой колесной дороги через Тянь-Шань, некогда соединявшей Хами и Ци-тай, но ныне заброшенной. Вот что он, в связи с охотничьими приключениями этого дня, рассказывает о ней.


Рано поутру, 27 сентября, в сопровождении казака Комарова и Сарымсака, я переехал в долину ручья Улан-усу и направился к горам, видневшимся на востоке. Пересекши первый отрог и пройдя около пяти километров, мы подошли к подножию гряды меридионального направления. Тут к югу открывалась долина, по которой пробегал извилистый ключ Кичи-Улан-усу, суженная в устье и расширяющаяся до 250 сажен (533 м) в полутора километрах выше. Глинистая почва этой долины испещрена была выцветами соли и местами довольно густо поросла осокой и камышом. Окаймляющие ее горы имели мягкие склоны, особенно западный, который кое-где представлял хорошие пастбищные места.


Травянистая растительность долины была вообще довольно богата и, несмотря на позднее время, казалась еще достаточно свежей; только вдоль подножий щебневых осыпей она успела уже пожелтеть и поблекнуть, обнажив при этом плешины спекшейся глины. Выше циркообразного расширения долины скалистый массив разделил ее на два рукава, из коих левый был короток и обставлен отвесными скалами, а правый сохранял как общее направление долины, так и свойственный ей характер. Относительная высота заключающих ее гор становилась, однако, все меньшей и меньшей, рельеф их постепенно терял свою выразительность, и при дальнейшем движении казалось уже, что горы исчезли и дорога пролегает среди невысокого ряда холмов.


Здесь растительность прекратилась; попадались в распадках холмов только отдельные экземпляры Brachanthemum fruticulosum DC., Cotyledon thyrsiflora Maxim., Zizyphora clinopodioides var. media Benth. и Allium sp.? Вместе с тем появились здесь и памятники былого, относимые Сарымсаком к джунгарскому времени. Это были могильные насыпи в виде квадратов, сложенных из обросших уже лишаями камней (кэрэксуры); их было несколько десятков, и некоторые из них отличались особой величиной. Тут же попадались и прислоненные к скалам полукруглые, выложенные из камня, ограды, в один метр высотой, – современные постройки, приют зимующих здесь со своими стадами баранов таранчей и киргизов.


Несколько далее долину, имевшую дотоле меридиональное направление, преградила гряда, отклонившая ее на восток. Опять появились скалистые горы, но характер их тут изменился. Вместо скал какой-то плотной породы (фельзит?), появились метаморфические сланцы – глинистый и кремнистый. Местами сланцы эти распадались на весьма тонкие пластинки, которые, в свою очередь, при малейшем усилии, рассыпались в порошок. Долина постепенно сузилась, и дно ее, будучи по краям красиво убрано кустарниковой и травянистой растительностью, точно нарочно выровненное и покрытое дресвой, казалось искусственно созданным шоссе, живописно извивавшимся среди скал. Тогда как северный ее бок представлял сплошную скалистую стену, на юге зачастую гряда прерывалась, и тогда взору представлялись мягкого очертания холмики, густо поросшие кипцом, с извивающимися между ними дорожками-водостоками, усыпанными желтоватым щебнем. Это и был, как мы ниже увидим, гребень значительно здесь понизившегося осевого Тянь-Шаня.


Не проехали мы и трех километров от последнего поворота долины, как опять появились отделявшиеся от нее в стороны рукава. Одновременно горы понизились, а долина покрылась густо росшей травой, доходившей местами нам до колен. Тут, наконец, мы увидали архаров, но, к сожалению, они заметили нас также и скрылись раньше, чем мы успели спешиться и подойти к ним на прямой выстрел. Но я и не подумал о их преследовании! Все, до сих пор виденное, поразило меня в такой мере своей неожиданностью, что на изучении местности я сосредоточил теперь все свое внимание.


При виде расстилавшихся к югу низких холмов являлся невольный вопрос: куда же, наконец, делся сопровождавший нас до сих пор могучий Богдо-олинский хребет (Эдэмэк-даба), еще к западу от Му-лэй-хэ сверкавший своими бесчисленными снеговыми вершинами? Его здесь не оказывалось; разъяснения же Сарымсака еще более смущали и волновали мой ум. По его словам, дорога, по которой мы теперь ехали, в калмыцкие (джунгарские) времена была большой арбяной дорогой, соединявшей Нань-лу и Бэй-лу. Действительно, присмотревшись, я ясно стал различать на ней следы старых колей. Влекомый интересом дальнейших открытий, я ехал все дальше и дальше, пока не достиг, наконец, точки, откуда ясно намечался спуск вниз, к дороге, соединяющей Хами и Турфан. И тут к югу хребта не было видно, и тогда как к северу возвышались отдельными массивами скалистые группы (гольцы), здесь невысокими грядами тянулись только холмы.


Чтобы рассмотреть общую картину всей окрестной горной страны, я решился подняться на одну из скалистых вершин, значительно поднимавшуюся над дном долины; подъем был нелегок, местами камень обледенел, и нога с трудом удерживалась на скользкой поверхности; но когда, наконец, я достиг своей цели, то открывшаяся взору картина вполне вознаградила за труд. Все пространство, километров на сорок к востоку, было как на ладони и производило эффект панорамы. Понижение местности в эту сторону оказалось весьма значительным и оценивалось на глаз, примерно, в 4000 футов (1220 м); северные и южные склоны этого понижения образовывали как бы бока воронки, центр которой приходился на расстоянии 25 км впереди против меня, причем северное заложение отлогости было раза в четыре длиннее южного.


По всей покатости ползли небольшие грядки восточного простирания с малым уклоном западного конца к северу. Не в значительном расстоянии от наиболее низкой точки котловины, закрывая горизонт на восток и северо-восток, поднимался кряж скалистых утесов, казавшийся мрачным исполином в сравнении с ничтожными горками, пересекавшими котловину. От этого горного массива тянулись и исчезали в туманной дали две гряды гор: одна восточного простирания, с блиставшими на ее вершинах белыми пятнами снега, – это Карлык-таг хаминцев; другая менее высокая, вытянувшаяся на северо-северо-запад, но неясно отделявшаяся от торчавших из-за нее остроконечных вершин другого хребта, еще более отклоненного к северу, и уже кое-где покрытого пятнами снега; это – Баркюльские горы, с запада ограничивающие долину Баркюля.


Местность к северу маскировалась скалистыми отрогами, а к югу – бесплодным, заиндевевшим и усыпанным мелким щебнем, обширным (свыше 16 кв. км) полем плоской вершины, из-за которой не высовывалось ни одного пика или другой какой-либо вершины. Зато весь юго-восток был открыт, и только в эту сторону котловина имела выход, и в этом направлении далекий горизонт мешался с фиолетовыми тонами дали. Из сопоставления всего вышесказанного нельзя было не вывести заключения, что я находился на одной из выдающихся точек восточного конца Богдо-олинского хребта.


Вечерело, однако. Косые лучи заходящего солнца уже начинали золотить далекие вершины Хаминского Карлык-тага. До сумерек было уж близко, а мне хотелось осмотреть еще местность к северу от вершины, на которой я теперь находился. Следовало спешить. И вот я, еще раз осмотревшись и взяв несколько азимутов, почти бегом спустился к ожидавшим меня внизу лошадям. Отсюда мы с трудом вскарабкались на противоположный скалистый кряж и, спустившись, очутились в узком ущелье, которое, часа через два скорой езды, и вывело нас на колесную дорогу из Пичана через перевал Улан-усу в Баркюль. На бивуак мы прибыли к 8 часам вечера.


Этой поездке предшествовала охота на архаров, хотя также не увенчавшаяся желанным успехом, но интересная в том отношении, что брату удалось вблизи наблюдать интересного и редкого в Тянь-Шане зверя – красного, или альпийского, волка (Canis alpinus Pall.).


Вот как он описывает эту охоту. Это было в одном из боковых ущелий, открывающихся в долину Кичи-Улан-усу. Архары спокойно паслись или лежали на пологом склоне горы, и мы, заметив их, готовы были уже приняться за их обход со стороны гор, когда вдруг внимание ваше привлечено было странным животным, очевидно, тоже охотившимся на них. Расстояние между ним и нами не превышало и 300 шагов, что давало нам полную возможность следить за ним, не упуская из виду ни одного из его движений. Конечно, я признал в нем тотчас же красного волка (Canis alpinus Pall.). Мы засели за щебень и выжидали.


Три архара, подогнув под себя ноги и вытянув впереди шеи, не чуя близкой опасности, спокойно дремали на небольшом уступе скалы, круто обрывавшемся в нашу сторону стеной до 2,8 м высотой; покатый склон сбегал с него слева и в виде аппарели круто загибался под стенку. Этой-то покатостью и решился воспользоваться четвероногий охотник для того, чтобы, прикрываясь стенкой, незаметно подкрасться к дремавшим архарам. Вытянувшись во всю длину своего тела, с прижатой к земле мордой и вытянутым хвостом, он показался нам очень крупным животным. Цвет его шерсти был однотонный – красный, только в пахах шерсть казалась немного светлее; вообще же в лежачем положении это была огромная лиса с окраской темных лисиц, каких, кстати сказать, здесь не встречается.


Повернув голову в сторону архаров, то и дело прислушиваясь, волк мерно подползал к своей жертве. Ему оставалось уже не более каких-нибудь четырех метров, и мы, нервно сжимая винтовки, готовились вот-вот вмешаться в редкую схватку, дабы захватить двойную добычу, как вдруг… сзади послышался шум и топот вскачь несущихся лошадей… И все было разом потеряно! В одно мгновение архары были уже на ногах и в двадцати метрах от края площадки… волк огромным прыжком вскочил на уступ…


– По волку!.. Прицел четыреста!..


Раздалась беспорядочная стрельба, пули ложились около зверя, но, как и всегда при нервной, спешной стрельбе, один промах сменялся другим, и зверь убежал…


Лошади, наделавшие такого переполоха, конечно, были наши. Чем-то напуганные, они бросились вверх по ущелью и, только завидя нас, пришли, наконец, в себя и остановились. День был, очевидно, испорчен. Тем не менее мы, т. е. я и казаки Колотовкин и Иван Комаров, решили разойтись в разные стороны и еще раз попытать свое счастье – не с пустыми же руками возвращаться на бивуак!


Но все мои лазанья по горам не привели ни к чему – архаров нигде уже не оказывалось! Вернувшись к лошадям, я застал там одного Колотовкина. Подождали, пока смерклось. Зажгли огни. Стали давать сигнальные выстрелы, стократным эхом отдававшиеся в горах. Подождали еще. Но Комарова все не было. Очевидно, он зашел далеко, но пешком, налегке, без теплой одежды. А между тем было холодно. Дул сильный северный ветер, предвещавший нам непогоду. Как быть? Оставлять ему лошадь – было опасно. Волков бродило здесь пропасть, и она могла сделаться их легкой добычей. Ждать еще? Но наступившая темнота сгладила уже давно все особенности рельефа, и если Комаров заблудился, то лишила его всякой возможности выбраться на условное место. Мы вскочили на лошадей и знакомой дорогой вернулись на бивуак. Отсюда мы выслали тотчас же разъезд, которому и удалось, наконец, при помощи сигнальных выстрелов, отыскать Комарова. Ему посчастливилось встретить архаров. Он увязался за ними и забрел в такие горные дебри, откуда еле-еле выбрался в долину Кичи-Улан-усу, которую признал по догоравшему там костру. А тут и разъезд подоспел. Так окончился этот день, вначале посуливший так много!


Где бы ни водились горные бараны, они всюду избирают те же места – возвышенные плоскогорья с покрывающими их невысокими скалистыми грядами. Оттого-то, будучи столь многочисленными на Памирах, они уже не встречаются в западных частях Рушана и Шугнана. Нет их и во всей горной Бухаре, характеризующейся глубокими долинами и скалистыми, относительно высокими и неприступными горными кряжами. В Тянь-Шане они также имеют свои излюбленные места. Это горы Кара-тау, сырты Чатыр-куля и Ат-баши, Юлдусы и Восточно-Джунгарское плоскогорье. В Алтае и сибирских горах и ближе к Тянь-Шаню – в Бэй-Шане, западном Нань-Шане и Алтын-таге – они водятся в тождественных условиях.


Возвышенные и сухие, а потому покрытые редкими степными травами, часто совсем бесплодные, с растительностью только на сазах, широкие долины, ограниченные невысокими, но скалистыми кряжами гор, – вот их излюбленные места.


Горные бараны ночуют обыкновенно в горах, откуда в долины, на пастбище, спускаются с восходом солнца. Если их там никто не тревожит, они не возвращаются в горы ранее сумерек. Это крайне осторожные животные, но, при всем том, в них заметна и известная рассудительность: они не бросятся в бегство по первой тревоге, а постараются раньше взвесить и оценить замеченную опасность. Эта вдумчивость свидетельствует, конечно, о слаборазвитых у них стадных началах. И действительно, они живут в большинстве случаев небольшими товариществами, а в зрелых годах предпочитают даже жизнь бобыля. Сказанное относится, впрочем, только к самцам; самки же никогда не отделяются от стада, может быть инстинктивно сознавая, что при стаде их ягнята, к которым они чувствуют большую привязанность, будут сохраннее.


В противность изложенному, мне не раз доводилось читать, что архаров встречали тысячными стадами; но мне всегда казалось, что в подобных сообщениях кроется какая-либо неточность наблюдений. Так, не принималось ли за одно стадо случайное скопление нескольких товариществ в какой-нибудь уединенной, богатой подножным кормом, долине? Киргизы не раз говаривали мне, например: вам следует съездить в такую-то долину, куда нередко сходятся архары из всех окрестных ущелий. Не значит ли это, что я мог натолкнуться там и на случайное сборище архаров в несколько сотен голов? Но правильно ли было бы назвать такое сборище стадом?


О времени течки ничего положительного мне неизвестно; во всяком случае оно должно наступать не ранее второй половины октября.


Архары, как кажется, подвержены частым болезням, и притом нередко повальным: так, например, в зиму с 1886-го на 1887 г. на Памирах они погибали в большом числе; но какими симптомами выражалась эта, по-видимому, инфекционная болезнь, местные киргизы сообщить мне не могли. Замечательно также, что в Хами нам доставлен был экземпляр архара, добытого из гор к юго-востоку от Чинь-шеня, с отмороженными ушами.


О джигетаях (Asinus hemionus Pall.) нам сообщить почти нечего. В Джунгарии они держатся иногда значительными табунами, которые, как мы это имели уже случай заметить, менее дисциплинированы, чем табуны диких лошадей. Характером они беззаботны и ветрены. Ничто не заставляет их быть осторожными, и, полагаясь на быстроту своих ног, они, по-видимому, вовсе не несут сторожевой службы. Живут в подгорных долинах, где и бродят, как кажется, без определенного плана. Ночуют, вероятно, там, где застанут их сумерки.


Урочище Джан-булак было нашей последней стоянкой на северных склонах Тянь-Шаня. Вот почему я считаю уместным сказать здесь же несколько слов о короткой джунгарской осени. Подтверждая слова Пржевальского, ей можно дать такую характеристику: сухая, умеренно-теплая и безветренная, осень в Джунгарии, как и во всей остальной Центральной Азии, – самое приятное время в году. Нет крайностей, бури и сильные ветры очень редки, осадки (дождь в равнине, снег на возвышенностях) ничтожны; облачные дни, составляющие обычное явление в подгорной полосе, в равнине – явление исключительное; наоборот, там всегда ясно, тихо, тепло. Холодные дни, как и следовало ожидать, перепадают чаще в подгорной полосе Джунгарии, но там же, на высотах, и зима наступает, по нашим наблюдениям, дней на двадцать раньше, чем из Бэй-лу, к западу от Му-лэй-хэ.


Глава двенадцатая. Из Джунгарии в Турфан


Тридцатого сентября мы разделились. Брат со всем отрядом остался в урочище Джан-булак продолжать охоту на горных баранов, а я через упомянутый выше перевал Буйлук выехал в Турфанскую область.


Стрелка часов приближалась к пяти. Было морозно. Иней покрывал еще оголенную землю и войлочные стены наших кибиток. Туман не туман, а словно какая-то пелена скрывала отдаленные очертания гор, и только на крайнем юго-востоке уже ярко светилась какая-то сопка. Но сюда, в наше ущелье, солнце еще не заглядывало, – вот почему здесь царствовал полумрак в то самое время, когда гребень Тянь-Шаня горел всеми огнями рассвета.


– Ну, нечего медлить, ребята, пора!


Нам подвели лошадей.


– Счастливо!


– В Турфане, главное дело, Глаголев, бумаги-то не забудь… да и табак вот еще… Коли не найдешь настоящей листовки, так хоть какого ни на есть, а вези… Без курева настоящего ведь уж вон сколько сидим!


Все это мы слышали уж вдогонку, в то время, как лошади наши весело и легко вносили нас на соседнюю кручу, по которой уходила дорога на запад. Ею мы и поехали дальше, но, отъехав с километр, оглянулись… Ущелье все еще тонуло в тумане, и там, где мы рассчитывали увидеть свой лагерь, ничего уже, кроме черного пятна талой земли, не осталось, да и то еле-еле виднелось…


Впрочем, Глаголеву показалось, что он видит не только юрты, но и табун лошадей. Но Глаголев любил прихвастнуть остротой своего зрения и, говоря откровенно, на этот раз мы ему не поверили.


Итак, мы одни: я, казак Глаголев и проводник Сарымсак. Мы покинули лагерь надолго: дней на десять, на пятнадцать, и опять встретимся со своими уже не иначе, как где-нибудь на южных склонах Тянь-Шаня… Что, кажется, значат в России, на родине, эти несколько дней? А там, на чужбине, среди чуждой природы и чуждых людей, когда каждый день сулит нечто и непредвиденное и неприятное, полмесяца – целая вечность!.. Один, два дня – еще ничего… Но природа, несмотря на все ее разнообразие, в особенности в горах, в конце концов все же однообразна. Одиночество начинает томить, а неизвестность тревожить. И вот уже с третьего дня тоска забирается в сердце и мало-помалу устраивается там полной хозяйкой.


Но пока что, а мы поехали бодро. К тому же и день обещал быть прекрасным и теплым. И точно: не успели мы даже въехать в яркую полосу света, выбивавшегося из-за Тянь-Шаня, как уже нам пришлось снимать свои полушубки. Тем не менее осень сказывалась теперь в полной силе в Джунгарии: таволга и карагана стояли уже всюду без листьев, трава в степи пожелтела, и только сазы переливали еще во все оттенки зеленого. Где солнце, там и тепло, а где тень, там и иней, там и ледяная кора на воде.


Природа, видимо, умирала. Смерть успела уже овладеть высшими горизонтами гор, прикрыла их белым саваном и теперь тихо, но неуклонно спускалась вниз по каждой щели и лощине, воровски, впрочем, прячась покуда и от тепла, и от света в тени темных откосов и скал, точно из опасения, что решительный бой между жизнью и ею все еще не вполне ей обеспечен.


Но мы, цари земли, привыкли созерцать эту титаническую борьбу двух стихий, столь же вечную, как мир, и, как мир, неизменную, без особенных треволнений, относясь к ней подчас даже совсем апатично, в особенности если сидим где-нибудь в тиши кабинета, у жарко натопленного камина. Но здесь, на лоне природы, лицом к лицу с этим неумолимым врагом всего живущего на земле, мы чувствовали себя далеко не царями ее и, несмотря на некоторую уверенность в себе, все же с сильным замиранием сердца посматривали на это море белоснежных пиков и куполов, через которые нам предстоит не далее, как завтра, перешагнуть…


– Так где же, ты говоришь, Сарымсак, находится наш перевал?


– Теперь его еще нам не видно… его заслоняет вон та гора.


– А как ты думаешь, снегу много на нем?


– На перевале – едва ли… Он крут, и ветер не позволит снегу на нем залежаться… Ну а под ним может встретиться. Уж больно позднее время! Теперь разве только самый отчаянный сунется через Бунлук…


И, приравняв нас к самым отчаянным, он вдруг без дальних церемоний сунул мне в руку повод двух заводных лошадей, взмахнул нагайкой, выхватил наскаку из чехла порученный ему бердановский штуцер и через мгновение уже крался водомоиной к широкой лужайке, видневшейся между двух невысоких холмов. Глаголев изо всех сил устремился туда же. Через минуту оба скрылись из вида, и оттуда, где скрылись, тотчас же послышались выстрелы…


– Ну, зачастили!.. Бьют вдогонку, стало быть, промахнулись.


Так оно и оказалось на деле. Охотники вернулись, не солоно похлебавши и, как водится, сваливая вину неуспеха один на другого… Стреляли в бургаков, ранили, будто бы, нескольких, но ни одного не убили – странное, но тоже, как мир, вечное утешение неудачников!


Мы тронулись далее. Увал за увалом, долина – одна, как другая, все картины хорошо нам известные, столь однообразящие северные, степные склоны восточной части Тянь-Шаня… Но вот, наконец, мы подошли и поближе к горам, при закате солнца миновали крошечное таранчинское поселение Бостан-су и мало-помалу втянулись в ущелье, которое должно было вывести нас к месту ночлега.


– Еще одна гора, и мы будем уже в гостях у дорги[71].


И вот, наконец, мы действительно на этой, столь давно желанной горе, и под ногами у нас глубокая долина р. Бай-ян-хэ.


Здесь рубеж. Позади ширится волнистая степь, изрезанная логами и однообразная на всем своем протяжении; впереди же кулисами уходят дикие скалы, служа подножием величественным скоплениям снега, из которых смерть давно уже сложила блестящие чертоги свои и откуда и теперь доносилось до нас ее леденящее и губящее все живое дыхание.


Итак, туда, туда, стало быть, в эти чертоги, в это белое царство вечного покоя и смерти?!


Мы стали быстро спускаться, а черная щель, раскрыв теперь свой широкий зев, тотчас же и поглотила нас в своем сумраке. Черные скелеты деревьев, черный кустарник, точно щетина торчавший и справа и слева, черные глыбы камней, неизвестно с чего перегораживавшие вдруг нашу дорогу, – все это, при неверном освещении полумрака, принимало теперь такие фантастические очертания, что, будь у нас посильнее воображение, мы легко могли бы представить себе, что спускаемся в преисподнюю. В довершение всего снизу послышался сперва глухой шум, очевидно реки, а затем блеснул и самый поток, с дикими воплями рвавшийся в какую-то черную даль.


«Бай-ян-хэ!»


В самом деле, мы уже стояли на берегу этой речонки и с удивлением озирались по сторонам: дорога упиралась в реку и никуда дальше не шла. А между тем стало и сыро и холодно. Шел сухой снег. Со свистом врывался в ущелье ледяной ветер, приводил в трепет верхушки деревьев и, нашумев между скал, уносился вперед. Темень сгущалась такая, что даже на шаг впереди решительно ничего не было видно. И в то же время поток гудел под ногами и, чудилось, напевал какую-то зловещую песню.


Темнота ночи скрывала от нас его глубину, а потому последняя и казалась нам чрезвычайной. Но Сарымсак знал дорогу. Он если и остановился на берегу потока, то совершенно случайно, соображая, куда ему теперь ехать: вниз или вверх по реке. И, не сообразив ничего, ринулся в воду и был уже на том берегу, когда мы решились не отставать от него. Прошу представить себе изумление наше: Бай-ян-хэ оказалась и узкой и мелкой настолько, что вода не достигала даже стремян. Таков всегда и везде эффект темноты: самое пустое кажется страшным и самое обыкновенное чрезвычайным!


На том берегу Сарымсак сделал попытку и крикнул:


– Эй, люди дорги!


И не успел еще замереть этот окрик в пространстве, как совершилось настоящее чудо: отчаянно и на все голоса завыли собаки, и справа и слева послышалась тюркская речь, и кое-где блеснули огоньки, из коих некоторые тотчас же потухли.


Мы, сами того не подозревая, очутились среди становища монголов-магометан, остатков давно вымершего народа дор-бёт, простиравшего некогда свою власть на все степи южной Джунгарии. Вся их молодежь говорит ныне по-тюркски. В одежде своей они не сохранили ничего характерного, в пище и утвари тоже. Их сложение и облик лица напоминают калмыков, но бритые головы и большие, как смоль черные, бороды на первых порах затрудняют такое сближение. Их женщины тоже скорее уроженки любого из городов Восточного Туркестана, чем монголки или калмычки. Самая их подчиненность турфанскому вану[72] служит загадкой, которой не сумели мне разъяснить и сами дор-бёты. На северных склонах Тянь-Шаня, между реками Да-лан-гу и Бай-ян-хэ их кочует ныне три волости.


Сарымсак в этом кругу людей был свой человек.


– Сарымсакэ?.. Сарымсак?! Калай, якши-ма, яман-ма?[73]


– Хош кельды! Аман кульды?[74]


Тысяча возгласов, множество голосов, шум, гам, но ни одного лица, и совсем не знаешь, что с собою делать и куда направляться. Становилось неловко.


– Да что же, наконец, думает Сарымсак? Где он? И как смеет он нас бросать среди этих потемок?


Но Сарымсак знал, что ему делать. Я был здесь гостем почетным. Меня должен был встретить сам старшина. И этот старшина теперь наряжался.


Наконец Сарымсак и с ним какой-то плотный бородач точно выросли рядом со мною. Я не сошел, меня приняли с лошади и с поклоном ввели в просторную юрту, где уже суетились две молодухи, расстилая новые кошмы, иоткан[75] и ястыки[76] и раздувая огонь, тлевший посередине. В углу торчала китайская свечка и тускло освещала жилище, показавшееся мне верхом изящества и комфорта после целого дня скорой и, скажу откровенно, донельзя меня утомившей езды.


Через час мы уже спали, плотно поужинавши лапшой и холодной дичиной и запивши все это двумя добрыми чашками кирпичного чая.


Дорога на перевал Буйлук шла вверх по речке Бай-ян-хэ. Галька и щебень, стоячий лес и бурелом, обломки скал и сугробы рыхлого снега – все это в таком нелепом беспорядке загромождало ущелье реки, что едва ли можно было придумать что-нибудь более неприятное, как быстрая езда по извилистой тропинке среди всего этого хаоса. Вдобавок, из стана монголов мы выехали еще глубокою ночью: нас торопили, так как предстоящий путь был велик, и кто определял нам его километров в шестьдесят, а кто так и во сто. Так что теперь, хотя я и ехал в хвосте, но все же принужден был огораживаться правой рукой: впереди только топот, но ни зги не видать, и я ежеминутно рисковал расшибить себе лоб о какой-нибудь низко накренившийся ствол или о слишком выдавшийся выступ скалы. Как при этих условиях Сарымсак подвигался вперед – понять было трудно, но он уверял, что различает дорогу. Это был совершеннейший вздор: он знал приблизительно ее направление и вел нас, без сомнения, наугад, в чем я и убеждался не раз, когда мы сталкивались грудь с грудью с каким-нибудь черным утесом. Тогда чиркались спички, осматривалась дорога, и оказывалось, что мы заехали не туда.


– Как же ты, Сарымсак, уверяешь, что видишь дорогу? Смотри, куда мы снова заехали!..


– Так мы сюда, может быть, и днем бы заехали… Разве, хозяин, в этой трущобе может существовать какая-нибудь дорога?.. Река бежит – вот дорога, и где почище, там тоже дорога…


«Резонно», – подумал я; но мне сейчас же стало понятно, почему мы то и дело натыкаемся то на скалы, то на бурелом, то на сплошные заросли ели… Мы, очевидно, шли не дорогой, а руслом потока, где до нас, вероятно, ходили только самые первобытные обитатели этих гор, какие-нибудь дикие гаогюйцы или тукиесцы, оставившие несомненные следы своего здесь пребывания.


Между тем стало светать, и по мере того, как все явственнее и явственнее становились предметы, мороз крепчал и ветер усиливался. Но мы почувствовали себя все же лучше, в особенности когда Сарымсак торжественно объявил, что самая худшая часть дороги осталась у нас позади… Я думаю! Теперь мы и сами уж видим, что ущелье р. Бай-ян-хэ совсем не такая трущоба, какой она нам казалась сначала: ущелье, как всякое лесное ущелье. И поезжай мы тропинкой, а не сбейся с пути в самую глушь, вероятно, наши бока и бока наших лошадей потерпели бы меньше.


Наш слух неожиданно поразили совсем для этих мест странные звуки, сперва слышавшиеся издали, потом все ближе и ближе… Точно благовест?!


– Сарымсак, ты слышишь?.. Что бы это было такое?!


– Ишакчи![77]


Мы были сконфужены. Сколько раз, в продолжение частых странствий своих по дорогам Внутренней Азии, мне приходилось прислушиваться к этому «благовесту в пустыне», и теперь я его вдруг не узнал! Но, странное дело, мне почему-то казалось нелепою мысль, что «нашей дорогой» может идти караван… а между тем он действительно шел, и вскоре мы даже поравнялись с турфанцами, подгонявшими длинную вереницу ослов, очень послушно несших свою громоздкую клажу. Но как уныло гудели их несоразмерно большие колокола, и как беспомощно выглядели теперь и эти милые твари, то и дело тонувшие в рыхлом снегу, и сами турфанцы, одетые в рубище и совсем изнемогавшие от трудностей пройденного пути!


Что же станется с ними на перевале?.. И мы с сожалением всматривались в эти изможденные лица и от всего сердца приветствовали их мусульманским «аман».


– Аман, аман, таксыр [господин]! – дружно отвечали нам и погонщики, точно обрадовавшись, что не они одни попали в разряд «самых отчаянных».


Бедные! Они еще не предчувствовали тогда, какую страшную участь одному из них готовит судьба… А мы, мы тоже в то время не думали, что в их лице та же судьба шлет нам своих избавителей!


Лес кончился; впереди – царство снега и скал. Но как далеко в настоящее время ширятся пределы его – никому неизвестно.


Сарымсак провел буйную молодость: он был воин и барантач[78]. Был случай – он неожиданно разбогател и поселился в Хами. Родственник старшей жены Башир-хана, он пользовался там чрезвычайным почетом, но праздная жизнь была ему не по сердцу. Прельстившись ролью странствующего купца, он снарядил свой караван и стал разъезжать по поселкам и городам; однако скоро заметил, что и эта роль ему не к лицу. Он бросил торговлю, роздал вырученные деньги в долги и бежал на Алтай к киргизам-киреям. Много лет прожил он их вольною жизнью, не раз гонял их стада на продажу в Гучэн, в качестве главного пастуха, зимовал в глухих ущельях Тянь-Шаня, но в конце концов бросил киргизов, перебрался снова в Гучэн и тут жил в качестве простого джигита у богатого ходжентского выходца, когда вдруг узнал, что в окрестности города прибыли русские. Сарымсак угадал в нас именно тех людей, каким и он был всю свою жизнь, – вечных странников! – и тотчас же решился… С тех пор он не покидал нашего каравана и служил нам верой и правдой. Так вот что за человек был Сарымсак!


Но и он озирался теперь с удивлением и беспокойством при виде необъятных масс снега кругом. Его беспокойство передалось тотчас же и нам.


– А что, Сарымсак, никак ты сбился с дороги?


– Н-нет… но я не могу найти каменных исписанных плит, о которых я тебе, таксыр, только что говорил… А! Вот они! Поезжай вон на тот бугор, а мы с Глаголевым пока потихоньку станем взбираться на перевал… – Он что-то добавил еще, но последних его слов я уже не слыхал.


Я лез на указанный мне бугор и внимательно осматривал каждый встречный мне камень. Наконец я наткнулся на два стоймя поставленных крупных осколка филлита, которым искусственно придана была сверху округлая форма. На них были отчетливо выбиты усатые лица монголов.


Это были знаменитые «бабы», каких не мало разбросано на всем обширном пространстве юга России, от границ старой Польши до пределов Саян и Алтая; так далеко на юго-востоке их, однако, еще вовсе не находили, и в этом мы должны, без сомнения, видеть весь интерес нашей находки.


Кроме каменных баб, никаких «исписанных непонятными» буквами плит я не видал: все прикрыл здесь предательский снег! И точно его еще мало навалило кругом! Он снова пошел, и на этот раз точно сговорившийся с ним заранее ветер подхватывал массы его и нес нам прямо навстречу. Начинался настоящий буран.


Я быстро скатился с бугра, но нигде – ни впереди, ни внизу – спутников своих уже не нашел. Я пробовал крикнуть, но что в такое время мог значить крик человека? К счастью, я набрел на их след, который не успело еще вполне замести. Из всех сил устремился я по этому следу, хватаясь за него, как, вероятно, только утопающий хватается за соломинку. Рыхлый снег, в котором я утопал то и дело, до крайности измучил меня, когда вдруг, впереди я увидал нечто черное… «Не они ли?» – мелькнуло в уме. Но я тотчас же решил, что ошибся. Действительно, это был пологий выступ скалы, прикрытый мерзлой землей и черною, мелкой галькой. Здесь проходила тропинка, на которой явственно отпечатались свежие следы лошадей. Я вскочил на свою и несколько мгновений спустя находился уже снова рядом с Глаголевым и Сарымсаком.


Мы начали свой трудный подъем на Буйлук.


Не вовремя налетевшая туча прошла. Небо очистилось, и солнце ослепительно заблистало на белой поверхности гор. И в природе и у нас на душе стало вдруг как-то радостно: чувствовалось, что беда миновала. Мы стали даже шутить и тут только уже спохватились, что сильно продрогли. Я на ходу посмотрел на термометр – 11° ниже нуля!


– До перевала еще далеко?


– Нет, близехонько…


Но мы шли еще целый час. Снегу здесь уже не было. Гора смерзшейся желтой и черной гальки, прорванной только в двух-трех местах выходами метаморфических сланцев, – вот что такое Буйлук.


С перевала хотя и открывается обширнейший горизонт, но смотреть было решительно не на что: в непосредственной близи только снег, да из-под него торчащие скалы, а на краях горизонта фиолетовые гребни хребтов и отрогов.


Спускаться было легко. Мы и не заметили, как вышли в узкую котловину, обставленную всюду горами, кольцо которых прерывалось только в одном месте рекой. Сперва мы было и направились в эту сторону, но вдруг Сарымсак спохватился:


– Нет, не сюда…


Мы повернули назад, завернули за какую-то щель и остановились: громадные массы снега загораживали дорогу.


Сарымсак сдал заводных лошадей казаку и поскакал назад в котловину. Полчаса спустя мы заметили его на скале: он усиленно махал нам руками.


– Вот что, таксыр, – говорил он, силясь казаться покойным, – сколько раз ни ходил я этой дорогой, но такого снега в боковых ущельях совсем не припомню. А между тем сворот на Кичик-даван приходится именно на одно из этих ущелий… Рассмотрите же их: все как один! Снег не только замел все следы нашей дороги, но и скрыл все приметы, по которым только и возможно было угадать направление.


– И ты решительно отказываешься вести нас вперед?


– Я боюсь ошибиться…


– Тогда надо назад…


Но Сарымсак указал мне на небо: солнце успело уже сделать более половины своего дневного пути и теперь ежеминутно готовилось погрузиться в надвигавшиеся с запада густые черные тучи.


– Поздно!.. Буран…


– Да, но ведь и эта яма нас от бурана не спасет, а там, на перевале, все-таки снега поменьше… Если же доберемся до Бай-ян-хэ, то там хоть в лесу приютимся!..


С этим последним доводом спутники мои согласились, и мы повернули назад своих лошадей.


– Чу?!.. Благовест! Неужели ишакчи?


– Ишакчи! Ишакчи!..


Мы обрадовались им, как своим избавителям. Сразу воскресла надежда, и не напрасно: турфанцы указали нам Кичик-даванскую щель.


– Аман! Аман! – Мы расстались вторично и, как нам теперь думалось, навсегда. Но судьба сулила иначе. Три недели спустя ишакчи нас разыскали и просили помочь умиравшему их товарищу. Но ему могла теперь помочь одна только смерть… Это был почти уже труп с совсем обезображенными конечностями…


– Что это?! Что случилось? Как дошел он до такого ужасного состояния?


– А ты помнишь, господин, как мы тогда с вами расстались? Его осел не пошел, он остался там ночевать и замерз…


* * *


Опять снега. Опять буран. Опять подъем и, наконец, спуск в ущелье, которое должно было вывести нас сначала в долину р. Керичин, а потом и к турфанскому поселку Кок-яф.


Солнце садилось. Но, к счастью, мы успели далеко за собой оставить снега, а тут уже нас гостеприимно приветствовал теплый воздух низин. Мы вздохнули свободнее.


– А далеко ли, Сарымсак, до Кок-яра?


– Да километров тридцать осталось…


– Как тридцать километров? Да ведь солнце уже закатилось!


– Закатилось…


Положение наше становилось трагическим.


– Послушай, Сарымсак! Да нельзя ли где-нибудь остановиться поближе… Ведь мы часов пятнадцать не ели…


– А что будем есть?


Я вспомнил, что с нами, действительно, не было решительно ничего, кроме чая и сахара, так как рассчитывали ночевать не в степи, а в селении.


– Ну, чай вскипятим, по куску хлеба найдется, а лошади, по крайней мере, отдохнут и пощиплют травы.


– Здесь «харюза»[79]. И травы, годной для корма скота, не растет. Здесь все сеяное, все покупное. Первое же селение и будет Кок-яр…


Мы спускались все ниже. Ночь. На небе ни облачка, и луна прекрасно освещает наш путь. Густые тени; неверное, фантастическое освещение скал, непомерно высокими и зубчатыми стенами стоящих по обе стороны от дороги; наконец, мягкий грунт этой дороги и, главное, необыкновенная тишь в воздухе – все это на время мирит нас с перспективой еще тридцатикилометровой езды… Желая, однако, сократить время, мы гоним лошадей рысью и то ныряем в густую тень, то снова выскакиваем на освещенную луною площадку. Ущелье становится у́же. Мы объезжаем какой-то каменный вал. «Морена!» – мелькнуло у меня в голове, но Сарымсак сообщает, что это остатки китайского укрепления. Мы минуем его. Ущелье снова расширяется, и горы мельчают. Впереди ясно обозначилась необъятная даль. Но мы почему-то сворачиваем на запад.


– Это куда?


– К Керичину.


Но Керичин не показывается. Ущелье опять то ширится, то снова суживается, и так без конца.


– Сарымсак, далеко ли еще?


– Не далеко.


Еще прибавили ходу, но впереди все те же картины.


– Далеко ли?


– Не знаю…


Наконец, мы въехали, как нам показалось, в ворота. Это точно природный туннель. Совершенная темень… И вдруг в этой темени мелькнули огни, послышались голоса, зашумела вода…


– Кок-яр?


– Керичин…


– А кто эти люди?


– Такие же проезжие, как и мы.


Сарымсак подъехал к этим проезжим.


– У них, таксыр, с собой нет ничего: ни хлеба, ни фуража. Надо ехать вперед. Кок-яр уже близко. Нет пяти километров.


Мы переехали реку, миновали рощу туграков и полезли на какую-то гору.


– Сарымсак, куда же мы лезем?


– Кок-яр за этой горой.


Луна светит по-прежнему. Легко догадаться, что мы едем грядой, отличной от осевого Тянь-Шаня, но ему параллельной: там метаморфические породы, здесь же глина, конгломераты, песчаники; но как там, так и здесь совершенное бесплодие, даже больше: там хоть изредка мелькала полынь, чий, кусты караганы, может быть, другие растения; здесь же, кроме Eurotia ceratoides, ничего. Лошади тянулись к этому полукустарнику, но потом отворачивались гадливо. Становилось их до невозможности жаль.


Но зачем-нибудь горы эти да посещались людьми, и, вероятно, вовсе нередко, судя по значительному количеству колесных путей и конных тропинок. Сарымсак вспомнил, что встречал здесь не раз ишакчей, везших каменный уголь. Но теперь нам было решительно не до угля. Мы уже сбились с дороги и меняем одну тропу на другую.


Мы спустились с горы: перед нами безграничная каменистая степь – «харюза». Мы твердо верим, что стоит нам ею проехать всего каких-нибудь километра два и перед нами блеснут в овраге воды Кок-яра. Но взамен оврага мы наткнулись на горы.


– Мы взяли слишком направо, надо левее… Эта гора примыкает к Кок-яру…


– Слышите, ваше благородие, никак это петух?..


И Глаголев, в полном убеждении, что не ослышался, взбирается на соседний бугор… Горы, горы и горы… Так на западе, а на юге безграничная каменистая степь… И на всем этом пространстве никакого следа жилья человеческого.


Сарымсак опустил голову:


– Я заблудился!..


Был первый час ночи. Почти целые сутки и мы, и лошади были совсем без еды. Но есть не хотелось. Всех мучила теперь только жажда… воды! Но где было взять эту воду?..


Мы связали своих лошадей и уселись на берегу сухой водомоины дожидаться утра…


А при первых проблесках света Сарымсак подвел мне коня и, указывая на запад, сказал с какой-то особенною грустью в голосе:


– Посмотри, господин, вон башня. Это «Бадаулет-курган», под ним поселок Кок-яр-аягэ. Мы не заблудились, но не доехали…


И потом вдруг добавил:


– Да, стар становлюсь! Пора уже думать мне и о смерти…


Когда я осмотрелся, то мне представилась такая картина.


Далеко вперед, в бесконечную даль, уходила каменистая пустыня, изрезанная кое-где обросшими хвойником неглубокими и плоскими водомоинами, имевшими общее направление на юго-восток. Там общий характер местности изменялся: виднелся яр р. Керичин и большие массы зелени – поля ак-джугары, принадлежащие поселку Чиктым. На западе местность выглядела пустыннее, и только одна желтая масса Бадаулет-кургана подсказывала нам близость человеческого жилья.


Обрыв р. Кок-яр стал обозначаться на пятом километре, но мы ехали еще целый час, прежде чем добрались до выселка Кок-яр-аягэ, расположенного на дне глубокой и широкой долины этой реки. Выселок состоял из трех-четырех хозяйств, неизвестно чем здесь существующих, так как галечная почва речного русла была малопригодна для земледелия. На убогих клочках, по соседству, впрочем, все же высевалась пшеница и разводились бахчи, но какого громадного труда должны они были стоить поселившимся тут земледельцам!


За час до полудня мы распростились со стариком-турфанцем, суетливо хлопотавшим около нас, переехали широкий, поросший карагачевым кустарником сай Кок-яра, с трудом взобрались на правый крутой его берег, осмотрели развалины Бадаулет-кургана, выслушали рассказ о чрезвычайной глубине находящегося там колодца и снова пустились в дорогу.


Перед нами опять харюза – каменистая степь, покрытая черной галькой, которая нестерпимо отсвечивает солнечные лучи. Ни одной былинки, куда ни взгляли! Даже Ephedra здесь не растет.


Мы в пустыне, но горизонт наш сужен миражем, который стелется впереди либо гладкой поверхностью озера, либо волнующимся туманом, принимающим самые чудные очертания. Чем ниже опускается солнце, чем резче становится разница в температуре и плотности между различными слоями атмосферы, тем ближе и ближе надвигается и на нас этот туман. Наконец, нам самим уже начинает казаться, что мы точно взвешены в воздухе и вместе с тем уголком степи, по которому бегут наши кони, плаваем в волнах эфира… Странное впечатление! Временами из этого оптического тумана выплывают какие-то гигантские фигуры людей, которые в следующее мгновение оказываются проезжими турфанлыками. «Аман, аман!» – приветствуем мы друг друга и, разминувшись, продолжаем свой путь в том же тумане.


Но вот, наконец, мы распрощались с каменистой пустыней! Мы съехали в какую-то впадину, туман перед нами рассеялся, и впереди во всю свою ширь раскинулся богатейший оазис Ханду.


Ханду окружен с севера концентрически сходящимися рядами круглых насыпей с четвероугольными, обделанными деревом, отверстиями посередине. Это – карыси, колодцы, вернее системы колодцев, соединенных между собой трубами, по которым подпочвенная вода и выводится на поверхность. Об этих замечательных гидротехнических сооружениях я буду иметь еще случай говорить ниже; здесь же замечу, что, так как карыси обеспечивают существование оазисов Турфана, то местное население относится с особенным уважением к лицам, знакомым с сооружением сих последних; в тех же исключительных случаях, когда ремонт или сооружение таких карысей обходится не без человеческой жертвы, то погибших хоронят на общественный счет и к могилам их относятся с таким же почтением, как к могилам святых.


После стольких километров бесплодной пустыни Ханду своими садами, тенистыми аллеями и по всем направлениям струящимися ручьями прозрачной воды производит чарующее впечатление. Впрочем, и при других условиях он не может не произвести подобного же впечатления на заезжего человека. Это настоящая «жемчужина» среди оазисов Востока и по своему благоустройству и богатству не имеет соперников в Центральной Азии. Побывав в Ханду, невольно уносишь оттуда такое впечатление, что в нем нет бедных и что вся община, как один человек, посвящает все свободные силы свои заботам о красоте общего обиталища.


Только центр оазиса застроен сплошным рядом домов; но даже и тут, впереди и позади их, подымают свои вершины вековые туты, ясени, («чарын» по-туземному), айланты (чулюк) и карагачи, которые в течение всего почти дня удерживают на улице тень. А от этой улицы, сходящейся с несколькими другими у центрального пруда, через который перекинут красивый, китайской архитектуры, мост, во все стороны идет сплошной лес, в котором персики, абрикосы, «нашпута»[80], айва (джуджиль), гранаты (анар) и груши (альмуруд) теснятся под тень таких гигантов, как волошская орешина, карагач, платан и серебристый тополь. Вдобавок и жилища, и глинобитные стены оград местами густо оплетены здесь «сарыготом» или красиво убраны виноградом. Но не сады, не местные опрятные постройки и не всюду бегущие ручейки привлекают здесь главное внимание путника, а поля, которые распланированы в Ханду с замечательным искусством и содержатся так, как, вероятно, нигде в другом месте; а между тем они ничем не ограждены и только линии тутовых посадок разбивают их на участки. Все улицы в Ханду также обсажены тутом, карагачем или пирамидальным тополем и отличаются поразительной чистотой, чему в значительной мере содействуют как сухость климата, так и обычаи утилизировать всякие отбросы, которые в других местечках и городах выбрасываются на улицу: часть идет на топливо, а часть на изготовление компостов.


Мы прибыли в Ханду вечером, когда уже на улицах толпился народ, возвратившийся с пашен, и среди этой толпы мы не заметили ни одного оборванца: чисто вымытая рубашка (кунпэк) виднелась на богатом и бедном, которые если и различались между собой, то только большей или меньшею ценностью своего головного убора – допы или материей на джаймэке; у большинства джаимэк был крыт местной цветной бязью, а у богатеев и местных франтов – русским тиком. Хотя несомненно, что Ханду в гостях у себя видел европейцев впервые, но толпа, при нашем появлении, не обнаружила ни малейшего любопытства. Она даже как будто нас сторонилась и безучастно отнеслась к нашим расспросам: где бы мы могли пристроиться на ночь? Нам указывали то на один дом, то на другой, но там или не оказывалось хозяина, или хозяин бесцеремонно нас выпроваживал, заявляя, что принять нас у себя он не может из боязни китайских властей, которые, придравшись к случаю, выжмут из него последние соки. «Если бы, – добавлял он, – турфанский амбань уведомил нашего доргу[81] о вашем прибытии, то любой дом мог бы служить вам пристанищем; а теперь, помимо дорги, едва ли кто решится вас принять у себя».


– Ну, в таком случае, покажите нам дорогу к дорге!


Дорга сказался отсутствующим. Но его заместитель оказался любезнее и тотчас же отвел нам приличное помещение. «Видите ли, – говорил он дорогой, – если бы вы ближе знали, в какой кабале нас держат китайцы, то не стали бы сетовать и на наше негостеприимство – своя шкура, конечно, каждому ближе».


– Да ведь вот нашлось же у тебя для нас помещение…


– Нашлось потому, что мы не знаем, что вы за люди. Боимся пересолить. А вдруг как окажется, что вы с китайского ведома здесь разъезжаете? Тогда опять ведь беда!


В удостоверение того, что так оно и есть в действительности, я показал аксакалу наш паспорт. Этого было достаточно, чтобы сразу же расположить в нашу пользу туземные власти. Хандуйцы нас тотчас же окружили, и в болтовне с ними мы незаметно провели время до ужина.


Еще подъезжая к Ханду, мы заметили на юге невысокую гряду гор; но только на следующий день, при выезде из помянутого оазиса, нам удалось разглядеть ее подробнее. Ее нам называли различно: Туз-тау и горой Иеты-кыз. Последнее название, означающее «Семь дев», приурочивалось, впрочем, как кажется, к тому только участку гряды, который возвышался на юг от Лемджина. Странным названием этим гряда обязана семи глыбам выветрившегося песчаника, венчающим вершину горы и имеющим, если смотреть на них из долины, действительно некоторое сходство с человеческими фигурами.


Местное население чтит эту гору, связав с ней одно из многочисленных преданий своих; но надо иметь, действительно, не в меру пылкое воображение, чтобы в изображенных на прилагаемой фототипии глыбах песчаника видеть окаменелых по воле Аллаха девиц. Впрочем, как истые мусульмане, турфанцы и не приближаются никогда к этим причудливым скалам, будучи твердо убеждены, что смельчаку, который рискнул бы на это, грозит половое бессилие. И уж на что Сарымсак или мой джигит Ташбалта, но и те отказались сопровождать нас с братом на эту гору, когда мы снова, неделю спустя, съехались с нашим отрядом в Лемджине. Если не считать этих вершин, то гряда Туз-тау с севера представляется высоким валом, поражающим монотонностью в окраске и однообразием в контурах. Иною представляется она в поперечных долинах своих, но об этом будет сказано в своем месте.


Ханду отделяется от Лемджина неширокой полоской глинистой пустыни, частью лишенной вовсе растительности, частью поросшей верблюжьей колючкой, солодкой и некоторыми солянками. Это обычное место остановки верблюжьих караванов, идущих из Лян-чжоу-фу в Карашар и далее в города Джиттышара. Один из таких караванов располагался здесь и сегодня в тот самый момент, когда мы с рассветом покидали Ханду.


Лемджин занимает обширную площадь, вытянутую километра на четыре вдоль подошвы Туз-тау; благодаря, однако, широким рукавам гальки, разбивающим ее на участки, в ней сравнительно немного земли, годной под обработку. Зато ключи и карыси дают здесь столько воды, что ее хватает даже на рисовые поля. Центр Лемджина составляет базар – несколько чистеньких китайских и дунганских лавчонок, приютившихся под сенью громадных деревьев. Здесь проходит главный тракт и сюда же сходятся все дорожки и тропы, ведущие к отдельным группам домов и хозяйств, на которые естественно распадается Лемджинская община. Но с большой дороги этих хозяйств в большинстве случаев вовсе не видно, – так густы здесь повсеместно древесные насаждения!


Западная окраина Лемджина, называемая Лемджин-кыр, ныне заброшена: постройки развалились, бывшие поля заросли верблюжьей колючкой (джантак) и другими сорными травами. Местные карыси здесь иссякли вследствие выборки подпочвенной воды слишком развившимися соседними карысными системами Су-баш и Лемджина.


За Лемджин-кыром расстилается пологая, глинистая, совсем бесплодная впадина, сохранившая все следы бывшего озера. Несколько в стороне от дороги здесь производят ломку соли. Слегка горьковатую, с значительными цветными примесями, соль выбирают на глубину 600–900 см из подпочвенных пустот, которые она и выстилает друзами довольно крупных кристаллов.


Следующее селение, расположенное в семи километрах от Лемджин-кыра и насчитывающее не менее 50 дворов, было Су-баш, названное так потому, что ключи его и обширная карысная система питают значительный оазис Туёк, расположенный по южную сторону кряжа Туз-тау. Су-баш в настоящее время слился с Сынгимом, обширным оазисом, насчитывающим до 450 дворов. Он так же, как и Лемджин, тянется узкой полоской вдоль гор и на западе отграничивается крутым обрывом отрога Туз-тау, под которым струится ключик Уртанг.


Спускаясь вниз по текущей среди высоких камышей речке Уртанг, мы втянулись в ущелье, рассекающее горы Туз-тау, и вскоре затем вышли на более многоводную речку Мултук, истоки которой находятся в ключах и карысях выше довольно значительного селения с тем же названием, расположенного по северную сторону Туз-тау и западнее вышеупомянутого отрога.


Долина р. Мултук, поросшая облепихой и лозняком, замечательна теми остатками старины, которые сохранились здесь еще с уйгурских времен: в долине заметны следы укрепления, в горах левого берега выбиты капища и монастырские кельи, в которых превосходно разрисованная штукатурка до сих пор еще не осыпалась и сохранила необыкновенную яркость красок; по выходе же из гор, где речка получает название Кара-ходжа, вдоль нее всюду виднеются развалины городов, надгробные памятники и глинобитные постройки менее определенного типа.


При выходе речки Кара-ходжа из гор расположен небольшой выселок Сынгим-аузе. Дорога здесь разветвляется: юго-восточная ветвь сворачивает в селение Кара-ходжа; юго-западная, прямо через каменистую пустыню, поросшую в изобилии Capparis spinosa («каппа»), Alhagi kirghisorum и Zollikoferia acanthoides, идет на Турфан. Мы свернули на эту последнюю, но проехали ею не более двух километров. Было уж поздно; к тому же, сделав сегодня не менее 40 км, мы имели право подумать об отдыхе. С этой целью мы оставили большую дорогу и прямиком направились к выселку Ауат, в котором, после некоторых колебаний, нам, наконец, и отвели приличное помещение.


Ауат – это небольшой, полузасыпанный песками и весьма бедный поселок, в котором мы еле-еле могли собрать достаточное количество фуража для лошадей и кое-какой провизии дли себя: несчастные ауатцы, без разрешения своих хозяев, лишены были права продавать что бы то ни было в посторонние руки! И то, по просьбе продавцов, мы должны были разыграть роль каких-то бандитов, силой отымавших все то, в чем нуждались.


Проснувшись чуть свет, мы тронулись мимо развалин, приписываемых Абдулла-беку, потомку турфанских князей, полузасыпанных также песками. Пески эти местного происхождения. Некогда вся местность между Кара-ходжа и Турфаном была покрыта тростниковыми займищами, питавшимися отчасти подпочвенной водой, а отчасти и водой карысей и ключей, спускавшейся сюда в осеннее и зимнее время. С развитием, однако, подземного дренажа и образованием целого ряда выселков на линии Чиль-булак – Кара-ходжа-карысь камыши исчезли. Тогда турфанцы набросились на выкорчевывание тростниковых корневищ – «чаткала», служащих им и поныне топливом. Беспощадный кетмень разрыхлил и без того уже безмерно сухую и песчаную почву турфанской долины, а ветер собрал ее в длинные, темно-серые гривы, загоняя их все дальше и дальше на запад, к Турфану, где пески уже засыпали немало культурной земли.


Дорога по этим пескам утомительна. Воды нет, несмотря на то, что мы целые километры едем над подземными трубами с проточной водой; растительности никакой; из животных – одни только ящерицы, принадлежащие к распространенным в Центральной Азии родам – Eremias и Phrynocephalus; зной до такой степени сильный, что в летнее время сообщение по этой дороге прекращается, и путники направляются из Турфана в Люкчун кружным путем через Турфан-керэ, Кош-карысь, Спюль-аксакал-карысь, Чаткал и Ходжа-Абдулла-бек-карысь.


При сходе ауатской и сынгимской дорог выстроена харчевня. Здесь же проходит и граница Турфанского оазиса – на восточной окраине пустынного, лишенного почти вовсе древесных насаждений, но зато интересного своими развалинами, относимыми к уйгурскому времени. Так, между рукавами речки Булурюк-баур, из коих восточный пробегает в шести километрах к западу от схода дорог, находятся развалины уйгурского укрепления, поражающего не размерами, но необычайной толщиной своих стен. Стены эти выведены почти в квадрат, снабжены фланкирующими башнями по углам и внутри не содержат ничего, кроме безобразных груд мусора и бесформенных возвышений. Бывшее укрепление это дает ныне приют одному только бедному турфанскому семейству, члены коего пробили себе в старых стенах ряд келий и умудрились провести сюда небольшой рукав из ближнего арыка для орошения бахчей и огорода, разведенных среди помянутых выше мусорных куч.


Проехав мимо обширного кладбища и красивой мечети, переделанной, по словам местных жителей, из христианского (несторианского) храма, мы увидали, наконец, впереди Гуан-ань-чэн – китайский Турфан. Города этого мне не пришлось посетить, но, по словам туземцев, внутренняя его распланировка, а затем и архитектура частных и казенных зданий имеют вполне шаблонный характер. Китайский базар его беден, хотя и занимает всю главную улицу от западных к восточным воротам; последние остаются постоянно закрытыми. Он выстроен в виде прямоугольника, вытянутого вдоль большой дороги, обнесен новыми, высокими стенами с двойной защитой и башнями по углам и имеет, кроме вышеупомянутых двух главных ворот, еще ворота на юг, где одной длинной и частью крытой улицей расположилось городское предместье, населенное дунганами, китайцами и таранчами. Через это предместье, огибая городскую стену, и проходит арбяная дорога из Люкчуна в Турфан. Здесь же находится и та таможня, на обязанности коей лежит взимание акцизного сбора; она тотчас же бросается в глаза своей окраской – кирпично-красными кругами на белом фоне простенков.


Против китайского города, в километре расстояния, расположен старый тарачинский Турфан, называемый иногда, в отличие от Уч-Турфана, Куня-Турфаном. Широкая грунтовая дорога, ведущая к нему, окаймлена арыками, за которыми, по обе ее стороны, виднеются пашни, засеянные ак-джугарой и кунжутом. Самый город не велик и окружен тонкими, от времени совсем растрескавшимися, зубчатыми стенами. Зато он полон жизни, и внутри, благодаря пестрый толпе, производит приятное впечатление. Вдоль главной улицы, идущей от ворот до ворот, т. е. от востока к западу, тянутся ряды ларей и лавок; это – главный базар, центральное место которого занято высокой и красиво выстроенной китайской кумирней. Близ нее начинаются ряды с русским товаром: мануфактурой, железными изделиями, писчебумажными принадлежностями, сахаром, свечами, спичками и т. п. предметами; тут же находится и обширный караван-сарай русских купцов, которые встретили нас с почетом и отвели прекрасное помещение.


Турфанская область славится своей зеленой коринкой [изюмом], хлопчатобумажными грубыми тканями (даба), фруктами и дынями, которые и служат главнейшими статьями вывоза в соседние области, а частью и далее – в застенный Китай. Но этим экспортом не занимаются турфанлыки. Они точно боятся значительных операций и давно уже передали всю оптовую, а частью и розничную, торговлю в посторонние руки. Оттого-то Турфан и пестрит самыми разнообразными лицами и костюмами, в которых турфанский национальный джаймэк играет весьма малозаметную роль. И действительно, в Турфане считается постоянных жителей всего около 5 тысяч душ: из них 10 % выпадает на долю китайцев, 20 % на долю дунган и 20 % на долю выходцев из других округов Восточного Туркестана; пришлых же, в особенности в осеннее время, так много, что какие-нибудь полторы-две тысячи взрослых турфанцев совсем исчезают в этой толпе, которая к тому же, как наиболее деятельная часть населения, всегда на виду: на базаре или на большой дороге в окрестные города.


Турфан как город ничем не замечателен. Он выстроен по типу всех остальных крупных городов Туркестана и, за исключением упомянутой выше кумирни, не имеет красивых построек.


О времени его основания нам ничего неизвестно; в истории же имя это впервые упоминается в 1377 г.[82] К половине XV в. Турфан, пользуясь слабостью смежных владений – Могулистана (Беши-балыка) и Хотана, стал усиливаться и, овладев Люкчуном и Кара-ходжа (Хо-чжоу), приобрел первенствующее положение среди мелких владений, на которые в то время распадались земли Восточного Туркестана. С 1469 г. княжество это стало называться султанством; несколько же лет спустя уже владело Хами, власть над которым упрочилась, однако, вполне не ранее 1513 г. С усилением в соседней Джунгарии союза ойратских родов значение Турфана стало падать, и уже в 1646 г. турфанский владетель вынужден был искать покровительства маньчжурского дома, что не спасло, однако, его владений от калмыцкого ига: к исходу XVII столетня, после того, как Куку-нор и Тибет уже давно находились в их власти, калмыки овладели не только Турфаном, но и всеми остальными землями Восточного Туркестана. С тем вместе существование этого княжества, как самостоятельного владения, прекратилось[83].


Глава тринадцатая. По Турфанской области


Сделав все необходимые закупки, 6 октября мы выступили в обратный путь на Люкчун и Пичан, где должны были, наконец, вновь соединиться со своим караваном. Это был пренеприятный день, и для Турфана крайне редкое, почти случайное, явление: в течение почти целого дня шел мелкий дождь, а к ночи термометр показывал уже ниже 0°.


До последнего рукава речки Булурюк-баур мы ехали прежней дорогой; здесь же свернули вправо и, минуя пески, направились несколько более кружной, летней, дорогой в Кара-ходжа, через селения и выселки: Турфан-керэ, Кош-карысь, Спюль-аксакал-карысь, Чаткал, Чиль-булак, Туру-карысь, Кара-ходжа-карысь, Ходжа-Абдулла-бек-карысь и множество других, оставшихся к югу от нас и составляющих один сплошной пояс богатейшей растительности, протянувшийся отсюда далеко на восток. От поселка Абдулла-бек-карысь мы свернули на Ауат и, миновав его, остановились в базарном селении Астына, занимающем центральное положение в общине Кара-ходжа. Ночевали в двухэтажном доме, отданном за ничтожную плату внаем двум выходцам из Русского Туркестана, торгующим русской мануфактурой и другими изделиями вот уже свыше шести лет в одной только этой общине. Купцы уже были предупреждены о нашем прибытии и теперь поджидали нас с дастарханом, состоявшим из нескольких подносов с лепешками и сухими фруктами, подноса с тонкими лепестками нарезанной дыни, из плова и чая.


Едва на следующий день выехали мы из селения, окруженного, как и все почти остальные селения Турфанского округа, широким поясом садов, как уже завидели впереди развалины знаменитой резиденции идикотов Уйгурии, т. е. древнего Хо-чжоу. Сводчатые, изнутри оштукатуренные постройки, мощные стены, в которых, как в скалах, местные жители высекли себе сакли, круглые башни, в одном фасе трое ворот, защищенных выдвинутыми вперед стенками, – все это носило в себе не только отпечаток седой старины, но и характер, чуждый современной туркестанской или китайской архитектуре.


У Хо-чжоу дорога разветвляется; оставив туёкскую ветвь влево, мы обогнули помянутые развалины и вышли на глинистую степь, только в начале поросшую Alhagi kirghisorum, дальше же совершенно пустынную и местами усыпанную черной галькой. Но как раз здесь стали мелькать перед нами одни развалины за другими, что, конечно, свидетельствует, что некогда и тут царствовало оживление, что и сюда проводилась вода…


Прежде всего, к северу от дороги, мы увидали остатки стен недостроенной крепости времен Якуб-бека и тут же еще одно древнее укрепление. Затем, почти до полуразрушенного дунганского поселка Ян-хэ, перед нами постоянно мелькали и справа и слева остатки стен, древние кладбища, отдельные стоящие пирамидообразные массивные надгробные памятники (ступы?) и кучи красноватой глины и кирпича, успевшие принять уже совсем бесформенные очертания. Километрах в пятнадцати мы встретили развалины кишлака и через четыре километра прибыли в селение Ян-хэ-шар, давшее название целой общине, цветущие поселения коей виднелись на юг от дороги.


Ян-хэ-шар оставляет странное впечатление. Это довольно узкая улица, обставленная аккуратно выстроенными и прекрасно оштукатуренными домиками, окруженная отовсюду поясом каменистой пустыни; ни былинки кругом, ни былинки внутри – пусто и мертво. Ян-хэ-шар был покинут дунганами после того, как со взятием Турфана Якуб-бек овладел всей областью. Из прежних его жителей, переживших события шестидесятых и семидесятых годов, остались всего одна-две семьи, да и те непонятно чем поддерживают здесь свое существование. Нас встретили здесь два дунганина и апатично проводили глазами.


– Да откуда берут они воду?


– Из колодцев.


– А чем живут?


– Дунганин с голоду не помрет…


Но ответ этот, конечно, не разъяснил нам ничего.


Между Ян-хэ и Люкчуном дорога пересекает совсем бесплодную пустыню, которую прерывает один только поселок Лянгэ; взамен того, и справа и слева виднеется непрерывный пояс зелени, который обозначает собою оазисы: на юге Ян-хэ-карысь, на севере – упоминавшийся выше Туёк.


Люкчинский оазис с запада не начинается, как большинство других мест оседлости в Турфанской области, густейшими насаждениями, а группой частью заброшенных хозяйств с жидкой древесной растительностью, среди которой бросаются в глаза особенно джигда и айлант. Этой беднейшей частью оазиса, получающей воду из особой системы карысей, мы ехали, впрочем, недолго и с километр дальше были уже в виду невысоких стен города.


Люкчун окружен старой, полуразвалившейся скорее оградой, чем крепостной стеной, без валганга [насыпи у стены] и башен; ворота, сколоченные из довольно толстых досок, не имеют защиты. Вообще же город этот едва ли может оказать какое-либо сопротивление даже партизанскому отряду, не говоря уже о сколько-нибудь организованном враге. Внутри он тесен и грязен, и все постройки его, его базар и постоялые дворы носят следы крайней бедности. Впрочем, я видел теперь только ту его часть, которая населена ремесленниками, торговцами и извозчиками; знать же, дворянство («ак-суек» – белокостные) и служилое сословие теснятся в другом его конце, ближе к дворцу князя, и тут, действительно, город выглядит наряднее, хотя в этом отношении он и значительно уступает предместью, правильнее, остальной части оазиса, поражающей богатством своей растительности, скрашивающей убожество крестьянских построек и оттеняющей азиатское, конечно, великолепие княжеских и дворянских загородных домов.


В Люкчуне мы не могли отыскать себе помещения. Постоялый двор, указанный нам, был положительно невозможен по своей грязи; частные же лица, подобно хандуйцам, из боязни перед своими властями, отказывали нам в приюте. Не зная, как быть, мы выбрались из города и направились по большой дороге, ведшей мимо обширного княжеского сада. Близ ворот этого сада, выстроенных в китайском стиле, мы повстречали двух старцев, к которым и обратились с просьбой помочь нам указанием – где искать помещения для ночлега. Узнав, что мы русские и что я чиновник, один из двух стариков, оказавшийся Богры-алям-ахуном, воскликнул: «Так, так! Таковы наши порядки в Люкчуне! Негоднейшего китайца принимают там с почетом, русскому же чиновнику не находится хотя бы только сносного помещения! Ну, да пожалуйте ко мне – мне китайские прихвостни не страшны…» И старец повел нас на обширный двор, обставленный яслями, а оттуда, через ворота с нишами для прислуги, на внутренний маленький дворик, упирающийся в высокое двухэтажное здание.


«Здесь вы развьючите лошадей, а вещи сложите вот в эту кладовку» – и он открыл одну из дверей флигеля, который с трех сторон окружал дворик. «А вы, – обратился он ко мне, – пожалуйте за мной».


Через небольшую дверь мы вступили в громадной высоты зал, с окнами, находившимися на высоте восьми метров от земли, отчего в нем всегда царствовал полумрак; стены этого зала не были выбелены, пол был глиняный и неровный, мебели никакой… Пройдя зал, мы приблизились к ступеням лестницы, сбитой из глины и прислоненной к стене. Поднявшись по ней, мы очутились в роскошном павильоне с окнами, выходившими в запущенный сад. Окна эти, высокие и забранные узорчатой решеткой, запирались изнутри ставнями. Стены оштукатуренные и раскрашенные пестрым с позолотой рисунком; цветной потолок, набранный из тонких и ровных жердей и палочек, наконец, паласы и кошмы, разостланные по глинобитному полу, дополняли внешний вид и убранство этого покоя, напоминавшего мне лучшие приемные комнаты богатых горожан Русского Туркестана и Бухары.


«Вот здесь вы можете устроиться. Сюда вам сейчас принесут фрукты и чай, а я посещу вас вечером; теперь же, простите, мне недосуг». С этими словами почтенный старик удалился.


Дом, в котором мы теперь находились, был выстроен покойным ваном. Павильон служил ему приемной, мрачная зала внизу – комнатой для просителей; наконец, целый ряд комнат, находящихся под павильоном с окнами и дверьми в сад, – внутренними покоями. Ныне здесь помещается медресе. Но здание к нему не приспособлено, и алям-ахун справедливо жаловался на скупость люкчунских властей, не желающих делать грошовых затрат на необходимые переделки. Ныне покои жены вана служат для хранения груш, павильон пустует, громадный зал настолько мрачен, что заниматься в нем можно только в редкие часы дня, и вот ученики поневоле слоняются где придется, по прежним службам и кладовым.


Вечер мы провели в беседе с муллами, которые вели ее в сдержанном тоне и обходя вопросы, непосредственно касавшиеся внутренней жизни Люкчуна. «Наша жизнь, – сказал мне в заключение Богры-алям-ахун, – вам непонятна, и то, что мы могли бы вам сказать о ней, не удовлетворило бы вашего любопытства. Хорошего, конечно, в ней мало, хвастаться нечем; но не пристало и жаловаться чужестранцам. А поживете – и сами узнаете, что здесь творится».


Еще подъезжая к Люкчуну, мы встретили таранчей, объявивших нам, что какие-то русские стоят под Пичаном; поэтому решено было, вместо того, чтобы повернуть на Лемджин, ехать в Пичан.


Мы ехали самой лучшей частью Люкчунского оазиса. Громадные деревья погружали в глубокую тень дорогу и во всех направлениях струившиеся ручьи свежей прозрачной воды. Кое-где виднелись жилые постройки, но большая часть земли все же отведена была под сады, принадлежавшие «белокостным» фамилиям. За высоким двухэтажным зданием – колоссальной сушильней винограда – древесные насаждения стали реже, появились поля джугары, которые и составили восточную окраину оазиса. Переехав окрайний арык с построенной на нем мельницей, мы, наконец, оставили его позади и очутились в каменистой пустыне, которая вдавалась острым клином между горами Кум– и Туз-тау.


Пески Кум-тау представляют явление замечательное. Они совсем бесплодны и одновременно неподвижны. Местные жители не запомнят, чтобы пески эти, передвигаясь когда-нибудь, поглощали клочки культурной земли; они даже не замечают, чтобы гребень Кум-тау изменялся заметно за последние десять лет. И хотя последнее сомнительно, тем не менее факт общей неподвижности песчаных гряд – неоспоримое явление. Было время, однако, когда Кум-тау не вдавался так далеко в долину Люкчуна: Пичанская река, исчезающая ныне под горою песку, когда-то свободно бежала между Ян-булаком и Дга и впадала в другую, по-видимому еще более крупную, но тоже давно уже пересохшую р. Асса. Относительная высота Кум-тау очень значительна и на глаз определяется в 450–500 футов (135–150 м). Эта громадная масса песку на крайнем северо-востоке перекидывается через Туз-тау, на юго-западе упирается в горы Чоль-тау, составляющие южную окраину Турфанской котловины. Как далеко пески эти идут на восток, в глубь страны, никому неизвестно, но, считая их древними дюнами Турфанского озера-моря, можно думать, что полоса их, вообще говоря, не особенно широка.


Не доходя до того места, где помянутая выше Пичанская река скрывается под песками Кум-тау, мы встретили развалины хутора Иски-лянгэ. Здесь дорога подходит к Туз-тау, каменистая почва пустыни сменяется глинистой и появляются первые признаки жалкой растительности: какая-то колючая трава, Nitraria Schoberi (по-местному «бöртекен»), Karelinia caspia и Zollikoferia acanthoides.


От Иски-лянгэ виднелась уже впереди сплошная масса садов, но до них все же оставалось еще не менее пяти километров. Дорога еще теснее приблизилась к подошве Туз-тау и стала пересекать одну за другой вымоины, образованные временными потоками. Наконец, впереди показалась и первая струйка воды – окрайний арык небольшого поселка Лянгэ или Шуга, расположенного при устье ущелья Пичанской реки. Это ущелье настолько просторно, что сады и поля не прерывались и в нем, а затем мы проехали и целый ряд хуторов, которые, вместе со своими пашнями и садами, подымаясь террасами над широким и усыпанным галькой плёсом реки, занимали всю западную половину ущелья. Это – селение Икиришты-хана, иначе Ёргун. В то же время противоположный скат ущелья представлял высокие наметы песку: это гряда Туз-тау, занесенная с востока песками, – в своем роде единственная и в высшей степени оригинальная картина! Почти при северном устье ущелья дорога пересекает Пичанскую реку и, идя среди садов и хуторов левого ее берега, выводит на относительно довольно значительное плато, в центре которого мы, наконец, и увидали невысокие и почти уже совсем развалившиеся стены Пичана.


Пичан – город старый, небольшой и в высшей степени грязный; население его смешанное и в общем не превышает двух тысяч душ обоего пола; базар невелик и убог. Управляется город китайским чиновником V класса, совместно с аксакалом из коренных пичанцев. Гарнизон состоит из двух десятков солдат, обязанных нести одновременно и полицейскую службу.


В Пичане своего каравана мы не застали. Брат, не дождавшись нас в этом городе, ушел в Лемджин с тем, чтобы поджидать нас там или в Люкчуне. Итак, нам ничего другого не оставалось, как, переночевав в Пичане, возвращаться назад в Люкчун или, может быть, даже в Лемджин.


Уже вчера, когда мы собирались в путь из Люкчуна, мы были неприятно поражены холодным утренником: лужи покрылись ледяной корой; кое-где, на более сырых местах, виднелся пятнами иней. Но здесь, в Пичане, хватил уже настоящий мороз −13°С! Все арыки и широкие разливы речки замерзли, листья потемнели, и вся местность получила зимнюю физиономию. Пришлось из тюков вынуть шубы и снарядиться совсем по-зимнему.


Не доезжая люкчунской мельницы, мы узнали, что караван наш дожидается нас в Лемджине; поэтому здесь мы свернули вправо и, миновав туз-тауские каменноугольные копи, въехали в ущелье Лемджинской реки. Ущелье это в общем сильно напоминает параллельное ему Сынгимское (Кара-ходжа), но замечательно тем, что местами стены его сложены из пестрых, вероятно юрских, глинистых песчаников – бурых, красно-бурых и голубых, которые, чередуясь между собою, образуют необыкновенно красивые ленты. Другая достопримечательность этой щели – встречающиеся вдоль дороги глыбы песчаника с высеченными на них медальонами. Рельеф этих медальонов в настоящее время до такой степени уже стерся, что о содержании их трудно составить себе ясное представление; всего вероятнее, что некоторые из этих барельефов служили изображениями групп буддийских святых.


Горы Туз-тау, которые я пересекал уже в третий раз, имеют направление, совершенно параллельное главной оси Тянь-Шаня. Наибольшей ширины Туз-тау достигает к западу от р. Кара-ходжа, но этот участок гор нами исследован не был, а д-р Регель сообщает о нем слишком мало (он пересек горы Туз-тау к северу от Турфана)[84]. Таким образом, западная оконечность Туз-тау нам почти совсем неизвестна. Еще менее знаем мы о восточном конце этих гор. За Пичанской рекой гряда исчезает под песками Кум-тау, но как далеко идет она в сказанном направлении – сказать трудно. Такой же загадкой остается отношение к ней и гор, подымающихся к востоку от Пичан-Чиктымской дороги. Таким образом, о гряде Туз-тау мы можем получить некоторое представление только по тому сравнительно, вероятно, очень незначительному участку, который находится между турфанским и пичанским меридианами.


На этом протяжении Туз-тау рассекается пятью поперечными щелями; Пичанской, Лемджинской, Туёкской, Сынгимской и Булурюк-баурской. Имея в виду, что речки, пробегающие ныне по этим ущельям, получают свое начало в карысях и ключах, мы должны отнести прорыв горы Туз-тау к той отдаленной эпохе, когда стекающие с Тянь-Шаня реки еще не пропадали в камнях, а несли свои воды в Люкчунскую впадину. В настоящее время мы можем еще проследить русла трех рек, сбегавших к Туз-тау. Это – Керичин, Кок-яр и Утын-аузе. Русло Керичина, проходящее к югу от Чиктыма, ныне почти заметено уже песками; руслом Кок-яра, сухим на протяжении многих километров, пичанцы воспользовались для отвода своих карысных вод; так же поступили и лемджинцы с руслом Утын-аузе. Связь Туёкской реки, прорывающей Туз-тау и собирающей свои воды, как это было уже выше объяснено, на северных склонах этой горы, в многочисленных здесь карысях и ключах, с какой-либо рекой Тянь-Шаня мне не удалось проследить. Что же касается до рек Кара-ходжа и Булурюк-баур, то вершины их нам еще мало известны.


Лучший разрез Туз-тау я наблюдал именно здесь, в Лемджинской щели. Я упоминал уже о пестрых глинах, как бы скомканных в середину, к оси хребта. На них несогласно-напластованно налегают глинистые песчаники красноватого цвета с прослойками гипса и рыхлые конгломераты, состоящие из серой и черной гальки, кварцитов и кремнистых сланцев, сцементированных красной глиной. Местами каменные глыбы Туз-тау покрыты выцветом соли, и всего вероятнее, что именно этому последнему обстоятельству гора эта обязана своим названием[85].


Кряж Туз-тау совершенно оголен. Растительность встречается только вдоль русел вышеупомянутых речек, да и то она не отличается ни особенным разнообразием, ни пышным развитием форм. Исключение представляют только камыши р. Упранг, достигающие значительной высоты.


Дорога по Лемджинскому ущелью бежит то правым, то левым берегом речки и не раз взбирается на крутизну. Впрочем, даже для колесного движения она не представила бы существенных затруднений. Хуже всего участок дороги, примыкающий к северному устью ущелья. Здесь всюду сады, пашни и жилые постройки, заставляющие дорогу делать крутые изгибы и часто оттесняющие ее чуть ли не в самое ложе реки. Но по выходе на простор она опять расширяется и уже без всяких зигзагов идет прямо к центру Лемджина – его крошечному базару.


В километре отсюда стоит бивуаком мой брат. После десяти дней отсутствия, в течение коих я проехал около 370 км, мы наконец свиделись… Какая радостная минута! Сколько впечатлений для передачи, сколько расспросов!..


С места нашей стоянки в урочище Джан-булак брат выступил 2 октября и вот как описывает свой путь через Тянь-шаньское нагорье в Пичан и Лемджин.


Первый переход наш был короток, всего километров шестнадцать. Мы шли вдоль ручья, среди невысоких холмов, усыпанных щебнем и скрывавших от нас горные массы на западе; на юге же и востоке особенно выдающихся вершин не было. Только уже на восьмом километре стали показываться впереди остроконечные сопки. Здесь же арбяная дорога пересекла ручеек и пошла по откосам правого его берега вплоть до развалин постоялого двора, или пикета, близ которых мы и решились дневать. Торопиться нам было некуда; между тем ближе ознакомиться с этой частью тянь-шаньских гор казалось мне делом вовсе нелишним.


К югу от места нашей стоянки возвышались ряды горных складок, имевших простирание с запада на восток. Туда-то на следующий день я и направился. Я поднялся по пологим склонам сперва на один хребтик, потом на другой. Отсюда горизонт был уже довольно обширен, но все же я увидел здесь совсем не то, что хотел. Отсюда открылся вид на обширную группу снеговых пиков, среди которых не было никакой возможности различить упомянутые выше вершины. В то же время прямо на юге, у меня под ногами, торчали высокие скалы слюдяного и хлоритово-слюдяного сланца с такими крутыми боками, что они казались иглами; между ними виднелись узкие щели, имевшие крутой наклон к югу и дно, усыпанное мелкой галькой и щебнем. На востоке уходила вдаль низкая плоская возвышенность с мягкими склонами; это поднятие я видел уже и с «калмыцкой» дороги. Взобравшись на следующую гряду, я очутился на краю глубокой долины, отделявшей меня от остроконечных сланцевых скал, и вместе с тем на водоразделе бассейнов – Турфанского и Джунгарского. Гряда эта, однако, не служит продолжением оси Тянь-Шаня; последняя, как кажется, проходит южнее. По крайней мере туда переместилась вся масса хребта, и там же находятся все высшие точки этой части Тянь-Шаня.


4 октября мы выступили дальше. За отсутствием проводника, не имея никакого понятия о длине предстоявшего нам перехода, мы решились идти до первой воды и травы. Но увы! Травы мы вовсе не нашли на южных склонах Тянь-Шаня, а вода встретилась нам не скоро.


От места нашей стоянки дорога пошла открытой долиной с едва приметным подъемом; он стал, однако, несколько круче под самым перевалом, высота которого, определенная гипсотермометром, оказалась равной 7582 футам (2311 м).


На перевале, который представляет из себя неглубокую седловину, выстроена маленькая китайская кумирня. Отсюда дорога спускается круто и вскоре втягивается в узкое глубокое и дикое ущелье, которым и бежит с километр. Восточный склон этого ущелья представляет сплошную скалистую стену, наоборот – западный, при большей относительной высоте, изрезан глубокими расщелинами, придающими ему подчас самые дикие и странные очертания.


В километре от перевала восточная стена обрывается, и перед путником развертывается картина безбрежной каменистой пустыни с торчащими там и сям вершинками, усыпанными черным, блестевшим на солнце как-то особенно, точно кучи его облиты были жиром или нефтяным дождем. В то же время на западе все выше и выше подымали свои остроконечные вершины отвесные слюдяно-сланцевые скалы, служа разительным контрастом сходящей на восток плоской пустыне с повсюду обнажающимися последними остатками когда-то бывших здесь гор. Оригинальное место, подобного которому нам не приходилось уже встречать в Центральной Азии!


Километров на пять гигантской щеткой растянулись эти скалы, а там и они отошли в сторону, сменившись холмами с более мягкими очертаниями. Но и эти холмы тянулись недолго. Наклон дороги перестал ощущаться, почва стала вязкой, и мы мало-помалу выбрались на простор. Перед нами была харюза, уже описанная в предыдущей главе.


Здесь от нашей дороги отделилась колея, уходившая на восток (как мы потом убедились, к станции Янь-чи Хами-Турфанской дороги); здесь же впервые появилась и кое-какая растительность – эфедра и Horaninovia ulicina.


Прошло еще томительных полчаса… Наконец, впереди мы заметили двух турфанцев, вьючивших нескольких ослов, как оказалось потом, мешками с пшеницей. Тут и было урочище Таш-булак – небольшой ключик, сочившийся среди зеленой лужайки в несколько квадратных метров, уже давно вытравленной и загаженной скотом.


– Далеко ли до Чиктыма?


– Иолов восемьдесят, а то и больше.


На нашу меру это составляло около 37 км. И хотя у Таш-булака кормить лошадей было нечем, но мы решились, закупив у турфанцев пшеницы, остановиться здесь на несколько часов с тем, чтобы после полуночи выступить дальше к Чиктыму. Сварив скромный ужин (при больших переходах нам редко приходилось обедать) и напившись чаю, мы улеглись кто куда, согреваемые теплым дыханием турфанской ночи. Спать пришлось, однако, недолго. Ровно в двенадцать я поднял людей, и мы, наскоро закусив, при слабом свете луны стали вьючиться. Еле-еле различали предметы…


– А как идти будем? Колея-то чуть видна…


– Правь вон на эту звезду…


– Это что правее Челпана?[86] Ладно.


И вьюки тронулись, а я остался позади с Матвеем Жиляевым, на обязанности коего лежало освещать буссоль при съемке. Съемка ночью крайне затруднительна, и при слабом освещении приходится зачастую вести ее, руководствуясь звездами, что, однако, требует и большого внимания, и возможной неподвижности инструмента; последнее достигалось при помощи палки, на которую устанавливалась буссоль. В момент, когда бралось направление, Матвей зажигал спичку, и я прочитывал азимут.


Утренний холодок давал себя чувствовать. Люди кутались в полушубки, а лошади по собственному почину ускорили шаг. К тому же дорога была ровная и хотя и малозаметно, но все же спускалась на юг. С восходом солнца мы увидали впереди золотистую полоску, в которой опытный глаз казака тотчас же признал камыши.


– Чиктым!


Действительно, нам оставалось не более восьми километров до этого поселения. Вот показались линии карысей, а вот, наконец, и дунганские фанзы. Наконец-то мы снова среди людей и в местности, где покупка фуража для наших, не в меру отощавших, животных не может представить никаких затруднений!


Чиктымский оазис занимает довольно обширную площадь, на которой разбросанно расположено до 35 дунганских и 5 чантуских хозяйств. По-видимому, воды ключевой и карысной здесь очень много. Под укреплением, расположенным на восточной окраине оазиса, находится даже значительное пространство стоячей воды, собирающейся из тут же бьющих ключей. А такое обилие воды, конечно, не могло не вызвать увеличения запашек, которые здесь, действительно, более значительны, чем где бы то ни было в другом месте Турфанской области. В Чиктыме возделывают те же хлеба, что и во всей стране, но хлопчатник и Sesamum indicum высеваются в малом количестве, хотя, казалось бы, последнее растение и должно было бы давать здесь завидные урожаи.


В Чиктыме мои брат дневал, затем выступил в Пичан по дороге, описание коей помещено будет ниже. Не дождавшись меня в этом городе, он двинулся мне навстречу и, не заходя в Ханду, оставшееся у него вправо, 8 октября прибыл в Лемджин. Последнюю станцию он прошел без всяких приключении по местности, которая не представляла никаких достопримечательностей: дорога шла каменистой пустыней, упиравшейся в Туз-тау и на всем этом протяжении почти лишенной растительности.


13 октября мы выступили из Лемджина по направлению к Люкчуну, в ближайших окрестностях которого и решились остановиться на поправку наших лошадей. Мы прошли населеннейшую часть Люкчуна, после чего вышли на каменистую плешь, с трех сторон окруженную садами, а на востоке примыкавшую к песчаным барханам Кум-тау. Впереди рисовалась длинная цепь гор, на западе терявшаяся вдали. Еще раньше видел я эти горы, но теперь они выступали яснее. Это Чоль-таг, что значит «пустынные горы», северный уступ обширного вздутия горной страны, протянувшейся от изгиба Тарима к Ала-шаню и восточнее Хами связавшей три горные системы: Алтай, Тянь-Шань и Нань-Шань.


Через эти горы, как нам говорили теперь, проходит торный путь к Лоб-нору, которым пользуются преимущественно китайские гонцы и торговцы, выменивающие там всевозможный товар на бараньи гурты. По этому же пути много развалин, в которых и до настоящего времени отыскивают различные изделия из меди и золота и роговые и глиняные футляры с исписанными непонятными буквами бумажными свертками. Но и помимо этого пути Чоль-таг изрезан тропинками, хорошо известными местным охотникам. Там встречаются высокие горы, дикие ущелья, леса, обширные тростниковые займища, и водится всякий зверь: медведи, волки, лисицы, дикие кошки (малунь), кабаны, дикие верблюды, архары, антилопы каракуйрюки (джейраны) и, наконец, зайцы.


Все эти подробности о Чоль-таге мы узнали в селении Ян-булак, сады которого ограничивали с юга помянутую выше пустынную площадку с частью глинистой, частью галечной почвой. Нам хотели даже представить гонца, только что прибывшего с Лоб-нора, но, как впоследствии оказалось, его задержали в Люкчуне.


Итак, перед нами лежала теперь новая площадь исследования – горы Чоль-таг. Но лошади, выведенные нами из Семиречья, для подобной поездки уже не годились, и мы решились взять туда свежих, только что приведенных мной из Турфана. Во всяком случае подобная экскурсия могла затянуться на две, даже на три недели. Вот почему решено было покинуть Ян-булак и перебраться на четыре километра к западу, в урочище Люкчун-кыр, где хотя травы были и скудные, но все же их было достаточно для прокорма наших баранов.


14 октября я отправился в Дга, окрайнее к Чоль-тагу селение, где мы могли подыскать проводника и разузнать подробнее об условиях путешествия в этих горах. Путь туда шел сначала среди полей, засеянных ак-джугарой, кунжутом и хлопчатником, а затем по глинисто-песчаной местности, изрытой глубокими промоинами и поросшей джантаком и камышом; кое-где попадались карыси и виднелись хутора, окруженные садами и пашнями и носившие в большинстве случаев имена своих владельцев. На пятнадцатом километре от Люкчун-кыра дорога вступила в пески, постелью которым местами служил кремень, настолько уже выбитый песком, что он получил вид скорее пористой, чем плотной горной породы; пески эти имели более темную окраску, чем барханы Кум-тау, к которым мы теперь заметно приблизились, и поросли тамариском, джантаком и другими солянками. На двадцатом километре мелькнули, наконец, впереди темно-зеленые массы садов, а четверть часа спустя мы уже въезжали в небольшое селение Дга, в котором нас хотя и приняли очень радушно, но в проводнике отказали, ссылаясь на отсутствие каких-либо на сей счет распоряжений со стороны люкчунских властей. Это вызвало мою поездку в Люкчун на свидание с таджиями, в отсутствие вана управлявшими княжествами.


Свидание это могло состояться не ближе 18-го числа. Меня приняли в большой приемной княжеского дворца, внутреннее убранство коей было китайское. Да и внешний вид двухэтажного здания, а также обширного двора, с присущими всем правительственным учреждениям в Китае парадными воротами «да-тан» посередине, представлял смешение стиля китайского с туркестанским. У этих ворот я сошел с коня и тотчас же был окружен бородачами в китайских костюмах, которые и ввели меня в упомянутую приемную, где был уже сервирован чай и обычный десерт: сахар, печенье, свежие и сухие плоды. Едва я заикнулся о причине, приведшей меня в Люкчун, как тотчас же получил разрешение брать проводников куда хочу и сколько хочу. Добившись, таким образом, главного, я, ради приличия, пробыл еще минут с пять, после чего, поблагодарив за радушный прием, удалился тем же порядком, как прибыл. На этот раз, впрочем, несколько таджи верхом проводили меня до городского предместья.


На следующий день все уже было готово, и брат, в сопровождении Ташбалты и Ивана Комарова, имея одну запасную лошадь и верблюда, нагруженного необходимейшей утварью и запасами провианта и фуража, выступил в Дга, а оттуда в пустынное нагорье Чоль-таг.


Мы распрощались надолго, может быть на две, на три недели, в течение коих на мою долю выпадала малоблагодарная работа – собирание по возможности разнообразных сведений о населении Турфанской области. Сведения эти я помещаю ниже; здесь же считаю уместным, изложив описание своей поездки к развалинам Асса-шара, сказать несколько слов как о фауне позвоночных Турфана, так и об его климатических особенностях за октябрь и ноябрь месяцы, чем и закончить настоящую главу.


Это было уже в ноябре. Холода стояли большие, и мы не особенно охотно предпринимали какие-либо поездки в окрестности. Но тут я случайно узнал о существовании километрах в пятнадцати от нашего бивуака развалин «города» Асса-шар и решился съездить их осмотреть.


Слово «шар» ввело меня в заблуждение. Предполагая встретить здесь нечто подобное развалинам, каких так много в Турфанской области, я не захватил с собой фотографического аппарата, и хотя этот промах я и постарался впоследствии загладить изготовлением приложенных здесь рисунков, но, конечно, последние не могут претендовать на особую точность и полноту.


Из Люкчун-кыра я направился к югу и, проехав первые пять километров культурной полосой, за селением Чон-бостан вступил в область бугристых песков, поросших гребенщиком, бортекеном, джантаком, чамеком, шапом и другими солянками. На одиннадцатом километре мы наткнулись на небольшую постройку, от которой остались одни только стены, а вскоре затем я увидел и высокую башню Асса-шара.


Асса-шар расположен на берегу сухого русла значительной речки и ныне уже наполовину засыпан песками. Высокие и толстые стены его не имеют бойниц и с внешней стороны не представляют ничего замечательного; зато изнутри в них проделаны ниши, расположенные в два яруса. Ниши эти не одинаковой величины, но все тщательно оштукатурены алебастром и выкрашены в бледно-розовый цвет; наименьшая из них все же могла бы служить спальней одному или даже двум человекам. Потолок в них выведен сводом, причем только посередине такого помещения человек среднего роста мог бы стоять, не касаясь потолка головой. Наибольшая из этих ниш находится в южной стене и имеет узкий круговой ход; без сомнения, это была небольшая кумирня, к которой приделана была и лестница – единственная лестница на всем обширном дворе Асса-шара, если не считать другой такой же лестницы, ведшей в центральное здание. Последнее значительно возвышается над стеной и, вероятно, в свое время имело несколько этажей. Верхний кончался куполом, от которого теперь остались только следы. Башня должна была быть довольно мрачной внутри, так как освещалась при помощи всего только шести небольших окон, по три на верхний и средний этаж.


Впрочем, я не уверен, существовал ли еще и нижний этаж: в середине все здание завалено было мусором, снаружи к нему примыкали высокие кучи песку и обломков. Внутренние стены башни были оштукатурены алебастром, который местами сохранил еще замечательную белизну; никаких красок здесь не было видно, и единственным архитектурным украшением верхнего этажа был красивый карниз, от которого теперь остались одни только куски. В эту залу проникали снаружи через высокую и узкую дверь. От лестницы уцелело всего несколько ступеней, но и по ним нетрудно составить себе понятие о былой ее неуклюжести. Внутри двора не существовало, по-видимому, никаких построек; только в юго-западном углу его стоял жертвенник курений с сохранившимся на нем пеплом курительных свечей, да тут же помещалась кузница, в которой мы докопались до обломков чугуна и железной накипи. В Асса-шар вели одни только ворота, выведенные сводом и расположенные близ башни; они могли пропустить две телеги рядом.


По типу постройка Асса-шара не имеет себе подобных во всем Туркестане; всего же больше напоминает развалины Таш-рабат, находящиеся в горах к северу от озера Чатыр-куль, у подошвы перевала с тем же названием Таш-рабат.


Нет другого более знойного уголка в Центральной Азии, как Турфанская область; зависит же это от орографических особенностей этой страны. Турфан находится в котловине, глубочайшая часть которой лежит ниже уровня океана. В Притяньшанье господствуют два ветра: северо-западный, дующий преимущественно весной и летом, и северо-восточный – осенью и зимой. От первого Турфан защищен снеговым массивом Богдо-ола, второй перекатывается свободно через пониженную часть Тянь-Шаня. Оттого климат Турфана очень сух и зимой сравнительно очень суров, а летом очень зноен. Крайности континентального климата здесь увеличиваются. Солнечные лучи всей своей силой накаляют горы Туз– и Кум-тау, бесплодные каменистые пространства харюзы и того пояса пустыни, который тянется вдоль южных склонов Туз-тау, и, отражаясь, значительно возвышают летнюю температуру, которая и без того высока, благодаря вечно безоблачному небу, чрезвычайной сухости воздуха и отрицательной высоте места.


Из вышесказанного ясно, что осень в Турфане, в смысле быстрых и частых переходов от зноя к холоду и обратно, не может быть постоянной. Действительно, стоит только подуть восточному ветру, и теплые дни сменяются в Турфане тотчас же сильной стужей, которая только до некоторой степени умеряется яркими солнечными лучами. Ветер стихает – и тотчас же восстановляется прежнее тепло, которое и продолжается до первого восточного ветра. Такая быстрая смена холода и тепла замечается и зимой. Снежный покров здесь отсутствует, почва нагревается быстро и, при безветрии, столь же быстро нагревает и воздух; так, в ноябре, например, после сильных морозов наступили вдруг такие теплые дни, что термометр даже по утрам не опускался ниже 0°. Это да отсутствие снежного покрова влияют здесь и на значительность суточных амплитуд, нередко достигающих 25°.


Глава четырнадцатая. Турфан


Центральной Азии, без сомнения, очень много земель, богато одаренных природой, но весьма мало таких, которые возбуждали бы столь значительный интерес, как Турфан. Земли Турфана, как мы это уже видели, действительно представляют из себя не более, как песчано-глинистую или даже каменистую степь, на которой вне воды вовсе нет жизни; а воды здесь немного: всего каких-нибудь три, много уж если четыре убогих ручья, и это – на громадную площадь, равную чуть не 10 тыс. кв. верстам (11380 кв. км)! Есть от чего прйти в уныние и невзыскательному номаду [кочевнику]! А между тем именно здесь, в этой пустыне, жило и живет немалое население и стояли некогда цветущие города – ядро столь впоследствии знаменитой богатством своим Уйгурской державы. Достаточно вспомнить хотя бы тот факт, что, «когда монгольские императоры нуждались в деньгах, то уйгуры им служили банкирами; так, например, при одном Угэдэе заплачено было им в счет долга 76 тысяч серебряных слитков; равным образом, когда князья и вообще сильные люди той эпохи нуждались в жемчуге и драгоценных камнях, в Уйгурию же посылали они людей своих за всем этим, как в другие места за соколами и кречетами…»[87]


В чем же кроется здесь секрет и кто те чародеи, поборовшие природу и сумевшие обратить пустыню, при посредстве сооружений, нехитрых по выполнению, но гениальных по замыслу, в цветущий оазис? Увы, мы их вовсе не знаем! История застает здесь каких-то чешысцев, без сомнения – испорченное китайцами название нам вовсе неведомого народа.


Многие ориенталисты считают их за одно из отделений уйгуров, очень рано обратившееся к культуре земли; должны заметить, что гипотеза эта не имеет под собой никаких фактических оснований.


В настоящее время, кроме Турфана, подпочвенные воды (если вообще почвой можно называть конгломератные толщи, мощностью до 76 и много более метров) утилизируются для орошения полей еще только в Иране и в местностях, прилегающих к последнему с севера, причем для вывода воды на поверхность земли применяется повсеместно совершенно одинаковое устройство сети подземных каналов. И что же, неужели эти кочевники, «ранняя отрасль уйгуров», додумались до подобного рода сооружений независимо от древних иранцев?


Таким образом, с первых же шагов нашего знакомства с Турфаном мы наталкиваемся на целый ряд фактов громадного интереса. Этот интерес поддерживается и другими сведениями, которые мы почерпаем из китайских сообщений об этой стране.


В Гаочане[88], пишут они, есть область и город Хо-чжоу, что значит «огненный город»; назван же он так потому, что дождей в его окрестностях никогда не бывает, воздух сух и горяч, а камни, слагающие здесь ближние горы, огненно-красного цвета[89]. К тому же, накаленные солнцем, последние делаются совсем нестерпимы для глаз, что, в свою очередь, оправдывает данное им название «огненных гор» (Хо-янь-шань)[90].


Еще более удивительная гора подымается к северо-западу от Турфана; она называется «Линь» и представляет совершенное чудо: нет на ней ни растений, ни деревьев, ни птиц или зверей; все ограничивается здесь группою самых красивых пестрых скал, на вершине которых находится озеро с темно-фиолетовым пиком посередине и с сокрытыми в водах его волосами целой сотни тысяч лоханей; некогда грешники, они, подвизаясь на поприще добродетели, возвысились здесь до бессмертия!.. Камни, твердые, как кость, и прозрачные, как нефрит, покрывают все склоны следующей горы и почитаются за кости этих святых; другие такие же камни, торчащие из гор в виде рук и ног, считаются уже останками самого Будды, который равным образом здесь стал бессмертным![91]


Кроме этих гор, есть еще не менее удивительная гора, называемая Чешы, с чудной формы красными глыбами, венчающими вершину ее, и другая – Тань-хань-шань, покрытая уже вечными снегами и льдами.


Нельзя сказать, чтобы эти и им подобные известия о Турфане отличались особенной ясностью, но то, что понаписали по поводу всех этих рассказов европейские их комментаторы, отличается еще большей фантастичностью.


Неправильно истолкованные китайские описания эти побудили Гумбольдта включить и Турфан в им столь излюбленную, но существовавшую только в воображении ее автора, среднеазиатскую вулканическую область, а Риттер, нисколько не подозревая «классической» ошибки этого ученого, поспешил возвестить образованному миру, что все то, что «было прежде лишь компиляцией китайских источников и гипотезой (?), возвысилось ныне до истины, благодаря великому исследователю Кордильеров, и сделалось предметом важных соображений и новых будущих исследований…», которые, сказать кстати, шаг за шагом опровергали эту «истину», подтверждая в то же время неясные только по своей краткости описания китайских географов… Как бы то ни было, но европейские ученые сделали все с своей стороны, чтобы еще сильнее заинтересовать Турфаном пытливый ум человека, и Реклю был совершенно прав, сетуя на отсутствие исследований в этой «стране различных чудес» с ее «огненным округом» (Хо-чжоу) или (?) «горой с огненным жерлом» (Хо-янь-шань), извергавшим некогда лаву, пепел и клубы дыма, с ее замечательным пиком, поднимающимся уступами, состоящими (?!) из агатовых галек, и другими естественными ее достопримечательностями…


Реклю писал эти слова уже после появления отчета Регеля об его путешествии в Турфан, сопряженном с такими затруднениями для последнего, каких не приходилось испытывать ни раньше, ни после ни одному из русских исследователей притяньшаньских земель; вот почему мы должны быть в высшей степени благодарны этому отважному натуралисту и за то немногое, что сообщил он нам об этой стране. Но и это немногое так интересно, что способно возбудить любопытство в самом бесстрастном читателе, и это хотя бы уже потому, что Регель говорит нам не об удивительных природных явлениях, которым в настоящее время уже мало кто верит, а о памятниках седой старины, о городах, выстроенных до начала христианского летоисчисления, о мечетях, переделанных из церквей, о сводчатых постройках какого-то, давно забытого в Средней Азии, стиля. Подобные развалины способны всего более, разумеется, поддержать в народе память о былых временах, и, по-видимому, действительно легенды о великом прошлом этой страны здесь еще многочисленны. Надо только уметь их собрать, и тогда, может быть, многое темное в этом прошлом получило бы хотя бы слабое освещение.


Если исключить чрезвычайно ограниченные исторические сведения о Турфане, заключающиеся в китайских летописях и географиях, и ничего не значащие известия, вроде, например, таких, что «нравы люкчунцев простые», то вышеизложенным мы, кажется, можем вполне ограничить весь тот запас знаний, с каким мы в октябре 1889 г. вступали в эту страну. Запас небольшой, но в общем совершенно достаточный для того, чтобы побудить нас возможно шире исследовать эту сказочную область, в течение двух тысячелетий жившую уже исторической жизнью и временами игравшую весьма выдающуюся роль среди государств Внутренней Азии. К сожалению, три причины: незнание местного языка, скудные средства и враждебное отношение к экспедиции китайских властей очень скоро указали нам те границы, в пределах коих мы могли еще надеяться что-нибудь сделать…


* * *


Громадные снеговые массы венчают хребет, с севера ограничивающий Турфанскую низменность; но и этот хребет служит только пьедесталом величественному трехглавому пику, всегда игравшему роль священной горы и божьего трона в воображении народов, когда-либо живших у подножия его.


«Та-мо-фу (Будда) избрал эту гору своим постоянным жилищем, – говорили нам бонзы[92], – и это потому, что с нее очень близко до неба…»


Абсолютная высота ее, однако, менее значительна, чем например, Хан-тенгри, Мустаг-ата, Дос-мёгон-ола и других памирских и тянь-шаньских колоссов; зато относительная – до такой степени чрезмерна, что не может не произвести подавляющего впечатления на человека: и недаром же монголы называют ее «Богдо-ола», тюрки – «Топатор-аулие», а китайцы «Чудотворной горой» (Линь-шань) или «Горой счастья и долголетия» (Фу-шэушань).


«Снега и льды этой дивной горы сияют подобно кристаллам, а сама она столь высока, что заслоняет собою и солнце и месяц!» – так восклицает китаец[93], и восторг его нам совершенно понятен. Стоит только представить себе печальные картины, характеризующие вообще природу тех стран, которые пустынным кольцом окружают колоссальный и необыкновенно круто уходящий здесь в небо горный массив, всю эту необъятную площадь в высшей степени однообразно сменяющих друг друга совсем бесплодных центрально-азиатских гор и долин для того, чтобы понять и те чувства, какие должен был испытать человек при созерцании дивной панорамы диких скал, лесов и альпийских озер, которая вдруг открывалась перед ним у подножия этого недосягаемого гиганта!


«Эта гора – жилище богов!» – так подумал номад, и бог Та-мо-фу поспешил подтвердить это собственноручной надписью на одной из выдающихся в озеро скал: «Люди, молитесь мне здесь, ибо место это избрано мною!» И с тех пор гора эта, действительно, чтится людьми и со всем, что на ней, считается достоянием божиим. Впрочем, не все места на ней равно священны, так как обыкновенно только высочайший из пиков служит Та-мо-фу достойным престолом. «В своих льдистых чертогах он, однако, не всегда пребывает и, соскучившись, иногда спускается вниз для того, чтобы покататься на озере… и тогда многое необыкновенное совершается в этих горах, а все озеро блестит огоньками… Но только одни великие постники удостаиваются видеть во всей его полноте такое проявление могущества божия!..» Мы были не только не великие постники, но даже люди чуждой религии, а потому, как уже известно читателю, несмотря на самые тщательные поиски, никаких надписей на скале не нашли и путешествующего Будду не видели. Впрочем, это отнюдь не помешало нам заняться всесторонним, по возможности, изучением этой чудной горной группы.


Так как читателю известны уже результаты пребывания нашего в горах Богдо-ола, то с крайнего запада мы поспешим перенестись на восток, к крутому понижению главного массива Тянь-Шаня. Ничего особо величественного мы здесь не увидим, но зато много оригинального и совсем неожиданного. Вчитываясь в историю древнего чешыского владения, переименованного впоследствии в Гаочан, легко заметить, что хунны, жеужани и гаогюйцы во всякое время и без всяких, по-видимому, затруднений переваливали из джунгарских степей в нынешнюю Турфанскую область, и так же легко в свою очередь сообщались между собой оба владения – Южное и Северное Чешы. Между тем все, что писалось до сих пор о Восточном Тянь-Шане, рисовало последний вечноснежным, совершенно недоступным хребтом. Сказать, что оба эти факта взаимно исключали друг друга, разумеется, было нельзя; тем не менее можно было думать, что географы, следуя Риттеру и Гумбольдту, изображали не совсем точно Восточный Тянь-Шань. И подобного рода априорные заключения, как мы уже видели, получили самое полное подтверждение после наших исследований этой части хребта.


На меридиане Пичана широкая колесная дорога пролегает через Небесные горы; к западу от нее высятся в виде гигантской щетки сланцевые скалы, образующие здесь совсем невероятный по своей крутизне обрыв главной массы хребта; на востоке же расстилается площадь, всхолмленная выходами гнейсов, кристаллических известняков, сиенитов и глинистых метаморфических сланцев, которые то торчат отдельными невысокими сопками, то собираются в гряды с преобладающим направлением к северо-востоку. Это область самого сложного геологического строения и большого как политического, так и историко-географического значения. Пониженная в долинах своих до высоты несколько большей 5 тысяч футов (1525 м), она представляет немало удобных проходов с юга на север, а потому, служа в настоящее время торговым целям, некогда играла роль именно тех ворот, через которые дикие орды кочевников вторгались в богатые культурные округа Восточного Туркестана.


Между этими двумя крайними точками: колоссальным Богдо-ола и вышеописанным крутым понижением Тянь-Шаня, последний очень высок и, переходя своим гребнем за линию вечного снега, вообще говоря, труднодоступен. Южные его склоны положе, но вместе с тем и пустыннее северных. Множество диких и бесплодных ущелий ведут в эти горы, но все они кончаются глухо. Речки, стекающие по ним, хотя и выносят свои воды в равнину, но пробегают ею недолго и почти тут же, у путника на глазах, уходят под землю; к тому же в равнины они текут в узких и глубоких долинах, в каньонах, вырытых в дилювиальных конгломератах, вследствие чего мало вообще способствуют оживлению той каменистой пустыни, которая широким поясом окружает Богдо. Это – в полном смысле этого слова мертвая степь, в которой кое-где только хвойник да Eurotia ceratoides находят еще возможность существовать. Нет в природе ничего печальнее этой страны, нет местности, в которой в летний зной наблюдалось бы такое полное отсутствие жизни, как здесь…


Ширина этой мертвой полосы около сорока километров. На юге она упирается в горную гряду Туз-тау, разделенную поперечными долинами на участки, из коих средний представляет значительный интерес благодаря тем оригинальным глыбам – замечательный образчик выветрившегося песчаника, которые венчают гребень горы. Местное ее название «Иеты-кыз», что значит – семь девиц; связанное же с нею предание гласит приблизительно следующее. Когда калмыки разбили войска древнего владетеля этой страны, они пленили и семерых его дочерей; но последние не захотели сделаться женами язычников, а потому, улучив минуту, бежали из плена; когда погоня их уже настигала, они бросили внизу лошадей, взбежали на гребень горы и взмолились Аллаху о помощи, прося обратить их лучше в каменья, чем предать снова в руки презренных язычников. Аллах исполнил их просьбу, и с тех пор гора эта совсем опустела, травы повысохли, звери и птицы перевелись, люди же, и прежде ее избегавшие, теперь вовсе перестали ее посещать.


Но об этих каменных глыбах, как мы видели выше, китайцы знали уже в первые века нашей эры; уже тогда называли они этот кряж Чешы и удивлялись его «чудным вершинам»; а потому следует думать, что происхождение этой легенды, приспособленной ныне к воззрениям мусульманского мира, должно относиться ко времени появления первых оседлостей в этой земле, т. е. к такому периоду, о котором не дошло до нас ни малейших известий.


Гряда Туз-тау, протянувшаяся от запада на восток совершенно параллельно Тянь-Шаню, разделяет Турфанскую низину на две половины, из коих южная, включающая глубочайшую впадину всей Внутренней Азии, в общем почти на 1200 футов (365 м) ниже северной; она-то и представляет из себя тот «огненный округ», который приводил в такое смущение всех географов.


«Дождей в этой стране, – пишут китайцы, – совсем не бывает; воздух же до такой степени сух и горяч, что, кажется, и небо дышит там пламенем… вот почему ее называют Хо-чжоу, что значит – огненный округ».


Из европейцев никто не посетил Турфана в летние месяцы, а потому о степени достоверности подобных рассказов мы можем судить только из расспросов туземцев, которые, впрочем, вполне подтвердили китайское описание климата этой страны.


«Огненный округ» в общем столь же безотрадная, столь же безжизненная и бесплодная степь, как и северная половина Турфана. Сперва каменистая пустыня, дальше же на юг глинисто-песчаная степь, прикрытая невысокими грядами передвижного песка, – страна эта на всем своем протяжении производит совершенно одинаково гнетущее впечатление; и только на самом крайнем юге, у подошвы «Чоль-тага», или «Пустынных гор», местность несколько оживляется площадками камыша, за которыми виднеются снова пески, но уже закрепленные свойственными только последним растениями: тамариском, верблюжьей колючкой, Peganum harmala, Salsola spissa и множеством им подобных представителей флоры песчаных пустынь.


Пески эти, занимающие всю отрицательную впадину Асса, получили столь же громкую, но и столь же незаслуженную известность, как и горы Туз-тау.


«Почва здесь суха и песчана, – пишет китаец, – в траве же и воде ощущается столь большой недостаток, что быки и лошади гибнут, если не запастись в достаточном количестве тем и другим; песчаные бури зачастую заживо погребают здесь людей и животных, а злые духи целый день издеваются над несчастными путниками; поперек этой пустыни протекает большая река, направляющаяся на запад и теряющаяся в сыпучем песке; цепь невысоких, как кажется, нанесенных сюда ветрами, песчаных холмов сопровождает также и русло этой реки, к северу от которой виднеется Хо-янь-шань, гора красноватого цвета; местность эту называют Хан-хай».


По Хан-хаю с востока на запад некогда протекала значительная река. Ныне реки этой нет, зато сохранилось русло ее, целы и развалины буддийских монастырей, стоявших когда-то на ее берегу.


Что же это была за река и где должны мы искать истоки ее? На эти вопросы очень трудно, к сожалению, дать сколько-нибудь определенный ответ. И это происходит главнейшим образом потому, что нам не удалось проследить древнее ее русло далее выхода последнего из гор Чоль-таг, с юга и востока ограничивающих турфанскую котловину.


В 533 км отсюда по прямой линии на восток мы пересекли сухое русло большой реки, собиравшей некогда свои воды с высот Тань-Шаня и Бэйшаньских гор; еще и теперь не малое число речек направляет сюда свои воды, но последние или не добегают до главного русла, или же образуют здесь более или менее обширные болота. Вторично мы пересекли то же русло у станции Ян-дун, километрах в 74 ниже ее вероятных истоков, и падение в этом участке выразилось цифрой в 1500 футов (457 м). Если бы мы допустили тождественность реки котловины Асса с Яндунской рекой, то в гипсометрическом отношении гипотеза эта не встретила бы препятствий, так как на остальные 458 км ее протяжения пришлось бы не менее 2700 футов (823 м) падения.


Замечу также, что дальше на запад, уже за Ляо-дуном, мы пересекли немало сухих русел, очевидно, бывших притоков этой реки, и еще что на юг от большой дороги, между Хами и Пичаном, можно было установить целый ряд тростниковых займищ, по-видимому, находящихся в некоторой связи между собою. Еще более подтверждает это предположение совокупность всех особенностей топографического рельефа этой страны: именно на параллели Асса – Ян-дун наблюдается наибольшее понижение местности, может быть, тектоническая долина между горами Бэй-Шаня и Небесным хребтом.


С высот Чоглу-чай нам удалось видеть на юге громадные массы гор, разделенных, по-видимому, параллельными между собою долинами; одна из них могла быть той горной тесниной, которую китайцы описывали под именем «долины бесов», другая, более южная, Яндунским протоком. Но все эти сопоставления, хотя и заставляют предполагать некогда существовавшую связь между отрицательной низменностью Асса и верховьями Яндунской реки, все же не более как догадка. А Центральная Азия – ведь это классическая страна всевозможных неожиданностей, и весь характер ее рельефа таков, что широкие обобщения здесь станут только тогда возможны, когда топографически и геологически вся эта обширная страна детально будет известна; до тех же пор каждую гипотезу может постичь та же участь, какая постигла и все рассуждения о характерных особенностях природы последней, начиная с гипотезы Гумбольдта и кончая рихтгофенской.


Если же я позволил себе обратить внимание читателя на это загадочное русло, то сделал это ввиду того первостепенного значения, какое получила бы эта река в случае решения в положительном смысле вопроса о времени ее существования. Хорошо сохранившиеся следы ее течения, прекрасно выраженные береговые террасы, развалины монастырского г. Асса на ее берегу, не говоря уже о многих отдельных постройках, полузасыпанных ныне песками, – все это как бы свидетельствует о ее недавнем существовании. Но какие же в таком случае причины способствовали не только ее обмелению, но и совершенному усыханию, – общие или частные? Связаны ли они с общим для всей Центральной Азии оскудением водных бассейнов, или последнее обстоятельство не имело существенного влияния на быстрые усыхание истоков этой реки?


Все это, без сомнения, вопросы громадного значения, которые, однако, при настоящем уровне наших знаний природы Центральной Азии кажутся нам неразрешимыми. К тому же нельзя умолчать и о том, что множество фактов противоречат самым положительным образом существованию, по крайней мере в историческое время, этой реки. Достаточно вспомнить, что, кроме цитированного выше весьма неопределенного китайского указания, ни один из нам известных дорожников не упоминает об этой реке, которая, если бы в то время существовала, могла бы, без сомнения, служить самым выгодным соединительным путем между Хами и Турфаном. Но что же это, в таком случае, за река, текущая на запад? Единственная река, которая может соответствовать китайскому описанию, – Пичанская; но, во-первых, она течет с севера на юг, во-вторых, она незначительна, в-третьих, по ее берегам мы нигде не видим «невысоких, наметанных ветром песчаных бугров» и, в-четвертых, наконец, она бежит поперек «Огненных гор», а потому эти последние никоим образом не могут находиться к северу от нее.


Как бы то ни было, но обзор имевшейся в нашем распоряжении литературы должен был нас привести к следующему выводу: Турфанская область так безотрадно бесплодна и при этом обладает таким убийственным климатом, что, без сомнения, ни одному номаду не могла когда-либо прийти в голову мысль навсегда здесь поселиться.


Даже в том случае, если бы мы решились допустить, что котловина Асса действительно, некогда представляла из себя обширное, если не озеро, то тростниковое займище, все же местность эта была бы для кочевника столь же малопригодной, как и теперь: мириады насекомых и горячие испарения выгнали бы отсюда очень скоро весь скот, и тогда последний нашел бы себе верную гибель в каменистых степях харюзы или же в совсем пустынных горах южных склонов Тянь-Шаня. Еще менее внимания заслуживает предположение, что некогда существовали перекочевки из Южной Джунгарии в низину Асса, так как первая из названных областей изобилует прекрасными зимними пастбищами; не для чего поэтому было и предпринимать номадам столь отдаленные перекочевки на юг.


Таким образом, с некоторой долей вероятия мы должны допустить, что первые поселенцы Турфана были людьми, явившимися сюда во всеоружии знаний; они знали уже, как вызвать к жизни пустыню, и осели здесь в полной надежде, что невероятный труд их сторицей окупится громадною урожайностью почвы. И они не ошиблись… Но кто они были? Откуда явились: с запада или востока? Первое вероятнее, так как китайцы вовсе незнакомы с устройством подземной сети каналов.


Итак, все заставляет думать, что первые жители Турфана были иранцы, которые впоследствии, благодаря наплыву с востока различных народностей тюркского корня, были частью оттеснены последними к западу, частью же с ними настолько смешались, что утратили язык и свои расовые отличия. Подобное поглощение тюрками древних иранцев, начавшееся, как кажется, задолго до появления на исторической сцене гуннов или, как думает Радлов[94], «онуйгуров», не закончилось и доныне. Оно шло медленно, всего сильнее, конечно, выразилось на востоке и севере и вовсе не коснулось еще таджикского населения притоков Пянджа и верхнего Зеравшана. Но даже и на крайнем востоке, в Хами и Турфане, несмотря на сотню сменившихся затем поколений, иранская кровь все еще сказывается в типе народном; а это, конечно, не может не служить доказательством, что и эта часть Притяньшанья когда-то также была населена таджиками.


Как кажется, уже чешысцы были народом смешанного племени. В конце V в. чешысцы турфанские оттеснены были гаогюнцами к западу, в Карашар, и южное Чешы, как отдельное владение, перестало существовать. Одновременно в нынешней Турфанской области возвысилось другое владение – Гаочан, население которого, по-видимому, было смешанного характера, но в состав которого несомненно вошли и чешысцы. После различных превратностей, испытанных Гаочанским владением (с 640 г. китайская провинция Си-чжоу), оно, в исходе IX в., занято было, наконец, уйгурами (токус-уйгурами), которые и смешались здесь с коренным населением, образовав могущественное Уйгурское государство. Как отдельное владение последнее перестало существовать вслед за изгнанием монголов из Китая, а затем, к началу XV столетия, уйгуры уже далеко не составляли преобладающего элемента населения Хами и Турфана: их успели уже оттеснить на второй план пришлые с запада тюрки, явившиеся в этот край проводниками ислама. С течением времени ислам восторжествовал, и к концу XVII в. во всем Восточном Притяньшанье уже не оставалось буддистов, а с тем вместе уйгуров, о которых местное население хранит еще воспоминание, что это был отличный от них народ.


Несмотря на то что пришлые тюрки должны были оказать нивелирующее влияние на обычаи и язык, последний в Турфане сохранил еще некоторые особенности, делающие его малопонятным киргизам и таджикам Русского Туркестана.


Впрочем, отличия эти быстро сглаживаются и, по собственному сознанию местных жителей, «старых» слов остается у них все меньше и меньше.


Население Турфана исключительно земледельческое; оттого-то здесь так много селений и так мало городов. Впрочем, еще и другая причина препятствует образованию в этой стране крупных центров оседлости. Эта причина – отсутствие значительных масс проточной воды. Самые крупные из речек Турфана – это Булу-рюк-баур, Кара-ходжа, Лемджинская и Пичанская. На их берегах издавна существовали значительнейшие города древности. да и теперь Турфан, Люкчун и Пичан не перестали еще играть роли главных административных и торговых центров страны.


Развалины древних резиденций турфанских правителей поражают массивностью своих сводов и стен, но в общем размеры их незначительны. Это были скорее замки, чем города. Всего более таких развалин по р. Кара-ходжа, собирающей, как сообщалось выше, свои воды частью из ключей, частью из карысей в окрестностях значительного селения Мултук, и затем протекающей довольно широким ущельем поперек гряды Туз-тау, т. е. древнего Хо-янь-шаня. В этом ущелье местами еще сохранились интересные развалины буддийских кумирен и монастыря, кельи которого целиком высечены в отвесных скалах красных песчаников; живопись, замечательная необыкновенной яркостью и свежестью своих красок, алебастровая штукатурка и даже деревянный переплет, служивший для последней основой, – все это сохранилось здесь так хорошо, точно еще недавно в монастыре кипела жизнь и отправлялось богослужение! Говорят, что развалины эти всего более пострадали в 60-х годах, когда овладевшие Турфаном дунгане разрушили здесь множество келий, вдребезги разбили изваяния идолов и сорвали со стен барельефы; но и до сих пор местное население не перестает удивляться искусной живописи жившего здесь прежде народа – «уюлгур-калмаков», как они их называют.


Против этого монастыря, на противоположном берегу реки, виднеются развалины какого-то замка, а дальше, к югу, остатки не то башен, не то надгробных памятников и других сооружений весьма древней архитектуры. Наконец, по южную сторону гор, среди обширного селения Кара-ходжа и рядом с развалинами недостроенной Якуббековской крепости, путник наталкивается на высокие стены с фланкирующими башнями, сводчатыми постройками, в которых кое-где видна еще штукатурка, обвалившимися подземельями и громадными грудами мусора и всякого отброса внутри. Пораженный не только массивностью всех этих построек, но и архитектурным их стилем, Регель пишет[95], что он невольно вообразил себя среди развалин каких-то древнегреческих или римских сооружений, но так как, прибавляет он, «ни греки, ни римляне никогда не распространяли своей власти так далеко на восток, то всего естественнее предположить, что постройки эти относятся ко времени, предшествовавшему вторжению сюда уйгуров».


Местные легенды приписывают постройку этого города какому-то мифическому царю Дакэ-Янусу. Но кто такой был этот Дакэ-Янус, этого те же легенды не разъясняют; не разъясняют сего и китайские известия об этой стране. Таким образом, хотя мы и имеем некоторое основание приравнять эти развалины к древнему Хо-чжоу (Огненный город), но нет никакой возможности восстановить сколько-нибудь подробно историю этого города.


Если верно отождествление Гяо-хэ-чена с Чжоха-хото, то следует думать, что в течение целого тысячелетия центр администрации края находился в окрестностях нынешнего Турфана, где мы и находим, действительно, немало весьма древних развалин как стен городов, так и отдельных сооружений.


Первое известие, которое мы имеем о перемещении резиденции на восток от Турфана в Хара-хото или китайский Хо-чжоу, относится к началу X в. (913 г.); нет, однако, никакого сомнения в том, что это событие должно было состояться несколько раньше, а именно, согласно с легендой, в правление идикота (идыкота), носившего имя если не тождественное, то сходное с Дакэ-Янусом, или Такианусом, как называет его Регель.


Как бы то ни было, но время основания Хара-хото могло иметь место только в короткий промежуток между 874 и 913 годами, когда летописи Киданьского дома впервые стали упоминать о хочжоуских уйгурах. Гораздо труднее решить вопрос, какие обстоятельства вызвали падение этого города.


Хара-хото существовал еще при императорах Минской династии, но уже в это время, наряду с ним, все чаще и чаще начинает упоминаться имя другого, тогда только что возникавшего города – Турфана, которому вскоре суждено было играть столь важную роль в истории области. Целый ряд оборонительных войн, веденных государями Хара-хото против Джагатаидов, стремившихся силой оружия ввести мусульманство в стране, по-видимому, были главнейшей причиной ослабления, а вслед затем и падения Хо-чжоу. С распространением в стране ислама город этот, служивший сильным оплотом буддизму, должен был потерять долю своего политического значения, населявшие же его уйгуры – частью слиться с явившимися сюда с запада тюрками, частью удалиться к востоку, туда, куда не мог достигнуть не только мусульманский фанатизм, но и прозелитизм. Таким образом, Хо-чжоу, по-видимому, угасал постепенно, а не прекратил своего существования вдруг, как многие другие города Восточного Туркестана; в этом, может быть, и следует искать главнейшую причину сравнительной целости его стен и прекрасного состояния развалин описанного выше монастыря.


К востоку от Хо-чжоу, кроме развалин небольшого укрепления, виднеются также развалины башен и, так здесь называемых, «калмак мазаров», т. е. уйгурских ступ. Такие же башни можно встретить в окрестностях Пичана и некоторых других селений Турфанской области; но особенно замечательны развалины монастыря Асса-шар, о котором мы уже упоминали выше не раз; его башня, стены и ряды в два этажа расположенных келий до такой степени еще хорошо сохранились, что могут служить прекрасными образцами давно здесь забытого архитектурного стиля.


В сравнении со всеми этими величественными постройками то, что мы видим теперь в городах Турфанской области, представляется и жалким и бедным: искусство выводить своды и купола утеряно, ваяние и художество пали, уменья изготовлять прочную штукатурку более не существует; современное турфанское зодчество не имеет уже ничего оригинального, а все стены и здания выводятся по общепринятому шаблону – китайскому или общетуркестанскому. Таков регресс искусства в этой стране и, к сожалению, далеко не единственный.


Некогда, как известно, Турфан славился не только своим военным могуществом, но и богатством; искусство турфанских ремесленников приводило в восторг даже прихотливых китайцев; библиотеки были обширны, науки и грамотность процветали, внешняя же торговля имела такое развитие, какого никогда не достигала в прочих промышленных округах Восточного Туркестана.


Ныне от всего этого более уже ничего не осталось. Мало сказать, что торговля здесь пала – ее здесь вовсе не существует. Народ обнищал и погрузился в ничтожество.


Какие же причины подготовили это, сравнительно быстрое, падение как благосостояния материального, так и умственного уровня в целом народе? Причин таких было много, но все они имеют характер более внешний, чем внутренний. Во-первых, политические невзгоды: усиление Джагатаидов на западе, стремление их подчинить себе Турфанскую область и силой привить здесь Мусульманство, а затем джунгарский разгром, самая полная эксплуатация кунтайшами средств этой страны, эксплуатация, вынудившая в конце концов большую часть населения бросить родину и бежать на восток, в пределы Западного Китая; во-вторых, замена уйгурского элемента пришлым – узбекским, а буддийской религии мусульманством; наконец, события наших дней: дунганское восстание, хищническое управление китайских администраторов и их достойных сподвижников и воспитанников – ванов люкчунских, непомерные подати и, как косвенная причина, общее обеднение всех народов, населяющих Центральную Азию.


Глава пятнадцатая. Турфан (продолжение)


Почва Турфана издавна славилась своим плодородием. Китайцы, описывая эту страну, сообщали, что земли в ней тучные[96] и «производят все пять родов хлеба»[97], что «просо и пшеница дают там два урожая»[98] и что всевозможные плоды и самая разнообразная овощь не только родятся там в изобилии, но и отличаются превосходнейшим вкусом. Одновременно сообщались, однако, и такие факты, которые, по-видимому, находились во взаимном противоречии. Так, изображая климат Турфана до крайности сухим и знойным, а почву страны бедною естественными водами и притом на всем своем протяжении каменистою и песчаною, они описывали ее в то же время густонаселенною[99] и настолько многолюдною, что, например, даже гаочанский владетель был в состоянии одновременно выставить в поле не менее десяти тысяч регулярного войска!


Если известия эти в свое время были верны, если к тому же и площадь посева соответствовала густоте населения, то невольно рождался вопрос: из каких же источников добывалась вода, нужная как для орошения полей, так и для прочих потребностей жителей? Очевидно, что расход ее здесь был громаден, а средства на его покрытие совсем ничтожны.


Первым европейским путешественником, посетившим Турфан, был Регель. Он обратил внимание на оригинальный способ орошения турфанских полей при посредстве сети подземных каналов, но, не понявши устройства их, дал нам не вполне правильное о них представление[100].


Все речки, сбегающие с южных склонов Тянь-Шаня, пропадают, как мы уже видели выше, у подошвы последнего; но дальше к югу воды их снова выступают на поверхность в виде целого ряда ничтожных ключей, слагающих пять вышеупомянутых ручьев: Булурюк, Кара-ходжа, Туёк, Лемджинскую речку и Ергун (Птичанскую речку); они пересекают гряду Туз-тау по пяти соответственным долинам и выбегают в отрицательную низменность Асса, на северной окраине которой и разбиваются на арыки. Но воды этих ручьев в общей сложности так ничтожны, что ими могла бы воспользоваться едва двадцатая часть населения целой страны. Вот почему всю остальную потребную последнему массу воды пришлось издавна добывать при помощи замечательных гидротехнических сооружений, известных в Турфане под персидским названием «карысей» [кяризов, керизов]. Целые оазисы, как например Ханду (древнее Хан-хоро), Кара-ходжа-карысь, Сынгим (древнее Билу?), своим существованием обязаны даже исключительно воде этих карысей; другие оазисы, как Турфанский, Пичанский, Туёк, Кара-ходжа, Люкчун и Мултук, только частью получают свою воду из упомянутых выше ручьев; главнейшим же образом заимствуют ее из карысей, устья коих выведены или в ключевые центры, или же непосредственно в пределы культурного округа.


Устройство карысей очень простое. В местности, известной населению неглубоким сравнительно залеганием водосодержащих слоев, роется головная «дудка», т. е. узкий и глубокий колодезь, который заканчивается в этих слоях; отступя метров восемь, много если уже десять, роется вторая такая же дудка, потом третья, четвертая, сотая, до тех пор, пока их глубина не дойдет до двух метров; тогда эти дудки, начиная с последней, от которой уже ведется арык, соединяются между собою каналом [подземной галереей], прорезающим таким образом во всю их длину водосодержащие почвы. Ясное дело, что тогда в такую трубу устремляется вся вода этих последних, но, разумеется, в пределах, строго ограниченных ее всасывающею способностью.


Для того, чтобы увеличить струю карысной воды, в магистральный канал проводятся ветви; если же нет для этого подходящих условий, то или несколько параллельных между собой карысей соединяют в один, или удлиняют его еще новыми дудками. Но последний случай встречается сравнительно редко, так как с удалением от устья карыся глубина колодцев увеличивается постепенно и, наконец, достигает того максимума, который следует считать почти что предельным; так, например, головные дудки хандуских карысей достигают в некоторых случаях глубины большей 85 м! Но на такой глубине и поддержка карыся становится уже трудной. Ремонт последнего выполняется при помощи все тех же дудок, которые раньше служили для проложення канала; потому, в свою очередь, они тщательно поддерживаются и зачастую укрепляются деревянными рамами; тем не менее обвалы в них бывают нередки, а ремонт карысей не прекращается никогда.


Все жители Турфана в большей или меньшей степени знакомы с устройством карисей, но только беднейшим его жителям приходится работать над исправлением этих последних, так как работа эта справедливо считается здесь столь же опасной, сколько и трудной. Зато жертвы катастрофы хоронятся всегда на общественный счет, а могилы их чтятся народом.


Если посмотреть на Турфанскую область с высоты птичьего полета, то большая часть поверхности ее покажется нам точно изрытой какими-то гигантскими землеройками, с тем, впрочем, отличием, что значительные кучи земли не разбросаны здесь в беспорядке, а вытянуты стройными линиями. Это и есть карыси.


В общей сложности карыси – сооружение, столь же изумительное по своей громадности, сколько и по смелости замысла. Оно все внизу, на глубине десятков метров, а потому и не импонирует на путешественника; между тем, если подсчитать сумму труда, употребленного турфанцами не только на прорытие всей этой сети подземных каналов, обеспечивающих существование многих сотен семей, но и на постоянную поддержку последних, то удивлению нашему не будет границ.


Достаточно сказать, что для орошения площади в 160 му, т. е. 8 десятин (8,7 га), в оазисе Ханду, например, требуется вода с одного карыся при наименьшей длине последнего в три километра. При такой величине карыся головной колодезь последнего может иметь глубины минимум 300 футов (90 м); принимая же в соображение, что на один километр приходится от 100 до 120 дудок, а на все протяжение от 300 до 360, при средней глубине в 150 футов (45 м) и площади сечения в 6,25 кв. футов (0,5 кв. м), получим, что для вырытия дудок потребно было выкинуть земли и гальки в круглой цифре не менее 280 тыс. куб. футов (70 тыс. куб. м); если же присоединить сюда и подземный канал длиною в три километра, то вся масса выкинутого материала значительно превысит 300 тыс. куб. футов (85 тыс. куб. м), из коих не один десяток тысяч пришелся на глубину в 35 сажен (74 м)!


В оазисе Ханду до двухсот карысей, во всей же северной части Турфанской области (харюза) их так много, что определить в точности количество их невозможно; во всяком случае, число их существенно увеличено быть не может, так как, по-видимому, уже в настоящее время почти весь запас подпочвенной влаги высасывается карысями сполна. Местные жители подметили даже, что увеличение числа боковых колодцев уже не увеличивает в желанной мере количества воды в магистральных каналах, а также и то, что вновь проведенный карысь или уменьшает количество воды в соседних, или же вовсе их осушает. Вместе с тем подмечено было также и периодическое колебание уровня в этих колодцах: летом оно выше, чем в зимние месяцы; это явление, весьма важное для земледельца, находится, по-видимому, в прямой зависимости от летнего таяния снегов в горах Богдо-ола.


Когда среди бесплоднейших каменистых степей харюзы мы вдруг увидали оазис Ханду, то, как помнит читатель, были поражены его красотой, оживленностью и богатством. Даже лучшие места в долине Зеравшана, этой издавна прославленной «жемчужине Востока», не в состоянии выдержать сравнения с тем, что мы здесь увидали.


Это, в буквальном смысле слова, роскошнейший сад, какое-то в высшей степени благоустроенное поместье, где все дышит необычайным порядком и даже довольством. Террасовидно подымающиеся поля, засеянные кунжутом, ак-джугарой, хлопчатником и всевозможными иными культурными растениями и огороженные только линиями древесных посадок – айлантов и тутов, производят чрезвычайное впечатление отсутствием каких бы то ни было следов потравы на них; непроницаемая тень громадных вязов и тутов, среди которых вы едете, ирригационные канавы, по которым несутся струи холодной и чистой воды, наконец, даже дорога, изумительная своей необыкновенной опрятностью, – вот первые впечатления при въезде в оазис.


С каждым шагом вперед поражаешься все более и более; впереди, наконец, и селение… но это даже и не селение, а ряды ферм, утонувших в густой зелени тутовых, абрикосовых и персиковых деревьев, яблонь и груш; виноградники и плющ дополняют очарование… Среди селения вы объезжаете пруд с перекинутым через него легким, слегка дугообразно изогнутым мостиком китайской архитектуры; по-видимому, пруд этот только в редких случаях видит солнце, – до такой степени мощны деревья, засаженные вдоль его берегов. Пруд среди каменистой пустыни, самой безжизненной из среднеазиатских пустынь! Не чудо ли это? И если вспомнить, что вся масса воды в Хандуском оазисе извлечена с глубины в 60 или даже более метров, то не должны ли мы остановиться в изумлении перед земледельцем Турфана, осилившим и пересоздавшим природу?


Когда видишь все это, то невольно приходят на память легенды о великом прошлом Восточного Туркестана. Когда-то существовало в нем одновременно до 60 отдельных владений, теперь же не наберется здесь того же числа городов и местечек. Множество последних исчезло без всяких следов былого существования, и там, где некогда они были, тянется теперь такая же безотрадная пустошь, как и турфанская харюза.


Все путешественники утверждают, что местность на восток от Хотана изобилует значительными запасами подпочвенной влаги: «Стоит здесь только копнуть, – говорят они, – чтобы показалась вода». Турфан представляет несравненно худшие условия водоснабжения, и между тем мы застаем здесь всюду такие цветущие оазисы, как Ханду. Что же мешает нам думать, что и на северных склонах Кунь-чуня существовали и могут существовать города, обязанные своею жизнью исключительно воде карысей. Но устройство карысей дело капризное, требующее неусыпного внимания и постоянного ремонта, а потому и значительных расходов, незнакомых другим земледельцам.


Только в Турфанской области сохранился еще вполне этот способ орошения почвы, и это, может быть, потому, что Турфан, как кажется, до 60-х годов текущего века все еще умел сохранять проблески своей прежней самостоятельности. К тому же настоящая хищническая эксплуатация этого богатого края китайцами началась только лет двадцать назад, а потому и не успела еще в корне подорвать благосостояния его жителей.


Ниже мы увидим, как беспощадна и многообразна эта эксплуатация, готовящая Турфану страшные бедствия, а теперь постараемся познакомится и с самым предметом этой эксплуатации – уроженцем Турфана.


Вот и он перед нами. В среднем типе не столь красивым и статный, как таджик Русского Туркестана, он, однако, не менее последнего жив и подвижен. Скулы его выдаются сильнее вперед, глаза у́же, но всегда выразительны, растительность на лице очень редкая. В общем телосложение его сухопарое, рост средний, грудь часто впалая. Производя впечатление физически слабого человека, он, однако, чрезвычайно вынослив, деятелен и неутомим. Мне кажется, что вся организация его приспособлена к тому именно, чтобы быть сытым при самом ничтожном количестве пищи; и действительно, трудно даже представить себе, как мало он ест! И в этом, может быть, и следует видеть тот именно якорь, который спасает турфанский народ от повального разорения. Насколько он скромен в еде, настолько же он скромен и во всем остальном.


Когда-то в Турфане выделывались прекрасные вина, приводившие китайцев в непомерный восторг; с введением мусульманства искусство это было совсем забыто, и ныне турфанцы спиртных напитков, как кажется, почти вовсе не пьют. Одевается он также замечательно просто, но в то же время и очень опрятно. Одежда эта состоит из нижеследующих частей: длинной рубашки (куйпэк), сшитой из местной хлопчатобумажной материи – белой бязи (бэз), и таких же штанов (дамбал), заправляемых а сапоги (пайпак) лошадиной кожи; из ватной кофты (джаймэк), застегивающейся на левом боку и настолько широкой, что ее приходится подпоясывать кушаком (путё), для которого берется обыкновенно или кусок бязи, или 6,4 м (гезь) ситцу, и, наконец, из тюбетейки (допа), или же шапки с меховым околышем (коробок) общетуркестанского типа.


Более состоятельные заменяют джаймэк халатом, но последний входит в употребление только по городам, да и то преимущественно только среди людей пожилых и почтенных.


Насколько нам удалось определить характер турфанца – скромность составляет его удел; я думаю, что у некоторых она переходит даже в забитость. Турфанец терпеливо выносит тиранию китайской администрации и своего природного князя, но, может быть, это только временно бездействующий вулкан? Во всяком случае он мало напоминает прежнего жителя этой страны, непокойного и вечно с кем-нибудь да воевавшего чешысца… Он предпочитает, по-видимому, мир да покой, а потому хотя и ропщет, но все же лезет в ярмо, добровольно обращаясь в батрака каждого, кому не лень наживаться на счет этого добродушного человека; поэтому, мне кажется, нет страны, где бы ростовщичество было так распространено, как именно здесь.


«Когда-то, – говорили нам старики, – мы переживали лучшие времена; тогда и народ был честнее… Воровство и обман строго наказывались, а теперь этих наказаний никто уже не боится…»


Можно легко этому верить. Сама судьба заставляет человека, попавшего в лапы ростовщика, изворачиваться, затем унижаться и, наконец, даже прибегать к недозволенным законом и совестью действиям. Подобное движение по наклонной плоскости вниз так хорошо всем известно, что о нем и распространяться долго не стоит. К тому же народ, управляемый не законами, а произволом, проходит здесь очень плохую школу нравственности; про Турфан же мы скорее, чем про какую-нибудь другую страну Востока, имеем право сказать, что закон существует здесь только для тех, кто богат.


При всем том, благодаря своей аккуратности, трудолюбию и уменью довольствоваться самым малым, турфанец еще сводит кое-как концы с концами; при поверхностном взгляде он производит впечатление даже человека зажиточного: так, всегда он опрятно одет и в таком порядке находятся его крошечный дворик и прилепившиеся на краю последнего жилые покои.


Обо всех туркестанцах приходится зачастую выслушивать мнение, что это народ давно изолгавшийся и вполне лицемерный, что вероломство составляет столь же врожденное у них качество, как и себялюбие или жестокость. Мы, однако, совсем не разделяем такого крайнего взгляда и желали бы дать туркестанцу иную характеристику; вот почему мы и к турфанцам решаемся отнести те слова, которые писались почтенным академиком Миддендорфом о таджиках Русского Туркестана[101].


«Если мы с беспристрастием отнесемся к коренным чертам характера таджиков, которых частенько и жестоко ругали, то вскоре убедимся, что, кроме прекрасных наклонностей к добру и немалых дарований, таджик бесспорно отличается поэтической мягкостью души. Я вовсе не хочу отрицать больших недостатков их и пороков; но они обращаются в нечто очень малое, если обратить внимание на то, при каких условиях выработалось то здоровое ядро, которое сохранилось в них и поныне…»


Что взаимная любовь и постоянство и в Турфане ценятся высоко и даже, пожалуй, считаются краеугольным камнем семейного благополучия, видно, как мне кажется, из следующей, прекрасной по содержанию своему, песни, распеваемой чуть ли не в каждом семействе:


Кабы нам с тобой, как Юсуп[102] с Залихой,Так же дружно жить, разлюбезная,Милая, милая,Сердце забилось бы радостью…А и спросят если тебя, моя милая.Что за люди те – Залиха и Юсуп?Это те (отвечай), что, состарившись,Свою любовь по белу счету развеяли…Милая, милая!..


Уроженки Турфана скорее низкого, чем среднего роста, телосложения в большинстве случаев очень неправильного, что обусловливается длинным туловищем и развитыми тазовыми костями; впрочем, так как нет вообще правил без исключений, то и тут попадаются женщины высокого роста и пропорционального телосложения. Большинство из них предрасположено к полноте, но полные чаще встречаются на улицах городов, чем в деревне, где физический труд и частое недоедание немало, разумеется, мешают ожирению тела.


Идеал красоты турфанлык видит в женщине иранского типа, и жительницы этой страны употребляют всяческие старания к тому, чтобы хоть сколько-нибудь на них походить. Для того чтобы казаться выше, они носят непомерно высокие каблуки; ресницы и брови подводят и тем достигают одновременно двух целей: во-первых, скрадывают широкое расстояние между глаз, а во-вторых, увеличивают как размеры последних, так и длину бровей и ресниц; низкий лоб они искусно прикрывают прической, а все лицо перестает казаться круглым и плоским благодаря головному убору – «допа». Таким образом, монгольские черты лица они стараются по мере возможности сглаживать и на их счет развивать особенности лица иранского – немаловажное доказательство в пользу того, что первобытное население этой страны было арийское, а не тюрко-монгольское!


Как представительницы и всех других рас, населяющих Внутреннюю Азию, они любят румяниться и белиться, и надо отдать им полную справедливость – весьма часто злоупотребляют и тем и другим, точь-в-точь как большинство китаянок, считающих, что появиться в народе без достаточного количества белил и румян на лице неприлично. Глаза у всех тех женщин, которых мы видели, были карие или даже темно-карие и живые; волосы черные и жесткие. Встречаются ли между ними женщины с более светлым оттенком волос, в точности мне неизвестно; судя, однако, по мужчинам, нужно думать, что да, потому что в Турфане русоволосые люди вовсе не редкость.


Одежда турфанок состоит из следующих частей: из длинной цветной ситцевой или кумачовой рубашки (куйпэк) и таких же штанов (дамбал); из парадной шелковой (китайская фанза) рубашки (янзо-куйнэк), цветных, обыкновенно красных, гетров (чекмень-иттык), ичигов с калошами (кебис-пайпак), а зимой сапог на высоких подборах (панпак), кофты, схожей покроем с мужской (джаймэк), шелкового халата (шаи-чапан), тюбетейки (допа), шапки, обложенной выдрой (тэльпэк), большого красного платка (яхлык) и, наконец, тоже цветного, но меньшего (личаг).


Зимой, кроме того, носится шуба, подбитая мерлушкой (копё) и крытая какой-нибудь материей, обыкновенно крашениной или полушелковым кокандским адрасом. Но, разумеется, полный комплект выше поименованного гардероба имеется только у богатых: бедные же зачастую носят мужнину шубу, гетры заменяют из цветной шерсти вязанными чулками, о шелковых же халатах и янзо-куйпэках только мечтают.


Замуж турфанки идут рано, нередко четырнадцати и даже тринадцати лет, причем сватовством заправляют всегда почти свахи, которые и играют довольно видную роль во все время празднества и обрядов, сопровождающих помолвку и брак.


В Турфане ни одна свадьба не обходится без музыкантов; к тому же последние играют скорее ради угощения, чем вознаграждения, которое, однако, всегда слагается из тех приношений, которые добровольно жертвуются не в меру развеселившимися гостями. Для сбора последних перед музыкантами ставится столик, на который устанавливается поднос с тремя лепешками. Все, что жертвуется танцующими, кладется именно на эти лепешки и потом уже делится поровну между играющими, причем существует даже такой нелепый обычай, что, если, например, играющих трое, а платок всего только один, то его разрывают на части.


Оркестр всего чаще составляется из нескольких дутаров и дафов; очень редко можно встретить здесь музыканта, играющего на сетаре и еще реже на гиджаке, равабе и янчине, которые, однако, во всеобщем употреблении у жителей Хами[103]. Но каков бы ни был вообще состав инструментов, единственное их назначение – аккомпанировать голосам, которые только одни и выводят мелодию.


Обыкновенно песню начинает запевало, подчас очень искусно аккомпанирующий себе на дутаре то щипком струны, то бойким выбиванием трели по кузову инструмента. Все молчат в это время, и только дутаристы поддерживают певца, да тихо-тихо гудит бубен… Но вот куплет кончен, десятки голосов выкрикивают: «яр, яр!», дутаристы усиленно бегают пальцами по струнам своего инструмента, а бубен с подвязанными к нему медными бляхами выделывает какие-то странные, точно конвульсивные движения по всем направлениям… – выходит чрезвычайно красиво и не менее лихо, чем у наших цыган.


Все плясовые мотивы турфанцев звучат несколько дико, но им никак нельзя отказать в легкости и красоте. Это совсем не то, что музыка китайцев: набор диких звуков без всякого ритма или, в большинстве случаев, совсем для нас непонятный рев духовых инструментов бухарских оркестров. Эта музыка нам ясна: она, действительно, подмывает человека вскочить с места и броситься в плясовую…


Но вот и танцам конец. Гости теснятся к выходу и разбиваются на кучки в ожидании готовящегося угощения. Домашние в суете: надо устроить стол хотя бы почетным гостям, а остальные будут, без сомнения, не так уж взыскательны, так как ведь всякий же хорошо понимает, что стен по произволу никак не раздвинешь… а потому было бы только что есть, а об остальном сами гости уж позаботятся.


Ловкими и быстрыми движениями хозяйка восстанавливает нарушенный было на канжине порядок: вдоль стен снова уложены одеяла (иоткан), посередине разостлана скатерть (супра), и на ней появляются одна за другой деревянные миски с лапшой, пирожками, начиненными тыквой (кауа), с вареным мясом, рисом и с прочей сряпней; подносы (панза) с лепешками пресными и сдобными (чальпэк), изюмом, орехами, сухими фруктами, гранатами (анар) и зимними сортами дынь (мизган), а если пиршество происходит в летнее или осеннее время, то и с горами винограда, груш, «наш-пута» и прочих фруктов, которыми так богата Турфанская область. Когда все готово, вокруг супры усаживаются старики и прочие почетные гости; хозяин подает «ивриг»[104], и после церемонии омовения рук все принимаются за еду.


Окончив трапезу, почетные гости расходятся, а молодежь разбивается на две группы. Молодые люди уводят с собой жениха, и кто на чем горазд – верхом на лошадях или ослах, часто по двое на одном, уносятся на край селения, иногда в усадьбу одного из более зажиточных односельчан, часто километра за три и более, где и предаются на свободе различным юношеским забавам и играм. Так же поступают по отношению к невесте и ближайшие подруги ее.


Тем временем в доме родителей жениха все изготовлено к приему новобрачных. Если есть особая горница – устраивают ее; если нет – в общей спальне отгораживают какими-нибудь занавесками один из углов. Тут же раскладывается напоказ и все приданое, заготовленное невесте.


Молодежь съезжается сюда только вечером. К кортежу невесты присоединяются и все ее родственники, как более близкие, так и дальние, которые сообща и образуют обыкновенно шумную и многочисленную толпу. Считается вообще очень приличным, если невеста упирается и делает чрезвычайные усилия для того, чтобы не перешагнуть через порог женихова дома. Ее уговаривают и утешают песнями вроде следующей:


Гай, гай песня! Начинайся, песня!Где только ни растут цветы, дорогая, дорогая…Один из них всегда уж лучше будет, чем другой,Потому что и цветы ведь разные бывают, дорогая, дорогая…


Совершенно так же, как люди, а потому будь же довольна и тем, кто отныне становится твоим мужем…


Когда же уговоры не помогают (а обыкновенно они не помогают), то ее сперва начинают подталкивать сзади, потом подхватывают подмышки и, наконец, берут даже на руки, после чего уже ни брыкаться, ни сопротивляться не принято; не принято также при этом и плакать, но иногда невеста действительно и искренно плачет, особенно если была баловнем своей матери. В этом последнем случае хор всегда старается заглушить всхлипывания невесты нижеследующей песней:


Что за кувшин, в котором вода вовсе не греется?Что за девка, коли в горе слезами не заливается.


По прибытии жениха и невесты мулла прочитывает им вслух две-три молитвы, чем одновременно и заключает, и благословляет их брачный союз. Затем молодая подходит к мужу, снимает с него шейный платок и всенародно целует его в губы. Этот поцелуй – знак: гостям расходиться. В горнице остаются только две свахи, на обязанности коих лежит, во-первых, разостлав малое одеяло, накрыть его чистым белым платком, а во-вторых, стеречь молодых целую ночь… Когда молодые остаются одни, то дело жены (мазом-киши) – раздеть мужа. А наутро муж забирает с собой платок и передает его свахам, которые уже и несут его для освидетельствования к свекрови.


От результата этого осмотра зависит степень награды свах, которые в благоприятном случае получают обед, по большому платку и по шкуре барана. Но на всем этом свадебное торжество далеко еще не кончается, так как веселятся вслед за тем еще целых три дня, причем сперва принимают гостей молодые, обязанные выставить «аш» в том же количестве, какое накануне подавалось в доме родителей новобрачной, а затем снова последние; в конце же концов опять молодые. Впрочем, в этих двух случаях количество «аша» уже значительно уменьшается, а на вечеринки зовутся исключительно только люди близкие или родные.


Описанные празднества сопровождают вступление в брак только девицы; если же выходит замуж разводка или вдова, то на устраиваемую вечеринку приглашаются исключительно только самые близкие родственники и знакомые, в зависимости от чего уменьшается и количество «аша» до пяти джинов мяса и одной крю муки. Приданое хотя и делается, но количество вещей гардероба невесты сокращается обыкновенно до минимума. Обычай вменяет в обязанность жениху заготовить только следующие четыре предмета: допу, шаи-чапан, джаймэк и куйпэк. Что же касается до штанов, обуви, подушек и одеял, то изготовление их лежит уже всецело на обязанности невесты.


Развод в Турфане совершается часто и не обставлен никакими особенными формальностями; требуется только санкция какого-нибудь ахуна.


Не получая за это никакого вознаграждения и будучи, между тем, завален такими делами, в исходе которых он материально заинтересован, ахун весьма редко имеет возможность отнестись с должным вниманием ко всем обстоятельствам дела, а потому разводит всех желающих развестись при первом только о том заявлении. Самое главное затруднение представляет всегда вопрос о приданом, но и он очень быстро улаживается, так как зачастую обе стороны относятся друг к другу весьма добродушно; к тому же нередко недовольная своим супругом жена находит себе заместительницу при муже, и тогда имущественный вопрос этот разрешается полюбовным соглашением между обеими женщинами.


Если пожелавшие разойтись имеют детей, то дело решается не по шариату, а по обычаю. Муж один вправе располагать судьбой своих детей. Он или оставляет их у себя, или отдает их жене, и при этом в том даже числе, в каком ему это заблагорассудится. Однако и в последнем случае он все же обязан их содержать, выдавая в месяц на каждого по 1 крю пшеницы и 2 крю кунака. Такая выдача прекращается или со вступлением его бывшей жены во вторичный брак, или же тогда, когда дети его возмужают настолько, что в состоянии сами себя прокормить. Но примеры столь полного разрыва не часты. Обыкновенно дети, да и ближайшие родственники, побуждают разошедшихся снова сойтись, и тогда уже совместную жизнь таких парочек редко посещает вздорное желание вновь разойтись после какой-нибудь пустой перебранки.


Рождение ребенка в Турфане не празднуют. Зато когда его первый раз кладут в зыбку (бешик), то событие это стараются отпраздновать по возможности пышно. Созываются знакомые и родные, которым приготовляется соответствующее торжеству угощение: чай, сдобный хлеб (чальпэк), вареное мясо и сласти. С своей стороны, и гости несут родильнице кому что по силам: живность, муку, рис, куски бязи, платки, а когда так и денег.


У мусульман Бухары и Русского Туркестана существует обычай праздновать шестимесячный срок родильнице; в Турфане такого праздника нет. Равным образом, «сундет», т. е. обряд обрезания, хотя и празднуется в Турфане, но далеко не так торжественно, как у наших киргизов, например. Впрочем, и здесь собирается чуть ли не весь околоток, режется баран, пекутся лепешки, а затем нередко затеваются даже пляски и игры, в которых самое деятельное участие принимают всегда как сверстники мальчугана, так и сам виновник этого торжества.


* * *


В Русском Туркестане каждая жилая постройка делится на две половины: мужскую – «ташкари» и женскую – «ичкари». В Турфане такого разделения не существует. Даже у людей среднего достатка женщины, мужчины и дети спят в одной горнице, которая в то же время служит семье и кладовой, и приемной. Это – в холодное время года, летом же редко кто спит в закрытом помещении; большинство предпочитает меститься под навесами, которые приделываются всюду, где только позволяет расположение прочих построек.


Отсутствие женской половины в домах Турфана является исключительной и, вместе с тем, древнейшей особенностью как этой страны, так и соседней с нею – Хамийской. Ничего подобного мы не видим ни в одном из мусульманских владений Внутренней Азии, а равным образом и в Китае, где господствующая религия вовсе не вызывает женского затворничества, но где последнее, тем не менее, считается краеугольным камнем прочного семейного строя.


Подтверждаю свои наблюдения выписками из старейших описателей Китая, которых нельзя упрекнуть в нерасположении к последнему:


«В домах видеть жен и дочерей их не можно, ибо они у них находятся в отделенных внутренних комнатах и, занимаясь в домах между собою своими увеселениями, живут, как невольницы; и вход к женатым людям не только посторонним, но и родным, живущим в одном с ними доме, мужчинам запрещается, почему даже отец к женатым сыновьям и старший брат к младшим входить права не имеет»[105].


«Прекрасному полу принимать участие в собрании мужчин предосудительным считается. Скрывать женский пол от посторонних есть обыкновение, общее и чиновникам и разночинцам»[106].


Наконец, подтверждением вышеприведенных цитат могут служить и выписки из статьи о Китае Чжан Цзидуна (Tcheng Ki-tong), которого меньше всего можем мы заподозрить в желании повредить репутации своего народа, так как все статьи его написаны были именно с тою целью, чтобы возвысить свою родину в глазах европейцев. К сожалению, в своей слепой и часто бестактной защите всего китайского он переходит границы, подсказываемые благоразумием, и тем, разумеется, в значительной степени умаляет достоинство своих заметок, эпиграфом коих может служить латинское изречение: credere [credо] quia absurdum [est][107].


«Единственная цель заключения брака – увеличение семьи, так как процветание последней всецело зависит от ее многочисленности; отсюда предоставление выбора в брачных союзах родителям, как представителям начала власти».


«Женщины не участвуют в собрании мужчин; так установлено обычаем в видах устранения поводов к соблазну».


«Брачные обычаи Китая совсем исключают период ухаживания, так как обыкновенно девушка впервые знакомится с своим будущим мужем только в момент заключения брачного обряда».


«Воспитание мужчины и женщины совершенно различно, потому что муж, по понятиям китайского народа, есть солнце, дающее свет, а жена – луна, не имеющая своего света, но заимствующая его от солнца».


Ввиду всего вышесказанного как-то странно слышать из уст лиц, посвятивших себя специально изучению Востока, утверждения подобные тому, например, что «китайцы своих женщин не запирают»[108].


Эта вера в свободу и равноправность китайских женщин – такое же заблуждение, как и многое другое из числа того, что пишется о Серединном государстве людьми или близорукими по природе, или наблюдавшими китайскую жизнь только из окон домов европейских посольств и факторий.


Как бы то ни было, но мы не без основания можем, как кажется, утверждать, что современные взаимные отношения обоих полов в землях Восточного Тянь-Шаня сложились во всяком случае не под китайским влиянием, что в основании их лежит общественный строй эпохи более древней, чем эпоха первых сюда вторжений китайцев, что, вероятно, свобода, а с нею, быть может, и равноправность женщины составляли некогда даже настолько существенную особенность общественной жизни в Турфане, что последняя почти всецело здесь и до сих пор еще удержалась, сумев побороть как всемогущее влияние ислама, так и пример соседних народов; и этой бескровной победе, без сомнения, в значительной степени содействовал консерватизм народа в возведении своих жилых помещений.


Как бы ни был беден житель Турфана, но дом его непременно слагается из следующих четырех главных частей: 1) теплой горницы с обширным подтапливаемым снизу канжином, занимающим обыкновенно чуть ли не все помещение и имеющим с края круглое отверстие для котла; в благоустроенных домах для того, чтобы усилить тягу, снаружи стены выводится высокая дымовая труба, – опять особенность, до которой далеко еще не всякий в Китае додумался; канжин этот обыкновенно устилается толстым войлоком и вдоль стен уставляется сундуками и различными иными предметами домашнего обихода; освещается эта горница, как, впрочем, и все остальные, квадратным отверстием, проделанным в потолке и закрывающимся снаружи доской; 2) летнего помещения, обыкновенно более обширной комнаты, чем предыдущая, с одним или двумя окнами, многочисленными нишами и камином; 3) внутреннего дворика с яслями, кладовками и всевозможными иными удобствами; и, наконец, наружного двора, на который выходит одна или несколько открытых площадок с навесом над ними.


Все это обносится, так же как и в домах русских таджиков, одной общей глинобитной стеной, благодаря чему и все селение, в общем, совершенно напоминает селения Туркестана, да и архитектура построек здесь та же; все же различия, какие и замечаются, сводятся на детали.


Упоминавшуюся уже выше хлебную печь делают или на этом дворе, или близ тока, который постоянно расчищается, вне ограды усадьбы, хотя весьма редко где-нибудь в поле, всего же чаще в каких-нибудь двух или трех шагах от ворот. Печь устраивается очень просто: выкапывается в один метр глубиной круглая яма, которая и вымазывается изнутри тонким слоем глины; края ее окружаются плоским, глиняным же, валиком, одновременно исполняющим два назначения: стола и ограды, высота которой обыкновенно не превышает 70 см. В построенную таким образом печь складывают сначала дрова или хворост и жгут их до тех пор, пока стенки последней не накалятся вполне. Тогда из кислого теста раскатывают лепешки, смачивают водой и лепят на накаленные стены; через минуту такой хлеб уж готов – и редко оказывается вполне неудачным.


Глава шестнадцатая. Турфан (продолжение)


Чем беднее селение, тем шире раскидывается оно, тем обширнее площадь, занятая каждой усадьбой. Очевидно, земли здесь избыток, и ее не жалеют. И причина всему этому совершенно ясна, потому что главное богатство каждого земледельца – вода или, точнее сказать, количество орошенной водою земли; пустыри же решительно никого не прельщают и никому не нужны, а потому занимай под свою усадьбу хоть всю харюзу, никто на это слова не скажет!


Для того чтобы разобраться в тех условиях, среди которых приходится здесь жить земледельцу, мы остановимся на такой общине, которая по достаткам своим занимает среднее место. Такой общиной и будет Ян-булак, разбитая на десяток небольших селений и отдельных хозяйств вдоль северо-восточной окраины отрицательной низменности Асса, на юг от Люкчуна.


Количество семейств этой общины мне называли различно, но в среднем можно считать, что на ста карысях живет их здесь никак не меньше трехсот. Ян-булакские карыси обильны водой и в общем в состоянии оросить каждый от 100 до 200 му земли; принимая же за среднюю норму цифру в 150 му, получим, что общее количество орошенной земли будет равно 15000 му, или 750 десятинам (818 га). В действительности же оно должно быть несколько больше, так как в промежутках между потребностью воды на поля открывается всегда возможность спускать ее на бахчи, в сады, виноградники и даже на табачные плантации. Таким образом, принимая во внимание значительную урожайность турфанских земель и двойной урожай главных хлебов – пшеницы и джугары, можно было бы с уверенностью сказать, что жители Ян-булака обставлены в материальном отношении сравнительно превосходно; совсем не то видим мы, однако, в действительности.


Каждая семья в Ян-булаке ежегодно выплачивает в китайское казначейство по 15 ланов серебра[109], что на наши деньги составит до 30 рублей металлических; вся же община – 4500 ланов, или 9000 рублей металлических. Но сбор этот далеко не единственный. Ян-булак, как и все другие общины Турфана, выплачивает еще особый налог, так называемый «аш», идущий всецело на «прокормление» турфанского амбаня и других чиновников округа. В переводе на китайский язык сбор этот называется «янь-тянь», т. е. «поощрение бескорыстия».


Оклады жалованья китайских, как высших, так и низших чиновников являются настолько ничтожными, что считаются не более как номинальным вознаграждением; истинным же следует считать те побочные и давно уже узаконенные доходы каждой должности, которые называются официально «янь-тянь». Таким «поощрением бескорыстия» является, например, сумма в 20 тысяч ланов, взимаемая в пользу особы ганьсуйского генерал-губернатора (шень-гань-цзун-ду), вдобавок к двумстам ланам годового казенного его содержания; «янь-тянь» сучжоуского дао-тая официально определен в 5400 ланов, не считая «янь-тяня», положенного ему по должности главного военного казначея (ин-у-чу), и т. д. Таким образом, громадный чиновничий персонал каждой провинции, каждого округа поглощает чудовищные суммы, которые в Турфане взимаются в размерах, весьма разнообразных с каждого карыся; так, например, в Ян-булаке, где карыси многоводны, каждый из них обложен 4 данями[110] пшеницы и 6 данями джугары, а в Люкчун-кыре, бедном водою, 1 данем пшеницы и 2 – джугары. Но, кроме этой подати натурой, турфанцы выплачивают «аш» еще и деньгами по 15 фынов с каждого сдаточного даня.


На каждую му[111] земли высевается один ши пшеницы, что составит для всей площади янбулакских земель 15000 ши, или 150 даней зерна; средний урожай определяется в Турфане в сам-десят; итого со всей земли собирается 1500 даней пшеницы. По уборке пшеницы земля перепахивается снова и засевается вторично уже джугарой в количестве двух ши на му; при среднем урожае тоже в сам-десят, получается 3000 даней зерна джугары; за вычетом же посевного зерна, всего 1350 даней пшеницы и 2700 даней джугары. Из этого количества зерна следует, однако, еще исключить 400 даней пшеницы и 600 даней джугары, предназначаемых для «поощрения бескорыстия» китайских чиновников. Итого в наличности у населения остается 950 даней пшеницы и 2100 даней джугары, что, при переводе зерна на деньги, дает до 6000 ланов. Как было уже выше замечено, правительственный налог на Янбулакскую общину простирается до 4500 серов серебра; если же присоединить сюда и дополнительный сбор «аша», оцениваемый в 150 ланов, то в остатке получится ничтожная сумма в 1350 ланов серебра или 4,5 лана на семью, которая и выражает собою годовой достаток всей общины.


Несмотря на всю его значительность, «янь-тянь» не оправдывает ожиданий правительства; наоборот, он приводит даже к совсем иным результатам, давая оружие в руки корыстолюбивых и безнравственных чиновников, которые под покровом закона совершают подчас неслыханные деяния, выжимая из народа все, что возможно. Впрочем, чего же и ожидать от людей, купивших свои чины и места? Так как хорошо ведь известно, что для покрытия дефицита правительство богдыхана прибегает к экстраординарной продаже должностей и чинов иногда сразу на сумму до 20 миллионов рублей металлических!


Чрезвычайные поборы, взимаемые с земледельческого населения Турфана, еще усугубляются лихоимством администрации, как китайской, так и туземной, содержание коей к тому же всецело ложится на тот же класс населения.


В примерах самых неслыханных поборов и самого бесшабашного произвола здесь, разумеется, нет недостатка. Укажу же на некоторые из них.


Первый пример. Подъезжаем к Лемджину. Октябрь. Утренники, переходящие за 12° мороза по Цельсию. На полях все еще стоят не снятыми кунжут, хлопчатник и джугара. Листья кунжута и хлопчатника совсем почернели, стручья и коробочки полураскрылись, джугара осыпается…


– Отчего не снимаете вы всего этого с поля?


– Китайцы не позволяют. Мы ведь ежегодно покупаем право снимать хлеб с поля, но нынче с нас тянут так много, что мы совсем не знаем, откуда и денег достать…


– Отчего же вы не пожалуетесь? Ведь у вас все погибнет!


– И гибнет, а жаловаться все-таки некому. Года три назад ездил было Сеид-Нияз-дорга к самому Лю-цзинь-таню, истратил немало общественных денег, а что из всего этого вышло?


Другой пример. Самая крупная речка, стекающая с Тянь-Шаня на юг, – Утын-аузы. Воды ее, однако, пропадают совсем бесследно в камнях, всего только несколько километров не дойдя до Лемджина. И вот одному из люкчунских таджиев пришла в голову счастливая мысль перехватить ее воду несколько выше и по каналу довести до ущелья Люкчунской реки. Грандиозное сооружение это оценено было местным населением по достоинству; а так как оно в будущем очень много сулило, то и решено было вести работы общими силами и на средства двух наиболее в успехе предприятия заинтересованных общин: Лемджинской и Люкчунской.


Но китайцы поняли, что постройка эта обещает им громадные барыши, и принялись за работу, вопреки даже здравому смыслу и желанию местного населения. Разумеется, выражение «принялись» не совсем точно. На сооружение это они не затратили ни копейки; зато распоряжались общественными суммами совсем бесконтрольно и в конце концов погубили все дело, так как в проведенный канал вода не пошла; а не пошла потому, что, несмотря на указания местных жителей, они повели весь канал по местности, уровень коей был выше долины реки.


Я думаю, что ввиду вышеприведенных фактов, которые выбраны из массы других, не менее того возмутительных, следует призадуматься тем, кто с легким сердцем пишет о либерализме китайского управления.


Кроме вышеупомянутого посемейного налога деньгами и «аша», турфанцы выплачивают немало и других как экстренных, так и постоянных налогов. Так, например, в пользу сборщиков податей, которые за свой труд жалованья не получают, идет значительный «перемер» зерна; насколько же значителен такой перемер, видно хотя бы из того, что в качестве такого сборщика хлеба посылается обыкновенно лицо, которое было бы желательно как-нибудь наградить; если же такого лица в виду не имеется, то временная должность эта сдается с торгов.


Здесь не знают, что такое отсрочка; и как «газначи», так и сборщики «аша» поступают во всех случаях одинаково неумолимо и беспощадно. Собственно говоря, они и не могут действовать иначе, так как подать, выплачиваемая населением, не имеет решительно никакого отношения к урожаю.


Вот почему в годину каких-нибудь бедствий турфанскому земледельцу остается один только выход – заем у ростовщика. Меня уверяли, что в Турфане семья, которая никому ничего не должна, – редкое исключение, и что в кабале у ростовщиков находятся не только частные лица, но и целые волости (дорга); так, например, три восточные волости в общей сложности должны ростовщикам Люкчуна и Пичана около 120 ямб[112] серебра!


Затем на обязанности турфанца лежит еще даровой ремонт карысей, содержание ближайшей туземной администрации и, наконец, целый ряд весьма разнообразных, самых тяжелых и всегда беспокойных натуральных повинностей, к которым относятся: перевозка казенных транспортов от Турфана до Хами, Гучэна и Карашара, наряд рабочих на казенные постройки и казенные медные рудники и т. д.


Но как ни тяжело само по себе положение населения в таких даже богатейших округах, как Люкчун, Турфан, Пичан и Ханду, но есть уголки, где положение земледельца еще того безотраднее. К таким уголкам принадлежит, например, Ауат, запроданный чуть не с публичных торгов в частную собственность четырех лиц – трех китайцев и одного туркестанца.


Установив подати с семьи и с карыся, китайцы вовсе не заботятся о том, чем засеяны поля турфанцев; это логично во всех отношениях, так как только благодаря этому обстоятельству населению этой области и является кое-какая возможность сводить концы с концами. Специальному обложению подлежат только виноградники; но обложение это, по сравнению с их доходностью, должно быть признано совсем ничтожным.


Почва оазисов состоит или из лёссоподобной глины, или из той же глины с песком, и только по окраинам котловины Асса попадаются участки, напоминающие собой солонец. Что же касается до типического лёсса, то его, как кажется, здесь решительно нигде нет; по крайней мере, за таковой мы отказываемся принять даже те толщи красновато-желтой глины, которые составляют почву всей Булурюкской долины.


Почва турфанских оазисов обладает, однако, как кажется, всеми достоинствами лучшего желтозема; тем не менее мелкозем этот, залегая на конгломератах и песчаниках пластами незначительной мощности, все же не может претендовать на такую же точно феноменальную неистощимость, как лёссовые толщи бассейна р. Вэй-хэ, например, или лёссы многих местностей в Фергане. И это хорошо поняли местные жители, практикующие здесь один из интереснейших способов удобрения своих полей, вывозя на пахоту землю целин иногда в громадных количествах. Количество это определяется на-глаз, для каждого земельного участка различно, а поэтому я и не считаю необходимым утомлять внимание читателей какими бы то ни было цифрами и сопоставлениями. Иное дело – назем [навоз].


В России солома ценится мало, в Турфане наоборот. Вот почему турфанец и не станет никогда употреблять ее на подстилку скота. Вместе с тем последнего он держит немного, да и тот только на ночь запирается в хлев, днем же чуть не круглый год бродит по пашням и выгонам. Все это, разумеется, служит немалой помехой для образования крупных запасов назема; однако турфанец и тут приискал себе выход.


Прежде чем загонять скот свой во внутренний двор или в иное какое-нибудь предназначенное ему помещение, он подкидывает туда смесь из рубленой соломы и разрыхленной земли; последняя, благодаря значительному в ней содержанию глинозема, превращается вскоре под ногами животных в липкую грязь, которая, по уверению местных жителей, и обладает всеми свойствами лучшего тука. Земля, вбирающая в себя все животные выделения, а потому более богатая аммиачными солями, чем соломенная подстилка, меняется часто, так что к началу февраля каждый домохозяин располагает уже таким количеством удобрения, которое он может считать достаточным для своих нужд, хотя и свозит его никак не менее 50 возов на один гектар; надо иметь, однако, в виду, что почва готовится здесь не под один, а последовательно под два урожая, так как сперва засевают пшеницу, а затем джугару.


Но почва Турфана, даже помимо прямого человеческого содействия, постоянно обогащается солями в пропорциях, совершенно достаточных для того, чтобы в значительной мере пополнить убыль последних.


Для того чтобы совершенно покончить с вопросом об удобрении полей, я должен еще заметить, что турфанцам прекрасно также знакомы свойства как зольного удобрения, так и гуано, для получения которого в турфанских селениях содержатся даже во множестве голуби; первое свозят исключительно только на плантации табака, второе – на дынные бахчи. Так как птичий помет на всем пространстве Азиатского континента, как кажется, решительно нигде не утилизируется для хозяйственных нужд, то нельзя ли предположить, что турфанцы сами собой додумались до этого интенсивного удобрителя?


В Турфане возделываются нижеследующие хлеба.


Озимая пшеница (кузлюк-будай). Высевается в конце сентября или даже в начале октября; при первых же морозах на поля спускается вода, которая и покрывает ледяной коркой всю землю. Вызревает в конце июня, а иногда и позже.


Яровая пшеница (чигилэ-будай) – безостная, тогда как кузлюк-будай с остью. Высевается в феврале, собирается в мае; после своза пшеницы с поля последнее немедленно же перепахивается под джугару. Яровая пшеница высевается в значительных количествах, озимая очень редко, да и то ввиду тех выгод, которые представляет ее посев для бедных водою хозяйств.


Джугара (ак-кунак). Высевается в начале июня, поспевает в сентябре. Наивысший урожай сам-30 (Ханду, реже Пичан). Идет на корм скоту и в умолоте – на изготовление хлеба; в последнем случае муку джугары мешают наполовину с пшеничной. Стебли джугары служат прекраснейшим кормом для скота и продаются здесь по рублю воз.


Ячмень (кылтырлык-арпа – с остью, ялангач-арпа – безостный). Высевается в ничтожных количествах, потому что требует много воды; зато в Ханду и Ленджине дает урожай сам-60, а в остальных оазисах не менее 40; поспевает в конце апреля начале мая, высевается же одновременно с яровой пшеницей. Перечисленным, собственно говоря, и ограничивается разнообразие здешних хлебов, так как если здесь и высевается просо джинджин и рис, то в таких ничтожных количествах, которые не заслуживают никакого упоминания.


Но, кроме хлеба, в Турфане возделывают следующее.


Хлопчатник. Хлопковые плантации довольно обширны в восточных районах этой области. Почву под него не унавоживают, воды пускают немного. Засевают 24 кг семян на гектар, получают же с него очищенного сырца около 122 кг, что по местным ценам составит около 25 рублей металлических с гектара; но, разумеется, доход этим не ограничивается, так как в распоряжении земледельца остаются еще семена, идущие на корм баранам и стоящие на месте не менее 20 копеек за 16 кг.


Табак. Благодаря значительному доходу, который приносит земледельцу посев табака, плантации последнего составляют здесь удел даже самых малых хозяйств; к сожалению, значительный процент выгод табаководства переходит всецело в карман люкчунского вана, пользующегося правом исключительной монополии в торговле этим продуктом земледелия.


Кунжут высевается с целью получения масличного семени. Хорошо очищенное масло довольно приятного вкуса, но в том виде, в каком его продают в городах Центральной Азии, оно издает резкий, неприятный запах, который при нагревании (стало быть, и при изготовлении на нем пищи) усиливается чрезмерно. При хорошем поливе кунжут дает баснословный урожай, доходящий до сам-200, при недостатке же в воде – едва сам-7—8. Это-то обстоятельство и служит здесь главной причиной, почему его здесь так мало сеют. Никакого специального удобрения растение это не требует, благодаря чему и есть возможность высевать его после яровой пшеницы, т. е. в начале июня.


Один ши семян продается в Люкчуне по 4 фына; десять же ши дают 13 цзиней масла, стоимостью в 6 цяней 5 фынов; принимая даже в соображение, что выжимка масла со сказанного количества семян обходится в 1½ цяня, мы все же получили довольно высокую разницу в один нянь на каждую крю семян, не считая весьма ценных жмыхов, которая, очевидно, составляет тот барыш, который берут себе местные скупщики и торговцы.


Кроме перечисленных полевых культур, в Турфане возделываются еще кое-где люцерна и конопля. Последняя попалась мне только в Пичане. Волокна ее идут на изготовление плохих веревок «чиге-аргамчи», чем занимаются преимущественно дунгане, семя же – на приготовление масла; что же касается приготовления здесь из конопли одуряющего вещества «анаши», то об этом я не мог собрать никаких данных.


Турфан знаменит своими плодовыми и бахчевыми. И груши и яблоки его так хороши, как нигде в Туркестане; но экономическое значение для края имеют все же не они, а дыни и виноград, которые в сухом виде наполняют рынки Джунгарии, Китая и даже Восточного Туркестана, где так много своих дынь и винограда!


Из всех турфанских сортов винограда экономическое значение имеет только один, известный в Самарканде под именем «ханского»; он мелкий, вовсе без косточек и слаще других.


Сушат его в особо для этого приспособленных зданиях-сушильнях. Идея последних хороша, а результат не оставляет желать ничего лучшего. Турфанцы воспользовались особенностями своего воздуха – почти феноменальною сухостью и часто весьма высокой температурой – и заставляют его пробегать быстрый горячей струей над разложенным в ряды виноградом. Достигается же это с помощью узких, но небольших отверстий, которыми сверху донизу минированы [пронзены] все четыре стены сушильни сравнительно с остальными постройками всегда довольно высокого, двух– и даже трехэтажного здания. В таких сушильнях сушка винограда производится весьма постепенно и к тому же в тени, а не на солнце – обстоятельство немаловажное, если желают сохранить изюму его чудный зеленый цвет, сочность внутри и сухость наружной оболочки, а каждой ягоде его – естественную многогранную форму.


Люкчунский высший сорт изюма отличается необыкновенной чистотой и настолько сух на ощупь, что не оставляет на руках следов какой бы то ни было сахаристости. Но это только в Люкчуне, на местах своего приготовления, а дальше, поступая в руки торгашей, сдабривающих его низкими сортами того же изюма, водой и всяческим сором, очень быстро утрачивает все свои превосходные качества, ставящие его вне конкуренции с какими бы то ни было сортами «коринки», как в пределах всей Азии, так и в Европе.


Изюм, по общему убеждению, составляет главнейшую статью вывоза из Турфана, но подобное утверждение пока не более как голословное заявление, так как фактических к тому данных вовсе не существует. Китайцы и у себя на родине враги всякой статистики, какая же им нужда заниматься ею здесь, в Турфане, в покоренной ими стране и населенной к тому же народом, к которому они ничего вообще, кроме презрения, не чувствуют?


Из дикорастущих растений турфанец утилизирует для своих нужд, главнейшим образом, только «шап» и «джантак»; первое служит ему для получения мыла, со второго собирает он сахаристое вещество – отличный, по его мнению, суррогат китайского сахара.


«Шап» в изобилии растет на юг от Люкчуна. С него собирают только цветы, которые и укладываются горкой над двумя крестообразно пересекающимися желобками, вырубленными в глинистой почве. Когда цветы так уложены, их зажигают. Под золой в желобках скопляется после этого быстро твердеющая на воздухе смолистая масса – «шахар», которую очищают от грязи кипячением в воде: она расплывается и осаждает постороннюю примесь. Очищенный этим путем «шахар», сливают в котел, прибавляют туда некоторое количество топленого козьего сала и щепотку гашеной извести, затем еще раз кипятят всю эту смесь и держат последнюю на большом огне до тех пор, пока вода не испарится совершенно; тогда остающуюся на дне сосуда белую массу переливают в отдельные формочки, в которых она уже и затвердевает вполне. Эта масса и есть мыло, которое каждый хозяин готовит себе по мере нужды.


«Джантак» (верблюжья колючка) растет повсеместно, но только в котловине Асса он обладает способностью выделять в значительных количествах особую белую, сахаристую камедь «таранджебель», собираемую крупинка по крупинке и сбиваемую затем в весьма непривлекательные по своей внешности комья, продающиеся здесь по баснословно высокой цене – 2 цяня за цзинь!


Джантак, кроме того, идет турфанцу и на топливо; впрочем, в качестве такового употребляется здесь решительно все, что только попадается под руку и имеет хоть какую-нибудь способность гореть; между прочим, например, даже «чаткал» – старые корневища камышей, росших когда-то под Ауатом. Выкорчевывание последних ведется здесь в громадных размерах; и, вероятно, ему обязан своим происхождением тот песок, барханы коего надвинулись в последнее время на земли восточного предместья Турфана.


Скотоводство в Турфане не развито по отсутствию выгонов; ремесла и торговля находятся в руках пришлых дунган, китайцев, андижанцев и выходцев из Кашгара, Яркенда и других городов Восточного Туркестана. Но некоторые отрасли производства он и до сих пор не выпустил еще из своих рук и в них достиг даже возможного совершенства; так, например, хлопчатобумажные его ткани (бöз) пользуются заслуженной славой и по добротности своей уступят разве только лучшим кашгарским сортам. Затем очень еще хороша турфанская армячина и всевозможные изделия из хлопка и шерсти.


Но, без сомнения, самым любопытным турфанским изделием следует считать корзины, плетенные из тонких ивовых прутьев: окрашенные ниже бо́рта фуксином, они казались нам совершенным двойником лучших эстляндских корзин. Я именно говорю – любопытным, потому что нигде в Центральной Азии, за исключением разве только некоторых провинций Внутреннего Китая, ивовых корзин не плетут, да и там общий характер этого типа работ совсем иной. Если рассмотреть столярный инструмент, находящийся в распоряжении какого-нибудь турфанца, то нельзя отказать последнему и в известной доле искусства в изготовлении хотя бы такого рода предметов, как, например, музыкальный инструмент. Однако, все же, несмотря на все это, Турфан сделал значительный шаг назад против того, чем была эта страна в XIII, XIV и даже еще в XVI вв., когда вся торговля Монголии находилась в руках ее предприимчивых жителей.


Глава семнадцатая. Три недели в горах Чоль-Таг


Вот как рассказывает мой брат свою экскурсию в горы Чоль-таг. На пути в Дга мы случайно попали на свадьбу. В одном из попутных карысей (так называются здесь отдельные хутора) мы застали празднично разодетую толпу, несколько арб и множество верховых животных. Съезд этот обозначал, конечно, какое-нибудь необыкновенное событие, и нам тотчас же объяснили, что, действительно, хозяин карыся празднует свадьбу своей дочери. Мы уже собирались было продолжать наш путь далее, как вдруг нас обступила толпа, настоятельно просившая нас своим присутствием осчастливить их праздник. Делать было нечего – пришлось спешиться и вмешаться в толпу.


Так как было тепло, то угощение выставлено было на открытом воздухе. Тут же помещались и музыканты – балалайка (дутар) и бубен (дап). Когда нас усадили на почетном месте и придвинули к нам всевозможные яства, из толпы выступила молодая женщина, прекрасно исполнившая несколько песен под аккомпанемент инструментов и при поддержке хора, составившегося из мужских и женских голосов всей толпы. Пение это продолжалось довольно долго. Наконец, репертуар певицы был, очевидно, исчерпан: она взяла поднос, накрыла его платком и пошла обходить с ним всех присутствующих. Когда очередь дошла до меня, я вынул и положил на него кусок серебра, весом в 5 цяней. Это произвело сенсацию, чем я и поспешил воспользоваться, чтобы распроститься с радушными хозяевами.


В Дга меня уже ждали. Небольшая комнатка, примыкавшая к мечети и служившая уже однажды приютом моему брату, была чисто прибрана и устлана кошмами. Толпа, высыпавшая нам навстречу, помогла нам внести сюда наши вещи и устроиться в ней с возможным комфортом. Явился и дастархан: дыни, изюм, сдобные лепешки и чай. Мы спросили о проводнике. Тогда из толпы выступил высокий, опрятно одетый мужчина и представился: «Рахмет-ула, к вашим услугам!» Рахмет-ула – сухощавый брюнет, лет 45, славился как первый охотник в округе. Продолговатое, с слабо развитыми скулами лицо его, с тонким, немного горбатым носом, красиво очерченными губами и небольшими ушами, носило печать мужества и благородства. Происхождением он был не турфанец. Предки его были выходцами из-за Лоб-нора, а сам он некоторое время аксакальствовал в одном из селений Сынгима, где и до сих пор еще продолжал жить его брат.


Так как цель моей поездки в горы Чоль-таг я не мог объяснить иначе, как желанием поохотиться на диких верблюдов, то очевидно, что при обсуждении маршрута предстоящего путешествия были приняты в расчет преимущественно те местности, где имели обыкновение держаться эти животные. Мне называли различные урочища, многие спорили о выгодах того или иного пути, но, наконец, на чем-то все сообща согласились, и Рахмет-ула объявил мне, что наша поездка может продолжиться дней 10 либо 12. В зависимости от этого был назначен и гонорар: 5 ланов за проводы и по 10 ланов за каждого убитого верблюда. Следующий вопрос, который предстояло нам обсудить, возбудил еще более споров. Рассчитав общий вес жизненных припасов, фуража и запасной воды, которую нам предстояло захватить с собой из селения, мы решили, в подмогу нашим вьючным животным, нанять одного или двух ишаков; но в этом-то и встретилось затруднение: никто не хотел отдавать своего ишака из боязни, конечно, его совсем потерять. Нам, нашей добросовестности, очевидно, не доверяли: опасались, что мы, облегчая своих животных, станем перегружать наемного ишака и тем надорвем его силы… Тогда мы предложили продать нам ишака с тем условием, что если он вернется обратно здрав и невредим, то деньги, уплаченные за него, нам будут возвращены, за вычетом, разумеется, тех денег, которые, по уговору, следуют за двухнедельное его пользование. На такую комбинацию согласились.


Этот день мы закончили обычным в Турфане порядком: явились музыканты, нашлись солисты; более состоятельные или тороватые нанесли дынь, и началось настоящее гульбище. В свою очередь, я угощал чаем и сахаром, а затем спел несколько песен под аккомпанемент небольшой гармоники, которая случайно оказалась при нас. Пение слушали со вниманием, причем с крайним любопытством следили за движением моих пальцев по клавишам совсем им незнакомого инструмента. Разошлись по домам только во втором часу ночи; а когда мы ложились, Комаров выразил общее резюме вынесенных им из сегодняшнего дня впечатлений в таких выражениях: «Славный народ эти турфанцы! С ними так же легко ладить, как с киргизами у нас, в Семиречье. Куда китайцам до них…»


В Дга мы дневали. Задержка случилась совсем непредвиденная. В одной из ведерных жестянок, предназначенных для запасной воды, оказалась сильная течь. Как быть? С этим вопросом пришлось обратиться к собравшимся провожать нас нашим новым приятелям.


– У нас есть здесь мастер (уста)… Оружейник! Он вам это живо исправит.


Это был счастливый выход из затруднения. Оружейник явился, и хотя он действительно оказался мастером своего дела, но с нашей жестянкой все же провозился до десяти часов следующего утра.


Для того чтобы убить как-нибудь время, я отправился в гости к Рахмету.


Домик его, как и все почти постройки в Дга, снаружи не был оштукатурен. Двор был небольшой и приходился среди целого ряда пристроек, составляющих его естественную ограду. Приотворив дверь, я очутился в небольшой горнице, вроде передней, откуда другая дверь вела уже в жилое помещение, обширную, но не особенно высокую комнату, две трети которой занимал невысокий канжин. Он был устлан циновкой и войлоком. Вдоль левой его стены стояли кованые сундуки и ларцы с хозяйским добром, а поверх их сложены были подушки и одеяла. Это была чистая часть комнаты; остальное же помещение отведено было под кухню: здесь находилась домашняя утварь, горлач (коза) с водой и дрова. В стене справа был сделан камин, а напротив вбиты колышки, на которых висело носильное платье. Наконец, по всем стенам имелись ниши, служившие для складывания всевозможной мелочи и посуды. Комната освещалась сверху, при помощи задвижного окна; но, кроме того, здесь имелось и другое окно, проделанное в стене, противоположной двери, и заклеенное бумагой.


Рахмета не было дома; он только что отлучился куда-то. Но я был принят его женой, которая тотчас же и пригласила меня занять место на канжине. Пока она распоряжалась посылкой за мужем и сбором дастархана, я осмотрелся кругом, причем внимание мое привлек хлопок почти желтого цвета, который, не очищенный еще от коробочек и семян, целой горой лежал вдоль одной из стен помещения. Оказалось, что это был худший сорт возделываемого в Турфане хлопчатника, шедший при пряже в основу ткани или же на подвачивание одеял и теплого носильного платья.


От шурпы[113], я отказался и, выпив чашку очень хорошего молока, распрощался с гостеприимным хозяином. В 12-м часу 20 октября мы, наконец, покинули Дга. Наш караван состоял из пяти человек, пяти лошадей, верблюда и двух ишаков, на одном из коих ехал сын Рахмета-улы. Запасы состояли из пуда баранины, 50 лепешек, 6 крю кунака, 30 дынь и 12 кг воды. Из Дга ведут три дороги в горы Чоль-таг: восточная, через перевал Таш-уа (каменный знак) на ключ Палуан-булак (Охотничий ключ), западная, через теснину Урыльша-аузе на ключ Ильтырган, и средняя, по которой мы и направились, на тот же ключ Ильтырган, через ущелье Ильтырган-аузе.


Едва мы вышли из Дга, как очутились в совсем бесплодной, полого подымавшейся к горам Чоль-таг пустыне, рыхлая глинисто-песчаная почва которой усыпана была галькой и местами покрыта выцветами соли. Нога уходила по щиколотку, но следа почти не оставляла, чему причиной являлась крайняя сухость почвы: след затягивался мелкоземом, ссыпавшимся с его краев. В трех километрах от селения мы пересекли широкое и глубокое русло былой реки, выносившей некогда воды с нагорья Чоль-таг в котловину Асса. О ней уже говорилось выше неоднократно, а потому здесь мы ограничимся указанием, что далеко видимое направление его оказалось юго-восточным и что на дне его, так же как и близ Асса-шара, были ясно намечены следы водяных струй. Последний факт крайне интересен. Очевидно, что если не ежегодно, то временами здесь все еще продолжают течь снеговые воды, стекающие с каких-нибудь больших высот Чоль-тагского нагорья, подымающихся где-нибудь невдалеке от Люкчунской котловины.


За описанным руслом общий характер местности не изменился; только уже в непосредственной близости от Ильтырган-аузе я заметил в стороне от дороги первые выходы коренных пород, издали казавшиеся ярко-красными, желтыми, белыми и зелеными мазками на общем сером фоне пустыни. Это были выходы кварца, кремня, сердолика, роговика и глинистого сланца, распавшиеся снаружи в дресву. Пройдя километра три среди этих мелькавших то справа, то слева обнажений, мы спустились, наконец, в русло водостока – устье Ильтырганского ущелья, общее направление которого было с юга на север. Первые гривки, встреченные нами на этом пути, слагались из глинистого сланца, но затем его сменил песчаник, который то выступал отвесными стенами, то пологими, мягкими склонами падал в ущелье, имевшее здесь малозаметный подъем.


Это было печальное ущелье, в котором ничего, кроме песка и сероватого или желтоватого камня, не было видно… Однообразие в смене одних скал другими стало надоедать, к тому же подул встречный ветер, в воздухе засвежело, аппетит разгорался, и мы с нетерпением стали всматриваться вперед, ища места, где бы остановиться. Но таких мест не оказывалось… Наконец, когда совершенно стемнело и сон и усталость стали одолевать, мы как-то сразу решили остановиться на том самом месте, где в то мгновение находились. Но что это была за грустная стоянка! Несмотря на усиленные поиски, мы не смогли найти материала для топлива и легли спать без чая и теплого ужина; лошади наши также получили мизерную дачу, так как сытнее кормить их при отсутствии воды было опасно… К счастью, хотя и было холодно, но заправские морозы еще не наступили, и мы, укрывшись кошмами, смогли заснуть, согретые собственной теплотой.


Проснувшись, впрочем, до света и закусив куском лепешки и ломтиком дыни, тронулись дальше. Вскоре, а именно в 37 км от Дга, мы поравнялись с песчаным бугром, когда-то поросшим тамариском; ныне последний уже уничтожен, благодаря порубкам, производившимся здесь охотниками на верблюдов. Безводное урочище это носит название «Ходжа-юлгун».


Выше урочища Ходжа-юлгун ущелье раздвинулось; песчаник сменился видоизмененными плотными глинами, в одном месте выступил даже слоистый гранит, а затем, еще дальше на юг, стали попадаться кварцитовые обнажения. Но все сказанные породы уже не представляли сплошных поверхностей, наоборот, они выступали только спорадически, все же остальное пространство между ними заполнено было различными продуктами разрушения этих пород. Одновременно горы принимали все более и более мягкие очертания, а относительная их высота уменьшалась; наконец, дорога вышла из ущелья, и мы очутились на плоской вершине хребта, только кое-где всхолмленной пригорками. Пробегая среди последних, дорога круто взбежала на невысокий увал, который и оказался гребнем Чоль-тага. Абсолютная его высота в этом месте равнялась 2958 футам (902 м).


Характер местности по обе стороны от перевала был различен. Тогда как к северу сбегал сай, все более и более стесняемый крутыми утесами, причем весь ландшафт имел дикий, горный характер и поражал своим крайним бесплодием, на юг открывался вид на обширную солончаковую долину, казавшуюся теперь, при косых лучах утреннего солнца, и отсюда, с высоты перевала, зеркальною поверхностью обширного водоема, образованного тремя, сюда сходящимися, протоками: двумя с востока и одним с запада; иллюзию довершал чий, разросшийся по окраинам солонца. Противоположный склон этой долины, далеко уходившей на западо-северо-запад, образован был невысоким увалом, за которым вставал целый ряд таких же невысоких кряжей, собиравшихся в один значительной высоты узел, скалистой массой подымавшийся километрах в сорока к западу от дороги.


Спуск с перевала был круче подъема, так что мы очень скоро добрались до солончака, на северной окраине которого и находится урочище Ачик-су, или Катар-холгун (2667 футов, или 813 м), отмеченное зарослями убогого тамариска, камыша и солянок, среди которых перепархивали воробьи и камышевки. Вода оказалась здесь настолько горько-соленой и затхлой, что для питья не годилась. Впрочем, может быть, при расчистке крохотного резервуара, в котором она скоплялась, она могла бы быть и более пригодной для употребления.


Обрадовавшись возможности согреть чайник и закусить, мы тотчас же принялись за работу – выламыванье из смерзшейся солончаковой глины толстых корней гребенщика. Затем, дав нашим животным по небольшой порции запасной воды и задав им корм, сами уселись за трапезу.


На ключе Ачик-су мы не рассчитывали ночевать, а потому уже вскоре после полудня тронулись в дальнейший путь.


Нам пришлось идти поперек солонца, по отвратительной дороге, представлявшей сплошной кочкарник. Местами мы огибали солончаковые топи, то, что киргизы называют «баптак», доказывающие как существование в этой долине множества ключей, так и то, что подпочвой долине Катар-холгун служат водонепроницаемые породы; местами же мы выбирались и на более сухие площадки. Несмотря на сравнительную короткость солонца, мы крайне утомились переходом через Катар-холгунскую долину и были несказанно обрадованы, когда, наконец, наша тропа стала огибать группу скалистых холмов, представлявших выходы кремнистого сланца. Тут мы свернули в устье Шальдранского ущелья, в низовьях своих представлявшего солончак, подобный только что пройденному.


В этом устье мы снова нашли ярко-красные выходы сердолика, казавшиеся издали кровавым пятном на грязно-белом фоне солончака, а затем не могли не остановиться в изумлении перед оригинальными порослями гребенщика. Мы увидали колоннаду или, точнее, ряды столообразных возвышений из мелкозема (песчаной пыли и глины), достигающих в среднем двухметровой высоты и увенчанных чахлыми и невысокими кустиками тамариска; но насколько были ничтожны наружные части этого кустарника, настолько же велики и массивны были его подземные части: со всех сторон этих колонн торчали корни, иногда, в обнаженных участках, при толщине в 8—13 см, имевшие длину, равную по крайней мере 4 м. Существование этих колонн нелегко себе объяснить, особенно ввиду невозможности происхождение их отнести всецело к процессу выдувания. Урочище это носит название Шальдран. Здесь мы ночевали, дав лошадям по несколько глотков запасной воды и пустив их спутанными в камыши, росшие по соседству.


Урочище Шальдран мы покинули до рассвета, и, пройдя по солончаковой ложбине, имевшей трухлявую почву, несколько более полукилометра, вышли наконец на твердый, хрящеватый грунт пологого склона окрайней с юга гряды. Здесь нашу тропу пересек след трех верблюдов, уходивший на запад, по мнению проводника – плохое предзнаменование, так как обыкновенно в это время верблюды еще продолжают держаться в этих местах. Оставалось надеяться, что это – случайное передвижение нескольких экземпляров, не имеющее отношения к валовой перекочевке верблюдов к озеру Баграч-кулю, которая, по словам Рахмета, происходит только к весне.


Местность, по которой мы теперь шли, выглядела крайне своеобразно; на громадном протяжении виднелись здесь пятна различных цветов, точно какая-то исполинская кисть, обмакнутая поочередно в различные краски, капризно разгуливала по серому полю пустыни. Это были выходы сердолика, кварца, гранита, кристаллического известняка, зеленого филлита, слюдистого и кремнистого сланцев, до такой степени разрушенные с поверхности, что для того чтобы добраться до куска, годного в коллекцию, приходилось нередко сбрасывать дресвы сантиметров восемь и более.


С каждым шагом вперед страна принимала все более и более волнистый характер; вскоре появились гряды и отдельные холмы, сложенные преимущественно из слюдистого сланца и вытянутые в цепи западного простирания, причем долины между ними отличались таким же бесплодием, как и самые горы; разве где мелькнет солянка «лу-как» или кустик «джусы». Тропинки здесь не было, но Рахмет-ула, лавируя в этом мелкосопочнике, где один холм был как другой, шел не оглядываясь и, по-видимому, даже не соображая дороги, точно его вела вперед какая-то невидимая рука. Это было нечто поистине изумительное! Впоследствии, однако, дело объяснилось очень просто. При своем движении вперед Рахмет-ула руководствовался особыми придорожными знаками – кое-где стоймя расставленным щебнем; должен, однако, заметить, что рассмотреть такой камень издали очень трудно и по силам разве только человеку, имеющему при необыкновенной зоркости и большой навык к пустыне.


Съемку в такой местности вести очень трудно; поэтому я обратился к проводнику с просьбой указать мне впереди, буде это, конечно, возможно, тот именно пункт, на который мы должны будем выйти. Рахмет-ула оглянулся и, выбрав холмик повыше, полез на него. Когда я вслед за ним взобрался туда же, то взору моему открылся с него обширнейший горизонт.


Казалось, что мы находились среди взволновавшегося, но вслед за тем и окаменевшего моря – так однообразно ровны были возвышенности, уходившие на востоке и западе за край горизонта; к северу этот грядовой мелкосопочник тянулся километров на десять, к югу – километров на пять, после чего его сменяла полого подымающаяся на юг, но все же несколько взволнованная равнина, ограниченная с востока и запада двумя сходящимися хребтами; между последними, километрах в 37 от нашего холмика, ясно намечался просвет – долина меридионального направления, на которую и поспешил указать мне Рахмет, как на место нашей будущей остановки. Но этим картина общего расположения гор и долин вовсе не ограничивалась. Далеко-далеко на юге, может быть, от нас в 100 км, виднелся громадный хребет, среди которого особенно явственно выдавалась группа из четырех пиков. Это был Тюге-тау, с которым нам пришлось познакомиться скорее, чем я мог это в то время предполагать.


Пройдя от урочища Шальдрана километров тридцать, мы завидели у подножия одного из пригорков небольшую и еще зеленую лужайку, по которой спокойно разгуливали три антилопы-джейрана. Завидев нас, они, однако, метнулись в сторону и через мгновение скрылись.


На этой лужайке решено было сделать привал. В ожидании завтрака, приготовлявшегося при помощи дров, захваченных из Шальдрана, я отправился бродить по окрестностям. Здесь я видел норки мелких грызунов и нашел уже мертвый и поломанный экземпляр какой-то пимелии.


Дав лошадям немного воды и позавтракав, мы тронулись далее. Некоторое еще время мы шли волнистой местностью, затем, спустившись с пологого увала, очутились в виду амфитеатром сходившихся гор, невдалеке от сухого и глубокого русла реки, которая, вырвавшись из ущелья широким протоком (до 320 м шириной), омывала некогда стеснявший ее с запада скалистый массив и, приняв затем сначала западное, а потом северо-западное направление, терялась в дали. Спустившись под яр и подымаясь этим протоком, мы втянулись в сквозное ущелье, которое оказалось очень коротким и вскоре вывело нас на обширное плато или, точнее, широкую продольную долину юго-восточного простирания.


Здесь мы на первых же порах натолкнулись на небольшую площадку, поросшую камышом (несмотря на позднее время, местами еще зеленевшим), среди которого в берегах, белых от соли, протекал небольшой ручеек, который тут же и уходил в землю. Вода в нем оказалась также соленой, а потому мы, не останавливая тут своего каравана, направились далее. Вскоре впереди, среди совершенно плоской равнины, мы завидели небольшое возвышение, поросшее тамариском. Оно представляло невысокие наметы песку и было отовсюду окружено частью солонцом с трухлявой почвой («сор»), частью солонцеватым кочкарником. Это вызвышение и было урочище Ильтырган (3970 футов, или 1210 метров).


Здесь заранее решено было дневать; но, придя сюда и оглядевшись, Рахмет-ула заявил, что дневать здесь не стоит, так как перед нами тут жили охотники, которые, конечно, и распугали зверье. Но мы все же хотели попытать счастья, а потому я отдал приказ устраиваться на дневку; пока же люди возились на бивуаке, я, про всякий случай вскинув двустволку на плечи, направился к соседнему песчаному бугру, с которого всего легче было зачертить окрестную местность.


Вот что я с него увидал. Ильтырган занимал площадь едва ли большую 0,8 кв. км. С краев бугры густо поросли гребенщиком, к середине же урочища, где и были выкопаны колодцы, кустарник заметно редел и сменялся травянистой растительностью: камышом, солянками, ильтерганом и некоторыми другими травами, которые настолько уж высохли, что не годились в гербарий. Оазис этот находился в равнине, которая от запада к востоку имела километров восемь и на юге, там, где кончался солонец и к пескам примешивались щебень и галька, поросла редким кустарником, который я принял за Atraphaxis. На юге возвышался хребет, который к востоку виднелся километров на шесть. Там он маскировался массовым поднятием всей площади долины с насаженными на нее невысокими холмиками и гривами. Это же массовое поднятие служило восточной окраиной описываемой равнины, которая в эту сторону была затянута почти бесплодными песками. К западу же последняя не простиралась так далеко. Здесь, уже в двух километрах от Ильтыргана, подымались горы, представлявшие, как кажется, распавшийся отрог хребта или горного узла, возвышающегося на параллели Шальдрана.


Урочище Ильтырган оказалось не столь безжизненным, как пройденные нами до сих пор местности и урочища. Кроме розовых воробьев и бегавших по пескам пустынных соек, я заметил здесь в сумерках и других пташек, которых добыть для коллекции мне, однако, не удалось; из млекопитающих мы видели здесь зайцев и во множестве лисиц, которые турфанцами почему-то мало преследуются. Благодаря одной из них, нам довелось даже сегодня очень вкусно поужинать… Вот как было дело.


В то время как я осматривал окрестности Ильтыргана, я со своего бугра, шагах в восьмидесяти, заметил лисицу, которая сначала рылась в песке, а затем как будто силилась вытащить из него нечто. Это меня сильно заинтриговало, но едва я сделал в ее сторону несколько шагов, как она, испуганная шумом, уже бросилась со всех ног в сторону; тогда я пошел посмотреть, над чем трудилась лисица. И представьте, читатель, мое изумление: я увидал торчащую из песков ногу джейрана! Это был, без сомнения, охотничий клад, состоявший даже, как оказалось впоследствии, из нескольких туш, сложенных, вероятно, очень недавно.


Когда я позвал своих спутников, сын Рахмета, не говоря ни слова, вытащил нож и в одно мгновение отсвежевал заднюю ногу одного из джейранов. Я запротестовал…


– Э, таксыр, – заметил тогда Рахмет, – раз лисица пронюхала клад, его уже не обережешь от нее. Все равно вернувшиеся охотники не найдут здесь ничего, кроме костей.


Тем не менее я настоял на том, чтобы закопать клад получше, но послужил ли к чему-нибудь наш труд – не знаю.


Как и предвидел Рахмет-ула, охота следующего дня была неудачной – мы все вернулись с пустыми руками. Зато чуть не случилось несчастье, которое в лучшем случае могло окончиться потерей дня и бесполезным изнурением лошадей. Когда я вернулся на бивуак, я не нашел нигде верблюда. Я обежал весь оазис, излазил все выдающиеся по своей высоте бугры, но нет – его не было! Очевидно, он убежал из оазиса. Я дал несколько тревожных выстрелов и бросился к лошади. Я отыскал выходной след верблюда – он шел на север, к Ильтырганскому ущелью, и мне не оставалось ничего другого, как ехать туда же. Но в это время я увидал виновника переполоха, который торжественно выступал вслед за Рахметом. Оказалось, что верблюд и Рахмет повстречались; первый тотчас же бросился наутек, но имел неосторожность наступить на свой повод и остановился, чем и воспользовался турфанец.


24 октября мы покинули Ильтырган. Пройдя описанной выше долиной километров шесть в юго-юго-западном направлении, мы достигли невысокой скалистой гряды, у подошвы которой, в глубокой промоине, протекал небольшой ключ. Здесь мы заметили натянутую между двумя жердинками веревку с навязанными на нее лоскутками. «Это нарочно сделано охотниками, чтобы отпугивать джейранов от водопоя», – пояснил нам Рахмет.


Обогнув эту гряду, мы впереди увидали другую. Между обеими простиралась широкая (около 6 км) долина, хотя и усыпанная галькой, но с настолько мягким грунтом, что нога уходила в него. Неожиданно для себя мы вдруг очутились на краю глубокого яра, имевшего ширину не меньшую 64 м и поросшего высоким и густым камышом, среди которого виднелись кусты тамариска и чингиля. Огибая его для того, чтобы спуститься к воде, которая, как оказалось впоследствии, заключалась здесь в нескольких глубоких ямах и имела слабо-солоноватый вкус, я вдруг заметил внизу, в зарослях камыша, огромный экземпляр кошки, которую, вследствие однообразной ее окраски, я считаю за манула. К сожалению, пока я соскакивал с лошади и вытаскивал винтовку из чехла, зверь ушел уже далеко, и, хотя я и пустил ему пулю вдогонку, но, очевидно, только ранил его, а не убил наповал; манул высоко подпрыгнул и тут же скрылся в зарослях гребенщика. Досадная неудача! К тому же я имел полное основание винить в ней Ташбалту, который зазевался и, вместо того чтобы сунуть мне в руки винтовку, бывшую на всякий случай всегда наготове при нем, бросился ловить мою лошадь, действительно отбежавшую было на несколько шагов в сторону.


За оврагом, который к северо-западу тянулся менее чем на километр (урочище это называлось Мыль-токсун), местность приобрела волнистый характер, а грунт стал покрепче. Впереди показалась желтая полоска песков, которая довольно отчетливо выделялась на темно-сизом фоне подымавшегося сзади хребта. Это была неширокая (около 320 м) гряда сыпучих песков, нагнанных северо-восточным ветром, общая длина которой не превышала 4 км. Юго-восточный конец ее высоким взметом упирался в хребет, засыпав его до высоты, не меньшей 150 м, благодаря чему казалось, что песок сползает с гор и острым языком, обращенным к северо-западу, прорезывает долину. При ближайшем осмотре этой гряды оказалось, что она уже поросла местами саксаулом, шурой и другими растениями.


За полосой песков мы спустились в лог, направлявшийся отсюда на северо-запад. Он составлял естественное продолжение теснины, глубокою щелью, всего метров 10–12 шириной, прорезывавшей хребет, устье которого сложено было из метаморфического глинистого сланца, прорезанного жилами и прожилками кварца. По дну его бежал ручеек, который, впрочем, тут же, у нас на глазах, зарывался в песок.


Чрезвычайной сыростью пахнуло на нас из этой щели, и одновременно донесся шум и грохот горной речонки. Да, вода бежала здесь не еле-еле сочащейся струйкой, а настоящей речкой, бурлившей на перекатах и взбивавшейся в пену среди встреченных камней!


Появился камыш, который рос тут так густо, что мы с трудом через него пробирались; вскоре, однако, ущелье раздвинулось и на левом берегу ручья открылась лужайка, поросшая тополем, прямые, как сосна, стволы которого достигали здесь по крайней мере 20–24 м высоты, т. е. имели такой исполинский рост, какого редко достигают даже осокори в Средней и Южной России! Лужайка покрыта была травою, свойственною всем вообще среднеазиатским «тугаям»[114], и между прочим – кендырем, тарло, еджириком и изаном. Когда мы взъехали на эту лужайку, то взорам нашим представилась такая картина.


На террасовидной площадке, усыпанной мелкой галькой и гравием, пылал огонек, у которого помещались три человеческие фигуры – очевидно, те охотники, которым мы были обязаны вкусным ужином в урочище Ильтырган; ружья на сошках и различная утварь расставлена была тут же, а трофеи их охоты – туши джейранов, архара и шкурки лисиц развешены и распялены ниже, между деревьями; тут же на земле валялись рога, шкуры и кости; наконец, на заднем плане, под навесом скалы, виднелись лежанки и сложенные в кучки другие принадлежности вьючного снаряжения. И весь этот лагерь с его хаотическим беспорядком, причудливые скалы, высокоствольный лес, мурава и обрамленная высоким камышом речка – все это в совокупности представляло столько своеобразной прелести, в особенности после нескольких дней, проведенных нами среди монотонных ландшафтов пустыни, и было настолько ново и неожиданно, что мы не могли не приостановить на мгновение лошадей, дабы полнее насладиться созерцанием этого дивного уголка, так далеко заброшенного в пустыню.


Едва охотники нас завидели, как с обычным: «Аман, аман! Хош курдук! Хош курдук!»[115] – бросились к нам навстречу. Тотчас же у костра появилась кошма, а затем разостлана была здесь довольно-таки засаленная супра, на которой и поставлены были мясо в деревянном корытце и дымящаяся шурпа. Нам радушно предложено было отведать горячего варева, которого, по уверению наших радушных хозяев, должно было хватить с избытком на всех. Это было кстати, потому что мы очень проголодались… К началу нашей трапезы подоспели еще трое охотников. Ели молча, но за чаем разговорились, причем, как и следовало ожидать, темой для разговора послужил наш приезд в эти горы и охота на местного зверя. Диких верблюдов в окрестностях нигде не оказывалось, зато вблизи нашей стоянки водились архары, во множестве джейраны и дикие кабаны, а из хищников – лисица и дикая кошка. Особенно заманчивой показалась нам охота на архаров, почему и решено было остаться на день в этом урочище, которое носило название Торак-булак.


Вставши до солнца, мы наскоро напились чаю и разбрелись во все стороны. Я с Комаровым избрали сначала путь вверх по ручью, причем местами нам приходилось продираться среди четырехметрового камыша и гигантских кустов пустынного шиповника, затем свернули в одно из восточных боковых ущелий, которым и поднялись на площадку, усыпанную галькой и гравием. Площадка эта к югу постепенно возвышалась и переходила в холмистые предгория грандиозного хребта Тюге-тау; на севере же она круто обрывалась в сторону Мыль-токсунского яра, о котором выше упоминалось. С этой стороны до гребня площадки подымались пески, которые, не образуя значительных наметов на ней, проносились далее и засыпали постепенно Торак-булакскую щель. Здесь, да и ниже в песках, мы заметили обычную для таких местностей растительность: саксаул, хвойник, джантак, солянки и чий. Солнце встало и своими косыми лучами золотило теперь пески и стебли этих растений, среди которых послышалось чириканье пустынного воробья и мелодичный голос сойки Хендерсона. Кругом все проснулось – день наступил!


Когда я осмотрелся, мне представилось, что я стою на береговой террасе некогда существовавшего к северу значительного водного бассейна, но как давно это было?


С восходом солнца архары покидают горные вершины и, пасясь местами, мало-помалу спускаются к воде, после чего имеют обыкновение отдыхать под каким-либо прикрытием. Это самое удобное время для того, чтобы подойти к выслеженному животному; однако при этом требуется еще бо́льшая осторожность, чем во всякое другое время, потому что архар, потревоженный во время сна, пугливо уносится вперед и вскоре оказывается потерянным для охотника.


Едва мы осмотрелись, выбравшись на описанную выше площадку, как тотчас же заприметили вдали подымавшегося на пригорок архара. Мы припали к камням и стали выжидать его дальнейших движений; но он продержал нас в таком положении очень долго, примерно около часа. Стоя на возвышении, он точно всматривался в даль и, может быть не доверяя покою пустыни, выжидал признаков, по которым мог бы угадать направление, откуда всего скорее ему грозила опасность; наконец, он, очевидно, на что-то решился и стал медленно спускаться с бугра на юго-юго-запад, к Торак-булакской щели. Было пора. Мы вскочили на ноги и, условившись о сигналах на случай нужды друг в друге, разошлись: Комаров пошел на юго-восток, а я взял ближе к краю ущелья и вскоре очутился среди пологих холмов, покрытых местами дресвой, местами мелкой галькой и песком.


Растительность была здесь очень скудная, и к тому же в большинстве случаев попадались экземпляры трав, либо совсем мне незнакомых, либо в таком состоянии, что определить их не представлялось возможным. Переходя с холма на холм, я уже часа четыре провел в высматривании окрестностей, каждую минуту ожидая встретиться с зверем, когда вдруг далеко впереди послышались выстрелы – один и другой… Чтобы увидать хотя бы дымок, я живо полез на ближайший бугор и в то же время услыхал впереди шорох осыпавшегося мелкого щебня: очевидно, что шел некто мне прямо навстречу… Я остановился как вкопанный… И тут явственно донеслось до меня прерывистое дыхание тяжело шагавшего зверя… Не архар, подумалось мне, но кто же тогда? Определив примерно путь, избранный незнакомцем, я решился идти ему наперерез… Но напрасно я употреблял все старания, чтобы не быть услышанным: предательский щебень меня выдал тотчас же. Тогда я, для сокращения пути и для того, чтобы занять господствующее положение, полез на утес, составлявший вершину пригорка. Когда я был уже наверху его, меня поразила наступившая вдруг кругом тишина.


Я подумал, что зверь стоит в нерешительности, а потому, взведя курки штуцера, стал осторожно выдвигаться из-за прикрытия. Но каково же было мое удивление, когда ни в логу, ни на противоположном склоне горы я не увидал виновника шума. Озираясь кругом, я невольно поднял голову и тут только, шагах в двухстах от себя, на гребне противоположной гряды, заметил настоящее чудище – громадного кабана, который пристально следил за всеми моими движениями. Неожиданная встреча эта меня положительно ошеломила. Как! Кабан здесь, в пустынных горах? Да что он здесь делает? Не теряя, впрочем, ни минуты на размышление, я пустился следом за ним, сокращая, где возможно, дорогу. Но, увы, я скоро утомился, а кабан все шел спокойно вперед и, наконец, скрылся из глаз. Я попытался было идти его следом, но и след вскоре исчез… В самом неприятном настроении духа, усталый и голодный, я уже в сумерки вернулся домой, где и застал в сборе все наше общество. Неудача была общей, и вся наша надежда была теперь на Комарова, который, как оказалось, не возвращался.


Мы отобедали. Окончательно смерклось. Часы показывали восемь… а казака все еще не было. Зная Комарова за охотника страстного и в этих случаях неосмотрительного, я стал беспокоиться не на шутку.


– Ташбалта, иди на гору и дай условные выстрелы.


Гулко пронеслись они по ущелью и отдались стократным эхом в горах, а потом опять все замерло в окрестностях бивуака, только речка тихо журчала, да нет-нет порыв ветра вдруг зашумит в ветвях высоких деревьев… Прошел еще час… Я приказал снести на гору поболее хвороста и, разложив там сигнальный костер, отпустил людей спать. Я остался один на горе… Часу в одиннадцатом, наконец, точно вырос возле меня Комаров. За спиной у него болталась голова большого архара. Этим все объяснялось.


Появление Комарова разбудило, конечно, весь лагерь. Мигом разложен был снова костер и нагрет чайник; а за чаем вот что рассказал нам Комаров о своих похождениях.


Миновав бугор, на котором мы впервые увидали архара, он столкнулся с последним в первой же затем лощине; но на этот раз животное ускользнуло и скрылось. Вторично он встретился с ним совсем случайно, после почти что двухчасовой ходьбы. Архар стоял на пригорке, и при этом так близко, что Комаров решился стрелять с постоянным прицелом. Однако чистота атмосферы и ровная серая поверхность пологой долины обманули охотника, и пуля, направленная под лопатку, ударила в животное значительно ниже колена и раздробила ему кости пястья. Архар отпрянул и перестал подпускать к себе близко охотника. Преследование длилось часами. Архар, однако, видимо изнемогал, и это придавало энергии казаку. Тем не менее надо было что-нибудь предпринять: солнце близилось к закату, а с наступлением темноты дело могло быть проиграно. И вот Комаров решился: для того, чтобы облегчить себе бег, он скинул с себя все лишнее; затем, поставив прицел на пятьсот шагов, он быстро направился к раненому животному. Архар стоял на пригорке и следил за всеми его движениями. С пятисот шагов Комаров выстрелил, и животное рухнуло, делая тщетные попытки подняться… В конце концов это-таки ему удалось… Но Комаров был уже близко: две пули, посланные вдогонку, докончили дело.


Почти в темноте Комаров снимал шкуру – самую драгоценную часть добычи. От мяса пришлось отказаться – архар был не менее 82 кг весом. Захватив только заднюю ногу, он остальную часть туши завалил каменьями и поверх их, в расчете предохранить мясо от лисиц и волков, растянул свою охотничью хламиду. Костер он заметил за 2 км и был очень благодарен этому путеводному знаку.


В награду за свои труды он тут же получил от меня десять рублей.


На следующий день я направился с Рахметом верхом вверх по ущелью Торак-булак. Вода, которая так обильно текла около нашей стоянки, уже в 213 м от последней исчезала вовсе. Здесь находилась подернутая толстым слоем льда лужа, из которой и выбегал ручеек. Выше, однако, Торак-булакское русло не прерывалось. Усыпанное гравием, галькой и валунами, оно в то же время загромождено было местами с корнем вымытыми кустами, ветвями и другими обломками, полузарытыми водою в песок. Ясно было, что временами здесь яростно бушует поток, порожденный, конечно, дружным таянием снега. Берега этого русла густо поросли камышом, древесной и кустарниковой растительностью.


В полутора километрах выше нашей стоянки русло стало ветвиться. Следуя главным протоком, мы свернули на восток и мало-помалу поднялись на плато, которое далее, на восток же, принимало волнистые очертания и в 5 км переходило в нагорье, изрезанное глубокими и узкими водостоками, обрывавшимися в другое ущелье меридионального направления. Не доезжая несколько до него, Рахмет вдруг соскочил с лошади и, передавая мне ее поводья, коротко заметил: «Архар!» после чего спешно развязал тряпку, прикрывавшую полку ружья, подсыпал пороху, расправил фитиль и, двигаясь чуть слышно, скрылся за ближайшим бугром. Вскоре из лощины послышался выстрел, и я увидел архара с перешибленной задней ногой, огибавшего соседнюю гору… В то же время показался Рахмет, имевший очень сконфуженный вид.


– Рахмет, да ведь ты ранил архара!..


– Нет… – и он отрицательно покачал головой…


– Как нет?!


И так как старик стоял на своем, то я повел его на то место, где видел раненое животное. При виде кровавого пятна он просиял и тотчас же решил идти за архаром.


К сожалению, взобравшись на плоскогорье, мы не могли спуститься по страшной круче в ущелье и должны были несколько вернуться назад, чтобы в обход проникнуть в него. Ущелье это оказалось копией Торак-булакской щели и имело общее направление, параллельное этой последней. Здесь я снова остался при лошадях, а Рахмет отправился на поиски раненого архара.


Не менее как через час донесся до меня наконец отзвук далекого выстрела. Спеша на него, я вскоре столкнулся с шедшим мне навстречу Рахметом, радостное лицо которого возвещало успех. Действительно, ему удалось уложить архара с одного выстрела. Это была старая самка, которую мы, предварительно ободрав, с трудом сволокли к лошадям.


Ущелье, в котором мы находились, шло параллельно Торак-булакскому и имело в длину около 9 км. Спускаясь им к северу, мы с восточной его стороны вскоре встретили песчаный намет, который подымался до уровня его стен. Мне хотелось лучше познакомиться с общим характером окрестной горной страны, а потому, оставив Рахмета при лошадях, я воспользовался наметом и пешком выбрался из теснины. Но и отсюда я увидал не более того, что с окраины Торак-булакской щели.


Я увидел себя на том же плоскогорье, круто падающем на север, в сторону Мыль-токсунской впадины. К востоку оно суживалось и мало-помалу терялось на склонах хребта Тюге-тау, который к юго-западу от меня имел скалистый характер и был увенчан значительной высоты пиками и куполами. Там же, на востоке, километрах в тридцати, я заметил желтую полосу, ярко блестевшую на солнце. Это были барханы неподвижных песков, с которыми я впоследствии познакомлю читателя.


Спустившись вниз, я решил, что пора возвращаться домой, и мы рысью поехали к выходу в Мыль-токсунскую долину. Небольшой ручеек, которым мы следовали, в устье теснины образовал разлив, поросший чуть не четырехметровыми камышами. Влажная и черная, как чернозем, почва оказалась здесь изрытой кабанами и испещренной следами диких животных. К сожалению, кабанов в это время дня здесь не оказалось, и мы только напрасно переволновались от ожидания – вот-вот натолкнемся на этого зверя.


За камышами мы нашли гору песку, который, перенесясь через утес, маскировавший наподобие кувр-фаса [скрытого укрепления] ущелье, совсем завалил выход из последнего. С трудом переехав через песчаную гору, мы свернули к западу и, следуя краем обрыва Тюге-тауского плоскогорья, вернулись на бивуак. Здесь мы нашли все наше маленькое общество в сборе. Охотники, перед своим выступлением в Дга, делили добычу. Весами служило им коромысло, подвешенное к сучку: к одному концу его привязан был камень, к другому, при помощи петли из полотенца, подвешивалось мясо убитых животных.


26 октября мы, наконец, распрощались: охотники направились к северу, а мы к югу, вверх по Торак-булакской теснине. Выйдя из последней, мы некоторое время шли мелкосопочником по направлению к восточному концу осевой скалистой части хребта Тюге-тау, но, не дойдя до него, круто свернули на восток, потом на север и остановились в урочище Торак-булак (восточном), расположенном в вершине безымянного ущелья, которым еще вчера я проехал с Рахметом. В этом урочище мы также встретили тополь, шиповник, тамариск и довольно богатую травянистую растительность. Его абсолютная высота оказалась равной 4954 футам (1510 м).


Едва на следующий день мы выбрались из ложбины, в которую запряталось урочище восточный Торак-булак, как глазам нашим открылся широкий горизонт, на юго-восточной окраине которого возвышался гранитный Тюге-тау. Хребет этот имел совсем дикий характер и значительно возвышался над плоскогорьем, причем некоторые вершины его, может быть, имели даже около 4000–5000 футов (1220–1520 м) относительной высоты! Ниже я буду иметь еще случай говорить об отношении этого кряжа к соседним возвышенностям, теперь же замечу только, что Тюге-тау – самый высокий и в то же время самый недоступный из хребтов Чоль-тагского нагорья. Его ущелья, по-видимому, бесплодны и, как кажется, редко где доступны. Впрочем, хребет этот малоизвестен даже турфанцам, и все, что я мог узнать от них, это что где-то близ его восточного конца имеется ключ, доступ к которому, однако, труден и возможен только для пешего. Местность, простиравшаяся между нами, массивом Тюге-тау и низкой холмистой грядой, потянувшейся от него на восток, представляла слегка волнистую равнину, усыпанную галькой и, как кажется, совсем бесплодную.


Впрочем, скоро мы перестали видеть даже ближайшие окрестности: подул резкий северный ветер, небо затянулось серой пеленой, и пошел дождь пополам со снегом. К счастью, станция [переход] была небольшая, и мы, перевалив через невысокий увал, служащий здесь продолжением хребта Тюге-тау, и втянувшись в долину меридионального направления, вскоре достигли ключика, не имевшего еще никакого имени, а потому и названного Рахметом Урус-киик-урды-булак, что значит Ключ, на котором русские били кийков, т. е. джейранов. Мотивом к такому названию послужило нижеследующее обстоятельство.


Не успели мы еще порядком устроиться на месте, избранном нами для бивуака, как Комаров заметил пробирающееся к воде стадо джейранов. Последовал выстрел, и один из последних пал жертвой своей излишней доверчивости к человеку, а вечером и мне удалось убить здесь второго самца антилопы.


Ключ Урус-киик-урды-булак отстоит от вершины безымянного ущелья километров на двенадцать. Он не велик, протекает не более 42 метров, имеет вполне годную для питья воду и оброс камышом. Кое-где, впрочем, росли здесь и другие виды злаков, а на более сухих местах – хвойник и гребенщик. Его абсолютная высота равнялась 4793 футам (1411 м).


К ночи выпал снег, а затем грянул мороз в −25°. Я проснулся от холода, причем чуть не отморозил себе всего правого бока. Случилось это вот как: в то время как другие разостлали свои подстилки прямо на землю, я забрался в заросли, намял травы и на ней разложил свою кошму. Но я жестоко прогадал. Кошма, благодаря крайне упругой растительности, вовсе не прикасалась к земле, а потому и теплота, отдаваемая ей моим телом, легко выносилась струями холодного воздуха, свободно циркулировавшего под ней. Догадавшись в чем дело, я тогда же перебрался с своей постелью на снег.


Здесь мы дневали. Рахмет хотел объехать окрестности, с тем чтобы разыскать верблюдов, мы же остались поохотиться на джейранов.


Свою засадку я устроил на берегу ручейка, заслонившись от последнего изгородью из хвойника. Снявши полушубок и улегшись на нем, я стал терпеливо поджидать антилоп, которые имеют обыкновение два раза в сутки приходить на водопой: сейчас после восхода солнца и перед его закатом. А так как оно уже показалось из-за горизонта, то, стало быть, я мог ожидать их появления ежеминутно. Но прошло немало времени, пока раздался первый шорох; на этот раз, однако, позади меня. Я оглянулся и увидал кеклика (каменную куропатку) – тоже редкую птицу в Восточном Тянь-Шане. То и дело вытягивая шею вперед и осматриваясь по сторонам, эта красивая птица осторожно приближалась к ручью. Не видя, очевидно, ничего подозрительного, она взмахнула крыльями и издала крик: кекели, кекели…


И точно в ответ на этот крик выглянула из камышей еще одна головка, затем другая, пока, наконец, не собралось их здесь штук до двенадцати. Последние шли гораздо смелее и даже отваживались пробегать небольшие пространства… Когда кеклики напились, они открыли на прибрежном песке настоящее гулянье и игры. Они бегали, гонялись взапуски одна за другой, полоскались в песке, чистились сами и очищали друг друга; затем, наигравшись, они успокоились, нахохлились и, подвернув головки под крылышки, стали греться на солнце. В таких наблюдениях и провел добрый час времени. Я стал уже отчаиваться в успехе вашей охоты, когда вдруг увидел впереди приближающихся к засадке джейранов. Они точно не шли, а плыли, так беззвучна была их походка!


Шагах в пятнадцати от меня они остановились, нервно помахивая своими короткими черными хвостиками и с беспокойством озираясь кругом. Простояв так несколько мгновений, они решились сделать еще шага два-три в нашу сторону и снова остановились. Очевидно, они были в страшной нерешительности… Но тишина их обманула. Приблизившись к ручью, старый самец ударил ногою по льду, и ударял ею до тех пор, пока, наконец, в трещинах льда не показалась вода. Тогда вся масса джейранов бросилась к этому месту; сильные теснили слабых. Такой беспорядок не понравился старику. Он отогнал возмужалых самцов и подпустил к воде только подростков и самок, которые пили воду с остановками и облизывая в промежутках то себя, то телят. Тем временем остальные джейраны играли и резвились на берегу. Казалось даже, что они вовсе забыли про воду, в особенности те, что, столкнувшись лбами, стояли точно изваянные. Наконец, сперва один, потом другой, а там и целой гурьбой они кинулись к ручейку. Но и это было не более как проявление шалости. Джейраны пили мало: сделают два-три глотка и отбегут в сторону… Вообще, вследствие ли морозной погоды, вследствие ли иных каких-либо причин, но антилопы пили очень мало, – едва ли каждая больше стакана.


Наконец, когда я достаточно насладился картинкой из жизни этих милых животных, я просунул штуцер сквозь ветви хвойника и выстрелил; почти одновременно раздались еще два выстрела – это стреляли из своих засадок Комаров и джигит Ташбалта. В первое мгновение все стадо сбилось в кучу, и только старый самец остался поодаль от других. Затем они шарахнулись в сторону и как ветер понеслись к соседним пригоркам, оставив на месте двух убитых товарищей и одного сильно раненного, который делал невероятные усилия, чтобы подняться и убежать за стадом. Но это ему не удалось, и он, наравне с двумя другими, поступил в нашу коллекцию.


Рахмет, вернувшийся в сумерки из своей поездки, объявил нам, что в Заатё следует остаться на дневку, так как в окрестностях он видел недавние следы верблюдов, уходивших на юг; можно было поэтому думать, что нам еще попадется партия таких эмигрантов. Но, увы, день прошел в бесплодном выжидании по засадкам, и только уже под вечер, когда была потеряна надежда увидеть в этот день верблюдов, я позволил себе сделать выстрел по антилопе. Она ушла настолько тяжело раненной, что вызвала меня на преследование. Сверх ожидания, мне пришлось за ней гнаться километра четыре, так что я уже думал было бросить преследование, когда вдруг внимание мое привлекли три лисицы, выбежавшие из-за пригорка. Свернув туда, я увидал своего джейрана еще живым и в то же время уже жестоко искусанным лисицами.


31 октября мы двинулись далее на юг. Дорога шла саем, среди зеленовато-серых холмов, состоящих из плотного диабаза; местами, однако, попадались здесь выходы и других пород, а именно: кремня, гранита и мраморовидного известняка, с поверхности сильно разрушенных и прикрытых толстым слоем дресвы (до 30 см и более). Вообще мне казалось, что мы идем местностью, особенно сильно подвергавшейся – вследствие ли свойства слагающих ее горных пород, вследствие ли других причин – действию влияний, разрушающих с поверхности горные массы.


В 5 км от урочища Заатё мы пересекли невысокую грядку, южнее которой увидали громадный (до 300 м относительной высоты) утес более темной окраски, чем окрестные возвышенности, одиноко поднимавшийся среди каменистой равнины. Обрываясь на все стороны почти отвесными стенами, на восток он спускался довольно полого, переходя там в низкую грядку, которая вскоре и терялась среди высоких скал, заполняющих здесь всю восточную часть горизонта. Как кажется, его также слагал диабаз. В 14 км мы встретили новый невысокий краж, который, на нашем пути образовав седловину, уходил затем на восток целым рядом отдельных скалистых утесов, а на запад расплывался в увал с мягкими склонами. За ним местность приняла волнистый характер, с слабо выраженными гривками почти западно-восточного простирания.


Наконец, уже на двадцатом километре, мы подошли к более значительному хребтику, с вершины которого открылся вид на громадную продольную долину, окаймленную с юга невысоким, но массивным и, по-видимому, широким хребтом, который составляет здесь южную окраину Чоль-тагского нагорья и, может быть, тождествен с тем, который на наших картах носит название Курук-тага. «Дальше на юг, – говорит мне Рахмет, – нет уже гор: там тянется равнина Лоб, обильно местами поросшая травами». На запад хребет этот виднелся километров на сорок, становясь чем дальше, тем выше и скалистее; наоборот, северный хребет, т. е. тот, на котором я находился, еще более там понижался и, рассыпавшись мелкосопочником, с одной стороны добегал до южного хребта, замыкая тем долину, а с другой – упирался в какой-то другой, высокий и утесистый кряж. На восток кругозор был короче; все же, однако, и там, километрах в двадцати пяти, можно было разглядеть как расширение долины, так и излом хребта, который условно мы назвали Курук-тагом, сперва к югу, а потом, тотчас же, к северу; что же касается до северного хребта, то он примыкал там к каким-то скалистым высотам. составляя, может быть, только их западное, более низкое продолжение.


Спустившись в долину, я догнал своих спутников уже только в урочище Бурупту (3500 футов, или 1067 м). Оазис занимал площадь около двух гектаров и имел два ключа: северный с солоноватой водой и южный – с пресной. Здесь рос чий, окрестности же северного, представлявшие солончаковую впадину, поросли преимущественно камышом и тамариском. Последний был высок, раскидист и достигал в некоторых экземплярах около 13 см в диаметре.


Еще подъезжая к Бурупту, мы заметили след верблюда, который, минуя урочище, направлялся на запад, к другому, соседнему, ключу. Выследить его тотчас же взялись Ташбалта и Рахмет, которые, не дожидаясь обеда, и направились в сказанном направлении. Они вернулись в сумерки на взмыленных лошадях, крайне недовольные своей поездкой: след оказался старым. Других же признаков недавнего пребывания здесь верблюдов они не нашли.


Поездка эта, оставшаяся без результатов для целей экспедиции, имела, однако, для нас крайне тяжелые последствия. Рахмет не остерегся, и лошадь его, напившись, как была – в поту, студеной воды, опасно простудилась и к утру издохла. Эта потеря повлияла на наши планы исследования страны, развивавшиеся по мере движения нашего на юг, и побудила скрепя сердце значительно их сократить. Впрочем, этому была и другая причина: запасы наши приходили к концу, а в хлебе мы уже и теперь ощущали большой недостаток.


2 ноября мы покинули Бурупту и направились по долине к востоку. В этом направлении она, казалось, слегка повышалась; на пятнадцатом же километре ее пересек пологий увал – отрог северного хребта, который, впрочем, не достигал Курук-тага. С него нам открылся оригинальный вид на развернувшуюся перед нами картину расположения горных кряжей и долин.


Северный «Безымянный» хребет рассекался здесь в меридиональном направлении широким (до полукилометра шириной) ущельем, восточная стена которого отличалась особенной высотой. Ущелье это служило руслом протоку, который, начинаясь на северных склонах восточной части Безымянного хребта, пересекал затем долину и направлялся в прорыв южного хребта, образовавшего в этом месте ту характерную излучину, излом, о котором я выше имел уже случай упомянуть. К востоку от русла долина, которой мы шли, уклонялась несколько к северу, Безымянный же кряж, при значительной своей высоте, получал такую своеобразную конфигурацию, что на нем я считаю не лишним остановиться. Он казался двойным. Южный, и в то же время более низкий, представлял гряду кроваво-красного цвета: это были жирные глины, подостланные гранитом и, если я не перепутал образчиков, прорванные выходами красного же кристаллического известняка. Северный, отличавшийся значительной относительной высотой, подымался на плоскогорье, которое, при значительном наклоне к югу, упиралось в красную гряду.


Таким образом, между последней и осевой частью всего поднятия, представлявшей мощные выходы кремня, расстилалась долина, уровень коей значительно превышал уровень той, которая залегала между описываемым Безымянным хребтом и Курук-тагом, т. е. южным хребтом. Поверхность этой долины, как оказалось впоследствии, представляла выходы почти перпендикулярно поставленных сланцев и песчаников, которые, распадаясь на тончайшие пластинки, превратили ее, выражаясь фигурально, в скребницу гигантских размеров. Наконец, в довершение этого описания, мне остается сказать несколько слов о растительности, покрывавшей эту местность в пределах моего кругозора. Прежде всего, конечно, бросались в глаза желтые полосы, сопровождавшие русло меридионального протока; это были заросли чия, камыша и каких-то кустарников, несколько редевшие по мере приближения к прорыву в южных горах. Зато там виднелись два совершенно самостоятельных желтых пятна, из коих одно, ближе к протоку, носило название Тешек-булак (Копаный ключ), другое же было без имени. У подошвы красной гряды также имелся оазис, хотя пока и скрытый от нас в складках этой последней, – Улан-таманта, заросший шиповником и различными злаками. Но и помимо названных урочищ, где, так сказать, концентрировалась растительность, последняя виднелась всюду в северных горах, редкими насаждениями одевая их склоны и спускаясь даже в долины.


Пройдя меридиональное русло, мы некоторое время шли вдоль красной гряды, затем пересекли ее по седловине и взобрались на вышеописанную долину, составляющую южное подгорье, точнее, террасовидный уступ Безымянного кряжа. Параллельные оси хребта, отвесные слои песчаников и кремнистых сланцев обнажались здесь в виде щетки и трещали и ломались под ногами у лошадей; вообще же поверхность этой долины, довольно однообразная по составу выступающих здесь пород, отличалась чрезвычайной пестротой окраски, которая стушевывалась только там, где гуще разрастался травянистый покров. К сожалению, ни одно из этих растений не годилось в гербарий и теперь названо быть не может. Сбегающие с хребта временные потоки не успели образовать здесь значительных промоин; в большинстве случаев нам встречались только ничтожные канавки, имевшие до 60 см ширины и не более 30 см глубины; подобный факт не покажется странным, если мы примем в соображение, что воде приходилось здесь иметь дело с твердой породой (кремень), залегающей к тому же пластами, спайность коих перпендикулярна к ее течению.


По мере движения нашего на восток долина все более и более подымалась, благодаря чему и подъем на перевал через Безымянный хребет оказался малозаметным. Впрочем, мы перешли его по глубокой седловине, обставленной живописно торчащими скалами. С перевала мы увидали впереди обширный оазис, носивший название Крук-торак, или, по монгольски, Хюра-таурум, что, как нам говорили, означает в переводе «Сухое место» (3875 футов, или 1181 м). К нему вело сухое песчаное русло, обросшее лозой и гребенщиком, громадные, до 30 см в диаметре, отмершие корни которого, полузамытые в песок, торчали то там, то сям в этом русле. Мы выбрали для бивуака прекрасное местечко среди густейших кустарных зарослей и близ ручья, протекавшего тут обильной струей пресной воды.


Не доходя до красной гряды, в продольной долине, мы кое-где видели следы верблюдов; поэтому тогда же решено было со станции Крук-торак вернуться назад и попытать еще раз счастья в поисках верблюдов.


Рахмет с сыном остались при лошадях, а я с Комаровым и Ташбалтой, встав в 2 часа ночи, отправились на экскурсию. Луна ярко освещала наш путь, но в то же время и придавала фантастический характер знакомой нам местности. При резких переходах от света к тени каждый утес принимал самые дикие очертания, каждая впадина казалась бездонной пропастью. Но привычка к ночным передвижениям помогла нам счастливо добраться до спуска в долину с красной гряды, а там стало свертать, и мы уже без труда разыскали урочище Улан-таманта, скрытое между холмами.


В этом урочище остался Ташбалта с лошадьми. Я же с Комаровым направились поперек долины, к прорыву в южном хребте и Курук-таге. Вскоре мы, в свою очередь, разделились: Комаров направился к безымянному урочищу, замеченному нами у подошвы Курук-тага, я же взял левее, на урочище Тешек-булак. Пройдя глинистую площадку, примыкавшую к красной гряде, я достиг сая, который и повел меня далее к желтому пятну, видневшемуся, пожалуй, еще километрах в семи-восьми от меня. Подойдя к одинокой скале, торчавшей среди русла временного протока, я стал ясно различать впереди, в чиевых зарослях, какое-то подозрительное движение.


Я тотчас же принял все необходимые предосторожности и осторожно полез на утес. Под его прикрытием я почувствовал себя свободнее, а потому, не торопясь, в бинокль осмотрел предстоящую арену охоты во всех ее мельчайших подробностях. Ничего, достойного описания, я там не заметил. Урочище имело бугристый характер, окружено было солонцом и поросло чием, среди которого виднелся какой-то кустарник, как оказалось потом – гребенщик. В этих порослях разгуливали джейраны. Это не означало еще, что там не могло быть и верблюдов. Они, может быть, утешал я себя, лежат где-нибудь среди бугров и, пожалуй, отсюда кажутся такими же буграми… Поэтому я не уменьшал осторожности и, где пригнувшись к земле, где чуть не ползком, прошел расстояние, отделявшее меня от пригорка, возвышавшегося на самом краю Тешек-булакского оазиса. С него я еще раз осмотрел местность и на этот уже раз окончательно убедился, что в урочище верблюдов не было; на моих глазах паслись только три джейрана, стрелять по которым я и не подумал из боязни напугать верблюдов, которые каждую минуту могли еще явиться сюда. Но, увы, они не явились…


Было уже два часа пополудни, когда я решил покинуть свою обсерваторию. Джейраны были еще тут, в нескольких шагах от меня… Я успел дать по ним три выстрела. Двух убил наповал, третий ушел раненый и, конечно, стал вскоре добычей лисиц, которые, в числе двух, неизвестно откуда здесь взявшись, распустив свои хвосты, тотчас же помчались за ним.


На выстрелы явился ко мне Комаров, и мы уже вдвоем, сняв предварительно шкурки и нагрузившись мясом, побрели обратно в урочище Улан-таманта.


Наступили сумерки, когда мы прибыли к помянутому ключу, а через час мы уже садились на лошадей, чтобы к ночи добраться до бивуака.


Дувший в течение дня южный ветер почти что стих совершенно. Солнце закатилось, и наступившая ночь непроницаемой мглою окутала все окрестности. С грехом пополам мы выбрались к перевалу и рассчитывали уже, что вот-вот увидим впереди приветливый огонек, предусмотрительно разложенный Рахметом, как вдруг оказалось, что мы на ложной дороге: скалы сменялись одна другой и мы мало-помалу втягивались в незнакомое нам ущелье… Но Ташбалта упорно стоял на своем. «Сейчас, хозя’н, приедем», – утешал он нас то и дело. Действительно, ущелье оказалось сквозным; мы выбрались на северную сторону гор и поехали саем, обросшим с краев каким-то кустарником… Но тут уже и Ташбалта понял, что мы заблудились…


– Хозяин, надо взять немного правее…


Поехали вправо и сразу же очутились среди какого-то лабиринта скал, из которого, казалось, не было выхода. В надежде, что нас могут услышать на бивуаке, мы стали давать сигнальные выстрелы, но, увы, ответа на них не последовало. Тогда мы повернули назад, но вновь добраться хотя бы до сая уже не могли. Было ясно, что с каждым нашим шагом вперед мы все далее и далее забираемся в горные дебри.


– Постойте, так идти дальше нельзя! Надо выждать восхода луны, а пока постараемся хотя бы выйти обратно в долину к Улан-таманта…


И я, справившись с небом, повел своих спутников на юг, поперек гор. Но это было трудное восхождение и еще более трудный спуск: высокие крутые скалы сменялись глубокими рытвинами, пока, наконец, мы не заметили впереди желтой полоски… Это и была желанная долина. Но в какой стороне приходилось искать теперь перевал: на западе или востоке? Строить какие-либо предположения было излишне, а потому мы и решились ожидать сдесь рассвета…


Когда же солнце взошло, то оказалось, что мы блуждали вокруг да около перевала и провели ночь в каких-нибудь двух-трех километрах к востоку от него…


Вверх по долине, южнее Безымянного хребта, имелась прямая дорога на Палуан-булак, находящийся отсюда всего в двух переходах к востоку. Еще ночью, раздумывая о дальнейшем пути, я решился воспользоваться ею для того, чтобы в Дга выйти по ассашарскому руслу и тем в значительной степени пополнить собранные мною данные о Чоль-тагском нагорье; но когда я сообщил этот план Рахмету, то встретил с его стороны самый резкий протест.


– Помилуйте, – говорил он, – мы рассчитали наши припасы на десять, много если на двенадцать дней, а между тем сегодня пошел уже восемнадцатый, как мы покинули Дга. Лошади изморены, все наши запасы прикончились: мы уже остались без соли, а хлеба у нас не более как на один переход… Всего не осмотришь и не изъездишь… Тут в стороне ведь еще осталось много ключей, на которых мы могли бы столкнуться с дикими верблюдами… Ехать же на Палуан-булак значит дать крюку дней, может быть, на пять.


Возразить на это было нечего, и я, скрепя сердце и досадуя на необходимость беречь деньги даже в тех случаях, когда их беречь вовсе не следовало, отдал приказ готовиться к выступлению на Ильтырган. Впрочем, мы успели здесь еще славно поохотиться, причем Ташбалте и Комарову удалось убить пять джейранов. Когда я проснулся, Венера, предвестница близкой зари, уже ярко горела на небосклоне, по которому плавно неслись редкие облака. В воздухе было необыкновенно тепло…


– Эй, Ташбалта, Рахмет-ула, турынгыз! Челпан чикды![116]


Лагерь проснулся, и, так как сборы наши были несложны, то уже в исходе второго часа ночи мы были готовы. Еще с вечера мною взяты были необходимые азимуты, а потому теперь до поры до времени я мог ехать покойно, отдаваясь всецело веселой болтовне со своими спутниками, у которых все еще не выходила из головы удача вчерашней охоты.


Выбравшись из сая, мы ехали по равнине, усыпанной мелкой галькой; по сторонам от дороги виднелись изредка невысокие вершины пологих холмов, да под ногами у лошадей шуршали кустики шуры и камкака. На шестом километре мы достигли гряды, на которую взято было направление. Пройдя ее, мы вышли в обширную котловину, имевшую крестообразную форму. Окружающие ее горы в общем были невысоки, хотя много выше на западе, чем на востоке; и только на севере возвышался довольно значительный кряж, который мы перешли по глубокой седловине. По-видимому, он составлял непосредственное продолжение хребта, возвышавшегося на юг от Урус-киик-урды-булака.


Крестообразная котловина имела твердый грунт и представляла плоскость, усыпанную галькой и кое-где поросшую хвойником и гребенщиком; в западном ее углу имелся небольшой ключик, название которого не было известно Рахмету.


Солнце взошло, когда мы переваливали через северный кряж, гребень которого отстоял в 17 км от урочища Крук-торак. Здесь перед нами вновь развернулась широкая (до 5 км шириною) долина, на западе и востоке терявшаяся вдали, на севере же ограниченная хотя и невысоким, но скалистым хребтом, который мы также перевалили по глубокой в нем седловине. Хребет этот был продолжением Тюге-тау, встреченные же нами по северную его сторону пески – теми песками, которые я видел с нагорья, обрывающегося в ущелье восточного Торак-булака. Они были закреплены гребенщиком, каким-то злаком («кемпер-чаш» – старушечий волос), кажется, Eurotia ceratoides, лукаком и другими солянками и оказались наметенными на скалистые холмики, местами еще торчавшие из-под них. В 10 км от Тюге-тау песок этот становился более подвижным; он скоплялся здесь в значительных массах и местами почти засыпал невысокий кряжик северо-западного простирания, служащий северной границей их распространения.


С переходом на северную сторону гор Тюге-тау природа страны изменилась довольно резко. Растительность попадалась все реже и реже, скалы все чаще и чаще стали сменяться пологими, сильно разрушенными с поверхности грядами и холмами, и вся местность получила особый, какой-то мертвенный, отпечаток.


Спустившись с помянутого хребтика в водосток, кое-где поросший редкими кустиками солянок и носивший ясные следы протекающей в нем временами воды, мы очутились как бы в бесконечном коридоре, стены которого, образованные коренной породой, скрывали от нас особенности рельефа окрестной страны. Коридором этим мы шли вплоть до сумерек. Было невыносимо тоскливо на душе. Мы устали и очень проголодались. Считая уже не часы, а минуты, мы то и дело подгоняли своих лошадей в надежде вот-вот увидать столь желанный конец донельзя раздражавшего нас своей монотонностью водостока… И вдруг страшный удар грома потряс всю окрестность… Грохот слышался потом еще секунд тридцать и шел с северо-востока. Я взглянул на небо: оно было ясно, и в этой части горизонта не пробегало ни одного облачка… Я догадался, в чем дело. Это был финал многовекового акта, в котором ареной действия была какая-нибудь скалистая громада, а деятелями – атмосферные влияния, медленно, но неустанно работавшие, чтобы в конце концов сокрушить эту громаду. И вот они достигли теперь своей цели. Но, вероятно, это далеко было от нас. Сотрясения почвы мы не почувствовали, да к тому же на северо-востоке, в пределах нашего кругозора, мы не видали скалистых высот.


Из коридора в Ильтырганскую долину мы выбрались после солнечного заката; когда же, километра через четыре, я подходил к колодцам, часы показывали 5 часов. Таким образом, в пути мы были 14 часов, в течение коих было пройдено почти 64 км.


Напоив в последний раз своих лошадей, мы выступили из Ильтыргана в 3 часа пополуночи. Было холодно, хотя северо-восточный ветер, дувший в течение продшедшего дня, и стих к этому времени. Во втором часу дня мы прибыли в урочище Шальдран, сделав в течение 10 часов около 44 км, и, отдохнув здесь около часа, прошли и остальные 10 км, остававшиеся нам до урочища Катар-холгун. Здесь отдыхали (выражение «ночевали» было бы неподходящим) и уже в час ночи выступили в дальнейший путь. Ощупью взобрались на Чоль-тагский перевал, но отсюда, вместо того чтобы спускаться ущельем Ильтырган-аузе, пошли плоскогорьем, забирая все далее и далее влево. Впереди ехал Рахмет, а потому сначала я не обратил на это особого внимания, но, проехав так около часа, решил, наконец, вызвать его на объяснение. «Рахмет, а Рахмет!» – окликнул я нашего вожака. Но он не откликнулся. Старик спал, как могут спать только одни жители степей, где нет других способов сообщения, как только верхом, – сидя в седле и держа голову совершенно прямо. Этим все объяснилось.


Без дальнейших приключений мы добрались до ассашарского русла, а там, наконец, завидели и деревья, указывавшие нам издали на местоположение Дга. Был второй час дня (расстояние от Катар-холгуна до Дга вычислено было мною в 69 км). Солнце ярко блистало на небе и приветливо освещало показавшиеся впереди постройки селения; на душе было не менее светло и как-то особенно радостно от сознания выполненной мною с успехом задачи. В самом деле, обширная территория между Турфаном и Лобом не представляла уже теперь terra incognita [неизвестной земли], нет, с этого любопытного уголка Центральной Азии спала скрывавшая ее дотоле завеса, и он предстал перед нами совсем не таким, каким рисовала его нам наша фантазия под влиянием дотоле прочитанного. Загадочная «Ташунская гоби» или «Илхума», как безбрежная равнина, частью каменистая, частью песчаная, перестала существовать, и на ее месте выросло нагорье – западный участок обширной горной страны, названной братом, в его письме из Су-чжоу, Бэй-Шанем. Этот Бэй-Шань, в его полном объеме, составляет всецело наше открытие.


В Дга мы встретили очень радушный прием. Здесь распространилось, неизвестно откуда почерпнутое, известие о нашей погибели, и теперь дгинцы радовались, видя нас, в особенности же Рахмета, возвратившимися в добром здоровье. Одновременно с нами возвратились в Дга и охотники, уходившие на Палуан-булак. Они убили там верблюда, но, не подозревая, что мне нужна шкура, а не мясо, бросили последнюю у ключа. Вот что они рассказали мне про охоту на дикого верблюда.


Дикий верблюд очень чуток, но, главным образом, обладает острым зрением. К нему следует подходить только в те промежутки, когда он наклоняет голову к корму, и останавливаться без движения, когда он, пережевывая последний, подымает ее. Раненый верблюд редко уходит; самое же выгодное – попасть ему в ногу: тогда он не трогается с места и только кричит. Нападают на человека одни самки, защищая своих верблюжат. О возможности же приручения этих животных дгинцы сообщить мне ничего не могли, так как на их памяти подобных случаев не было.


В Дга мы ночевали, а 8 ноября прибыли в Люкчун-кыр.


Глава восемнадцатая. Переход через пустыню в хами


Восемнадцатого ноября – день выступления нашего из Люкчун-кыра. Было пасмурно и холодно, дул слабый северо-восточный ветер. Вьючились при 12° мороза и, как всегда бывает после долгих стоянок, дело это не спорилось. То то, то другое оказывалось неуложенным; арканы, когда-то запрятанные в куржуны, теперь не отыскивались, чимбуров нехватало. А тут еще и люкчунцы со своими приношениями.


«Иоллук[117], таксыр»…


Приходилось отрываться от дела, вызывать переводчика и благодарить за подносимые на прощанье плоды (гранаты и груши), сдобный хлеб, изюм и сушеные дыни… Приехал прощаться и Сеид-Нияз-дорга… Но, наконец, все было готово, и при шумных пожеланиях провожавшей толпы мы покинули наш бивуак.


Проехав знакомой дорогой среди пустошей и полей с остатками блеклой растительности – Lycium ruthenicum, различных злаков, солянок и лебеды до предместья Люкчуна, мы шли им около 8 км и, миновав последние ряды древесных насаждений, остановились на окрайнем арыке, от которого до Пичана насчитывалось еще 30 км – расстояние, слишком значительное, чтобы успеть пройти его в тот же день. Поэтому туда мы прибыли только 19-го и, подойдя к городу, остановились против его восточных ворот, на току, только что перед тем очищенном от зерна и соломы. Здесь мы дневали.


22 ноября мы сняли свой бивуак под Пичаном. Перейдя по мосту речку и миновав довольно значительную дунганскую слободу, мы еще километров шесть шли пашнями и садами. Затем вступили в каменистую степь-харюзу, имеющую здесь волнистый характер; справа даже высились какие-то скалы, слагавшиеся в невысокие гривы, слева же подымался совершенно плоский вал, с точно обрубленными краями; за ним, в отдалении, высокой стеной подымался Тянь-Шань, все ущелья которого, бесплодные и белоснежные, виднелись отсюда как на ладони. Десять километров мы шли этой пустыней, сделав пересечение нескольких старых и, вероятно, некогда часто менявшихся плёсов какой-то реки (Керичина?). Наконец, перевалив через невысокую грядку, сложенную из рыхлых пород, мы вышли к широкому логу, который, начинаясь выше Чиктыма, тянется оттуда сначала на юго-запад, а затем, в месте пересечения его нашей дорогой, круто поворачивает на юго-восток и скрывается среди гор, примыкающих к Кум– и Туз-тау.


В верховьях своих, богатых ключами, он порос преимущественно камышом и турпаном («куга», близ Чиктымских ключей); ниже же, т. е. уже за Чиктымским укреплением, камыши эти редеют, появляются чий, целая свита соляночных растений – Halostachys caspia Pall., Salsola kali L., S. clerantha C. A. Mej. и др., джантак, тамариск, золотарник и даже разнолистый тополь. Еще ниже, в 14 км от помянутого укрепления, лог разделан под пашни. Здесь, на второй группе ключей, находится небольшое дунганское поселение Экошар, или Таса. Миновав его, мы шли еще часа два то логом, то прибрежным краем каменистой пустыни, пока не достигли богатого водою таранчинского поселка Бурё-булак (Волчий ключ), в котором, за поздним временем, и остановились. Поселений с названием Бурё-булак – два: нижнее, расположенное при дороге, и верхнее в 4 км по ключу выше. Оба лежат в балке, составляющей, как кажется, одну из ветвей Чиктым-экошарского лога, среди невысоких холмов, образующих северо-западную окраину того нагорья, которое с востока ограничивает Турфанскую низменность.


Было очень холодно. В 5 часов дня термометр показывал уже 15° мороза, а к 9 часам вечера ртуть упала до −19°! Часом позже она опустилась еще на градус ниже, а к утру мороз достиг наибольшего напряжения, какое нам приходилось испытывать в Турфанской области, а именно −20,5°. Не свыкшись еще с такими холодами, мы мерзли даже под кошмами, а потому, едва забрезжило утро, весь персонал нашей экспедиции был уже у костра, торопя дежурного чаем. До Чиктымского укрепления было близко, всего каких-нибудь 4 км, так что мы прибыли туда спозаранку, кажется, даже в то время, когда еще не открывались ворота импаня. Путь к нему шел через невысокую плоскую горную грядку, сложенную из рыхлых пород.


Мы остановились, не доходя до импаня, на берегу болотины, обильной пресными и настолько теплыми ключами, что в них, несмотря на двадцатиградусные морозы, продолжали еще жить лягушки и водяные клопы. Одновременно мы нашли в них и рыбок – Phoxinus grummi Herz. Большинство этих ключей окружено вязкой почвой, даже зимой не везде проходимой, и точно инеем усыпанной кристаллами соли. Эта болотина поросла кугой, а на своих окраинах, представляющих сплошной солонец, – местами камышом, местами же чием, солянками и тамариском.


Водою этих ключей до настоящего времени не пользуются; последние бьют хотя и в головной части Чиктым-экошарского лога, но в естественной впадине, откуда без довольно серьезных канализационных работ вывести их невозможно.


Чиктымское укрепление расположено на бугре, что дало возможность китайцам обнести его тройной защитой. В настоящее время гарнизонную службу в нем несет конная лянза (ма-дуй), не досчитывающая до полного своего комплекта (125 человек) половины людей; и, несмотря на это, последние размещены в нем очень тесно; плохо и лошадям, коновязи которых находятся вне стен укрепления. К нему примыкает несколько частных построек: три таня и несколько лавок, в которых можно достать фураж, муку и кое-какие другие припасы, да и то не всегда: перед выступлением в пустыню нам нужно было запастись несколькими данями ак-джугары; но этого количества в наличности там не оказалось, и вот мы целые два дня употребили на то, чтобы собрать по соседним хуторам требовавшееся нам количество фуража!


Мы покинули Чиктым 26 ноября. Первый переход до постоялого двора Кырк-ортун (абс. выс. 1893 фута, или 577 м) был короток, всего 40 иолов, а по нашему расчету несколько более 13 км. К тому же сперва мы шли логом, среди густых камышей, и только вторую половину пути сделали по монотонной и почти совсем бесплодной местности – по каменистой пустыне, составляющей преобладающий ландшафт на всем пути до первых поселений Хамийского округа.


В Кырк-ортуне, расположенном близ небогатого водою ключа, сходятся два пути из Хами: колесный – кружный и вьючный – прямой. Последним ездят иногда и телеги, но случаи эти редки. О нем еще в Люкчун-кыре рассказывали мне следующее: «В то время, когда в Кырк-ортуне только едва ощущается слабый ветер с востока, там, в ущельях, которыми бежит эта дорога, свирепствует уже настоящая буря. И никто не в силах удержаться тогда на ногах, даже арбы опрокидывает и уносит на десятки шагов! Главная опасность этого пути заключается, однако, не в этом: уложил ишаков и верблюдов, укрылся как-нибудь сам среди багажа, а стихла погода – опять продолжай себе путь! Она грозит сверху, со стороны гор, с которых ветер срывает и несет щебень иногда в таких массах, что кажется, точно идет каменный дождь! Тогда шум и грохот заглушают рев верблюдов и крик человека и наводят ужас даже на бывалых людей!»


Хассан-бай, родом кашгарец, ходил однажды этим путем, и вот что рассказал он нам по этому поводу: «Я шел этой дорогой еще мальчиком, лет пятнадцать назад, а потому названия станций перезабыл; однако помню, что уже в конце первой станции с южной стороны стали показываться горы, а со следующей мы шли уже в узком ущелье. Здесь, несмотря на то что был конец лета, т. е. самое благоприятное время в году, мы должны были перенести страшную бурю. Мы пролежали целые сутки, а потом вышли к селению Лапчук».


Таким образом, рассказы современников мало чем отличаются от того, что писали про эту дорогу китайцы много столетий назад. Ее в то время называли «долиной бесов» и, как видит читатель, не без оснований к тому.


Первым путем в 1888 г. прошел англичанин Юнгхёзбэнд; второй был совсем не исследован и представлял несомненный интерес в том отношении, что, судя по описанию, пролегал по теснине, подобной, например, Каптагайской. Тем не менее нам пришлось отказаться от первоначального намерения идти этой дорогой. Помимо вышеприведенных рассказов, конечно, несколько преувеличивавших неприятности сказанного пути, нас останавливали и другие соображения: отсутствие топлива и корма на станциях, а также недоверие к познаниям Хассана, который, по его собственному признанию, прошел только однажды этой дорогой; других же проводников мы разыскать не могли. Независимо от сего, нам казалось, что наша съемка Нань-лу от Чиктыма до границ Хамийского оазиса, в связи с его описанием, должна будет представить интерес, так как путь между Хами и Пичаном не был нигде описан Юнгхёзбэндом. Все эти обстоятельства побудили нас из Кырк-ортуна свернуть на Янь-чи.


До этой станции туземцы насчитывают 140 иолов – громадное расстояние для вьючного каравана! Треть этого пути решено было пройти до рассвета, с каковою целью мы и выступили со станции Кырк-ортун уже вскоре после полуночи.


Первые 10 км мы шли щебневой пустыней, встретив только однажды развалины какой-то постройки, но затем местность стала принимать все более и более волнистый характер, а когда солнце выкатилось, наконец, на край горизонта, мы увидали, что подходим к горам. Первые увалы, как и всюду в Восточном Тянь-Шане, сложены были из рыхлых пород (преимущественно из гальки, сцементированной глиной), но уже на 33-м километре мы пересекли гривку, образованную выходом коренной породы, а именно кремнистого сланца; а затем, мало-помалу, мы втянулись и в узкое ущелье, стены которого образованы были теми же сланцами.


В пустыне нам попадались только по росточам редкие кустики ак-отуна (по всей видимости, Atraphaxis sp.), в ущелье же, в особенности на северных его склонах, встретились и другие растения – «иермень» (Artemisia sp.), различные плохо сохранившиеся солянки, «адрасман» (Peganum harmala var.) и вдоль дороги редкий камыш. Километра за три до станции мы пересекли солончаковую котловину, поросшую камышом, а там увидали впереди и первые строения – пока только жалкие остатки покинутых зданий, но и на них мы кидали жадные взоры, до крайности утомленные длинным путем. А вот, наконец, и Янь-чи перед нами!


Я оглянулся кругом. Горы, в которые мы сегодня втянулись, захватывали все стороны горизонта и сплошным кольцом оголенных скал окружали солончаковую площадь, с края которой приютилась Янь-чи. Было совершенно ясно. Заходившее солнце еще врывалось по ущельям в долину; но тени росли очень заметно и в совсем неестественных очертаниях налезали на горы противоположного края. Мороз крепчал, ветер с северо-востока усилился. Но теперь это нас уже мало заботило – мы были у пристани.


Живо развьючены лошади, очередной казак кипятит уже чайники, а Иван Комаров, Сарымсак и старик Николай посреди двора бранятся с китайцем-хозяином. Как водится, тот за фураж и постой заломил непомерную цену, на которой настаивать будет упорно и долго, но с которой в конце концов все-таки значительно сбавит… Мы все это наперед уже знаем, а потому если и горячимся чрезмерно, то, я думаю, это происходит оттого только, что другого объекта для вымещения своего раздражения у нас не находится. А мы пришли сюда раздраженными. Бесконечная каменистая пустыня перед глазами, долгий путь, усталость и голод, а главное мороз и ветер, от которого негде укрыться, – все это в совокупности напрягло наши нервы. Лошадям нашим тоже не по себе. Бедные животные сильно подобрались: непомерная усталость видна во всей их фигуре, но, очевидно, их еще хватит на то, чтобы по-своему придираться за каждую малость друг к другу – их мало успокаивают даже окрики дежурного казака! И только собаки, растянувшиеся на разбросанных войлоках, ласково виляют хвостом при нашем проходе.


Все мы очень торопимся покончить наши дела, потому что на завтра предстоит столь же большой переход – не успеем заснуть, как придется снова вставать!


– Готов ли обед?


– Какой готов, дрова не горят…


Действительно, сырые прутья караганы только дымят – даже согреться у костра невозможно! Тем не менее огонек всех привлекает к себе, и мы, мало-помалу, образуем вокруг него кольцо. Наша обыкновенная поза – сидеть на корточках с вытянутыми вперед руками: весь перед в тепле, спина же, как часть тела, менее доступная холоду, предоставляется на произвол ветрам и морозу. С наступлением холодов как-то само собой сделалось, что кухня обратилась в наш клуб. Здесь мы толковали о всем виденном и испытанном в течение дня; здесь же отдавались и приказы дежурным.


Сегодня идет беседа о завтрашнем дне. Общее резюме: если буря не стихнет, то лошади едва ли дотянутся до следующего пикета. Между тем лошади теперь – единственная наша надежда, а потому и единственная наша забота. Кругом нас на многие десятки километров ширится совсем необитаемая пустыня, и только они одни обеспечивают нам благополучный через нее переход… И вот, к вящему их удовольствию, мы решаемся увеличить им дачу. А они, по-видимому, уже поняли смысл нашей беседы и нетерпеливым призывным ржаньем стараются побудить нас к скорейшему приведению в исполнение принятого решения…


Но вот готов наконец и обед… Приведены в порядок съемки, с грехом пополам записано все, что нужно, в дневник, наступило и время завода хронометров. А через минуту все уже спит, спеша насладиться пятичасовым отдыхом… И только один из нас – дежурный казак – бродит еще некоторое время среди мирно жующих свой фураж лошадей. А небо по-прежнему ясно. Луна узким серпом медленно пробежала из края в край по темному своду и только что скрылась. Несмотря на множество звезд, совершенно темно. Горы рисуются теперь какими-то фантастическими громадами, готовыми ежеминутно рухнуть на вас, и от этой их близости на душе становится как-то томительно-жутко… Ветер крепчает и один нарушает тишину ночи, гулко проносясь по ушельям, точно в погоне за кем-то… Мороз градусов пятнадцать, и дышать становится трудно…


После полуночи на дворе все пришло уже в движение. Гулко по мерзлой земле разнесся топот рысью на водопой убегавшего табуна. Следом слышатся какие-то крики и скрип отворяемых настеж ворот… Но вот несут чай, зажигается свечка…


– Ваше благородие, ваше благородие! Чай… вставайте!.. – будит брата Жиляев.


Я давно уж не сплю. Я ужасно прозяб, и все мои попытки согреться не повели ни к чему. А все же жаль вылезать из-под одеяла для того, чтобы приниматься за чай. Но он выпит, и мы выходим на двор.


– Вьючить, ребята!


– Да мы и так уже вьючим! – доносится издали.


Совершенно темно. Глаз должен привыкнуть для того, чтобы различать темные силуэты.


– Кто здесь?! Держите, что ли, савраску… А на соловка что сегодня вьючить-то будем? Отпусти аркан-то! Ну, тяни… у, прокл…


Конец фразы не слышен. Вдруг налетевший порыв поднял тучу песку, с силой ударил им по лицу говорившего и понесся дальше…


Работали дружно. Через час-полтора тридцать вьючных животных уже были готовы, и первый их эшелон потянулся к воротам.


Янь-чи, одна из самых больших станций на большой Хами-турфанской дороге. Двор ее обширен и со всех сторон обставлен кельями для проезжих. Как и всюду в Китае, обстановка этих келий вполне рассчитана на неприхотливость проезжего люда. Глинобитные стены, такой же канжин, прорез для двери, иногда для окна, в которые свободно врывается ветер, – вот общий вид той грустной обители, которая имеет претензию называться танем и служит приютом для человека. Янь-чи, впрочем, опрятнее других подобных же станций и представляет ту особенность, что имеет, по азиатским понятиям, вполне приличное помещение для именитых гостей. Это совершенно отдельное здание, расположенное в глубине двора, против ворот. Оно состоит из трех высоких и больших комнат, с дверьми и окнами, забранными деревянным переплетом и оклеенными бумагой. Снаружи к нему пристроено нечто вроде крытой террасы, с которой уже две ступени и выводят на двор. Другая особенность Янь-чи – это небольшой караульный дом (пикет), прислоненный с внешней стороны к станционной ограде; в нем содержится шесть человек конных солдат, на обязанности коих лежит развозить казенную почту. Но как ни жалка сама по себе подобная станция, все же она представляет довольно надежную защиту от ветра. За воротами ее мы это тотчас же и испытали.


Это было нечто совсем невообразимое! Вся природа теперь взбунтовалась… И мне как-то невольно представилось, что возмущенный тысячевековой неподвижностью Тянь-Шаня, непостоянный Борей вдруг пришел в бессмысленное на него озлобление и силится теперь приподнять и разметать всю эту громаду гор и утесов… Но усилия его тщетны, и вместо скал и каменных глыб ветер гонит только тучи песку и мелких камней и с ревом и грохотом проносит их вниз по ущельям…


Мы очень мерзли. Идти – задыхаешься, верхом – коченеешь. А впереди около 40 км пути, которые все укладываются в бесконечных зигзагах горной дороги. К нашему счастью, подъемы были пологи, а местность живописна повсюду – обстоятельство крайне важное для поддержания в человеке бодрости духа. Действительно, несмотря на невзгоды пути, как-то невольно любуешься всей этой дикой картиной, в которой и передний план и фон сложены из одного материала – почти зеленого или зеленовато-черного камня (эпидозит и хлоритовый диабаз), отовсюду выступающего на поверхность земли, и в самых иногда причудливых формах. Да, куда ни взгляни – один только камень, да над головой всегда почти чистая лазурь небосклона, по которой совсем одиноко быстро проносится белое облачко. Ни воды, ни сколько-нибудь заметной растительности в горах… Настоящая пустыня кругом!


За Янь-чи потянулся солончак, поросший камышом (может быть, дно здесь еще в историческое время существовавшего озера); но он скоро был пройден; котловина вытянулась в долину, которая, постепенно поднимаясь, и вывела нас, наконец, к перевалу через невысокий кряж, сложенный из хлоритового диабаза и имеющий северо-западное простирание. Спуск с него был столь же полог, но более извилист и к тому же шел руслом временного потока, усыпанным крупными голышами. Горы здесь сблизились и образовали вскоре ущелье, только кое-где поросшее редкими кустиками Atraphaxis и караганы. В этом ущелье мы натолкнулись на полустанок Курам-таш, состоящий из двух крошечных сарайчиков с лежанками для людей и небольшого навеса с яслями для животных. За ним горы раздвинулись, и вскоре мы вышли на обширную котловину, обставленную повсюду горами и поросшую самой разнообразной растительностью пустыни.


Вот уже несколько часов мы в дороге. Солнце встало и успело пройти более четверти небосклона. В башлыке стало душно, но теперь уже нет возможности отделаться от него. Иней и лед, сковав мне рот, вплотную притянули к сукну бороду и усы – обстоятельство, при каждом движении головы вызывающее чесотку и нестерпимую острую боль. К тому же оставаться без башлыка было немыслимо, так как если с одной стороны лица солнце и грело, то с другой его стороны термометр все еще показывал градусов 16 мороза. Вообще мы все должны были выглядеть странно, служа вешалкой овчина