Евгений Кравченко, Василий Карпий | С Антарктидой — только на Вы
|
Главнаянадувные моторные лодкиКарта сайта
The English version of site
rss Лента Новостей
В Контакте Рго Новосибирск
Кругозор Философия КультурыПолевые рецепты Архитектура Космос Экспедиционный центр
Библиотека | География

Евгений Кравченко, Василий Карпий | С Антарктидой — только на Вы



Евгений Кравченко

Василий Карпий

С Антарктидой — только на Вы

Annotation


Посвящается 50-летию отечественных исследований Антарктиды


Кравченко Е. Д. Карпий В. М.С

Антарктидой — только на «Вы»


Записки летчика Полярной авиации / Кравченко Е. Д., Карпий В. М. — М.: «Издательский дом «Парад», 2006. — 688 с.


Эта книга о мужестве и героизме, о верности долгу и высочайшем профессионализме, о победах и поражениях, одержанных летчиками отечественной Полярной авиации в небе Арктики и самого сурового, загадочного и жестокого материка Земли — Антарктиды. В книге нет ни одного вымышленного персонажа, ни одной выдуманной истории — в ней правда и только правда, рассказанная одним из самых выдающихся полярных летчиков страны Е. Д. Кравченко.Каждый из читателей найдет в ней для себя то, что хочет, если ему близки такие понятия, как романтика, любовь к небу и высоким широтам, честь, совесть, дружба...В этой книге собрана мудрость нескольких поколений авиаторов, служивших верой и правдой делу освоения высоких широт. В ней — пример того, как можно и нужно прожить свою жизнь...УДК 91/882 ББК 26.89(0)/84(2Рос-Рус)© В. Д. Кравченко, 2006 © В. М. Карпий, 2006 ISBN 5-8061-0068-5


Обложка книги




К читателям


Дорогие друзья! Перед вами — необычная книга. Дело в том, что мне удалось прочесть ее еще в рукописи, и, признаюсь откровенно, вначале кое-что из прочитанного показалось маловероятным. Это было вызвано тем, что одного из главных героев этой книги — самолет Ил-14 — мне довелось хорошо знать. Я принимал участие в его проектировании, на моих глазах он рождался, становился на крыло...


В 1958 году меня назначили заместителем главного конструктора ОКБ С. В. Ильюшина и возложили ответственность за все самолеты марки «Ил», находящиеся в эксплуатации, в том числе и за Ил-14.


Эта машина стремительно завоевала авторитет в Аэрофлоте СССР, и в первую очередь у летчиков Полярной авиации. Мы быстро адаптировали ее к полетам в условиях Арктики и Антарктиды, где она на несколько десятилетий стала основной рабочей «лошадкой». В 1970 году я стал генеральным конструктором ОКБ и с тех пор уже не выпускал Ил-14 из поля зрения, решая все вопросы, которые возникали в процессе его эксплуатации. Казалось бы, ну кто, как не мы, создатели Ил-14, лучше всех знают его возможности?


Когда же я окунулся в атмосферу полетов, описанных в книге «С Антарктидой — только на «Вы», я не поверил, что Ил-14 смог проявить в них настолько высокие летные качества, о которых, честно говоря, даже мы, «ильюшинцы», не подозревали. Однако мои сомнения развеял один из авторов книги, мой хороший друг и отличный журналист В. М. Карпий.


— Генрих Васильевич, — сказал он, — а хотите я вас познакомлю с Евгением Дмитриевичем Кравченко и другими летчиками, о которых идет речь в книге?


И вот в декабре 2003 года такая встреча состоялась.


К нам в гости в АК им. С. В. Ильюшина пришли Е. Д. Кравченко, чьи воспоминания легли в основу книги, его соратники по Полярной авиации Е. А. Скляров, В. И. Белов, О. Г. Акимов... Мы беседовали несколько часов, в течение которых от моих сомнений не осталось и следов. Оказалось, я не учел одного обстоятельства....


Самолет Ил-14, как и любой другой, строился под летчика «средних» способностей. Но в Полярной авиации была создана такая школа отбора и подготовки экипажей, что те, кто ее проходил, становились специалистами высшего класса. Все герои книги «С Антарктидой — только на «Вы» ее прошли с блеском, поэтому их летное мастерство, мужество, выдержка и позволяли на Ил-14 выполнять полеты, в которые даже создателю этого самолета, генеральному конструктору С. В. Ильюшину, трудно было бы поверить. Многие из них лежали за гранью возможностей и машины, и людей и все же были осуществлены. Сделать это могли только настоящие герои. И вы, уважаемые читатели, встретитесь с ними на страницах книги.


Есть в ней и героиня. Это — Антарктида, единственный материк, где мне так и не довелось побывать, хотя и очень хотелось. К счастью, авторам книги удалось настолько убедительно раскрыть ее жестокий, коварный и загадочный характер, что кажется, я все же там был.


И еще. При полетах над Шестым континентом был достигнут высочайший уровень безопасности полетов. За 50 (!) лет работы летных отрядов Советских и Российских антарктических экспедиций Антарктиде удалось «переиграть» только два экипажа Ил-14 и один Ми-8, хотя, судя по тем условиям, в которых пришлось летать нашим летчикам, эти потери должны быть значительно выше. В книге есть ответ на очень важный вопрос: как удалось полярным летчикам свести к минимуму влияние человеческого фактора, на долю которого обычно приходится до 70—80% причин, лежащих в основе авиационных происшествий. «С Антарктидой — только на «Вы», на мой взгляд, является энциклопедией летного опыта и мастерства, с которой должен быть знаком каждый, кто садится в пилотскую кабину, и в обязательном порядке тот, кто летает в высоких широтах.


Я восхищаюсь и преклоняюсь перед той работой, которую проделали Е. Д Кравченко и В. М. Карпий, решившись на создание книги «С Антарктидой — только на «Вы», и твердо убежден, что она войдет в число лучших, написанных об авиации в последнее время. Читайте, перечитывайте, восхищайтесь, гордитесь нашими полярными летчиками и их товарищами.


Учитесь у них тому, как нужно выполнять долг перед Родиной, идти на помощь тем, кто попал в беду, как нужно работать и жить...


Г. В. Новожилов


генеральный конструктор АК им. С. В. Ильюшина,


дважды Герой Социалистического Труда,


академик РАН


Вместо предисловия


Наша страна — великая полярная держава. Отечественные моряки, летчики, океанологи, метеорологи, геологи, геофизики, географы вписали немало ярких страниц в историю исследований и освоения высоких широт. Их труд, как впрочем и работа многих людей других профессий, объединило короткое, но очень емкое понятие «полярник», появившееся в русском языке только в начале 30-х годов прошлого века. Это слово характеризует образ жизни, религию, которую ты осознанно принимаешь на весь свой активный период, при этом не важно, каким делом ты конкретно занимаешься, какую специальность получил в учебном заведении. Полярную касту объединяет Арктика и Антарктика, долгие расставания с родными и близкими, суровые природные условия, тяжелейший труд, ежедневная помощь друга, непоколебимая вера в людей, окружающих тебя, огромнейшее счастье сделанной работы.


Полярные летчики всегда выделялись среди нас. Это были настоящие небожители и не только потому, что их работа в основном проходила в небе, но и потому, что они, как правило, были единственной возможностью спасения, будь то в бескрайней тундре, скалах и ледниках островов, дрейфующих льдах, бесконечных просторах Антарктиды. Для большинства из нас навсегда в памяти остались первые встречи с полярными летчиками. Далеко не все из них имели высокие государственные награды и звания, у большинства за плечами были не высшие, а средние летные и технические училища, они с иронией говорили о «подвигах» современных «покорителей» полюсов на лыжах, вездеходах и т.п. Часами можно было слушать многочисленные застольные истории о сложнейших взлетах и посадках, встречах с НЛО и дружеских подначках. Со временем мне самому пришлось не раз пройти вместе с ними все трудности и опасности высокоширотных полетов, искать и спасать людей, бывать в сложнейших авариях. Но даже после всего этого я никогда не могу причислить себя к их клану. Именно летчики брали на себя всю ответственность за принятые решения, в то время как я был лишь их советчиком и экспертом.


События, с которыми читатель познакомится в этой книге, — не плод фантазии писателя остросюжетных произведений. Евгений Дмитриевич Кравченко не просто участник этих событий, который знает всю их суть изнутри, — он долгие годы возглавлял авиационные работы в Советской антарктической экспедиции, к тому же он отвечал не только за себя и свой экипаж, а за весь авиаотряд и очень часто за жизнь и здоровье других людей, не имеющих никакого отношения к авиации. Ноша ответственности любого руководителя экспедиции крайне тяжела, а в условиях Антарктиды она тяжелее многократно. Здесь нет мобильных подразделений МЧС, сил Минобороны и других авиапредприятий, которые могут оперативно прийти на помощь в условиях даже такой огромной страны, как Россия. В Антарктиде всегда приходится полагаться на свои силы. Да, полеты в Антарктиде выполняются вдали от министерских и управленческих кабинетов, вдали от штабов и различных инспекций, однако это не означает, что появляются возможности для повседневных нарушений различных регламентов, наставлений и инструкций из-за кажущейся бесконтрольности. В некоторых случаях, конечно, приходится идти на некоторые отклонения от норм и даже рисковать, но это абсолютно осознанный риск, на который способен только Профессионал с большой буквы. Это не лихость и бравада — это огромный опыт, самообладание и исключительное владение авиатехникой. Только когда пилот и воздушное судно слиты воедино, когда каждый из этого симбиоза живого и неживого четко чувствует и понимает другую сторону, только тогда возможно право на риск. Тогда сам риск становится платой за твое мастерство , опыт и, конечно, везение.


Многие из участников событий, о которых рассказано в книге, неоднократно получали предложения переучиться на современные реактивные лайнеры. Они могли бы летать в комфортных условиях, отдыхать в многозвездных отелях, носить красивую элегантную форму, работать за границей по контракту, но выбирали снежную пустыню, унты и КАЭшки, сборные щитовые домики на пятерых с удобствами на улице. Что это — мальчишеское упрямство, неуверенность в себе или все же преданность полярной работе? Скорее всего именно последнее. Поэтому для большинства из них летная работа закончилась одновременно со списанием Ил-14 — самолета, из которого они выжали даже больше, чем предполагали его конструкторы. В 1991 году самолет этого типа совершил свой последний полет на Шестом континенте, а вместе с ним закончилась целая эпоха авиаработ САЭ. Есть что и, самое главное, кому вспомнить об этих делах, которые, без сомнения, можно назвать великим подвигом не ради славы и наград.


Перелистнув последнюю страницу этой книги многие из читателей, в том числе и летчики-профессионалы, до конца не поверят в прочитанные истории, но это правда и ничего кроме правды....


В. В. Лукин,


начальник Российской антарктической экспедиции,


почетный полярник


От авторов


Лето 1998 года выдалось очень жарким, столбик термометра подскочил за 30 градусов. В квартирке на последнем этаже под черной крышей, где я живу, даже дышать было невмоготу. Раскаленный воздух, пропитанный выхлопными газами автомобилей, быстро несущихся по Московской кольцевой автодороге, проходящей под окнами дома, отдавал горечью. Нужно было, как можно скорее, убегать из этого пекла в деревню, поближе к живой природе, но мысли плавились, я никак не мог сосредоточиться на сборах, да и сил на них не оставалось.


4 июня меня вывел из этого состояния телефонный звонок. В трубке я услышал незнакомый мужской голос:


— Здравствуйте, Евгений Дмитриевич. Вас беспокоит Петр Иванович Задиров, директор группы авиакомпаний «Антекс-Полюс». Мне рекомендовали Вас как человека, который много лет работал в Антарктиде и хорошо знает условия полетов в этом регионе Земли.


У нас случилась беда. Позавчера в районе станции «Новолазаревская» упал вертолет Ми-8. Экипаж и пассажиры погибли. Создается Государственная комиссия по расследованию этого летного происшествия. Не могли бы Вы приехать к нам и поделиться с нашими специалистами своими соображениями об особенностях полетов в Антарктиде? Машину за Вами мы пришлем...


Естественно, я дал согласие, не понимая, чем я могу помочь в расследовании катастрофы, находясь в Москве. Через час машина, в которой я ехал, с трудом пробиралась по раскаленным, забитым автомобилями улицам в Сокольники, в штаб-квартиру «Антекс-Полюс».


Встретил меня невысокого роста, крепко сложенный, подтянутый, со строгим взглядом из-под темных ресниц, среднего возраста человек. Говорил он быстро, отточенными фразами, лаконично. Сразу чувствовалось, что у него каждая минута на счету. Я попросил Задирова подробнее ознакомить меня с информацией с места катастрофы. Петр Иванович сообщил, что экспедиция этого года подходила к концу, оставалось выполнить несколько рейсов вертолета с борта научноэкспедиционного судна (НЭС) «Академик Федоров» на станцию «Новолазаревская», что в ста километрах от места его стоянки, и можно уходить домой. Экипаж Ми-8 командира Васильева, который и выполнял эта рейсы, неоднократно участвовал в антарктических экспедициях. Петр Иванович протянул мне телеграмму от руководителя авиагруппы Анатолия Ефимовича Куканоса, моего старого товарища по совместной работе в Антарктиде. Из нее я узнал, что после взлета Ми-8 с борта судна наблюдатель вскоре перестал видеть «мигалку» вертолета, а радиосвязь с экипажем пропала. Аварийно-спасательная группа, посланная тотчас, обнаружила полностью разрушенный вертолет, члены экипажа и два пассажира которого погибли. Погода у судна в момент взлета была хорошей, на станции «Новолазаревская» тоже. «Черные ящики» обнаружены. Судно направляется в Кейптаун, на борт погружены отдельные части разбитого вертолета. Оттуда Куканос с «черными ящиками» вылетит самолетом в Москву, а части вертолета на судне привезут в Россию и передадут в ГосНИИ гражданской авиации (ГосНИИ ГА) для экспертизы.


Исходных данных для каких-либо суждений о причине катастрофы было явно недостаточно, и я попросил, чтобы с «Новолазаревской» прислали информацию о фактической погоде по часам за 2-3 дня, предшествовавших этому полету, о синоптической ситуации за несколько дней, данные метеозондирования по высотам, фотоснимки этого района с искусственных спутников Земли (ИСЗ). Мне хотелось, чтобы к началу работы комиссии у нас было как можно больше нужной информации. Я коротко рассказал Задирову об особенностях полетов в этом районе, и на том мы расстались на некоторое время.


Вот и еще одна беда случилась в Антарктиде. Я возвращался домой с тяжелыми мыслями и уже не замечал жары. Каждый летчик знает, что его летный век рано или поздно подойдет к концу, чаще всего это происходит неожиданно, и тогда рождается трудный вопрос: «Что делать дальше?» Прошло уже девять лет, как я закончил полеты в Антарктиде, и восемь лет, как вообще ушел из авиации — после очередной аварии, в которую попали мои товарищи на Шестом континенте. Медики вынесли мне суровый, но справедливый вердикт: «К летной работе — не годен». Для меня их решение не было неожиданностью, потому что «хвост» недугов стал настойчиво преследовать меня в последние годы, но все же мысль: «Что делать дальше?», тем более, в наступившее «смутное время», приводила в растерянность. Уже несколько лет подряд ранней весной я уезжал в далекую рязанскую деревню, где занимался садом-огородом, жил поближе к матушке-земле и подальше от гула самолетов над головой. Но и здесь полного покоя не было. Изредка «Аннушки» — самолеты Ан-2 — Сасовского летного училища все же выполняли тренировочные маршрутные полеты над нашей деревней вдоль реки Цны, и я подолгу стоял и провожал их завистливым взглядом. Борьба за выживание притупила остроту ностальгии по полетам. И вот беда, случившаяся теперь в Антарктиде, всколыхнула задремавшие было мысли о прошлом.


Дома я перерыл свой архив — отчеты, дневники, — пытаясь в описаниях экстремальных ситуаций найти причину и нынешней беды. Вспомнились катастрофа экипажа Володи Заварзина, гибель экипажа Виктора Петрова, многочисленные аварии самолетов и вертолетов, десятки необычных тяжелых полетов. Я задержался в Москве еще на месяц...


Государственная комиссия приступила к работе. По просьбе ее членов я рассказывал об условиях полетов в Антарктиде и их особенностях. К этому времени были расшифрованы записи «черных ящиков». Из-за скоротечности развития аварийной ситуации (всего несколько секунд) эти расшифровки не смогли дать ответ на вопрос, был ли отказ авиатехники. С более высокой степенью вероятности на него можно было рассчитывать только после экспертизы узлов конструкции, да и то не на 100%, поскольку все части Ми-8 не смогли эвакуировать, а везли их на судне по морю, где воздух насыщен солеными испарениями, так что места разломов подвергались действию коррозии. Когда же мы прослушивали очень короткую запись радиопереговоров экипажа, явственно слышался чей-то удивленный возглас, похожий на «Ух, ты!», и дальше тишина. Стало совершенно очевидно, что аварийная ситуация развивалась практически мгновенно, поэтому экипаж не успел ничего сообщить о ней из-за нехватки времени. Ошибка же пилота практически исключалась. Экипаж очень опытный, не раз уже работал в условиях Антарктиды, все его члены были физически здоровы и замечаний врачей при медосмотрах не имели. Значит, оставались две основные возможные причины катастрофы: отказ авиатехники и явления природы. Проанализировав вместе с председателем комиссии полученную информацию, мы пришли к выводу, что в этом районе до 2 июня свирепствовал циклон. Район — горный, ледниковые склоны... Теплые морские воздушные массы, попадая на эту подстилающую поверхность, резко выхолаживаются, устремляются вниз к побережью, подобно бурному «воздухопаду», и, встречая на пути большие неровности, создают турбулентность в атмосфере. Отдельные локальные ее очаги в виде вихревых «жгутов» сохраняются еще долго — до нескольких суток. Это явление в Антарктиде не изучалось, не изучается, да и не может быть изучено из-за обширности пространства и ряда других причин, в том числе экономического характера. На Большой земле похожее явление называется сдвигом ветра, при обнаружении которого в районе ряда аэродромов экипажам дается предупреждение о его «присутствии». В Антарктиде все обстоит несколько иначе. На станции «Новолазаревская», расположенной в горном оазисе, — свои микроклимат и состояние атмосферы, а около судна, стоящего у его берега с ровной подстилающей поверхностью, свои. Но это совершенно не значит, что даже на таком коротком, в сто километров, участке полета, экипаж может быть спокоен. В Антарктиде эти «жгуты» встречались не раз при выполнении рейсов. Их нельзя увидеть, нельзя спрогнозировать, нельзя обозначить. Можно только, анализируя погоду за несколько суток, предполагать, что они остаются в атмосфере. Встреча в воздухе с такой точечной турбулентностью в виде вихревых «жгутов» не сулит ничего хорошего. Бросок или разрушение воздушного судна может произойти мгновенно, а на малой высоте, будь ты даже «семи пядей во лбу» и имей большой опыт, ничего не успеешь сделать, чтобы парировать нестандартное поведение машины.


Комиссия продолжала работу. Петр Иванович предложил мне подключиться к проведению занятий с авиагруппами перед их отправкой в Антарктиду. Я подготовил нужные учебные материалы и с осени 1998 года в течение нескольких лет вел их. Это была не очень сложная работа, потому что в Антарктиду пока еще уходили опытные специалисты, которые имели хорошую базу общих знаний по метеорологии и другим наукам.


Вот так жизнь вернула меня к Антарктиде. В былые годы, находясь еще на летной работе, проводя занятия по подготовке к экспедициям, выполняя полеты на Шестом континенте с различными экипажами, я не раз слышал предложения моих товарищей написать книгу о полетах в Арктике и Антарктиде, но мне это казалось ненужным делом, далеким от моего ремесла летчика. Я решил, что лучше с удовольствием почитаю, если кто-то другой напишет. Зачем это нужно, когда я могу просто кому-то дать совет, исходя из опыта моих учителей, старших товарищей и собственного накопленного опыта?


... В феврале 1986 года я возвращался на Ил-14 после окончания работ по поиску пропавшего экипажа Виктора Петрова. На станции «Молодежная» нашего прилета ждал самолет Ил-76ТД, на котором прибыл главный штурман Гражданской авиации Виталий Филиппович Киселев. Ему мы должны были доложить информацию о результатах поисков. На этом же самолете, который выполнил первый рейс в Антарктиду, прилетел и заместитель главного редактора нашей газеты «Воздушный транспорт» Василий Михайлович Карпий. Знакомство с ним было мимолетным, поскольку экипаж Ил-76ТД уже запустил двигатели и готовился к возвращению на Родину. Мы договорились о встрече в Москве. Я втайне надеялся, что пройдет какое-то время и наша встреча в Антарктиде потеряет интерес для журналиста, тем более, что я недолюбливал ихнего брата, поскольку у меня создалось впечатление, что мы говорим на разных языках, после чего жди публикаций, которые могут быть чреваты очень неприятными сюрпризами. Но Василий Карпий оказался очень настойчивым и памятливым. Несколько встреч с ним состоялись у меня дома. На этот раз нас никто не торопил, разговоры были обстоятельными. После них в печати появились ряд интервью и отчетов. Перед каждой публикацией он давал мне материал для проверки, устранения ошибок и неточностей профессионального плана. При одной из таких встреч Василий Михайлович высказал идею написать книгу вместе, хотя бы о небольшом периоде истории Полярной авиации, особенно о ее работе в Антарктиде, о которой написано очень и очень мало.


Идея мне понравилась, показалось, что при объединении усилий летчика, много лет отлетавшего в Антарктиде, и журналиста, работающего в авиационном издании, может действительно получиться что-то нужное и полезное. Но прошло еще немало времени, прежде чем эта идея понемногу стала реализовываться. Василий — очень занятой человек, ему пришлось очень часто летать по миру и по стране, много писать для газеты и других изданий. Меня же долго останавливало то, что он предложил написать книгу от первого лица — я летел, я решил, я сказал и т.д. Мне же совершенно не улыбалась такая перспектива, поскольку я привык жить в коллективе — в экипаже, в отряде и т.д., — а такая жизнь поневоле сводит «на нет» все черты характера человека, связанные с его «эго»... Но катастрофа Ми-8 в 1998 году заставила отбросить все сомнения — я понял, что должен рассказать, что же это такое — Антарктида и почему обращаться с ней нужно только на «Вы»...


Евгений Кравченко


* * *


Впервые я увидел Евгения Дмитриевича Кравченко в Антарктиде, на аэродроме у горы Вечерней. Наш Ил-76ТД, совершавший первый рейс в Антарктиду, готовился к вылету на Родину, но улететь мы не могли — ждали Ил-14, который пробивался в «Молодежную» из района залива Прюдс, лежавшего в двух тысячах километров. Там у горы Гаусберг погиб экипаж Виктора Петрова, его Ил-14 нашли за несколько дней до нашего прилета, и вот теперь Кравченко вез материалы, связанные с расследованием этой катастрофы, и найденное тело бортрадиста. Антарктида празднично сияла, и невозможно было поверить, что неделю назад она не оставила никаких шансов на жизнь крепким и сильным мужчинам.


Когда Ил-14 приземлился, по трапу спустился один Кравченко. Он шел, придерживая рукой разорванный на колене комбинезон. Я увидел человека, уставшего до последних пределов. Худое изможденное лицо заросло щетиной, кожа на нем почернела, а белки глаз были налиты кровью. Он коротко доложил руководителю перелета Ил-76ТД, главному штурману Министерства гражданской авиации СССР В. Ф. Киселеву о результатах расследования катастрофы, нарисовал и передал ему какие-то схемы, высказал свои соображения о причинах случившегося. Летчики Ил-76ТД поглядывали на часы — мы уже опаздывали с вылетом, — и я успел лишь перекинуться с Кравченко несколькими словами да договориться о встрече в Москве, после того, как он вернется из экспедиции.


Мы действительно встретились. Судьбе суждено было распорядиться так, что она свела меня с выдающимися полярниками и полярными летчиками — М. И. Шевелевым, И. П. Мазуруком, А. А. Лебедевым, В. М. Перовым, Г. К. Орловым, В. В. Мальковым, А. А. Вепревым и многими другими. Профессия журналиста дала мне возможность через них вплотную соприкоснуться с историей Полярной авиации, узнать малоизвестные ее страницы.


Но когда я брал интервью у Е. Д. Кравченко о его полетах в высоких широтах, меня поразила глубина осмысления им летной профессии, понимание Антарктиды как какого-то одушевленного существа, отношение к людям и традициям Полярной авиации как к чему-то святому... К тому времени, когда мы встретились, Кравченко накопил фантастически уникальный опыт поведения человека в экстремальнейших ситуациях, в которых довелось побывать ему или самому, или тем, с кем он летал. Меня также поразило его отношение к самолету Ил-14 — он рассказывал о нем, как о существе, без которого, как летчик, никогда бы не состоялся... Я понял, что Е. Д. Кравченко должен написать книгу, в которой он мог бы поделиться с читателем своим видением этого мира, пониманием того, для чего человек живет, а главное — оставить будущим летчикам опыт полетов в Антарктиде, за который заплачено очень высокой ценой.


Вначале он отказался от этой идеи. Особенно был против того, чтобы повествование шло от его имени. И только пример Уильяма Бриджмена, написавшего «Один в бескрайнем небе» в соавторстве с Жаклин Азар, убедил Е. Д. Кравченко в том, что такую работу можно и нужно сделать.


В том, что мы на верном пути, чуть позже сказал нам и генеральный конструктор АЖ им. С. В. Ильюшина Г. В. Новожилов, который, прочитав отрывки из рукописи, отозвался о них весьма высоко. Вскоре состоялась встреча с ним, в которой приняли участие Е. Кравченко, Е. Скляров, В. Белов, О. Акимов... Генрих Васильевич был немало удивлен тем, какие сложнейшие работы выполнял созданный «илюшинцами» Ил-14, и пожелал нам успеха в работе над книгой. Что из этого получилось, судить Вам, уважаемый Читатель...


Василий Карпий


Прощание с иллюзиями


Летать мы начали уже на второй день после прибытия. Инженеры, техники принимали свое обширное авиационное хозяйство у предыдущих зимовщиков «на ходу» — полеты шли полным ходом. Ли-2 сновал челноком между берегом и кораблями, Ил-14 осуществляли стратегические перевозки — на станцию «Восток». И если в первое время оба наши экипажа — Михаила Васильевича Костырева и Валентина Федоровича Мельникова, — отдохнувшие, окрепшие по пути в Антарктиду, буквально рвались к полетам, то спустя три-четыре дня пыл поугас. Мы втягивались в привычную обстановку. Если бы не пингвины, постоянно наблюдавшие за нашей работой, можно было подумать, что мы в Арктике. Взлет — посадка, взлет — посадка. Погода стояла, как по заказу, — в Антарктиде хозяйничало лето. Талая вода скапливалась под домиками, в которых мы жили, и надо было по утрам включать насосы для ее откачки. Ручьи прорезали снежный и ледяной покров, мчались к океану и там, где еще вчера можно было спокойно пройти к аэродрому, сегодня шумела река.


Бывали дни, когда, проснувшись, опускал ноги не на пол, а в холодную воду. Стайкой по комнате, словно небольшие катера, плавали тапочки, и крейсерами дрейфовали чемоданы. Вода стекала по стенам, сочилась с потолка. В кают-компании она выгнала из всех щелей тараканов, и те, спасаясь от потопа, гроздьями висели в сухих местах. Борьба с водой и снегом занимала все свободное время, которое оставалось от полетов. То надо счистить снег с крыш складов, то объявлялся аврал по переборке овощей, то отлавливали бочки с соляром, уходившие в снег все глубже и глубже... Кому-то из наших ученых, измотанных постоянными авралами, пришла в голову «светлая» мысль зачернить территорию «Мирного». Тогда жаркое солнце быстро растопит снега и льды до подошвы поселка, и мы победим соперника. Как решили, так и сделали. С наветренной стороны на склоне ледника забурили отверстия под толовые шашки, подложили дымный порох и взорвали. Белый снег и голубой лед стали черными. Таяние усилилось, ускорилось, пошло очень быстрыми темпами. И теперь нам на голову, на кровати, столы и стулья — на все добро, что было в домиках, складах и лабораториях, потекла не чистая дистиллированная вода, а черная маслянистая жижа. Описывать эффект, который произвел данный эксперимент в душах населения «Мирного», а также насколько он обогатил его словарную лексику, не берусь — не позволяет этика.


Однако этот эксперимент помимо чисто гигиенических неудобств принес с собой и настоящую тревогу. Первая же пурга укрыла копотъ, и «Мирный» снова стал белым и чистым. Но в толще этой белизны началась невидимая работа солнца — ультрафиолетовые лучи, пробивая снежный наст, нагревали снег и лед, окрашенные в черный цвет, и вокруг этих образований «вытаивали» каверны-пустоты, в которые проваливались и люди, и техника.


К счастью, аэродром, лежавший между двумя сопками — Радио и Маренной, — поддавливаемый ледниками, стекавшими с них, вел себя хорошо. Хотя постоянно надо было укатывать снег: он то падал тихо и плавно, то носился по взлетно-посадочной полосе (ВПП) плотными, туго закрученными вихрями, которые приносили стоковый ветер и пурга за пургой. За рычаги трактора садились по очереди все, кто был свободен от полетов, потому что наш единственный штатный аэродромный тракторист, случалось, от усталости не мог разжать пальцы рук, сжимавшие рукоятки этих самых рычагов.


Антарктида пока никак зловеще не проявляла себя. Во всяком случае, никакими страхами, о которых так живописно рассказывали нам в Арктике те летчики, что уже побывали здесь, она нас не пугала. Лишь однажды она потревожила наш экипаж. Полет был как полет. Михаил Васильевич Костырев занял свое левое, командирское, кресло, я, как второй пилот, — правое. Костырев — сибиряк, долго летал в Игарке, наработал огромнейший опыт арктических полетов, «лыжник», что уже само по себе говорит о многом. «Лыжниками» называли летчиков, летавших на самолетах с лыжным шасси. Для таких машин, в отличие от колесных, не нужен стационарный аэродром, и «лыжники» летали, подбирая посадочные площадки в тундре, на озерах, в распадках сопок, между горами. Вертолетов тогда еще не было, и сложнейшую черновую работу, которую взяли на себя позже вертолетчики, выполняли «лыжники». Для этого нужен особый талант. А может, он рождался сам по себе — на базе опыта, налетанных часов, увиденного и услышанного... Не знаю. Но то, что «лыжники» обладали каким-то сверхъестественным чутьем, интуицией, я убеждался не раз. Так было, когда я летал вторым пилотом в Арктике, в Сибири, на Дальнем Востоке, так было, когда сам стал командиром воздушного судна.


Когда мы шли к «Эстонии» по знакомой, как собственная ладонь, трассе, Костырев вдруг положил Ли-2 на левое крыло, отдал штурвал чуть от себя, и я понял, что он хочет что-то рассмотреть внизу.


Что там? — спросил я его.


Да так, показалось, — сказал Михаил Васильевич, но я почему-то решил, что какая-то информация, которую он прочитал во льдах, мелькнувших под нами за долю секунды, его насторожила.


Совсем немного, но насторожила. Впрочем, задумываться над этим я не стал, наш Ли-2, сделав круг над «Эстонией», уже заходил на посадку, а в это время ни о чем, кроме как о работе, не думаешь.


Сажай, — сказал Костырев. Ли-2 словно с горки покатился вниз. Вот уже мы летим ниже барьера, слева черной громадиной на плывает судно.


Не задирай ее, — буркнул командир, — веди вниз.


Мягко зашелестел снег под лыжами, затихли двигатели. И тут же ожил корабль. Загремели выносные лебедки, послышались команды, в голубом небе поплыли ящики, поддоны с мешками.


Я сбегаю на судно, командир? — штурман Юра Серегин, моло дой бойкий, задорный, знающий сотни прибауток, не мог сидеть сложа руки. Всегда у него находилось дело, где бы мы не совершали посадки. Вот и сейчас он зачем-то рвался на «Эстонию».


Иди, — сказал Костырев, — остальные члены экипажа остаются на своих местах.


«Ну, это уж слишком, — подумал я. — Что-то Михаил Васильевич перебарщивает». Костырев мне нравился. Он был чудесным летчиком, с которым летать — одно удовольствие. Это означало, что командир не жадничал, давал, как говорили в Полярной авиации, «порулить» второму пилоту. А что мне еще надо? Летать, летать любой ценой, куда угодно, хоть к черту на рога.


Я откинулся в кресле. В открытую форточку лился чистый летний антарктический воздух, сияли льды, шумела у борта «Эстонии» вода — все создавало ощущение праздника, а тут приказ сидеть в пилотской кабине.


«Опять хандра», — решил я. Добрейшей души человек, мягкий, улыбчивый Костырев иногда вдруг преображался, становился хмурым, неразговорчивым, уходил в себя. Правда, до сегодняшнего дня на работе он себе такого никогда не позволял.


Юра Серегин уже стал подниматься по шторм-трапу на корабль, обернулся, послал нам воздушный поцелуй.


— Петр Васильевич, ну-ка сообщи на «Эстонию», что мы отваливаем, пусть прекратят выгрузку, — голос Костырева стал жестким, — бортмеханику задраить грузовой люк. Двигатели — к запуску!


Петр Васильевич Бойко, бортрадист, человек, по моим меркам, пожилой — ему уже было под пятьдесят лет, — считался специалистом в своем радиоделе непревзойденным. А еще, обладая несокрушимо спокойным и уравновешенным характером, имел отличную реакцию и вначале выполнял приказ командира экипажа, а потом выяснял «что да как».


Взревели двигатели. Бортмеханик Межевых доложил, что двери закрыты.


Уходим, — сказал Костырев. — Не нравится мне вон тот «щенок».


Он коротко кивнул головой в сторону небольшой, по антарктическим меркам, высотой в четыре — пять метров ледяной горушки, которая, похоже, направлялась к нам вдоль кромки припая. Только теперь я заметил, что она движется «на всех парах».


Пойдем в айсберги. Укроемся там. Следи, чтобы в какой-нибудь торос не влетели. Командир добавил мощности двигателям, Ли-2, набирая ход, покатил в бухту Фарр, где стояли айсберги, словно огромные уснувшие звери. На трапе я заметил зависшего Юру, лицо которого выражало крайнее удивление.


А «щенок» тем временем расшалился не на шутку. Он ходко шел по течению и, ударяясь о припай то тем, то другим ребром, колол его на ледяные поля. Метрах в тридцати от «Эстонии» он разрезал лед словно ножом, волна покатилась к кораблю. Канаты, которыми он был пришвартован, лопнули, как нитки, и «Эстонию» отшвырнуло в океан будто щепку. «Щенок» продрейфовал мимо ее борта и ушел к островам Хейса.


Костырев молча задумчиво проводил его взглядом, в котором нежности я не заметил. Густой бас корабельного гудка проревел в бухте, эхо, отражаясь от айсбергов, повторило его на разные лады, и «Эстония», явно недовольная тем, что какой-то паршивый «щенок» посмел побеспокоить ее, начала снова заходить на швартовку к припайному льду.


— А ведь могли утопить самолет, — сказал вдруг Костырев, ни к кому персонально не обращаясь. — Но не утопили и потому поедем опять грузиться.


Мы выполнили в тот день еще шесть полетов, но меня не покидало чувство, до тех пор абсолютно незнакомое. Восхищение Антарктидой потускнело. Из души ушло ощущение праздника, и я понял, что она способна предать любого из нас, не предупреждая даже малейшим намеком о грядущем предательстве, которое может грозить увечьем, гибелью, пожаром, взрывом. Проход «щенка» для нее был легким, шаловливым капризом, еле слышным ударом колокола, в который бьют тревогу. Еле слышным. Но что-то в душе моей перевернулось, и никогда больше ко мне уже не возвращалось чувство безмятежного восторга и нежности к Антарктиде, которое испытал, увидев ее впервые.


А может, я неправ? Ведь положил же Костырев в том полете Ли-2 на левое крыло, чтобы получше рассмотреть лед под нами? Что-то заставило его еще в воздухе обратить внимание на того «щенка». И какой внутренний голос подсказал ему, что нельзя отпускать экипаж из машины? Значит, был знак, не замеченный мной? Наверное, были и голос, и знак, и картина льда, насторожившие командира. Просто я еще не умел слышать и видеть то, что заставило Костырева насторожиться. И может, я должен быть благодарным Антарктиде за тот проход «щенка», лишивший меня всяких иллюзий по поводу ее любви к нам? Может, тем самым она спасла меня, сломав безмятежную любовь к себе, заставив сменить ее на чувство настороженности и постоянной готовности к возможным неприятностям, которые могут родиться вдруг, из ничего, даже из покоя, тишины и красоты?...


Посадка с неисправным шасси


Доказательства правоты этой истины ждать пришлось недолго.


— Погода начинает барахлить, — сказал Костырев после очередной посадки в «Мирном». — Анатолий Данилович, поторопи ребят с разгрузкой, может, успеем еще один рейс сделать.


Межевых ушел. «Портится не только погода, но и настроение командира: переходит на «вы» и на имя-отчество, — подумал я. — А погода, как погода — не лучше и не хуже».


Но что-то в окружающем мире изменилось, когда мы взлетели. Небо потускнело, тени от айсбергов потеряли резкость, снег и лед перестали искриться.


— Петр Васильевич, свяжись с «Эстонией», передай, что времени на стоянку у нас в обрез. Погрузку пусть организуют максимально быстро, — Костырев отдавал команды точно и без лишних слов.


— Экипажу оставаться в самолете.


Загрузились быстро. Когда захлопнулась грузовая дверь, по остеклению кабины уже текли ручейки снега. «Эстония» потеряла очертания, солнце скрылось в серой мгле.


— Взлетаем.


Машина шла в разбег тяжело, свежий снег прилипал к лыжам, и мы оторвались ото льда дальше, чем обычно.


— Убрать шасси.


Но привычные звуки, которые слышишь после этой команды, изменили тембр — что-то неладное произошло с нашими лыжами.


Шасси на выпуск, — Костырев среагировал быстро. После третьей попытки лыжи все-таки подтянулись под крылья, но Межевых, вернувшись из грузовой кабины, через иллюминаторы которой он мог видеть и двигатели, и шасси, принес малоутешительную весть:


Командир, носок левой лыжи висит.


Мы это и сами чувствуем. Добавь мощности левому движку.


— Уравновесив таким образом Ли-2, который из-за несимметричного сопротивления лыж все норовил уйти в левый вираж, мы потопали в «Мирный». Да другого выхода у нас и не было — не возвращаться же к «Эстонии» и блуждать там между айсбергами, рискуя врезаться если не в сам корабль, то в любую из ледяных гор, которыми забита бухта.


На подходе к «Мирному» повалил ливневый снег. Его влажные крупные хлопья в потоке набегающего морозного воздуха налипали на кромки крыльев и хвостовое оперение, винты и воздухозаборники, мгновенно превращаясь в лед. Остекление кабины забелило. Машина тяжелела с каждой минутой.


Командир, подходим к полосе, — сказал штурман.


Выпустить шасси.


Лыжи вывалились, Ли-2 дернулся влево, и нам с командиром пришлось поднапрячься, чтобы вывернуть штурвал вправо.


Левая лыжа висит на тросе носком вниз, — доложил штурман.


В кабине повисла тишина. Я взглянул на часы. После взлета, когда еще ничего не предвещало беды, прошло двадцать шесть минут, а как переменился мир. Мы брели полуослепшие, с неисправной левой «но гой», окутанные плотной белой толщей снега в сторону аэродрома, зажатого с трех сторон ледниками. А в створе его, на входе, несли свою сторожевую службу айсберги высотой до семидесяти метров.


Малейшая ошибка в любую сторону — и мы будем биты.


Второму пилотировать по приборам, экипажу искать полосу, голос Костырева, прозвучавший в наушниках, отрезал все сомнения.


Я поплотнее сжал штурвал, качнулся вперед-назад, проверяя, как притянуты привязные ремни, чуть шевельнул педалями. Все, теперь то, что я называю жизнью — мои чувства, разум, умение видеть и слышать, — должны быть замкнуты в плоскости приборной доски и пространства, которое ее окружает объемом в какой-нибудь кубичес кий метр. Что бы ни случилось — это мой мир, я должен ограничи вать его в пределах тех законов, которые и позволяют машине лететь.


Мне надо отсечь жгучее желание взглянуть вперед или за борт. Никто никогда в жизни не испытывает ничего похожего на то, что чувствует второй пилот, вынужденный в любой экстремальной ситуации дер жать свой взгляд на стрелках, указателях, цифрах, пилотируя по прибо рам. Только по приборам.


Курс... — диктует штурман, и я послушно доворачиваю машину на два градуса влево.


Скорость снижения... — и я решаю новую задачу. Передо мной доска, и я не имею права отвлечься от нее ни на секунду, хотя все мои товарищи ищут решения за ее пределами.


Справа, кажется, трактор, — тихо сказал Бойко.


Вижу, — это уже Костырев.


Слева — Ил-14.


Вижу. Снег лепит, черт бы его побрал...


Прошли барьер.


Садимся. Управление беру на себя...


Я чуть расслабил пальцы рук и мышцы ног. Костырев попробовал, насколько устойчиво наш Ли-2 держится в воздухе.


— Следи за скоростью, Женя, — это уже мне.


Плоскость повисшей лыжи надо поставить под небольшим углом к плоскости ВПП, а для этого придется «задрать» нос Ли-2 на критические величины. То, что в этом снегу можно назвать горизонтом, уходит вниз, под фюзеляж. И тут же: хлоп, хлоп. Есть касание!


Зарулили на стоянку, пришвартовали Ли-2, вернулись домой. И только здесь я понял, как устал. Эти двадцать шесть минут работы, которых в другие дни и не заметил бы, вымотали меня, словно хороший шторм. В Арктике, случалось, попадал и в более сложные переплеты, но не было после них чувства опустошения, которое, кажется, уже ничем не заполнишь. Говорить ни с кем ни о чем не хотелось. Костырев, с которым мы жили в одной комнате, видимо, находился в таком же состоянии...


— Пусть инженеры разберутся, что случилось с лыжей, — только и сказал он, и ушел спать даже не поужинав.


Но выполнить это распоряжение командира инженерная служба смогла не скоро: ливневый снег, сквозь который мы успели пробиться, вскоре повалил еще сильнее.


Задул, заревел ветер. Его рев врывался в домик через два вентиляционных деревянных короба и, казалось, там, наверху, разъяренный неведомый зверь воет, не смолкая, наводя ужас на все живое. Простое романтическое любопытство: «А еще сильнее можешь?», которое возникло вначале, постепенно стало сменяться гнетущим ощущением какой-то обреченности, оторванности от большого мира. После суток сидения в домике под снегом попытались пробиться в кают-компанию. Обвязавшись веревками, как альпинисты, мы пробовали вначале пройти, потом проползти тридцать — сорок метров, отделявших нас от человечества. Да, именно это чувство заброшенности пришло ко мне после двадцати — тридцати часов работы циклона, который будто занес нас на какую-то неведомую планету. Но ничего не вышло. Связку из четырех — пяти человек ветер сбивал, разбрасывал, снег проникал во все щели одежды, в двух метрах разглядеть ничего невозможно. И если бы не простая судовая телефонная связь между домиками, можно было решить, что на планете мы — два экипажа — остались одни, а все остальное человечество сметено этим ураганом. Ничего подобного в Арктике я не видел.


Арктика... Слушая рев циклона, я вспоминал ее, как родной дом. Да, по сути дела, так оно и было. Попал я в нее в шестидесятом году. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло...


— Жень, чайку бы, — сказал Костырев. — У меня банка варенья есть.


Воду я согрел быстро, чай заварил по собственному рецепту с добавкой листочков малины, смородины, мяты. В комнате запахло летом, домом. Видимо, и на моего командира нахлынула лирическая волна, потому что он вдруг спросил:


— Ты сам-то откуда, Евгений?


— Из Подмосковья, в деревне вырос.


— А летать где начал?


— Во Втором московском аэроклубе, в Чертанове, недалеко от поселка Красное. У нас зоны пилотирования были в районах МГУ, Зюзино, над Красным. Летом не аэродром был, а рай какой-то.


— Знаю я эти места. Плесни-ка чайку.


Михаил Васильевич взял чашку, и она утонула в его больших ладонях. Гудела, выла пурга, над нами лежала толща снега в пять метров, а запах смородинно-малиново-мятного чая вдруг словно выдернул нас из Антарктиды и вернул домой.


О чем думал Костырев, я не знаю, а мне вдруг вспомнился аэродром в Чертанове, утопающий в цветах и травах, первый инструктор Валентин Иванов, человек необыкновенной доброты, его уроки летного мастерства. Летчик-истребитель, участник войны, он, казалось, знал что-то такое, что нам, не воевавшим, знать было не дано. Лишь много позже, когда в Арктике я лучше узнал бывших фронтовиков, кто прошел войну — Мазурука, Лебедева, Малькова, Перова, Козлова и многих других, — мне стало ясно, что война как бы «отшелушила» в них многие не лучшие качества, присущие человеку невоевавшему. Иванов, при всей своей мягкости, доброте и сердечности, тем не менее, был строг и суров во всем, что касалось летной работы. Вскоре, летая в Арктике и Антарктиде, попадая в непростые ситуации и выходя из них, сохранив машину и экипаж, я не раз добром поминал Иванова. Он первым преподал мне науку разумного риска, учил просчитывать будущий полет до мельчайших деталей, которые можно только предусмотреть. Из 150 курсантов аэроклубов ДОСААФ Москвы, выпущенных вместе со мной в 1956 году, высшее военное авиационное училище закончили только тринадцать человек. В том, что в их число вошел и я, немалая заслуга Валентина Иванова. Где-то он сейчас, мой первый инструктор? Кто вместе с ним летает на стареньком Як-18, с которого я начинал.


— Что, домой потянуло? — прервал мои мысли Костырев.


— Да...


— Давай ложиться спать, а то раскиснем, некому летать будет.


Но сразу заснуть не удалось. Вспомнился первомайский парад, солнце, радость, юность. Наши мечты о том, как, закончив родное Балашовское училище, разъедемся по своим полкам, гадание, кто куда попадет... Но ничему этому сбыться не было суждено. Нас выпустили в ускоренном темпе и тут же... вышвырнули из ВВС — шло «знаменитое» хрущевское сокращение Вооруженных Сил. В гражданскую авиацию нас не взяли — и более опытных летчиков хватало, а вот в Полярной авиации отнеслись по-доброму. В тот год в «Полярку» пришли новые машины АН-12, готовились к приему Ил-18, часть экипажей отправили переучиваться на эту технику, а на освободившиеся места взяли нас, выпускников-отличников Балашовского училища — Володю Потемкина, Славу Андрианова, Толю Загребельного, Володю Тютюнникова, Виктора Михайлова, меня... Тринадцать человек взяли. Да, не было бы счастья...


Идем на «Восток»


Утром Антарктида сияла так, словно ничего не случилось — ни тебе пурги, ни ветра, сбивающего с ног... И все же чем-то она напоминала нашкодившего ребенка, который стоит, смущенно улыбается, ковыряет носком сандалии землю и делает вид, что ничего не произошло, хотя вы чувствуете — нашкодил. Убедиться в этом пришлось весьма скоро — на аэродроме, куда по распоряжению Бориса Минькова были вызваны все, кто причастен к авиации.


— Артель, — сказал он, обращаясь к нам, — машины занесло. Откапывать будем все вместе — инженеры, техники, летные экипажи. Времени у нас мало — зима на носу, каждый час дорог.


Для тех, кто в Антарктиде впервые, хочу подчеркнуть особо: структура снега здесь совсем иная, чем в Арктике, и потому вы его найдете там, куда, казалось бы, просочиться невозможно. Но оттого, насколько чисто вы сработаете, будет зависеть многое: исправность самолетов, их способность хорошо летать, а значит, и ваша жизнь. А теперь, артель, за работу.


«Чем он нас хочет удивить? — подумал я, — откапыванием самолетов после пурги?» Мы разобрали инструмент: лопаты, ломы и по


шли к стоянкам. То, что я увидел, заставило призадуматься. Если оба Ил-14 и Ил-12 стояли плотно упакованные снегом под фюзеляж, то у Ли-2 торчали кабина, киль, лопасти винтов и кончики крыльев.


— Борис Алексеевич, — остановил я Минькова, — а ведь крылья Ли-2 мы бы не должны видеть. У меня такое впечатление, что они изогнулись вверх.


— Это не впечатление. — сказал Миньков, — это суровая реальность. Ли-2 стоит под углом в одиннадцать градусов к горизонту. Вот под этим углом ветер загоняет снег под крылья, прессуя до такой плотности, что они выгибаются вверх. Боюсь, что ломом его не возьмешь.


— Межевых, Меньшиков, — окликнул он бортмехаников, — берите трактор и езжайте в поселок. Привезете две пилы «Дружба».


— Это еще зачем?


— Снег пилить, — буркнул Миньков.


Легкий ветерок весело гонял по полю маленькие снежные вихри, поземка шлифовала аэродром, сдувая в море рыхлые заносы, а мы шли к машинам по взлетно-посадочной полосе, которая, казалось, сделана из слепяще-белого бетона. Это сравнение оказалось недалеко от истины. Снег пришлось рубить, пилить, выковыривать вначале из-под самолетов, а потом из всех щелей, отверстий, дырок и дырочек, которых, к моему неописуемому удивлению, оказалось так много в наших машинах. И если на освобождение их из снежного плена понадобилась грубая физическая сила, то очистка двигателей, фюзеляжей и оперения потребовала чуть ли не ювелирной работы. Отвертками, лопаточками, какими-то проволочками мы добывали спрессованный в камень снег из таких извилин, полостей и недр самолетов, куда с момента их создания не заглядывал, да и не должен был заглядывать человек. На мою долю выпало самое «приятное».


Поскольку у меня, как еще в училище шутил Володя Потемкин, было «не телосложение, а теловычитание», мне доверили очистить от снега все хозяйство управления рулями высоты и направления. Пришлось раздеться до рубашки, втиснуть себя в «хвост» Ил-14 так плотно, что я только и мог, что шевелить руками, и до одури выковыривать едва ли не каждую снежинку. Не сделай мы этого, в полете снег мог смерзнуться, заклинить управление, а что за этим следует рассказывать никому из авиаторов не надо. Когда я закончил работу и вылез на свет божий, Антарктида сияла все так же невинно.


— Черт бы тебя побрал, — сказал я отряхиваясь.


— Меня? — спросил Межевых, который добывал снежную крошку в недрах двигателя, — Что я тебе сделал?


— Нет, ты здесь ни при чем, — успокоил я его.


Подошел Миньков, окинул меня взглядом с головы до ног и едва заметно улыбнулся:


— Готовьте эту машину получше. На ней пойдем на «Восток», — сказал он. — Постарайтесь отдохнуть.


— Когда вылетать? — спросил я.


— По готовности самолета и аэродрома. На «Востоке» уже ждут. Он ушел. А я... А я, поглядев ему вслед, снова полез в «хвост» проверить, все ли вычистил.


Полетов на станцию «Восток» я ждал давно. По тому, что мне удалось прочитать, по рассказам уже летавших туда, складывалось впечатление, что это одна из самых сложных в мире трасс. А кто из летчиков откажется испытать себя на такой трассе? А в конце концов, весь смысл летной работы сводится к тому, чтобы идти от простого к сложному, от одного вида полетов к другому, от трассы к трассе ради одной цели — познать себя, познать людей, с которыми летаешь, познать машину, на которой работаешь. А добытое знание помогает потом делать добро тем людям, которые без тебя не могут обойтись. Так было в Арктике, так есть теперь в Антарктиде, где наш экипаж ждут «восточники», и если полет к ним считается высшим классом летного мастерства, то почему бы и мне не попытаться освоить этот уровень...


Утром я проснулся раньше всех. Впрочем, какое утро? В январе в Антарктиде нескончаемый полярный день, и время суток отсчитываешь лишь по часам да по положению солнца, в какой стороне света оно находится.


— Не терпится лететь? — спросил Костырев, угадав в темноте каким-то шестым чувством, что я не сплю.


— Не терпится, — честно признался я. — Встаем?


— Встаем.


Я зажег свет. На часах 23.30 по московскому времени. До вылета полтора часа. Мы выбрались наверх. Поселок спит. Жизнь начнется здесь через семь-восемь часов, но мы за это время должны уже быть на «Востоке». Такой порядок работы подсказала сама Антарктида. Полярным днем солнце ходит в небе по кругу, то спускаясь, то поднимаясь над горизонтом, освещенность меняется, а ночью исчезают тени, пропадает контраст, что затрудняет полеты. К тому же на «Восток» надо приходить в самое теплое время дня, когда температура повышается до минус 45-40 градусов.


В кают-компании нас уже ждал завтрак. В Антарктиде нелегкая работа у всех, но вот кем я не хотел бы быть, так это поваром. Спать ложатся позже всех, встают раньше любого из нас. И даже «по ночам» они вынуждены кормить летные экипажи, идущие на вылет.


Мы с Костыревым заканчивали пить чай, когда в кают-компанию ввалились штурман Юра Серегин и бортрадист Петр Васильевич Бойко. Бортмеханики и техники позавтракали еще час назад и уехали на аэродром готовить машину к вылету, греть моторы, «выпаривать» приборы. Пожелав приятного аппетита остающимся, Костырев напомнил:


— Не забудьте взять термосы с кофе и едой.


— Мы можем себя забыть, но не термосы, — Серегин за словом в карман не лез в любых ситуациях, даже спросонья.


— Ну-ну, — улыбнулся командир и повернулся ко мне. — Я пошел к метеорологам, а ты повнимательнее проконтролируй загрузку.


Когда мы вышли из теплой, уютной кают-компании, солнце уже поднималось над горизонтом, легкий ветерок ласкал лицо, а со стороны аэродрома доносился гул двигателей Ил-14. Я любил эти минуты перед вылетом. В них заложено какое-то особое обаяние ожидания настоящей мужской работы, когда все житейские хлопоты уходят на второй план. То, что совсем недавно тревожило тебя и тянуло за душу, вдруг проходит переоценку и становится простым и понятным, а все мысли и чувства уходят в другой мир — мир полета. Тем более такого полета, который предстоял сегодня, — впервые, на «Восток».


Загрузились быстро: ящики с приборным оборудованием, со стеклянными банками, овощами... Самолетом мы завозим то, что нельзя отправить санно-тракторным поездом: хрупкие приборы, продукты, нелюбящие морозов, медицинские препараты. Подъехали четверо будущих «восточников» — смена отзимовавшим свое. Машину набиваем «под завязку», ведь каждый килограмм того, что мы везем на «Восток», на вес золота и в прямом, и в переносном смысле. На мне, как на втором пилоте, кроме многих других, лежит еще и обязанность так распределить груз и пассажиров в самолете, чтобы и на взлете, и в рейсе, по мере выработки горючего, и при посадке, вся эта «полезная нагрузка» не только не мешала работе экипажа, но, главное, не завела машину в положение, из которого придется выбираться ценой больших усилий. Ведь бывали же случаи, когда нарушение центровки (или, проще говоря, правил загрузки) приводило к авариям, а то и к катастрофам.


Подъехали Миньков и Костырев. Экипаж доложил о готовности к полету. Миньков был немногословен:


— Артель, это моя четвертая экспедиция, и на «Восток» я летал много раз. Каждый полет туда — штучный, ни один не похож на другой. Поэтому присматривайтесь ко всему, запоминайте любые мелочи — в будущем могут пригодиться. На «Востоке» прошу быть всех очень осторожными: не бегать, не кричать, не хватать и не таскать в одиночку тяжелый груз, иначе за ваше здоровье я не ручаюсь, а вы сюда, надеюсь, не для того прибыли, чтобы в госпитале лежать. А теперь — поехали. Будут вопросы, отвечу в полете.


Костырев занял привычное левое командирское кресло, Миньков мое, правое — все по законам «провозных» полетов. Я стал за спиной бортмеханика. Взлетели и тут же ушли в набор высоты. Здесь, над «Мирным», на уровне моря, это легче сделать, чем потом на маршруте, идя на купол, который будет как бы подползать под нас до высоты в три с половиной — четыре тысячи метров.


Легли на курс. Позади остался «Мирный», а вокруг, насколько хватал взгляд, под нами стала разматывать свой саван белая пустыня. Ледник круто поднимается и всего в какой-то полусотне километров от аэродрома уже возвышается на восемьсот метров над уровнем моря. Машина тяжело ползет вверх, но ледник становится все мощнее, и возникает такое впечатление, что наш Ил-14 не набирает высоту, а снижается. Небо чистое, пронзительно-голубого цвета, видимость «миллион на миллион», но есть что-то безжизненное в пейзаже вокруг нас. Миньков почти не вмешивается в работу Костырева, лишь изредка бросает короткие реплики. Напряженность, которая почти физически ощущалась в экипаже с момента выруливания на ВПП, начинает спадать. Минькову каким-то незаметным образом удалось перевести нашу настороженность, ожидание чего-то необычного в рабочее русло, сохранив при этом в пилотской кабине ту собранность, без которой успешное выполнение полета в высоких широтах невозможно. Костырев, я, штурман Юра Серегин и бортмеханик Веня Жилкинский в Антарктиде впервые, и так же в первый раз мы идем в глубь материка. Бортмеханик Толя Межевых, бортрадист Петр Васильевич Бойко уже бывали здесь, и для них наш полет — обычная работа.


— Анатолий Данилович, — просит Миньков Межевых, — налей-ка кофейку, что-то я мерзнуть стал.


В кабине тепло, машина отогрелась, но чем выше мы поднимаемся, тем больше тянет холодом от бортов. Миньков набросил теплую кожаную куртку на правое плечо, Костырев — на левое. Прошли первую сотню километров, а мощность ледника уже больше полутора километров, хотя, по данным «науки», ложе его находится на уровне моря. Пытаюсь представить себе льдину толщиной в полторы тысячи метров, но воображение не может справиться с этой задачей. А ведь «Восток» почти в два с половиной раза выше.


Что я знал о «Востоке»? Как летчик Полярной авиации, который по роду работы много раз слушал рассказы тех, кто туда летал или там работал, а то и зимовал, мне казалось, что об этой антарктической станции я имею уже весьма полное представление. Во всяком случае, я старался запомнить и усвоить все, что о ней говорили. А картина из этих рассказов складывалась, мягко говоря, не в пользу «Востока». Южный геомагнитный полюс, полюс холода, преддверие ада, полигон испытания мужества — у этой станции за годы ее существования накопилось немало определений, вызывавших во мне не только уважение, но и какое-то чувство враждебности: слишком много сил и здоровья отняла она у тех, кто шел к ней, летал и работал там... Антарктида, похоже, охраняла эту точку с особым усердием, если требовала от людей работы на грани человеческих сил и возможностей.


По расчету под нами «Пионерская», — сказал штурман. Все прильнули к иллюминаторам. Миньков чуть привстал в кресле — на «Пионерскую» во второй САЭ, когда готовились подбазы для санно-гусеничного поезда, который должен был идти к будущей станции «Восток», он не раз прилетал, подвозя сюда бочки с горючим, запчасти для тягачей, другие грузы.


Пусто, — сказал Борис Алексеевич, — Антарктида всю «Пионерскую» сожрала и не чихнула. А ведь здесь был дом со своей радиостанцией, спальней, обсерваторией, кухней, кают-компанией. Радиомачты и метеобудки стояли, горы бочек из-под горючего... Все сожрала. Будто и не жили здесь люди никогда.


Женя, — повернулся он ко мне, — давай-ка за работу, а мы с Михаилом Васильевичем отдохнем.


Миньков отстегнул привязные ремни, вылез из кресла:


— Не потеряй дорогу, — сказал он, когда я занял свое место второго пилота. — В районе «Пионерской» постоянно дуют ветры, метет поземка, так что будь повнимательней.


Я взглянул на Костырева. Тот поймал мой взгляд, молча кивнул головой, что означало: «Давай, бери управление машиной на себя».


«Не потеряй дорогу»... Антарктида сверкает, слепит. Все кругом белым-бело, глазу зацепиться не за что, и эта белизна, эта пустота бесконечного пространства, лежащего под нами, кажется специально прячут от нас едва заметную полоску дороги, накатанной за долгие годы санно-гусеничными поездами, которые завозят каждое лето основную массу грузов для «Востока». Тонкая ленточка тонет в снегах, заметается поземкой, прячется в слепящих лучах солнца, но она — самый верный наш путеводитель, поскольку никаких наземных, радионавигационных средств, по которым мы могли бы сверить правильность курса на этой трассе длиной в 1500 километров, нет. След, накатанный поездами, постоянно меняет направление, обходя то зону трещин, то высокие заструги, то снежные «болота» или какие-то другие, видимые лишь водителям тягачей препятствия. Нам все они не страшны, но любая попытка спрямить курс чревата потерей этой нити Ариадны и тогда придется уповать только на профессионализм штурмана. Но он тоже не всегда выручает, экипаж начинает блуждать над этой ледяной пустыней и, в лучшем случае, возвращается в «Мирный». В худшем — вынужденная посадка, ожидание помощи, организация аварийно-спасательных работ. Но об этом лучше не думать, и я послушно перекладываю Ил-14 из виража в вираж, аккуратно повторяя все изгибы еле заметной змейки, вьющейся под нами.


Мы забираемся все выше на купол. Ледник поднимается, «выдавливая» нас в стылое небо. По показаниям приборов мы уже залезли на 3600 метров, но веришь в это с трудом, поскольку лед и снег в 150 — 200 метрах ниже. Прав был Миньков, когда говорил, что приборы в Антарктиде часто показывают «цену на дрова».


— Через шесть минут должны пройти «Комсомольскую», — предупреждает штурман.


В пилотской кабине, несмотря на включенный на полную мощность обогрев, заметно холодает. Начинают мерзнуть ноги. Поскольку горячим воздухом обдувается только лобовое остекление кабины, боковые стекла затягивает изморозь.


Очищаем их плексигласовыми скребками, но это мало помогает. Почти физически ощущаю, как меняется обстановка за бортом. Небо приобретает какой-то жесткий оттенок, его празднично-синий цвет становится желто-пепельным. Дышать становится все труднее — мы на высоте 3800 метров.


«Комсомольская» появляется в поле зрения точно по расчетам Серегина. Миньков, стоящий за креслом Межевых, замечает ее первым.


— Слева, 30°, «Комсомольская», — подсказывает он мне. Перевожу взгляд в указанном направлении и замечаю на фоне ледника еле видимые черные черточки. Проходим над «Комсомольской». Пусто. Черточки оказались исхлестанными ветрами радиоантеннами.


Ну да, ладно, спасибо и за то, что антенны остались — хоть какой-то ориентир. Впрочем, Бойко постоянно держит связь с «Мирным» и «Востоком», и это создает иллюзию полного благополучия нашего рейса.


Костырев берет управление на себя, Миньков занимает мое кресло. Выхожу в кабину к пассажирам. Они спят. Ровный гул двигателей убаюкивает, машина идет мягко, в иллюминаторах одуряющее однообразие ледовой пустыни — ну как тут не задремать. Достаю термос, наливаю кружку горячего кофе. «Все, как в Арктике», — отмечаю я и ловлю себя на том, что первый полет в глубь Шестого континента меня пока слегка разочаровывает. Я не ощущаю никакой оторванности от людей, белая пустыня, которая в начале полета слегка поразила своей безжизненностью, стала привычной. В Сибири тоже, бывало, летишь, летишь, и на сотни километров — никого, но там хоть леса, реки, сопки радуют глаз. Единственное, что мешает всему твоему существу окончательно уверовать в добродушие Антарктиды, так это опыт, наработанный в Арктике, и предостережения тех, кто здесь уже работал. Знал бы я наперед тогда, какого зверя мысленно дразню...


Санный след вывел точно к «Востоку». Прошли над станцией. Нас уже ждали. Взлетели вверх ракеты, люди внизу размахивали руками. Костырев развернул машину влево, вывел ее в створ посадочной полосы.


— Скорость держи побольше, Михаил Васильевич, давление здесь низкое, воздух разрежен, можешь свалиться, — советы Минькова предельно лаконичны. Ил-14 стремительно шел к полосе. Да, именно стремительно. По приборам Костырев четко выдерживал предпосадочную скорость, рекомендованную в Руководстве по летной эксплуатации — 180-200 км/ч и перед приземлением 145-150 км/ч, но относительно «земли» наша машина летела километров на 30 в час быстрее. Я чувствовал, как нарастает напряжение в кабине, но вот лыжи коснулись снега — мы прилетели. Подрулили поближе к станции — двум домикам, засыпанным снегом, большому длинному дому, похожему на барак.


Нас встретили радостно, если не сказать восторженно. Посыпались вопросы: как там в «Мирном», как на корабле, какие каюты, чем кормят и т.д. Началась разгрузка самолета. И тут я заметил, что «восточники» двигаются будто в замедленном кино. Сгоряча забыв предостережения Минькова, схватил ящик, попытался отнести в дом и... не смог. По легким вдруг словно кто-то ударил чем-то холодным, тяжелым и безвкусным. Я хватал воздух ртом, всем существом своим и не мог протолкнуть его в себя. Опершись на стремянку, попытался успокоить дыхание, но организм жил здесь по каким-то своим законам. Сердце колотилось, в глазах потемнело. Воздух без запаха, вымороженный, будто сотканный из мельчайших иголок, обжигал губы, рот, горло, и я почему-то почувствовал себя рыбой, вытащенной из привычной среды обитания.


— Иди в дом, — сказал Миньков, — там отдышишься.


В домике, отапливаемом масляными радиаторами, было холодно, но здесь уже не было угрозы обморозить бронхи и легкие. Рядом со мной вскоре заняли места те, кто прилетел нашим рейсом. Высота в 3480 метров брала свое, требуя уважения и осторожного обращения. Хорошо еще, что было лето и стояла, по меркам «Востока», теплая погода — мороз всего в 39°.


Овладел собой быстро — молодость, неизношенный организм помогли справиться с непривычной обстановкой — и я пошел к самолету руководить загрузкой. Солнце сияло ярко, но лица «восточников», проживших здесь год, были землисто-серыми, под глазами — синяя отечность, губы бледные. Все это — следствие жизни в обедненной кислородом атмосфере.


— Здесь хочется дышать быстро, а нужно — медленно, — посоветовал мне кто-то из старожилов «Востока». — Воздух в легкие надо как бы цедить через шерстяную маску или шарф, что вначале делать непросто, но, если хочешь летать сюда, учись дышать. Это самая главная наука. И не суетись, делай все медленно.


Подошел Миньков, окликнул Костырева и меня:


— Пошли, прогуляемся, артель.


Мыс Костыревым недоуменно переглянулись и потопали за Миньковым. Он неспеша пошел в том направлении, куда нам предстояло взлетать. Когда мы поравнялись с ним, он улыбнулся:


— Это я по старой привычке. На «Востоке» в нашем летном деле многое придется делать не так, как в «Мирном». Давление здесь низкое — 450-470 мм ртутного столба, аэродром высотный, воздух разреженный, машину держит плохо. Нехватка кислорода заставляет задыхаться не только людей, но и двигатели. На уровне моря их приемистость дает себя знать через пять секунд, здесь — через пятнадцать — двадцать. Значит, на посадке и на взлете вам надо менять стереотип поведения, ломать привычную схему действий. В «Мирном», если ты заметишь препятствие на полосе за тридцать — сорок метров, даешь «по газам» и движки успевают выйти на взлетную мощность. Здесь же прогнозировать ситуацию надо метров за сто пятьдесят, иначе ничего не успеешь сделать, и будешь битым. Поэтому перед посадкой пройдите над полосой, посмотрите, куда будете садиться. А перед взлетом можно и ножками по ней потопать.


Когда мы вернулись, улетавшие вместе с нами зимовщики уже прощались с теми, кто оставался на «Востоке». Кое у кого из отбывающих домой я уловил слезы в глазах. Огляделся вокруг, подумал: «Из-за чего здесь плакать? Бежать отсюда надо, и как можно скорее». Лишь много позже я понял, как был неправ...


Взлетели без помарок. Машина вела себя так, как и предсказывал Миньков: длинный разбег, отрыв, медленный набор высоты, которую приходилось «наскребать» по метру. Такой взлет требовал ювелирной точности пилотирования, и Костырев с Миньковым продемонстрировали ее во всей красе. Развернулись, пошли домой.


Наше возвращение оказалось совершенно обыденным и слегка даже разочаровало меня: погода хорошая, связь отличная, катимся к «Мирному» как с горки. Прилетели, вышли из самолета, и вдруг словно кто-то сдавил виски, голова стала болеть, и это была незнакомая боль.


— «Восток» передает тебе привет, — улыбнулся Миньков. — Чтоб не забывал. Но эта боль пройдет быстро, просто за короткое время организму пришлось приспосабливаться то к высоте, то к нормальным условиям. Полетаешь туда почаще — станет легче.


Его слова вскоре начали оправдываться. После пятнадцати — семнадцати полетов боль хотя и приходила, но уже не такая острая. Теперь Антарктида начала «показывать зубки». Если в первые дни после приезда она встречала нас улыбкой, позволяла ходить раздетыми и загорать, а в заливе лежал не лед, а сверкающий паркет, как в сказочном танцевальном зале, в котором можно было устраивать балы, то ближе к осени погода становилась мрачнее, жестче, ветренней. Начался февраль, а с ним пришли и осложнения при полетах на «Восток».


В погоне за тенью


... В тот день погода в «Мирном» стала портиться задолго до вылета. Мела поземка, боковой ветер, как говорят летчики, был на пределе. Но лететь надо, поскольку корабль готовился к отходу на Родину, а на «Востоке» еще оставались те, кого необходимо было вывезти в «Мирный». Взлетели все же без осложнений, набрали высоту, пошли к «Комсомольской». Штурман работал не разгибаясь, постоянно уточняя курс, вычисляя снос, определяя наше местоположение. До рези в глазах мы с Костыревым держались за след санно-гусеничного поезда, который то появлялся, то исчезал в мутной мгле. Прошли «Комсомольскую», качнули крыльями в знак приветствия Тябину и Федорову. Голубое небо начало быстро менять цвет на тусклый желто-серый, в котором утонул горизонт. «Болото». Этот район Антарктиды назван так не случайно. Санно-гусеничные поезда вязнут в мелком, похожем на песок снеге, как в болотной жиже, зарываясь гусеницами и полозьями саней на глубину в шестьдесят — семьдесят сантиметров независимо от времени года.


Командир, «Восток» сообщает, что у них видимость плохая, дымка, — в голосе радиста никаких эмоций.


Ты что-нибудь видишь, Женя? — я понимаю, о чем спрашивает Костырев.


Нет. Мы потеряли след, — отвечаю я и берусь за скребок, чтобы хоть немного очистить боковые стекла пилотской кабины, которые все сильнее затягивает инеем. Высота более четырех тысяч метров, но ледник совсем рядом под нами.


Штурман, мы где находимся?


Видимость ни к черту, командир, — словно оправдывается Серегин.


Становимся в вираж, — принимает решение Костырев и кладет машину на левое крыло. — Всем искать дорогу.


Мы повисаем в пустоте. Обрывается связь и с «Мирным», и с «Востоком» — непрохождение радиоволн. Мерзнут ноги, и это отвлекает от работы. В голову пытаются пробиться не очень утешительные мысли: «Мы здесь одни. Случись неполадки с двигателями, найти нас будет непросто, ведь мы сами не знаем, где находимся...» Гоню эти мысли прочь, но память четко фиксирует температуру за бортом — минус 52°. Почему-то начинает казаться, что гул двигателей, действительно, меняется. Чушь какая-то!


Дорога, командир, дорога! — кричит Межевых, вскакивает со своего кресла и тычет пальцем в край бокового стекла.


Вижу, — Костырев доворачивает машину в ту сторону, где четко просматривается серая полоса. Все облегченно вздыхают. Напряжение в кабине спадает, чтобы тут же вернуться вновь — полоска дороги исчезает, едва мы подошли к ней и развернулись к югу. Костырев зло выругался и снова положил машину в вираж.


Да вон же она, дорога! — теперь уже кричит штурман. — В другой стороне.


Точно. Серая лента ползет по леднику, плавно уходя от нас. Бросаемся вдогонку. Костырев держит машину всего в тридцати — пятидесяти метрах от поверхности льда, заметаемого снегом. Выше подниматься нельзя — тогда внизу ничего не видно, и мы вынуждены ловить след в этой белесоватой мути. Солнце тусклым белым шаром висит на востоке. И тут происходит необъяснимое — след, на который мы должны были выйти через две-три секунды, вдруг снова исчезает. Под нами белая равнина, которую никто не тревожил миллионы лет.


— Что за чертовщина?! — в голосе Костырева удивление, замешанное на плохо скрываемой злости. — С нами что, дьявол в прятки играет?


Я ловлю растерянность в глазах Межевых, Бойко, Жилкинского. Мой видок, наверное, не лучше. «Началось, — подумал я, — похоже, Антарктида принимается за свои шуточки, о которых говорили «старики».


— Штурман, где мы? — Костырев уже не скрывает раздражения, хотя никогда до этого полета он ничего подобного себе не позволял.


— Уйдите вверх, командир. Попробуем определиться по Солнцу.


Ил-14 медленно выползает к чистому небу. Двигатели ревут, вытаскивая нас из белесой мглы.


— Командир, чей-то инверсионный след, — настала, наконец-то, и моя очередь сделать открытие.


Костырев медленно поворачивает голову туда, куда я показываю, и вдруг начинает хохотать:


— Так это же наш инверсионный след, — он все еще смеется. Тень он него мы и приняли за след поезда, когда сделали круг. На прямой он остается за нами и мы его не видим. Два полукруга сделали, две тени получили, два следа нашли, «искатели».


Разгадка простая, но нам от этого не легче. Каждая минута поисков, блуждания над этой ледяной пустыней ведет к потере топлива, которого у нас и так в обрез. Если в течение получаса не найдем след и не выйдем на «Восток», — все, надо лететь в «Мирный». У нас останется горючего ровно столько, чтобы успеть вернуться.


— Командир, — окликает Костырева штурман, — курс 183°. Нас снесло километров на десять — пятнадцать.


— Ну, гляди, Юра-2, промахнешься — не сносить тебе головы.


Юрия Никитича Серегина мы иногда называли Юрой-2 в честь


Юрия Гагарина. Было в нем что-то от первого космонавта — улыбчивый, веселый, открытый, отличный профессионал, он становился душой любой компании, коллектива, экипажа, в которые забрасывала его жизнь. Кажется, не было в мире человека, враждовавшего с ним.


Он погиб на самолете Ан-12 в 1969 году. Тогда в Полярной авиации прошла серия катастроф с этими машинами — под Воркутой, в Анадыре, в Хатанге... Но это будет позже, когда Серегина, как одного из лучших штурманов, пошлют переучиваться на новую технику, давая дорогу в Большую авиацию.


А пока... А пока мы искали след. И нашли. После «Комсомольской» дорога идет почти по равнине, лишь изредка поднимаясь на пологие ледовые холмы, чистые от снега. На одном из них Серегин и засек след поезда, похожий на тонкую серую ниточку, невесть кем брошенную в этом безлюдье. По ней и пришли на «Восток». Когда приземлились, Костырев, проходя мимо штурмана, слегка потрепал его по шевелюре:


— Спасибо, Юра-2.


— Не за что, — улыбнулся тот и чуть заметно покраснел.


Вернулись в «Мирный», пришли с Костыревым в свой балок. Со грели чай, сели за стол.


Да, это не Арктика, — сказал вдруг Костырев, — это гораздо хуже. И, попомни мое слово, Антарктида только-только начинает себя раскрывать. Хлебнем мы с ней хлопот.


Что-то уж больно мрачный у вас прогноз, командир, — улыбнулся я.


Но Костырев остался серьезен:


Не думаю, что мне удастся попасть сюда еще раз — Арктика как-то ближе к сердцу. А ты молодой, тебе здесь придется пахать и пахать, есть у меня такое предчувствие. Поэтому мотай на ус все ее причуды, запоминай, делай выводы. Ведь сегодня она нас едва на мякине не провела. Ты понял, как это случилось?


В общих чертах.


Когда стали в вираж в зоне очень низкой температуры, образовался мощный инверсионный след от выхлопных газов двигателей.


Настолько мощный, что даже солнечный свет его не пробивает и он дает тень. За ней мы и гонялись. Усвоил?


Понятно, — сказал я.


А если усвоил, давай ложиться спать. Устал я.


Спать... Закроешь глаза, а перед тобой лед, снег плывет, дорога мечется из стороны в сторону. Да и слова Костырева о том, что мне еще придется здесь «пахать и пахать», разбередили душу. Я не был новичком в Полярной авиации, в Арктике налетал уже около двух тысяч часов. Но Антарктида непостижимым образом заставила почувствовать себя, хоть и не мальчишкой в летном деле, но и не тем человеком, который может читать ее как раскрытую книгу — Похоже, мы только заглянули в ее первые страницы. Так что же будет дальше, когда останемся на зимовку, когда придется летать весной с гидрологами, на другие станции, в глубь материка? Да, есть, есть какое-то непонятное мне самому притяжение у этого материка, у этого неба, которые уже чем-то меня приворожили. Может, своей непредсказуемостью, таинственностью, обещанием все новых сюрпризов? Если это так, то мне, действительно, не удастся быстро с ней расстаться, поскольку, как мне кажется, я принадлежу к тому сорту людей, которые заражены незнакомым науке «вирусом неизвестности». Это он заставляет человека лезть в такие края, где никто никогда не бывал, летать там, где, кажется, вообще летать невозможно. Многие полярные летчики, которых я знал и знаю, потому и пришли в Полярную авиацию, что рвались именно к таким полетам. Я — не исключение. Ведь Антарктида — «золотое дно» для таких пилотов. Или каждому из нас она состряпала свое, индивидуальное притяжение? Вопросы, вопросы... На них надо искать ответы, но сколько на это понадобится времени — год, два, десять? Не знаю. И пока я так размышлял, сон навалился настолько крепкий, что к полетам Костырев едва смог поднять меня с постели.


Ошибка на «Комсомолке»


Снова летим на «Восток». Полеты туда уже, кажется, должны стать для меня привычными, но почему-то привыкания не происходит. И не только у меня — у каждого из членов экипажей рейсы на «Восток» стоят особняком, заставляя готовиться к ним с особой тщательностью, хотя никто этого от нас не требует. Есть что-то такое в трассе, по которой мы пойдем и сегодня, что вызывает к ней уважение.


Проводить нас приехал Миньков. Он делает это всегда. Нам уже не раз приходилось «ходить» к санно-гусеничным поездам, как транспортным, так и научным. Первые завозили на внутриконтинентальные станции генеральный груз, горючее. Вторые совершали свои походы, цель которых — изучение Антарктиды. Мы сбрасывали им срочно понадобившиеся запасные части для тягачей, доставляли продукты, медикаменты, эвакуировали в «Мирный» больных. По следам этих поездов мы летали на «Комсомольскую», на «Восток». Штучные, разовые полеты, но каждый из них был для меня событием, потому что давал возможность увидеть людей, которые делали невозможное.


След в Антарктиде... Если по нему непросто лететь, то что же испытывают те, кто его прокладывает?!


— Пойдете на «Восток», — Миньков, как всегда, краток, — на обратном пути с «Комсомолки» захватите француза — профессора Бауэра. Погода там... В общем, могла бы быть получше, но какая есть. Сели, взяли профессора, и сразу — на взлет.


— Что с ним? — спросил Костырев.


— Ты же его видел, Михаил Васильевич. Человек он тучный, на тех высотах, куда залез, появилась одышка, температура. Пришлось разворачивать поезд, чтобы вернуть его на «Комсомолку». Есть подозрение на горную болезнь.


Мужество профессора создает проблемы десяткам людей, заставляет рисковать товарищей, тех, кто возвращал его на «Комсомолку». Мы тоже участвуем в этом. Но таковы правила. Ученый решил познать, что же такое — Антарктида, но сделать этого не смог. Теперь наш черед действовать по нашим правилам.


Мы знали, что в Антарктиде работают два научных поезда. Один — Андрея Капицы шел с «Мирного» через «Восток» и «Полюс недоступности» к «Молодежной». На втором совершался совместный советско-французский гляциологический поход. Поезд должен был через «Восток» пройти к станции «Советская». Его возглавляли два ведущих специалиста, с нашей — профессор Шумский, с французской — профессор Бауэр, с которым работали еще три сотрудника. И вот нам предстояло снять Бауэра с похода.


— Температуры и на «Востоке», и на «Косомольской» низкие, — Миньков говорит это так, будто он виноват, что там гуляют холода. — Не приморозьте лыжи. Я бы с вами сходил, но здесь дел слишком много, корабль готовится к отходу...


Я вижу, с какой неохотой Миньков отпускает нас одних — ему было бы легче «сходить» с нами, чем нервничать здесь.


— Женя, — окликнул он меня. Подхожу. — Там, в вездеходе, свежий хлеб для Тябина и Федорова. Положите к себе в кабину, чтобы не поморозить. Постарайтесь теплым довезти, повара его хорошо укутали.


К двум Володям — Тябину и Федорову — у нас, летчиков, да и у всех полярников, отношение уважительно-нежное. Заброшенные на «Комсомольскую», эти два парня обеспечивали нас данными о погоде при полетах на «Восток», готовили ВПП, когда мы завозили необходимое для поездов, идущих в глубь материка, держали радиосвязь, принимали гостей — участников транспортных и научных поездов. Но все мы приходили, прилетали и возвращались, а они — оставались, жили и работали там, где по всем законам человек жить не может. Работать и жить вдвоем в таких условиях — это героизм.


Забираю хлеб, упакованный в мешок, пристраиваю в кабине. Взлетаем. Погода в «Мирном» «звенит», но по трассе, кто знает, с чем столкнемся. Встаем на след. В экипаже воцаряется та особая атмосфера, которую я так люблю, — спокойная, сосредоточенная, рабочая.


Проходим над «Комсомолкой», покачав крыльями тем, кто вышел нас встречать.


— Привет от Федорова, — наш радист постоянно держит связь со всеми, кто следит за нашим полетом, — полоса готова, профессор на станции.


— Свяжись с «Востоком», что у них? — просит Костырев.


— Температуры на пределе — минус пятьдесят два градуса. На полосе «иголка».


Теперь я уже знаю, что «иголка» — это кристаллы влаги, смерзшиеся в виде обычной швейной иглы.


— Сбивают?


— К нашему приходу обещают сбить.


Подходим к «Востоку». От полета к полету Антарктида здесь становится все более грозной. Эту угрозу я ощущаю всем своим существом, но на эмоции времени почти не остается. Посадка. Разгрузка. Короткий обмен новостями с восточниками. Взлет.


«Комсомольская» встретила нас радостно. Чистейшее голубое небо, яростное солнце, слепяще белый снег — ну, горный курорт, ни больше, ни меньше.


— Командир, ребята с поезда интересуются: керны сможем забрать? — спрашивает Бойко.


— Сможем. Женя, возьмешь Серегина, он тебе поможет керны грузить.


Костырев сажает Ил-14 мягко, безупречно точно, и, если бы под нами был стационарный аэродром, машина неслышно скользнула бы по ВПП. Но мы на «Комсомолке». И хотя Тябин до одури ровнял заструги, Ил-14 бьет, будто под нами гигантская стиральная доска. Заруливаем на стоянку. Хватаю мешок с хлебом, хлопаю призывно по плечу Серегина, выбираюсь на белый свет. И только тут замечаю, что выскочил на мороз в одной шелковой рубашке, забыв набросить куртку, без шапки, без рукавиц. Серегин рванулся за мной в том же виде, что и я. Ну, да не возвращаться же назад — движки стынут, и лыжи могут примерзнуть.


Пока профессору помогают подняться в кабину, мы с Юрой загружаем керны — пробы снега и льда, взятые в разных районах Антарктиды и упакованные в дюралевые ящики. Они — легкие, по меркам «Мирного», но здесь, на «Комсомолке», на высоте 3520 метров, где не хватает кислорода и каждое движение требует немалых усилий, мы с Серегиным начинаем задыхаться, поработав всего несколько десятков секунд. Но их хватает, чтобы керны оказались в самолете. Возвращаемся на свои рабочие места, успев мельком попрощаться с теми, кто остается. Тябин показал пальцем на мою рубашку и покрутил им у виска — жест понятный каждому, да и сам я уже оценил собственное сумасбродство: «Ну и дурак же ты, Кравченко». Бухнувшись в кресло, пристегиваю ремни, ставлю ноги на педали, кладу руки на штурвал и ловлю себя на мысли, что делаю это автоматически, поскольку все мое существо подчинено одному мучительному до боли желанию вдохнуть побольше воздуха, который, похоже, навсегда покинул нашу пилотскую кабину. Серегин пытается сделать то же самое — я слышу его попытки вздохнуть поглубже даже сквозь гул моторов.


— Пора, — говорит Костырев, приветливо машет рукой Тябину, который показывает нам, что путь для Ил-14 свободен, и выводит двигатели на взлетный режим. Я чувствую, как жестко и в то же время аккуратно командир держит штурвал. Машина набирает скорость, и по мере ее нарастания каждая неровность полосы все сильнее бьет по лыжам, по самолету, по нашим нервам. Резкий боковой ветер пытается снести Ил-14 с полосы, и теперь мы удерживаем его на курсе уже вдвоем. Я забываю об удушье, о боли, которую причиняют мне прихваченные холодом горло и бронхи, о замерзших пальцах — мы должны нормально взлететь, и я не имею права ни на какие другие чувства и мысли, кроме тех, что связаны с движением машины.


120-140 км/ч. Удар. 145 км/ч. Удар. Кажется никогда еще наш самолет не разбегался так медленно. Удар. Рывок в сторону. Парирован. Когда же закончится эта пытка?! Удар. Наконец, Костырев чуть заметным движением берет штурвал на себя, и мы повисаем в воздухе. Какое блаженство!


Высоту наскребаем по сантиметрам. Естественное, выработанное годами, почти инстинктивное, желание взять штурвал на себя, чтобы побыстрей уйти от «подстилающей поверхности», здесь приходится в себе глушить. Большая высотность, разреженность воздуха, обедненного кислородом, низкая температура диктуют свои правила взлета, которые отличаются от тех, которые ты исповедуешь на уровне моря. Проходим километров двадцать, прежде чем стрелка высотомера подсказывает, что мы на высоте сто — сто двадцать метров над ледником.


— Кравченко, пойди узнай, как там наш больной, — по фамилии командир называет меня, если чем-то недоволен.


Покорно покидаю кресло. На мой вопросительный взгляд профессор Бауэр, которого с максимальным комфортом устроили на чехлах от двигателей, отвечает международным жестом, подняв вверх большой палец. Что ж, надо отдать должное мужеству этого ученого — его ответ и внешний вид противоречат друг другу. Ничего, скоро пойдем к морю, ему станет легче. Надеюсь, и мне тоже, потому что начинает душить кашель. Прикрываю рот платком, а когда откашливаюсь, замечаю на нем мелкие капли крови. Профессор сочувственно улыбается, отвечаю ему тем же, и надеюсь моя улыбка выглядит радостней.


Возвращаюсь, наклоняюсь к Серегину:


— Юра, ты как?


— После этой посадки на «Комсомолке» я стал яростным противником стадного чувства, поскольку именно оно вывалило меня раздетым из самолета вслед за моим лучшим другом Евгением Кравченко, — в последние слова он постарался вложить всю иронию, которой наградила его природа.


— Да, Юрий Никитич, над собственной индивидуальностью вам еще работать и работать, — не остался в долгу и я. — Поскольку, как таковая, она находится в зародышевом состоянии. О чем, как вы


верно заметили, свидетельствует последняя наша совместная работа по загрузке кернов.


— Иди, иди, — Серегин не любил, когда последнее слово оставалось не за ним, — сейчас твою сильно развитую индивидуальность командир шлифовать будет. Заранее прими мое сочувствие.


В кабину я вернулся с плохими предчувствиями, но начал бодро: — Командир, профессор в норме, передавал наилучшие пожелания...


— Спасибо, — оборвал меня Костырев. — А вот от тебя я не хотел бы получать приветствия... с того света. В «ящик» загреметь хочешь? Герои нашлись — в рубашках на «Комсомолке» разгуливать.


— Да я...


— Что ты? — не дал мне и слова сказать Костырев. — Тебя зачем сюда послали? Зачем деньжищ гору потратили? Чтобы вы с Серегиным завтра слегли, а за вас другие отдувались?


— Михаил Васильевич...


— Нет уж, не для того тебя в училище, в «Полярке» готовили, не для того лучшие люди тебе доверие оказывали, ручались за тебя, чтобы ты здесь в самом начале зимовки из строя вышел. На фронте за такое головотяпство знаешь что полагалось? Но там хоть замену тебе нашли бы. А здесь, что будет экспедиция делать, если наш экипаж выйдет из строя? До четырех считать умеешь? Раз, — выскочили в рубашках, два — слегли в «Мирном», три... Дальше считай сам.


— Бойко! — позвал он радиста и, когда тот наклонился к нему, сказал: — Сделай им два горячих чая и профессора угости.


— Хорошо, — Петр Васильевич повидал на своем веку столько, что перестал уже чему-либо удивляться.


На подходе к «Мирному» я вышел к Бауэру. Ему явно стало лучше — исчезла одышка, на лице появился румянец. А нам? Возвращаясь, я проходил мимо Серегина, он остановил меня и украдкой показал носовой платок с пятнами крови. Я молча показал ему такой же свой.


— Что будем делать? — спросил Юра.


— Морозом бронхи прихватило, — кое-какие медицинские знания я уже приобрел, — вот их и надо поберечь.


Когда прилетели в «Мирный», профессора медики забрали себе в медпункт. А я? Больше всего мучило то, что я действительно мог заболеть, слечь и сорвать напряженный до предела график полетов. Из ничего, из пустяка родилась бы ситуация, выпутываться из которой пришлось бы Минькову, Костыреву, Мельникову... От этого «открытия» даже угроза болезни ушла на какой-то дальний план, потому что в «Полярке» не было ничего страшнее, чем поступок, которым ты подвел своих товарищей. Нет, здесь не бьют до «синяков», не стегают — щадят, учат, советуют. Но если эта наука не помогает, вини только себя. А ведь меня же учили, как себя вести на «Востоке», на «Комсомолке»... Да еще и штурмана прихватил.


Черная дыра


Я лежал на койке один в комнате, и невеселые эти мысли бередили душу, терзали сознание. Костырев играл с Межевых на бильярде, где-то звучала музыка... Раздался стук в дверь, и не успел я ответить, как вошел Миньков.


— Лежишь? — спросил он. — А мог бы и чайком угостить.


Я вскочил, налил горячего чаю, благо только что согрел. Борис Алексеевич разделся, аккуратно повесил куртку, сел к столу, взял чашку в озябшие руки:


— С командиром мы уже этот полет обмозговали, теперь хочу тебе кое-что показать. Доставай карту.


... Пройдут годы, десятилетия. Я сам буду рисовать другим экипажам схему трассы между «Мирным» и «Молодежной», но никогда не забуду того вечера, когда Миньков делился со мной своим пониманием этого маршрута. И не потому, что он объяснял, где какие ветры дуют, куда лучше уходить на вынужденную посадку, нет... Важно, как он это делал. Кристально чистый и честный человек, он и в других людях видел только себе подобных. И нужно было немало потрудиться, чтобы разрушить эту его веру. Подняв меня с постели и начав разговор как равный с равным о нашей работе, он тем самым дал мне понять, что завтра мы вместе пойдем по трассе, которая потребует от всех нас не только профессионализма, но и в случае каких-то непредвиденных обстоятельств — проявления лучших человеческих качеств, в наличии которых у меня он не сомневается, почему и затеял этот разговор.


Пришел Костырев, подсел к столу. От полета на «Молодежную» разговор перешел на другие темы, а уходя, Миньков улыбнулся:


— Тебе, Михаил Васильевич, не жарко в одном экипаже с такими горячими ребятами, как Кравченко и Серегин. А то могу развести?


— Да нет, не жарко, — улыбнулся в ответ Костырев. — Они уже остыли. Думаю, надолго.


Что верно, то верно. Такие уроки, если хочешь летать в Антарктиде, запоминаешь на всю жизнь.


Наутро мы ушли в «Молодежную». С Ли-2 провели серию сбросов бочек с горючим для поезда Андрея Капицы и пустых бочек для обозначения трещин на пути экспедиции, завершавшей очень трудный научный поход по внутренним районам Антарктиды. Вернулись в «Мирный». По всему чувствовалось, что восьмая САЭ завершает работу. В «Мирном» появлялись все новые люди, приходившие из походов, закончившие исследования на подбазах. Шел к завершению «завоз» на «Восток». Я освоился с новой жизнью, мне она даже стала нравиться, несмотря на то, что с приближением осени погода становилась хуже, а от той Антарктиды, которая нас встретила в декабре, к концу февраля не осталось и следа. Я был готов к тому, что нам придется зимовать в «Мирном», что впереди еще месяцы и месяцы работы на Шестом континенте, но чем ближе подходил срок отплытия корабля домой, тем чаще вспоминались все, кого оставил на Большой земле. Теперь те считанные часы свободного времени, что выпадали между полетами, и все дни, когда нас держала на земле пурга, уходили на написание писем. И не только у меня. Видимо, так уж устроен человек, что должен быть уверен — он кому-то нужен, дорог, кем-то любим.


А ведь, что такое письмо из Антарктиды? Монолог, который произносится днем и ночью и ложится строчками на бумагу. Нельзя же назвать диалогом переписку, когда отправляешь письмо раз в год и с той же регулярностью получаешь ответ. Из прошлого пишешь в будущее, а тебе из будущего пишут о прошлом.


Время шло, и постепенно я начал не то что привыкать к полетам на «Восток», а просто они все больше и больше приучали ценить порядок и время. Выбравшись из домика, зажмурился от блеска снега и льда, глубины бездонного неба, хотя «по Москве» было уже двадцать минут первого ночи. Стоковый ветер — охлажденный в глубине Антарктиды воздух, стекающий с купола к океану, «работал» исправно, и это было нам на руку. ВПП в «Мирном» коротковата и лишь при вот таком набегающем встречном потоке воздуха легче можно поднять тяжело груженый Ил-14 до зоны трещин. Механики закончили «гонять» двигатели, и в это время подъехал Миньков.


— Артель, — Борис Алексеевич не отличался говорливостью, — Сенько просит вас по пути на «Восток» посмотреть, как идет санно-гусеничный поезд. Они где-то на сотом километре и должны бы уже возвращаться.


— Посмотрим, — сказал Костырев.


Взлетели, легли на курс. Поезд мы увидели в том районе, где он и должен быть. Вначале обнаружили «пирамиду» небольшой буровой, а рядом с ней, в мутной пелене взбитого стоком снега, как сквозь молоко, разведенное водой, проглядывали контуры трактора, балка и саней с оборудованием.


— Петр Васильевич, отбей в «Мирный» сообщение, что поезд видим, он стоит, метет снег и видимость у них внизу плохая, — попросил Костырев Бойко.


На «Востоке» разгрузились и сразу же — назад. Прошли «Комсомольскую». И тут вдруг бортрадист окликает командира:


— Михаил Васильевич, Сенько просит еще раз посмотреть, где поезд. Они передали, что возвращаются, и замолчали. Связи с ними нет вот уже несколько часов...


— Посмотрим.


Идем на большой высоте. Полдень. Ясно. Тихо. Стоковый ветер угомонился и поезд мы можем увидеть за сто — сто пятьдесят километров. Но на горизонте его нигде нет.


— Снижаемся. Поищем след, — сказал Костырев.


— Может, где-нибудь в распадке стоят? — верить в плохое не хочется, и я выдвигаю эту гипотезу.


— Здесь им негде спрятаться, — Межевых лучше всех нас знает эти места.


Выходим на след. С высоты пятьдесят метров его отчетливо видно, он свежий, ребята шли здесь уже после метели. Шли не новички — они отзимовали в «Мирном», отработали летний сезон.


— Петр Васильевич, — окликает бортрадиста Костырев. — Передай в «Мирный», что след нашли, пройдемся по нему.


Антарктида празднично сияет, нежно-голубое небо манит своей красотой и покоем. В любом другом полете я бы просто замирал от восхищения теми картинами, что разворачиваются перед нами, но сейчас мы похожи на охотника, идущего по следу, не отрывая от него взгляда. А он скатывается к морю, но не там, где должен был бы пройти по распадку и выскочить на хорошо всем нам знакомую дорогу в «Мирный» — он почему-то сворачивает западнее, на ледниковый взгорок. Поворот... И здесь мы видим то, что бьет по сердцу тяжелой волной, — след обрывается и под нами проскакивает черная дыра. Верить в то, что мы увидели, разум отказывается, но реальность не оставляет воображению никаких вариантов — поезд рухнул в трещину. Становимся в вираж. Черный глаз глядит на нас со слепяще-белого лика Антарктиды, и мне на миг кажется, что в этом взгляде — весь ужас, все равнодушие потустороннего мира. Три человека утонули в черноте, над которой мы кружим, но Антарктида даже не заметила их исчезновения, похоже, она засияла еще праздничней и ярче.


— Петр Васильевич, доложи в «Мирный»... След оборвался, в снегу провал — видимо, угодили в трещину.


Костырев выводит Ил-14 на курс. В кабине висит тяжелая тишина. Ее нарушает Бойко:


— Командир, в «Мирном» готовят к полету Ли-2.


— Пусть готовят.


Приземляемся, заруливаем на стоянку. Еще в воздухе мы заметили тягач начальника «Мирного», идущий к аэродрому. Подъезжают Миньков и Сенько. Костырев коротко доложил о том, что мы увидели, наши выводы.


— Артель, — видно, что Минькову не хочется посылать нас в полет, — Ли-2 к вылету готов. Пустые бочки загружены. Надо обозначить дорогу к трещине, куда они рухнули, для прохода аварийно-спасательного отряда.


Взлетаем. Проходим над «Дорогой жизни» — узким перешейком между трещинами, по которому проложен выход на купол. Теперь надо в лабиринте открытых, занесенных снегом, спрятанных под снежными мостами пропастей, найти безопасный проход к месту катастрофы. По прямой от него к дороге в «Мирный» — всего с десяток километров, но нам пришлось искать путь для отряда более двух часов. Он получился очень длинным. С малой высоты сбрасываем пустые бочки, которые станут вехами для отряда. Последняя бочка неожиданно застревает в дверях, проходит несколько лишних секунд борьбы с ней, она летит вниз. На повторном заходе видим, что она встала «на попа» в нескольких сантиметрах от чернеющей пустоты. А если бы она свалилась вниз? Мы же не знаем, что с ребятами, которые исчезли в черной дыре...


Возвращаемся домой, проходим над двумя тягачами с санями аварийно-спасательного отряда, которые медленно ползут к выходу на купол. К ночи отряд вынужден остановиться — сумерки, видимость ухудшилась, а утром «заработал» стоковый ветер, погнал снег...


Снова идем на «Восток» на Ил-14. Повторяется вчерашняя ситуация, только теперь под нами спасатели.


— Пройдем над дорогой, — решает Костырев, — посмотрим, что там. Места знакомые, идем напрямик. Чувствую, как нарастает напряжение в кабине. Вот и ледовый взгорок, за ним...


— Командир, кажется, впереди дымок, — зрение у Серегина очень острое, но увидеть то, чего не может быть?! Или он принял завихрение над дырой, которое в обиходе мы называем «снег крутится», за дым?


— Снижаемся.


Дважды проходим над дырой. Да, что-то есть, но дым ли это или завихрения снега, понять невозможно.


— Пройдем еще ниже, — решает Костырев.


Проходим. Точно — внизу кто-то что-то жжет. Запах дыма, проникшего в кабину, возвращает угасшую надежду. Бойко сообщает о


том, что мы видим, в «Мирный», просит поторопиться ребят из отряда. Как жаль, что мы не можем здесь совершить посадку — вокруг хаос. Лед, стекающий с купола, наползает на прибрежные горные хребты, трескается, образуя разломы глубиной в сотни метров и шириной в хороший проспект.


Ложимся курсом на «Восток», топлива и так в обрез.


... Я сижу в медпункте. Стерильная белизна, холодный блеск хирургических инструментов вокруг. Андрей Фроликов, врач экспедиции, хирург, как говорится, милостью божьей, весельчак, закончивший к тому же консерваторию, сегодня хмур и молчалив. Он только что вернулся из похода к провалившемуся в трещину поезду. Из его рассказа складывается простая и ужасная картина.


Когда спасатели подошли к дыре, из нее, действительно, шел дым. Осторожно оттащили бочку, едва не нырнувшую вниз. Подготовили снаряжение и, хотя альпинистов среди них не было, решили спускаться.


— Понимаешь, это не трещина, а — каньон. Когда мы начали спускаться, глубоко внизу под собой я увидел страшную картину, — голос Фроликова глухой, незнакомый мне. — Трактора почти не видно, «на попа» стоит балок, в стороне — оборванные, застрявшие сани. Они мне показались скорлупками, так далеко ушли вниз. Мы спустились. Двое гляциологов грелись у костра, который разожгли на листе железа. Третьего — водителя трактора Толи Щеглова не видно. Поговорили, если можно так назвать общение с людьми, которые находятся в послешоковом состоянии. Они не все понимали, о чем их спрашивают, но основное нам удалось выяснить...


Фроликов наливает снова и мне, и себе по чашке крепчайшего чая. Мы оба уже потеряли им счет.


— Толю нашли под трактором. К тому времени, когда мы подошли, он уже умер. Добрались до него. Дверка трактора, который лежал на боку, открыта. Верхнюю половину тела Толи мы увидели, а нижнюю прижал трактор к стене ледника. Подняли наверх оставшихся в живых. Попытались было освободить тело Толика, но нам это не удалось. Малейшее нарушение хрупкого равновесия, в котором застыли трактор, сани и балок, грозило тем, что они могли в любую секунду рухнуть вниз и увлечь с собой и нас. К тому же над нами висели тонны смерзшегося снега, готовые накрыть нас сверху, и тогда нам уже никто не смог бы помочь.


— Знаешь, что было самым неприятным? — Фроликов сжал ладонями чашку. — Каждый резкий звук бил по стенам ледника, по мосту над нами, и тогда куски смерзшегося снега срывались и летели вниз. Мы слышали, как долго они летят, как затихает их грохот... Казалось, у этой трещины нет дна.


... Спасатели сделали все возможное, что было в их силах, чтобы извлечь из трещины тело Щеглова, но Антарктида вцепилась в него намертво. Она затеяла с теми, кто спускался вниз, смертельно опасную игру. И тогда, как это ни тяжело было сделать, решили оставить Щеглова навсегда в трещине. К тому же, в срочной медицинской помощи, в госпитализации, остро нуждались те двое, что остались живы. Позже, придя в себя, они рассказали, как умирал Толя. Меня потрясла эта картина. Не было ни стенания, ни криков... Он уходил из жизни с каким-то спокойным равнодушием. Говорил ясно, разумно... Не просил вытащить, помочь — видимо, понимал, что обречен.


Почему случилась эта катастрофа? Сток еще работал, когда они тронулись в обратный путь. Но попасть на тот узкий перешеек, по которому прорывались с купола все поезда, не смогли — сбились в снежной замяти с пути. Выскочили на взгорок, увидели под собой «Мирный», море, айсберги и поняли, что зашли не туда. Решили вернуться на юг, к началу горловины, ведущей в «Мирный», но пошли не по своему следу, а чуть левее, параллельно ему. Они нарушили правило, которое позже стало законом: если заблудился, возвращайся только по своему следу. Так они попали на снежный мост, рухнувший под тяжестью трактора. Он потащил за собой балок, сани... Толя, видимо, понял, что происходит, открыл дверцу, но выпрыгнуть не успел.


Эта смерть поразила меня своей непредсказуемостью и нелепостью. Тишина. Сияние солнца. Какая-то вся праздничная Антарктида. Невозможно даже предположить, что где-то рядом затаилась смерть, что вокруг — минное поле... Да, эти мины невидимые, неслышные, срабатывают, когда не ждешь. Щеглов стал первой жертвой, которая была принесена Антарктиде при мне. Потом будут и другие.


На одном крыле


... Нам оставалось сделать всего несколько последних полетов на «Восток», чтобы вывезти тех, кто оставался там для завершения своих научных программ. В конце февраля, после вынужденного простоя из-за пурги, мы ушли на «Восток» сразу двумя бортами — Мельников впереди, а мы — следом. Все шло привычным чередом, если не считать того, что на «Комсомолке» нас никто не приветствовал — и Тябина, и Федорова мы уже вывезли. Но проходя над опустевшей станцией по привычке покачали ей крыльями — все же не так одиноко будет крохотному островку человеческого жилья в ледовой пустыне.


На «Востоке» нас ждала хмурая, серая погода. Солнце висит в густой дымке, теней нет, горизонт не виден. Прошли над полосой. Ил-14 Мельникова уже разгружали. Значит, на аэродроме большие неожиданности нас не ждут.


— Командир, радист с «Востока» еще раз подтверждает, что температура у них — минус пятьдесят два.


— Спасибо, Петр Васильевич, — в голосе Костырева я не уловил радости. Да и какая тут радость? Наша машина забита грузами под завязку. Все, кто может работать на «Востоке», заняты сейчас машиной Мельникова. Значит, время нашей стоянки увеличивается, а при такой низкой температуре, как стоит сейчас, даже столь неприхотливому и привычному ко всему Ил-14 придется нелегко. Приземляемся. Наше место стоянки занято, и Костырев ставит Ил-14 рядом с мельниковским. Надо сказать, что это — ювелирная работа. На пробеге после посадки подошвы лыж нагреваются, а после остановки самолета микропленка воды, возникающая от трения лыж по снегу, замерзает, прихватывая машину. Чтобы этого не случилось, надо несколько раз продернуть Ил-14 вперед, увеличивая интервалы, давая лыжам время остыть и в то же время уберечь самолет от «запрессовывания» его в снег после рулежки.


— Приехали, — сказал Костырев, снял наушники и повернулся к нам. — Женя, попробуй организовать разгрузку-загрузку побыстрее. Жилкинскому с Межевых — обеспечить нормальную работу двигателей. Штурман, радист — в помощь Кравченко...


Впрочем, схема работы на «Востоке» у нашего экипажа уже отшлифована, и нынешние указания командира говорили лишь об одном — надо все сделать побыстрее. Как ни странно, управились в обычные сроки, даже раньше экипажа Мельникова.


— Ну что, помчим в «Мирный»? — Костырев устраивается поудобнее в своем кресле, и по голосу я чувствую, что командир нашей работой доволен. Он добавляет мощность двигателям, но машина, качнувшись вперед, остается на месте. Вторая, третья попытка... Тот же результат.


— Пристыла все-таки, — говорит Межевых, хотя каждому из нас этот диагноз ясен и без него.


Костырев хмурится. Я знаю, о чем он сейчас думает: вызывать тягач, который, зацепив Ил-14 тросами за основные стойки шасси, сорвал бы его с места, или попробовать сделать это еще раз самим? Ловлю себя на мысли, что я бы выбрал второй вариант. С первым — много канители, да и машину жалко: у тягача мощность большая и,


хотя ребята здесь опытные, при одергивании самолета нагрузки на металл основных стоек шасси будут предельными, а при нынешней температуре и запредельными.


— Попробуем еще раз, — решает Костырев.


Качнув машину несколько раз, он выводит двигатели на полную мощность. Самолет дрогнул и... рванулся вперед. Костырев тут же сбрасывает газ, но, словно с цепи сорвавшийся, Ил-14 проскакивает вперед несколько метров и вздрагивает. Мы уловили этот звук, но что это было — попадание передним шасси — «лыжонком» в незамеченный нами передув, наезд лыж шасси на какой-то предмет или что-то другое?


Я несколько насторожился, тем более, что Костырев тут же попросил:


— Женя, посмотри, что произошло.


До пояса высовываюсь в форточку. Первая мысль: что-то случилось с «лыжонком». Нет, он на месте. Двигатель, крыло целы. И тут слышу голос Серегина:


— Командир, у нас половина плоскости на полосе валяется. Костырев зарулил на прежнее место. Выходим из машины. Точно.


Конец крыла и кусок элерона словно доисторический ящер отгрыз. Идем по своим следам. Вот она, виновница наших неприятностей — растяжка антенны. Цвет стали троса сливается с металлическим цветом неба, и в трех — четырех шагах от нас на этом фоне растяжку уже не отличить. В нее мы и «въехали» крылом.


Межевых отпускает в ее адрес несколько нелицеприятных комплиментов, но нам от этого не легче. Костырев раздумывает несколько секунд:


— Бойко, нужна связь с «Мирным». Пусть пригласят Минькова и инженера отряда Женю Малахова. Остальным — искать емкости, слить масло, и — в тепло его.


Лицо командира почернело, глаза ввалились, он словно постарел за какие-то минуты.


Сливаем масло в банки, тащим в домики, ставим рядом с масляными радиаторами. Дышать трудно, каждое движение вызывает одышку, но медлить нельзя: замерзнет масло — потеряем двигатели.


— Серегин, найди Лебедева, — Костырев, похоже, на что-то надеется, если посылает штурмана за человеком, для которого в наземной технике нет тайн и не существует такой поломки, с которой он бы не справился. Водитель тягача, дизелист, мастер на все руки... Лебедев и есть Лебедев, и только тут я ловлю себя на мысли, что не знаю его имени. Приходит Лебедев, больше похожий на медведя в своем антарктическом одеянии.


Короткий диалог с командиром и нашими механиками, и Лебедев уходит за инструментом.


— Командир, «Мирный» на связи.


Не хотел бы я сейчас быть на месте Костырева, хотя никакой вины в том, что случилось, за ним нет. Просто еще один нюанс в поведении Антарктиды.


Пока Костырев ведет переговоры с Миньковым и Малаховым, мы с бортмеханиками и Серегиным пытаемся помочь Лебедеву. Попытка подклеить разорванную перкалевую обшивку элерона провалилась — клей в мгновение ока застывает на морозе и падает на ткань каплями льда. Попробовали подогнуть разрубленный металл — дюраль лопается, как пластмасса. Лицо, руки уже не чувствуют холода. Пальцам надо мысленно отдавать четкий приказ, что делать, так как одного желания взять или подержать уже маловато.


Костырев подходит к нам, критически осматривает результаты нашей работы:


— Не густо, ребята.


— Не густо, — соглашается Лебедев.


— Ты вот что, дорогой, — в голосе командира я ловлю незнакомые до сих пор мне нотки нежности. — Можешь сделать так, чтобы в полете нам элерон не раздело?


Ловлю себя на мысли: не ослышался ли я, не начались ли у меня от недостатка кислорода слуховые галлюцинации.


— Ну, Васильич, ты — мужик, — цедит Лебедев. — А отвечать кто будет?


— Я. Здесь за все и за всех отвечаю я. Межевых, Жилкинский, что стоите? Думайте, инженеры...


— Вы собираетесь на этой машине дойти до «Мирного»? — Мельников еще раз оценивающе окидывает взглядом искалеченное крыло нашего Ил-14 и с сомнением качает головой.


— А что? — в голосе Костырева спокойная уверенность. — Немножко подштопаем и потихоньку потопаем. Но здесь мы машину не бросим. Погибнет. Да и Миньков с Малаховым взлет разрешили.


Костырев взглядом ловит глаза каждого из нас. А что он может прочитать на наших лицах, если они укутаны под самые заиндевелые ресницы? Но, видимо, что-то прочитал.


Через несколько минут Ил-14 Мельникова уходит в стылое серое небо. Мы не смотрим в глаза друг другу. Возникает чувство какой-то неловкости, будто не они, а мы улетели.


Подтягиваются «восточники». Люди, многое повидавшие на своем веку, взглянув на наш самолет, лишь сочувственно вздыхают.


— Васильич, а ведь ты прав, — в голосе Лебедева прорезается оптимизм, — этот элерон надо штопать. Самым натуральным образом.


Полчаса работы и края разорванной обшивки стянуты нитками, каким-то жгутом.


— Ну и видок, — тянет Межевых.


— Заливайте масло, готовьтесь к взлету, — командует Костырев. Его уверенность в том, что принятое решение единственно правильное, передается и нам. — Обрубленный кусок плоскости — в машину. В «Мирном» посмотрим, что с ним делать.


Наступает время прощаться с «восточниками». Объятия, дружеские напутствия, пожелания: им — счастливой зимовки, нам — доброго пути. Все понимают, что, если даже дойдем до «Мирного», отремонтировать в этом сезоне Ил-14 не успеем. Лебедев, еще раз критически оглядев «заштопанное» крыло, улыбается Костыреву:


— Дотянет, Васильич.


И вдруг его лицо суровеет:


— А вот то, что Мельников вас одних оставил, нам не по душе. Подстраховать бы вас надо.


Костырев молча пожимает плечами.


Занимаем свои места в кабине, запускаем двигатели, и пока идет их прогрев, Костырев инструктирует меня:


— Взлет затянем, наберем побольше скорость. Дальше машина должна пойти с левым креном, придется держать на руках, поэтому будь готов к тяжелой работе. А как она себя поведет на трассе, посмотрим...


Все произошло так, как и предсказывал Костырев. Когда легли на курс и задали режим двигателям, машина пошла с небольшим «юзом», бочком, бочком, как в каком-то танце.


— Может, дадим косую тягу движкам, Михаил Васильевич? — предложил Межевых.


Костырев вдруг улыбается:


— Нет. А может, ты боишься, что второго пилота продует или он устанет стекла чистить — ветерок-то с его стороны.


— Потерплю, — улыбаюсь я в ответ, и в кабине как будто становится теплее и светлее.


— Петр Васильевич, — командир поворачивается к Бойко, — запроси-ка у Мельникова погоду по трассе, трепала ли их болтанка, где, на какой высоте...


Проходит несколько минут.


— По трассе тихо, Михаил Васильевич.


— Ну, дай Бог и нам проскользнуть.


Проскользнули. В «Мирном» нас встречали все, кто оказался в тот день на базе. Зарулили на стоянку, вышли из машины. Весь технический люд уже столпился у изуродованного крыла. На лице Минькова теплилась его обычная добрейшая улыбка, чего нельзя было сказать о главном инженере отряда Жене Малахове.


— Михаил Васильевич, ты мне сказал, по какую нервюру крыло отрубили? — глаза Малахова зловеще сузились.


— Не помню, Женя — Костырев разводит руками. — И потом, как их точно посчитаешь под обшивкой-то?


— Если бы я знал, что вы такой большой кусок крыла потеряли, никогда бы не дал разрешение на вылет с «Востока». Миньков уговорил...


— Ну вот и хорошо, Женя. Мы же дошли.


— Дошли...


— Но не раздело же. Пойми, не могли мы машину бросить на «Востоке», — Костырев засмеялся и похлопал рукавицей по фюзеляжу нашего Ила. — Ты посмотри, какой отличный аппарат! С одним крылом летает. Ну где еще в мире есть такой?


— Да, ну вас, — махнул рукой Малахов и, ругаясь втихаря, пошел помогать нашим механикам выгружать отрубленную панель.


Костырев вдруг посерьезнел и повернулся к Минькову:


— Спасибо, Борис Алексеевич. Ты же помнишь, на фронте на чем домой приходили? В решете...


— Так то на фронте... Ведь случись что, потом себе всю жизнь не простишь. Сейчас ведь не война. Ну, да, победителей не судят.


На вездеходе подъехал начальник зимовочного состава 9-й САЭ Павел Кононович Сенько. Поздоровался со всеми.


— Показывайте, на чем пришли.


Показали. Он только покачал головой. «Кажется, мы, действительно, сделали неплохой перелет, — подумал я, — если даже Сенько это оценил».


— Что нужно сделать, чтобы вы больше не резали машины о растяжки? — спросил он, оглядев повреждения.


— Расчистить, раскатать «карман» стоянки немного дальше от антенны, — предложил Костырев. — Поплотнее укатывать стоянку, перед заходом машины на ней тоже надо сбивать «иголки»,


— Хорошо, я сегодня же распоряжусь. Борис Алексеевич, — повернулся он к Минькову. — Эту машину можно восстановить здесь, в «Мирном», не отправляя на Большую землю?


— Можно. Для этого и вытаскивали ее с «Востока».


— Тогда еще раз всем спасибо, — Сенько пожал руки каждому из членов нашего экипажа и уехал. Миньков задумчиво посмотрел ему вслед и сказал, обращаясь к нам:


— Артель, коль сказали «а», придется говорить и «б». Надо сделать эту машину. Жалко ее терять, уж больно хороша.


«А ведь Миньков прав, — подумал я. — Этот Ил-14 с бортовым 04178 я бы не променял ни на какой другой. Наша машина. И мы ее не дадим в обиду».


— А теперь, артель, всем отдыхать, — сказал Миньков. — Завтра займемся ремонтом.


Рисковали ли мы? Рисковали. Рассчитать разницу подъемных сил поврежденной и целой плоскостей в полевых условиях мы не могли. Окажись она больше допустимой, Ил-14 на взлете мог просто перевернуться. Еще одна неприятность, которая сопровождала нас в полете, — реальная угроза того, что набегающий воздушный поток сорвет перкаль с элерона, и тогда удержать самолет от входа в крен и глубокую спираль было бы нечем. Этот элерон действовал на нас, как на кролика взгляд удава, постоянно приковывая к себе наше внимание. К тому же ни Костырев, ни я не могли припомнить случая, чтобы кто-то благополучно летал без элерона.


Не меньше неожиданностей, чем поврежденное крыло, могла подбросить и Антарктида. Попади мы в зону высокой турбулентности, начнись болтанка, и спрогнозировать поведение машины было бы невозможно. К нежелательным последствиям могло бы привести и обледенение. Короб, по которому в крыло поступает горячий воздух, был разрублен, и тепло, предназначенное для обогрева плоскостей, уходило бы, не давая никакого эффекта. Поврежденное крыло просто набирало бы лед.


Я мысленно прокручивал весь наш полет, лежа в теплой постели в домике под снегом, и вдруг поймал себя на мысли — а не приснился ли он? Нет, не приснился. Во мне еще живет неприятное ощущение опасности, расположившейся в пилотской кабине и летевшей вместе с нами от взлета на «Востоке» до посадки в «Мирном», и я до сих пор не могу от него избавиться. Болят руки, пальцы которых сгибаю с трудом. Шесть часов практически без передышки я сжимал ими штурвал, удерживая машину на курсе и борясь с креном. Мысленно поблагодарил свои руки за сделанную работу, и это было последнее, что помню, — сон навалился мгновенно, унося меня теплой волной туда, где хорошо и спокойно.


А потом мы перетаскивали машину поближе к поселку для ремонта, несли дежурство по станции. Минули февраль, март. Приближалось время прощания с теми, кто уходил на «Оби» домой.


Письма домой...


... Проснулся среди ночи с таким ощущением, что меня кто-то разбудил. Прислушиваюсь — нет, тишина, все спокойно. И вдруг вспоминаю, что не дописал письмо домой. Ловлю себя на том, что эти письма становятся какой-то навязчивой идеей. Все время кажется, что не успел, упустил, не сумел сказать что-то очень важное, без чего дома не поймут, как ты их любишь, как все, что ты здесь делаешь, — не только ради большого дела, но и для того, чтобы тобой могли гордиться те, кого ты любишь. И вот снова и снова, в любую свободную (от полетов, авралов по расчистке станции от снега, дежурств по кухне и других неизбежных работ) минуту хватаешься за перо в надежде, что сегодня, сейчас наконец-то сумеешь сказать что-то главное, очень важное о себе, о тех, кому пишешь, но...


Так и теперь. Встаю, зажигаю настольную лампу, загораживаю ее свет, чтобы он не разбудил Костырева. Белый лист бумаги, лежащий передо мной, равнодушно ждет. «Сегодня опять ходили на "Восток"», — начинаю я. Во всех письмах — про полеты на «Восток». Ничего нового. Она ничего не поймет. Мир, в котором я живу, так же далек от нее, от сыновей, как созвездие Альфа Центавра. Здесь другой язык, другая терминология. Что она может понять, глядя в том Шекспира, написанный на английском, если она не знает английского? И я начинаю испытывать ненависть к листу бумаги. Мне казалось, что он — друг и сможет донесли за двадцать тысяч километров драму, разыгравшуюся с нами, тревогу, которую внушал поврежденный элерон, как «бомба» замедленного действия, способная рвануть в любой момент, а вместо этого: «Сегодня опять ходили на "Восток"»... И я рву лист бумаги, который, по большому счету, ни в чем не виноват. Для того, чтобы дома поняли, что мы пережили, жене надо было бы полетать в Арктике, освоить сотни технических терминов, за каждым из них стоит деталь, агрегат, элемент машины, состояние погоды, ВПП, которые в определенных условиях бросают вызов экипажу, мне, ставя на карту нашу жизнь. И я начинаю понимать водителей тягачей, месяцами пробивающих дорогу в Антарктиде, дизелистов, радистов, метеорологов, авиатехников... У каждого из нас свой мир, о котором дома не знают. И поэтому все мы мучаемся, пытаясь донести до своих любимых то, чем мы живем, не понимая, что это почти невозможно. «Сегодня опять ходили на "Восток"»... Вот если бы я написал об обрубленном крыле Потемкину, Андрианову, Тютюнникову, нашим ребятам-авиаторам, у них бы это вызвало жгучий интерес. То, что с нами случилось, могло в будущем им пригодиться, и потому мой опыт в их глазах приобретал бы смысл. А какой смысл случившееся имеет для


жены? Никакого. Но ведь у меня ничего другого, кроме работы и специфичного языка, нет. Как же я смогу заставить ее мной гордиться и тем самым удержать ее любовь? Я нем, она меня не слышит. Думаю о тех сотнях влюбленных, которые потеряли друг друга лишь потому, что из Антарктиды шли письма с ничего не значащими: «У меня все хорошо»... Какой дурак придумал эту фразу, чтобы спрятать за нее то, чем мы живем? Кто сказал, что не надо волновать тех, кого мы любим? Но если их не волновать, что им достается, кроме того, что они считают нашим равнодушием, в какие бы благородные обертки мы не заворачивали вот это: «У меня все хорошо...»?


Им из дома писать нам проще. Потому что их язык мы знаем, слышим голос, интонацию. Их терминология — наша. «Ты знаешь, вчера сын сделал первые шаги». «Я ходила в театр», — или что-либо в этом роде: виделась с друзьями, приходили гости. Все ясно, понятно, чисто, дорого и так волнует. Вот почему здесь перечитывают друг другу хорошие письма из дома и почти никогда те, что отсылают отсюда.


И все же, надежда, что удастся достучаться до тех, кто на Большой земле, не покидает многих из нас до последнего. В день, когда корабль уходил домой, я видел, как дописывали письма на колене, на спине у друга, прижав лист бумаги к крышке какого-то ящика... Вот уже густым басом проревел прощальный гудок, а кто-то сует письма тем, кто последним летит к кораблю, стоящему в двадцати километрах от «Мирного»...


Корабль далеко, но вот мы с берега смотрим, как он начинает отход от льдины. Прощальные крики, летит вверх все, что можно подбросить, в сером небе рассыпаются ракеты, и если бы в «Мирном» или на корабле нашелся хотя бы один человек, которого не захватили те же чувства, что и всех участников этих проводов и отплытия, он справедливо пришел бы к выводу, что присутствует при массовом помешательстве.


А потом внезапно наступает тишина. Еще корабль хорошо виден, еще слышны его гудки, но что-то уже изменилось. Мы постепенно приходим в себя, подбираем шапки, рукавицы, отряхиваем снег... Сердце сжалось. Я знал, что придет этот час, готовил себя к нему, убеждал, что уходящий корабль принадлежит только 8-й САЭ, тем, кто отзимовал свое, но какая-то часть моего существа не хочет мириться с этой «железной» логикой. Домой возвращались молча, говорить ни с кем не хотелось, и эта замкнутость свидетельствовала о том, что ушедший корабль — не просто ходящая по океану сложнейшая машина мощностью в тысячи лошадиных сил. Нет. Я вдруг почувствовал, что от берегов Антарктиды отплывала частица того мира, в котором я родился, учился, стал летать, где меня любили, и я любил — в океан, домой, уходила частица Родины...


Я не знаю, чья это идея — праздновать начало зимовки в день ухода корабля. К началу нашей, 9-й САЭ, такие вечера уже стали традицией и, по моему мнению, — одной из самых лучших, добрых и благотворных. В кают-компании собрался весь личный состав. Расстарались повара, накрыв столы, которым позавидовали бы лучшие рестораны Москвы. Сенько зачитал приветствия от руководства Академии наук СССР, Главсевморпути, института Арктики и Антарктики, от Марка Ивановича Шевелева, нашего главного авиационного начальника. В телеграмме говорилось, что он от имени командно-руководящего состава Полярной авиации благодарит всех, кто отработал в сезонной экспедиции, и желает удачной зимовки тем, кто остался. Что ж, спасибо на добром слове. А вечер удался на славу — веселый, озорной, шумный, и в этой обстановке веселья как-то затихало то тревожно-тоскливое чувство. Это было 4 апреля 1964 года.


«Золотая» осень


Когда вечер закончился и мы стали собираться к себе домой, на улице уже вовсю бушевала пурга. Циклон навалился на «Мирный», предупредив нас еще днем о своем приближении сильным ветром и низовой метелью. Казалось бы, нас уже не удивишь циклоном, но в том, что подошел 4 апреля, была какая-то еще незнакомая мне злая сила. Ураган словно стремился сорвать крыши, опрокинуть будки, прикрывавшие вход в дома под снегом, свалить антенны на сопке Радио.


Миньков, вышедший вместе с нашим экипажем из кают-компании, прокричал сквозь вой ветра:


— Поздравляю! Кажется начинается «золотая» осень...


Циклон работал два дня. Мы собрались пойти на завтрак, но первая же попытка добраться до кают-компании была задушена в прямом и переносном смысле. Снег слепит, забивается во все складки одежды, хлещет, как плетью, не давая вздохнуть, залепляет колючей смесью рот и ноздри. Ветер... Нет, то, что на тебя наваливается в антарктическую пургу, уже нельзя назвать ветром. Воздух, спрессованный какой-то неизвестной чудовищной силой, становится материально ощутимым, бьет по телу, выдавливает тебя куда-то в морозную бездну, в которой с ураганной скоростью летят мириады мельчайших снежно-ледяных дробинок. Рев, грохот, вой беснующейся адской смеси из воздуха, льда, снега, живущей в какой-то жутковато-серой мгле, где тонет все, что до этого создала природа и человек, заставляет содрогаться душу. Это не страх в его привычном проявлении, это нечто другое, то, что испытываешь, лишь оставшись наедине с антарктической пургой. Снежинки, летящие с огромной скоростью, впиваются в ресницы, в глаза, и ты слепнешь. Кажется, еще шаг и тебя унесет, засосет эта серая жуть. По веревке, которой мы с Костыревым были обвязаны, вернулись к входу в наш подснежно-подледный дом. С трудом открыли дверь, спустились вниз. Ребята из экипажа, одетые к походу в пургу, молча смотрели на нас.


— Отставить, — сказал Костырев, — завтракать будем дома. Пройти к кают-компании невозможно.


— Командир, — сказал Бойко, — пока вы ходили на разведку, поступило распоряжение начальника станции никому не высовываться из дома.


— Значит, мы приняли верное решение.


Так вошли в зимовку. Нам удалось выполнить еще несколько эпизодических полетов с «наукой», которая изучала процессы образования ледяного покрова в море. Приближалась зима. Ночи становились длинными, дни, если можно назвать днями короткие недолгие сумерки, выстраивались чередой будничных дел. Они не вызывали у нас, авиаторов, большого энтузиазма, но их надо было выполнять, чтобы приютившаяся на краешке гранитно-ледяного щита жизнь, которую Антарктида пыталась сбросить, сбить со своего лика, текла своим чередом.


Я освоил навыки тракториста, водителя вездехода, ремонтника, химика... Да мало ли чем приходилось заниматься?! Расчищал и укатывал взлетно-посадочную полосу, ездил в дальний грот за мороженым мясом для столовой, занимался переборкой овощей на складе, чинил унты и валенки, печатал фотографии, дежурил на кухне, где приходилось мыть горы посуды... Механизм жизни «Мирного», запущенный в 1956 году первой Советской антарктической экспедицией, действовал по своим суровым правилам, в основе которых лежало слово «работа», и причастными к их исполнению были все, кто жил на станции.


— Артель, это надо сделать, — говорил Миньков всякий раз, когда перед нашим авиационным отрядом начальник зимовочной экспедиции П. К. Сенько ставил очередную задачу, и я не припомню случая, чтобы кто-то отказался от работы, отошел в сторону, «придавил сачка». Но, выполняя свой долг обычного зимовщика станции, члены нашего экипажа изо дня в день продолжали ремонт самолета.


Теперь, когда мы сняли крыло с машины, стало ясно, что по всем законам аэродинамики лететь на нем было нельзя. Ил-14 с таким дефектом левой плоскости в воздухе держаться не мог. Чудо, что он не только взлетел, но и, проделав путь в полторы тысячи километров, пришел в «Мирный». Удивительная особенность этого самолета заключалась в том, что в случае необходимости он был способен на такие дела, которые, казалось, ему не под силу.


Чтобы восстановить крыло в условиях обычной, бедненькой (по меркам авиаремонтного завода, где обычно выполняются такие работы) мастерской, нам пришлось проявить немало изобретательности. У нас не было нужного инструмента, лекал, шаблонов — пришлось их сделать. Требовалось нарастить лонжерон, изготовить новые нервюры, стрингеры... Основная тяжесть этих работ легла на плечи слесаря-клепальщика Бориса Данилова и главного инженера отряда Евгения Малахова. Это под их руководством и при непосредственном участии с помощью всех членов экипажа нам удалось нарастить «арматуру» крыла, сделать новый короб для его обогрева, заменить металлическую обшивку, установить новый элерон, тоже собственного изготовления...


Забегая вперед, скажу — ремонт мы сделали настолько хорошо, что когда возвращали в положенные сроки эту машину на Большую землю и я гонял ее на Киевский авиаремонтный завод в Жулянах, авиаремонтники переделывать нашу работу не стали. Самолет так и закончил свой летный век в Антарктиде с «нашим» крылом, отлетав с ним больше 30 лет.


Пурга


К середине апреля солнце ушло на полгода за горизонт, погружаясь все глубже в ночь, но попрощаться с ним не удалось. Антарктида из доброй феи превратилась в злую волшебницу и с какой-то угрюмой настойчивостью стала натравливать на нас циклон за циклоном. Они с бешеной энергией стремились смести «Мирный», всех нас в океан, и мне иногда казалось, что это рано или поздно им удастся. Да и чем были наши укрепления? Хрупкими коробочками, утонувшими во льдах и снегах Антарктиды, как в болоте? Коконами, в которых мы хранили тепло, которое и есть жизнь?


Дня не стало. После каждой ночи, медленно и неохотно выползали сумерки, бесцветные в своей серости. Стоковый ветер, настоянный на жестком морозе на куполе, скатывался, стекал с него теперь почти уже беспрерывно, уступая место только циклонам с их пургой. Выйдя из дома, человек мгновенно попадал в мир, сотканный из шуршащего, вьющегося, клубящегося снега, который несется, стелется широкими косыми полотнищами, плещет вокруг тебя в дьявольском вихре. Ветер наотмашь бьет морозом, снежной россыпью, слепит белой пылью. Шуршание ветра срывается в подвывание, цвета давно исчезли, горизонт начисто смыт и только остров Хасуэлл, сопка Радио да тамбуры домиков, что изредка проглядывают сквозь серую пелену, свидетельствуют о существовании обитаемого мира. Но и он исчезает, когда подходит циклон и начинается пурга.


В мечущейся мгле, которая тускнеет и темнеет на глазах, вначале исчезает остров, потом сопка, тамбуры, мачты, будто кто-то смывает их мутной пеной. Вой ветра усиливается, нарастает, появляются все новые звуки, которые начинают тебя тревожить. Следом наваливается тоска. Она приходит, как болезнь. Все время хочется спать и в то же время одолевает бессонница. На полтора-два часа забываешься в какой-то дреме и просыпаешься совершенно разбитым. Ощущение такое, будто ты перенес тяжелую операцию и теперь отходишь от наркоза. Говорить ни с кем и ни о чем не хочется, приходит отчуждение, которое испытываешь даже к лучшим друзьям. Замыкаешься в себе самом, как в замке. От воя пурги невозможно никуда спрятаться. Хочется тишины, но кажется, что ее вообще не существует и она лишь приснилась когда-то в далеком детстве. Но если рев пурги воспринимаешь как нечто неизбежное, с чем невозможно бороться, то удары бильярдных шаров или звуки музыки раздражают. Усилием воли душишь в себе это раздражение, потому что разум подсказывает: твоих товарищей одолевает та же тоска и каждый глушит ее, чем может, — играя на бильярде, слушая музыку, читая книги, пропадая всю ночь в фотолаборатории, занимаясь резьбой по дереву, гоняя чаи или рукодельничая.


В половине третьего ночи просыпаюсь. Не спится. Берусь за работу, которую начал вечером. Нужна маленькая гаечка, которой у меня нет. И я тянусь к телефону. Не знаю, о чем думает товарищ на другом конце телефонного провода, но думаю, что он меня понимает.


Большаков, начальник механической мастерской, несмотря на глубокую ночь и мороз идет к себе на работу — искать гаечку. Через какое-то время он ввалился в нашу прихожую весь в снегу, с заиндевевшими ресницами.


— Петр Федорович, ты извини... — начал было я.


— Тебе что «трешечка» уже не нужна?


— Но я, кажется, забыл о времени...


— Пустяки, — говорит Петр Федорович и начинает раздеваться. — Чайком угостишь?


Мы сидим, пьем чай, а я думаю о том, что на материке за такой звонок обзовут сумасшедшим и пошлют к черту. Но когда в следующий раз кто-то позвонит мне и скажет, что ему что-то нужно, я так же, как любой из зимовщиков «Мирного», не стану колебаться ни минуты — пойду, понесу. Значит, кому-то не спится, нет покоя на душе и ему нужна помощь...


Утром, когда Большаков ушел, объявили штормовое предупреждение. Это означает, что все работы отменяются, передвижение по поселку запрещено. Бросаюсь к телефону, звоню Большакову.


Дошел. Дома. Срабатывает закон жизни в Антарктиде: надо предупредить, когда и куда пошел и оповестить, что вернулся.


Пурга бушует несколько дней. В кают-компанию и столовую не пробиться, и потому еду готовим у себя на кухне из запасов, заготовленных в начале сезона. Воду получаем из снега и льда в «гроте». Он обтаял вокруг дома от тепла, которое просачивается сквозь стены. Иногда я гуляю в этом вытаявшем пространстве. Дневной свет проникает сверху, наледь окрашивается в нежно-голубые тона, тебя охватывает ощущение, что попал в сказку. Ночью в «гроте» темно и для того, чтобы увидеть, где можно с наименьшим трудом добыть снег для заготовки воды, приходится брать с собой фонарь или переносную лампу. Но ведь с «переноской» гулять не будешь...


Наконец, пурга начинает стихать, стоковый ветер снова вступает в свои права, снег становится сухим и колючим, сквозь его полотнища проглядывает чистое небо, в котором прячутся звезды.


Летим к Солнцу


Миньков, запорошенный снегом, вваливается в наш домик. На лице, иссеченном снегом, обычная добрая улыбка, от которой на душе каждого из нас становится светлей.


— Артель, я был на аэродроме. Машины в порядке, но заметены по самую крышу. Придется поработать, пока откопаем. «Наука» просит слетать в океан, посмотреть, как становится лед. Пойдет...


Он делает паузу, и у меня замирает сердце. Летать, как мне хочется летать! Я даже не подозревал, что в пургу это желание превращается едва ли не в навязчивую идею. К тому же идти надо на север, туда, где скрылось солнце.


— Пойдет экипаж Костырева. Машину надо подготовить быстро, очередной циклон не за горами.


«Повезло», — думаю я.


Обливаясь потом, вырубаем наш Ил-14. Он покорно стоит, спеленутый снегом, как стреноженная лошадь. Лицо, руки, открытые ветру, деревенеют на морозе, но работа идет, не прекращаясь ни на минуту.


— Данилыч, по-моему, у тебя щеку прихватило.


— Что? А-а, да...


И Межевых с ожесточением оттирает щеку снегом. Я смотрю на наш экипаж, работающий бензопилами, лопатами, ломами и скребками, — это совсем другие люди, чем те, с кем я коротал время пурги. Мы все словно вынырнули из какой-то мглы и теперь жадно глотаем свежий воздух. Что-то вернуло их и меня к жизни. Что?


И вдруг из глубины сознания приходит четкий и ясный ответ: «Полет!» Все верно — полет... Ибо только он придает смысл нашему пребыванию здесь. Он и все то, что с ним связано. Но если логически разматывать эту цепочку, тогда обретает смысл и моя учеба в аэроклубе и училище, приход в «Полярку», уроки моих первых командиров, сборы, расставание с теми, кого любишь, плавание по трем океанам, наша зимовка. Эти и тысячи других составляющих выковывали из меня, из моих товарищей людей, которым можно здесь, в Антарктиде доверить людей «науки» и то, что они делают. Тогда обретают смысл все те затраты, на которые пошли Родина и народ, отправляя нас сюда. «Так вот как рождается понятие «долг», — думаю я. — И мы его выполняем единственным возможным для нас способом — в полете. Круг замкнулся».


Небо начинает сереть, звезды исчезают. Наконец освобождаем Ил-14 из снежного плена и начинаем готовить его к взлету. В памяти, словно на экране, всплывают строки инструкции: «В зимнее время проверить, нет ли снега, льда и инея на поверхности самолета, на окнах пилотской кабины, астролюке и блистерах, очищены ли ото льда узлы управления и навески рулей, элеронов, закрылков и триммеров, удалены ли снег или лед с воздухоприемников противообледенительной системы и обогрева кабин, с наружных антенн, приемников воздушных давлений и с других выступающих частей самолета»... Проверили, очистили, удалили, хотя чего нам это стоило!


Теперь экипажу предстоит провести подготовку к полету, предполетный осмотр самолета и его оборудования. Легко сказать... Ведь это более сотни операций, начиная с расчета режимов полета, заправки топливом и кончая проверкой его готовности к выруливанию на старт по контрольной карте обязательных проверок. Все мы — авиатехники, инженеры, бортмеханики, бортрадист, штурман, Костырев, я — заняты каждый своим делом, и вот машина начинает оживать. От того, насколько точно и профессионально мы выполним все эти сухие «проверить», «осмотреть», «ознакомиться», «убедиться», «сверить показания», «включить», «вторично проверить», «открыть», «закрыть», будет зависеть не только благополучный исход полета, выполнение задания, но и наша жизнь. Вот почему «настраиваем» Ил-14 так же тщательно, как скрипач скрипку, ученый — микроскоп, плотник — рубанок. Только любой из них, если допустит ошибку, легко может ее исправить, экипаж самолета, к сожалению, такой роскоши, чаще всего, бывает лишен.


Наконец, выруливаем на старт. Стоковый ветер немного стих, но не настолько, чтобы мы могли его игнорировать. ВПП то исчезает в снежной замяти, то возникает, как из тумана. И порывы ветра, метущего серыми косынками снег, то усиливаются, то стихают. Костырев ждет. Мы должны поймать момент, когда сможем поднять Ил-14 в воздух после разбега, не рискуя загнать его в неустойчивое положение. Ошибись мы в этом расчете, и ветер, постоянно меняющий скорость, может либо подхватить самолет, «забросив» его за критические углы атаки, либо, мгновенно стихнув, лишить его подъемной силы. Этот миг невозможно вычислить теоретически, поймать его можно только на основе собственного опыта, который приобретается по крупицам и накапливается из полета в полет. Вот почему в «Полярке» командиров экипажей готовили тщательно, не жалея времени.


Каким-то шестым чувством ловлю себя на том, что после порыва, который сейчас ударит в машину, я бы пошел на взлет, но молчу. Налетает снежное полотнище, серые струйки стекают по остеклению кабины, словно кто-то пытается длинными тонкими щупальцами добраться до нас, и как только они сползают вниз, я слышу:


— Экипаж, взлетаем.


Делаю глубокий вдох: «Поехали...» Двигатели ревут на полной мощности. Ил-14 набирает скорость. Отрыв! Уходим от полосы, убираем лыжи и с левым креном, огибая «Мирный», скатываемся в море Дейвиса. Только теперь перевожу дыхание. Короткая болтанка стихает, мы попадаем в ламинарный поток и плывем в нем. Ощущаю истинную радость — я снова в своей стихии, сумел точно определить начало взлета, а еще мы идем к солнцу.


По мере того, как уходим в океан, светлая полоса на севере становится шире и выше. Мы четко выполняем все просьбы гидролога, который оценивает состояние ледового покрова, но сам я, как и все члены экипажа, мысленно лечу уже впереди самолета. Никогда не думал, что ко мне когда-нибудь придет такое же жгучее желание увидеть родное светило, как и у наших предков — язычников. На Большой земле мы его то не замечаем, то радуемся ему, то злимся, когда оно слишком жаркое, но, в целом, относимся к солнцу весьма равнодушно. В Антарктиде идет переоценка многих понятий, которые казались такими простыми и понятными на материке. Одно из них — отношение к солнцу, к свету и теплу, которые оно дает, к палитре цветов, рождаемых только им.


— Штурман, удаление от «Мирного»?


— Пятьсот двадцать километров, командир.


«Еще сто — сто двадцать километров, — замечаю я, — и мы его увидим».


Мы увидели солнышко на самой границе ледяного поля. Перед тем, как повернуть назад, мы набрали высоту. Краем своим светило, сиявшее где-то за горизонтом, улыбнулось и нам. Я оглянулся на своих товарищей. Отблеск солнечных лучей отражался в их глазах, на лицах играли непроизвольные улыбки. Никто не произнес ни слова, но я понимал: если бы не голос разума, мы так и шли бы к солнцу, сколько могли, настолько сильным было его притяжение. «Как же верно мыслили древние египтяне и наши предки, когда избрали своим верховным богом Бога Солнца — Ра, — подумалось мне. — А потом связали с его именем все самое светлое, что встречается в жизни человека, — РАдость, РАдугу...»


— Командир, — из задумчивости вывел нас Бойко, — радиосвязь ухудшается.


— Запроси метеоусловия «Мирного», — сказал Костырев и, разворачивая Ил-14 на юг, добавил: — До свидания, солнышко, в следующем полете.


Раньше я не замечал ни в Костыреве, ни в себе сентиментальности, но здесь, сейчас, нежность, прозвучавшая в голосе командира, была уместной, как нигде больше.


— «Мирный» сообщает, что ветер усиливается, ожидается подход циклона, — докладывает Бойко. — Пока что прогноз оправдывается.


— Ну что ж, значит, в запасе у нас еще есть время, чтобы вернуться, — говорит Костырев и поворачивается ко мне: — Женя, возьми управление, а я кофейку попью и посмотрю, как там наш гидролог.


В «Мирный» вернулись глубокой ночью, хотя часы, настроенные по московскому времени, показывали четыре часа дня.


Апрель... Весна в Москве, ручьи, первые скворцы, солнце, подснежники — где вы?!


Лыжи с фторопластом


Ночью подошел новый циклон, за ним второй, третий... В том же ритме по поселку объявлялось штормовое предупреждение, и на протяжении дней двадцати мы выбирались из своего дома лишь эпизодически. Один раз, чтобы отпраздновать 1 Мая — с транспарантами, митингом у домика 13 (Сомовского дома) и праздничным ужином. В остальные дни, когда ненадолго затихал рев пурги, мы пробивались в маленькую тесную аккумуляторную — владения инженера по спецоборудованию Жени Иванина. Сюда поочередно мы затаскивали снятые с самолетов лыжи, чтобы проверить и подремонтировать их «подошвы». До нас это делалось в стационарных условиях, на Большой земле, нам же Миньков поставил задачу обновить лыжи в «Мирном». Он преследовал две цели: действительно заменить фторопластовые «подошвы» металлических лыж, а еще — не дать нам «закиснуть», заставить работать и умственно, и физически, чтобы тем самым хоть как-то уберечь от угнетенного состояния, в которое неизбежно погружается человек зимой в Антарктиде. Это была очень сложная задача — приклеить фторопласт к металлу. На ощупь его пластины напоминали свиное сало.


... А у истоков этой истории стояли начальник Полярной авиации Марк Иванович Шевелев и один из старейших и замечательных полярных летчиков Борис Григорьевич Чухновский. Когда начались полеты в Антарктиде, стало ясно: при столь низких температурах, которые постоянно встречаются здесь, и при структуре снега, образующейся в таких условиях, обычные металлические лыжи не скользят и летать с ними нельзя. Тогда по просьбе Шевелева Чухновский начал искать материал для «обувки» лыж. В результате с помощью специалистов двух химических заводов — в Нижнем Тагиле и Ленинграде — удалось отработать технологию получения полимера, названного фторопластом. Нашлись мастера, сумевшие решить и проблему крепления его к лыже. В пластину фторопласта запрессовывалась металлическая сетка, которая удерживала шурупы. На них и крепилась «обувка».


Но то было на заводе, а тут... Будка, глубоко ушедшая под снег, в которую, после огромных усилий, затаскивалась лыжа, занимающая едва ли не всю свободную площадь. Вокруг лыжи, поочередно, как шаманы, колдуют инженеры, техники, механики, летчики — все, кто причастен к авиации. Ни о какой запрессовке сетки, ни о каких шурупах не может быть и речи. Единственный выход — создать клей, который бы склеивал несоединимые материалы, да еще так, чтобы лыжа выдерживала чудовищные нагрузки и не «разувалась» при рулении, на взлете, в полете и на посадке не только на подготовленных ВПП, но и на импровизированных площадках, с перемерзшим и жестким, как кварцевый песок, снегом, на едва сбитых тягачами застругах, на льду — в общем, везде.


Да, это была задача. Химиками стали все. Что только мы ни смешивали, каких только жидкостей не получали! Чаще всего они безучастно реагировали как на металл, так и на фторопласт. И все же после многодневных мучительных раздумий и сложнейших опытов такой клей был создан. Опытный образец. Путь от него к «промышленному применению» оказался не менее трудным. И все же мы пришли к цели. Для этого зачищалась подошва лыж, промывались пластины фторопласта и начиналось производство клея, если можно так назвать очень длительную по времени и тошнотворную по запаху операцию, которая требовала ювелирной точности. На столах стояли пронумерованные банки и склянки, из которых в строгой последовательности надо было, как в аптеке, отмерять объем смешиваемой в большой кастрюле каждой жидкости — от нескольких капель до литра. Но вот клей готов и можно клеить.


Лыжу, с наклеенным фторопластом, упаковывали в полиэтиленовый мешок, откачивали из него воздух, устанавливали над большим корытом, в котором стояли несколько электронагревателей. Борис Миньков, выдержав небольшой «бой» с начальником зимовочного состава «Мирного» Павлом Кононовичем Сенько и «наукой» за то, чтобы нам разрешили на ночь включить эти нагреватели и тем самым израсходовать дополнительную электроэнергию, давал «добро» на ночную вахту, и к утру мы получали лыжу с новой подошвой. К весне переобуть удалось все самолеты, но она была еще так далека — весна.


О пользе труда


... Циклоны налетали один за другим с точностью курьерских поездов. Сумерки все больше съеживались, словно смерзались и, наконец, к двадцатым числам мая ушли, убежали, отчалили куда-то, оставив нам на горизонте на память о лете, узкую щель тускло-красного цвета. Впрочем, какое, к черту, лето в этом гигантском морозильнике? Кровавая полоска — прорезь в мир, где существуют краски, запахи, где живут красивые женщины и смеются дети. Но мы прикованы к своим подледным скорлупкам крепче, чем цепями, и хода нам в эту прорезь нет. Добровольные узники Снежной Королевы.


Пурга сменяется пургой. Загнанные диким ветром, снегом и морозом в глубокие убежища, мы вынуждены не выходить на свет божий по три, шесть, а то и десять — двенадцать дней. Сознание словно раздваивается. В тебе начинают жить два рьяных и непримиримых «я». Одно, опираясь на память о прошлых полетах, о виденной красоте льдов, моря и неба, свидетельствует — вокруг тебя огромный мир. Второе «я» отметает эту память: какой мир?! Все, что осталось живого на планете, — твое тело и мозг, в котором и варится вся эта каша, названная кем-то зимовкой в Антарктиде. Больше — ничего. Под рев пурги начинает казаться, что кто-то сметает с купола все те миллионы тонн снега и льда, над которыми ты летал; что пространство, вихрясь и кувыркаясь, срывается с ледяного барьера и исчезает; что и твой собственный духовный мир, сотканный из воспоминаний, раздумий, надежд, планов, успехов, становится тусклым и куда-то отдаляется. Но даже такая потеря оставляет тебя равнодушным. И нужно напрягать всю свою волю, чтобы тоже не сорваться с какого-то внутреннего стержня, под которым вечная тьма.


Ни в Арктике, ни на материке, нигде на планете, кроме Антарктиды, человек не сталкивается с таким грозным, пугающим и манящим противоборством, противоречием двух пространств — огромного снежно-ледяного материка и столь хрупкого и нежного его внутреннего мира. Позже я научусь сравнивать: так меня прижало в девятой экспедиции, а так — в шестнадцатой... Больше не с чем — аналога этому чувству на Большой земле нет.


Но это будет потом, в будущем. А пока Миньков, сам того не подозревая, берет на себя заботы сонма специалистов психологической поддержки. Нет-нет, еще тайны подготовки и подбора космических экипажей спрятаны за семью печатями, еще отсутствуют в нашем словаре такие термины, как «психологическая совместимость», «человеческий фактор», «психологическая разгрузка», «стресс», «постстрессовое состояние»... Идет-то 1964 год. Но уже тогда этот «старый» (всего-то чуть за 50 лет) летчик, повидавший на своем веку и нужду, и хулу, и хвалу, без всяких ученых степеней и званий, дошел своим рабоче-крестьянским естеством до гениального в своей простоте рецепта, который единственный помогает выстоять, выжить в Антарктиде. Этот рецепт состоит всего из трех слов: «Артель, есть работа».


Мучает бессонница, кости ломит, вой ветра хуже зубной боли, тьма кругом, снег сечет... Какая тут работа? Но вот один поднялся, оделся, пошел на выход, второй, третий. Нужно кому-то сделать первый шаг, потом следующий. Остальные подтянутся. Но случалось, задувало так, что и Миньков оказывался бессилен.


Однако жизнь продолжалась. Своим чередом приходили радиограммы из дома, и тогда получатель чувствовал себя на седьмом небе. Праздновали дни рождения, а поскольку универмагов в Антарктиде нет, все подарки имениннику готовили собственными руками дарители. Случались и другие маленькие радости, но были и дела, от которых всех воротило. И основное из них — доставка горючего и масла для дизельэлектростанции. Склад ГСМ находится за торцем аэродрома. Когда приходил наш черед, артель, вооружась лопатами, ломами и тросами, выезжала на барьер, к складу. Впрочем, название это весьма условное. Просто сюда удобнее всего сгружать с кораблей бочки с горючим и маслом, сооружая из них своего рода «пирамиды». Летом, когда пригревало солнышко, бочки не спеша, но неизбежно погружались в тающий под ними лед. Потом наступали осень, зима, весна с их циклонами и пургами и заметали они наш будущий свет и тепло снегом, утрамбованным до плотности цемента марки 400. Всю работу, сделанную при завозе ГСМ, надо было проделать в обратном порядке, но теперь уже при стоковом ветре, сбивающем с ног, при активном сопротивлении среды, которую брал не всякий лом, и в глубокой тьме, из которой в свете фар набрасываются на тебя снежные заряды один за другим.


Но жажда жизни и молодость берет свое. Да, тяжело, но зато все вместе, зато ощущаешь плечо товарища. И вот уже, как шахтеры, мы роем траншеи, бьем шурфы, очищаем со всех сторон найденную бочку, чтобы накинуть на нее петлю. Звучит команда и трактор, как пробку из бутылки, извлекает бочку из-подо льда, а мы грузим ее в сани. Одна, вторая, седьмая, двадцатая — до одури надо таскать эти бочки, пока позволяет погода. Подвоз, выгрузка на ДЭС... Устаешь до чертиков в глазах, но лучшей разминки и телу, и уму не найти.


Зимой в Антарктиде каждый шаг требует дополнительных усилий. А тут работать грузчиками морского порта приходится всем, несмотря на чины, звания и заслуги. Восемь экспедиций, как говорится, на собственном горбу испытали, что значит поддерживать тепло и свет в «Мирном». Вот почему так экономило каждый киловатт электроэнергии руководство экспедиции и на любой вид работ, связанный с ее дополнительным расходом (как нам на подклейку лыж), требовалось особое разрешение. В Москве знали об этом, и, наконец, было принято решение положить конец рабской зависимости целого коллектива полярников от груды металла. Единственный выход — поставить на сопке Комсомольской емкости, подобные тем, что имеются на любом нефтехранилище. Сначала потребовалось выровнять площадку, что означало снести, к чертовой матери, вершину этой самой сопки.


Ладно, сопка есть. А чем сносить? Тоже есть, только за 2400 — 2450 км, на строящейся станции «Молодежная». Есть все — и специалисты взрывного дела, и шнуры, и электродетонаторы, и тонны взрывчатки... Но все — там, не здесь.


— Артель, — сказал Миньков, собрав нас, — на войне многим летчикам, которых и я, и вы хорошо знаете, приходилось на Ли-2 возить взрывчатку. Ничего страшного в этом нет, если соблюдать технику безопасности.


— По скольку возить будем? — спросил кто-то.


— По две тонны.


... Удивительно устроен человек, — подумал я. — Нам предлагают летать на огромных пороховых бочках ночью, по сути дела, по незнакомой трассе, по которой ни жилья, ни запасных аэродромов, ни метео нет, а мы сидим и радуемся. «Артель», действительно, оживилась. Появились карты, начались профессиональные разговоры, каждый стал готовиться к новой работе.


Со взрывчаткой на борту


Зима уже полностью вступила в свои права. Циклоны приходили все реже, поутихли пурги, и даже стоковые ветры умерили свой пыл. Лед, за которым мы гонялись с гидрологами к горизонту и солнцу, плотно стал, теплый воздух с океана перестал тревожить атмосферу Антарктиды, и она как бы задремала. Зима принесла облегчение и нам. Стал налаживаться сон, исчезла ломота в костях, быстрее в жилах побежала кровь и не только у нас, молодых, — и «старики» начали двигаться порезвее. За завтраком, обедом и ужином стал появляться весь научный состав, что свидетельствовало об одном — народ почувствовал себя лучше. Как раз в такое время и принес Миньков весть о начале полетов на «Молодежную» за взрывчаткой.


И вот наш Ил-14 стоит на взлетной полосе. В левом кресле Костырев, в правом Миньков, я — за спиной Межевых. Взлетаем ранним утром. Где-то над морем лучи солнца подсвечивают облака, и в этом неярком скромном свете уходим к ним. Короткая болтанка, и машина «скатывается» в море. На душе ощущение праздника — мир снова меняется, оживает.


— А не попить ли нам чайку? — в пилотскую кабину протискивается никогда не унывающий, с мягкой доброй улыбкой на лице Веня Жилкинский. — Кушать подано.


В красноватом свете приборной доски Миньков медленно поворачивает голову. И — улыбается.


— Правильно, Вениамин, — он потягивается в кресле и спрашивает Костырева:


— Кто первый, Михаил Васильевич — ты или я?


— Начальству на нашем корабле — почет.


— Тогда давай, Женя, залезай на свое место, — Миньков отстегивает привязные ремни, — а я перекушу и подремлю немного — не спал совсем, пока аэродром и машину к вылету готовили. Не возражаешь, Михаил Васильевич?


— Ну, что ты, Борис Алексеевич...


Устраиваюсь в кресле, устанавливаю его в удобном положении, подгоняю привязные ремни — Миньков повыше и покрупнее, чем я. Ноги на педалях, руки на штурвале, что еще человеку надо для счастья?


— Готов?


С Костыревым мы слетались неплохо, и мне уже не нужно объяснять, чего он хочет, — я это чувствую.


— Готов...


— Берег не упусти. Чуть что, шумни. Я тоже вздремну. Данилыч, — это уже к Межевых, — ты тоже не жадничай, дай Жилкинскому полетать.


Еще раз, как придирчивый инспектор, в привычной последовательности взгляд обходит приборы, живущие каждый своей жизнью. Все стрелки на своих местах, все показатели в норме. Ил-14, доложив мне эту информацию, продолжает уходить вместе с рассветом на запад. Успокаивающе ровно гудят двигатели, и ко мне приходит то чувство, ради которого и рвешься в полет. Остались позади все земные заботы и переживания, весь душевный и физический мусор — тоска, раздражительность, ломота в костях. Отодвинулись и стали почти безразличными проблемы, которые в обычной жизни кажутся важными и значимыми, терзают душу. Отсюда они выглядят пустяковыми. Там на тебя каждый имеет право, здесь ты принадлежишь себе, и даже министр гражданской авиации не может тебе что-то приказать. В небе обретаешь подлинную свободу.


Барьер мечется, выписывает причудливую ломаную линию, исчезает в том месте, где небольшие ледники сползают в море, потом появляется снова. С высоты 600 метров мне видны все его хитрости, но сегодня погода стоит пока хорошая и ему от меня не уйти. Я похож на охотника, выслеживающего дичь в оптический прицел, — она и не подозревает, что уже «на мушке».


Машина давно отогрелась, в кабине становится совсем тепло, в такие минуты к ней испытываешь те же чувства, что к маме. Или к другу... Мы прошли уже больше семисот километров. Каким же микроскопически маленьким и одиноким должен выглядеть наш Ил-14 из космоса на фоне Антарктиды и океана, с их бесконечностью просторов, мощью стихийных сил, которым, порой, ничто не может противостоять. Но он летит, летит, укрывая и согревая нас, даря ощущение безопасности, каждой минутой полета внушая надежду — все должно быть хорошо. И в душе снова возникает благодарность к людям из ОКБ С. В. Ильюшина, создавшим этот самолет.


Сколько раз на Севере, на Дальнем Востоке, над пустынями, над тайгой, в Арктике, а теперь и в Антарктиде я мысленно благодарил вас, старых и молодых, счастливых и не очень, веселых и занудливых, молчаливых и разговорчивых, — всех, таких разных, но вот сумевших же собраться вместе и сделать это чудо — Ил-14. Мне кажется, что это очень русский самолет и родиться он мог только в нашем родном конструкторском бюро. Волей или неволей, но все, начиная с генерального конструктора Сергея Владимировича Ильюшина и кончая каким-нибудь юным слесарем, пришедшим из ПТУ, отдали лучшее, что есть в них самих, этому Ил-14 и сотням его собратьев. Вот он и получился, как крепкий русский мужичок — простоват с виду (но это обаятельная простота), терпеливый, умеющий прощать, способный работать в любых условиях, неприхотливый, в общем, родной до боли... Это наш уютный дом. В нем все — домашнее.


Неторопливые мои мысли «разворачиваются» так же неспешно, как пейзаж под крылом самолета.


В кабину заходит Миньков:


— Командир, теперь твоя очередь отдыхать.


Они меняются с Костыревым местами. Миньков пару минут словно вживается в машину, в картину, расстилающуюся перед нами, и берет управление на себя:


— Иди, Женя, разомнись немного.


Снимаю руки со штурвала, ноги с педалей и только теперь ощущаю, что устал, что затекла спина и побаливает шея. Выхожу в грузовую кабину. Чашка кофе, бутерброд — и на белый свет начинаешь смотреть веселее. Впрочем, и сам мир под нами становится лучше, праздничнее. Остались позади такие «гнилые» места, как Западный шельфовый ледник. Очень тусклое, нерадостное место.


Светлое время, которое на этих широтах движется со скоростью более 300 км/и, обгоняет нас, и на аэродром «Молодежной» мы приходим в последние минуты светового дня. Нас встречает начальник строящейся станции Николай Александрович Корнилов. Короткие переговоры, вкусный ужин, и мы идем осваивать отведенное нам жилище. Это только что выстроенный дом на сваях, который еще не успели отделать. Поэтому окна хозяева забили фанерой, протянули временную проводку, поставили несколько масляных радиаторов, в общем, мы устроились со всем возможным в здешних условиях комфортом.


Поднялись рано. Ночь над «Молодежной» стояла тихая, ясная. Но покой — не надолго. В «Мирный» мы должны вернуться засветло, но, чтобы так вышло, нам предстоит «наковырять» из льда топливо и масло, заправить ими Ил-14, загрузить, подготовить к вылету.


В «Мирном» эту работу делаем «артелью», здесь же должны рассчитывать лишь на собственные силы: зимовочный состав «Молодежной» — всего несколько человек, у которых своих забот хватает. Спасибо и на том, что смогли аэродром подготовить к нашему прилету. Одеваемся, разбираем инструменты, идем на склад ГСМ, который так же, как и в «Мирном», расположен на берегу океана. И так же тяжела работа — роем траншеи, бьем шурфы, накидываем трос на бочку, выволакиваем на свет божий (впрочем, какой, к лешему, свет — тьма кругом), втаскиваем на сани, ставим торцом. Вес каждой — двести пятьдесят килограммов. Основная сложность состоит в том, чтобы найти общий язык с трактористом. Когда на бочку накинута петля, он должен по твоей команде очень осторожно выбрать «слабину» троса. При этом приходится страховать его руками, держа емкость чуть ли не в объятиях. Резкий рывок — и трос может лопнуть, как стальная тетива, или соскользнуть с бочки, и тогда беды не избежать.


Емкость основных баков — три с половиной тысячи литров, такая же — у трех дополнительных. Итого — семь тысяч литров. Бочки при заправке заполняются с недоливом, ведь при пересечении тропиков


топливо от нагревания расширяется. Взять весь бензин из них мы тоже не можем — остается донный осадок, поскольку в него за время хранения выпадают тяжелые фракции, скапливается конденсат. Отнимаем, складываем, делим, умножаем... Нет, никак не обойдешься меньше, чем пятьюдесятью бочками на одну заправку Ил-14.


Нудная, тяжелая и опасная работа — каждая бочка со своим стервозным характером, так и норовит то прижать тебя к стенке траншеи, то ноги отдавить, то из петли выскользнуть... В конце концов, просыпается азарт: «Кто кого: они — нас или мы — их?!» И уже не замечаешь ни мороза, ни того, что белье хоть выжимай от пота, ни промокших брезентовых рукавиц, в которых стынут руки, ни ветра, что, усиливаясь, приходит на подмогу «противнику».


Почти четыре часа битвы за бензин Б-95 и — ура! — мы победили. Победно шествуем вслед за санями к Ил-14 к уставленным вокруг него черным круглым тушам бочек — нашим трофеям.


В «Молодежной» топливозаправщика нет, отсутствуют также электрические, автоматические и т.д. бензонасосы. В наличии лишь старенький ручной насос — «альвейер», которым пользовались еще наши «старики», открывая эру Полярной авиации на маленьких Ш-2, У-2, Р-5... Емкость баков у них была небольшая, а тут — семь тысяч литров.


— Ну что, кто первый сегодня лезет на крыло, ты или я? -спрашивает меня Серегин.


Так уж повелось в экипаже, что при таких заправках, как сегодня, бортмеханики работают свое дело внизу, бортрадист им помогает, а кто-то из нас — я или штурман — натягивает всю, что есть, теплую одежду, прихватывает спальный мешок и отправляется на плоскость.


— Тебе сегодня нельзя, — говорю я. — Тебя в рейсе подменить некому, а у меня есть дублер — Миньков.


— Да, да, — серьезно кивает головой Серегин, — ты же можешь засадить его в свое кресло второго пилота до «Мирного», а сам спокойно спать. Тем более, что в этом деле ты — чемпион...


— Ладно вам болтать, — улыбается Межевых, — давай, Жан, бери мешок, я тебе помогу на крыле устроиться.


Жан, мое новое «подпольное» прозвище. Местные остряки так среагировали на выросшую за зимовку большую окладистую бороду и берет, который я надеваю в полетах: «Ну чем не кэптэн Жан?!» Расстилаю на крыле спальный мешок, с трудом втискиваюсь в него, застегиваюсь. Межевых переворачивает меня, как тюк, на живот, сует в руки «пистолет» шланга, открывает крышку лючка с надписью «Заливная горловина», снимает с нее резиновую крышку, отворачивает болт барашек, — поле деятельности для меня готово. К металлу крыла лучше не прикасаться. Вымороженный за ночь, он словно ведет на тебя охоту — любое касание, и с куском кожи можешь распрощаться.


— Готов? — кричит снизу Межевых.


— Готов!


Слышатся характерные «вдох-выдох» насоса, и первые сотни граммов бензина льются в бак. Поскольку на крыле лежать предстоит долго, от нечего делать, начинаю считать: емкость порции, которую выдает «альвейер» — двести пятьдесят — триста граммов, стакан. Четыре движения ручки насоса «туда-назад» — литр топлива в баке. Семь тысяч литров умножаем на четыре — двадцать восемь тысяч «качков» предстоит сделать моим товарищам, пока зальем машину под самые пробки. Да, что я считаю, будто в первый раз лежу на плоскости. Четыре часа, в лучшем случае, торчать мне здесь, периодически тыча «пистолетом» в горловины баков номер два и четыре.


Ветер усиливается, значит, близится ночь. Поглубже зарываюсь в свое стеганное цигейкой и обшитое брезентом убежище, прячу лицо, но это помогает мало — холодом тянет снизу, от крыла, мороз лезет в малейшую щель, смерзаются ресницы. «Вдох-выдох», «вдох-выдох»... Небо на востоке бледнеет, из темноты выступают трактор, сани, бочки с топливом и маслом. Мир подо мной живет своей жизнью: вот подвезли взрывчатку, вот подъехали Корнилов с Миньковым и что-то горячо обсуждают. Веня Жилкинский откатывает опустевшую емкость... «Как медленно, — думаю я, — как трудно здесь в Антарктиде достается любая, малейшая победа человека — построенный дом, установленная антенна, совершенный полет... Сколько же терпения и упорства нужно от каждого из нас, чтобы человечество хоть на шаг продвинулось в своем движении вперед в изучении мира». От этих мыслей становится даже чуточку теплее.


— Эй там, на рее! — слышу снизу голос Серегина. — Ты еще не врезал дуба?


— Держусь, — деревянными губами говорить трудно, но я стараюсь придать голосу бодрость.


— Данилыч, — окликает Серегин Межевых, — пойдем Кравченко от крыла отдирать, иначе потеряем лучшего второго пилота в нашем экипаже


Оказывается, действительно здорово замерз — с трудом покидаю свой кокон, негнущимися ногами осторожно нащупываю перекладины стремянки и опасаюсь лишь одного: упасть, лететь-то высоко. Добрейший Серегин, заняв мое место, гудит из мешка:


— Данилыч, ты его пинками, пинками вокруг машины погоняй — может, оживет?!


Две-три короткие пробежки, небольшая «зарядка», чашка горячего кофе и я действительно «оживаю» — молодость берет свое, заправка и подготовка Ил-14 близятся к завершению, и все мое существо охватывает радостное предвкушение приближающегося полета.


Но... Но суровые законы летной жизни запрещают уставшему экипажу испытывать судьбу. Мы все выдохлись до дрожи в коленях. Это и не удивительно — сегодня мы сработали, как хорошая бригада грузчиков. Какие уж тут полеты?! Короткий ужин и спать, спать, спать! После работы на морозе, стоит только попасть в тепло, поесть, как сразу веки тяжелеют и против воли тянет в сон. Все тело расслабляется, тяжелеет и нет сил сопротивляться разливающемуся теплу. Я проваливаюсь в бездну без всяких сновидений, едва успев влезть в спальный мешок.


Утром все идет по накатанной схеме: подъем, завтрак, дорога на аэродром, загрузка взрывчатки, подготовка к взлету... Самолет словно просыпается после ночного сна. Проверяю загрузку, крепление ящиков со взрывчаткой, центровку машины. Никакой симпатии к грузу я не испытываю — стоит только подумать, какая чудовищная мощность таится под крышками таких внешне безобидных деревянных коробок, и по спине пробегает холодок.


— Вот с этим будь поосторожней, — взрывник с «Молодежной» протягивает мне «шкатулку», доверху набитую небольшими «карандашами» — взрывателями. — Они не любят тряски, бросков, ударов.


— Куда же я их дену?


— Поставь себе под кресло, — беспечно советует он. — В случае неприятностей в полете, сможешь выбросить в форточку.


— Хорош совет...


— Ничего лучше еще не придумали, — смеется он. — Счастливо! Однако всему бывает конец, и вот лопасти винтов Межевых устанавливает не крестом — две горизонтально, две вертикально, а буквой «к», что означает — подготовку Ил-14 к вылету и предполетный осмотр самолета и его оборудования экипаж завершил. Можно лететь. Юра Серегин немножко нервничает, торопит нас — по его расчетам мы и так загостевались в «Молодежной» и в «Мирный» придем не на рассвете, а днем. Но свои поправки может внести встречный ветер на маршруте, и тогда придется садиться в «Мирном» ночью. С двумя тоннами взрывчатки на борту... Впрочем, взлетать нам тоже предстоит в глубокой темноте, которая так быстро опускается на аэродром.


Короткое прощание с Корниловым, с ребятами, и мы выруливаем на старт. «Ворота» взлетно-посадочной полосы с каждой стороны обозначены тремя плошками с горящей ветошью, намоченной в бензине и соляре. Тусклое красноватое пламя мечется по ветру — нам пришлось ждать, пока он подует в нужном направлении, чтобы копоть ложилась не на полосу, а в стороне. Иначе летом, когда пригреет солнышко, закопченные участки в теле ВПП начнут вытаивать, образуя пустоты, в которые могут провалиться лыжи. «Здесь нет пустяков, — думаю я, — здесь все имеет причину и следствие»...


— Повнимательней на взлете, — голос Минькова, сухой и бестрастный, все же выдает его чуть заметное волнение. — На полосе небольшой поперечный уклон, как вираж на велотреке, поэтому машину будет стаскивать вниз. Если зацепим несбитые заструги, могут начаться неприятности. Поэтому держать ее надо чуть под углом к направлению взлета. Отрываемся, убираем лыжи — и в море.


— Ясно, — цедит Костырев, и в кабине повисает та особая напряженная тишина, которая предшествует сложному взлету: что-то нас ждет впереди? Если бы верил в Бога, перекрестился бы...


Костырев выводит двигатели на взлетный режим. Посадочные и рулежные фары выхватывают впереди отливающую слюдой чуть прикатанную ВПП. Начинаем разбег. Стоя за спиной Межевых, невольно крепче вцепляюсь в переборки, красные пятна огня мелькнули и скрылись за машиной, белое полотно полосы разматывается все быстрее, словно мы спешим догнать убегающую от нас темноту. Машину начинает тащить вниз, но летчики двигателями и рулем поворота удерживают ее в нужном положении.


«Учись, — мысленно шепчу себе, — учись, в следующий раз этот цирковой номер придется выполнять уже и тебе».


Костырев энергичным движением штурвала «на себя» отрывает «лыжонок» от снега, скорость нарастает, любая неровность полосы передается на корпус Ил-14, и тут командир мягко, чуть заметно, помогает самолету оторваться от ВПП. Удары стихают — мы в воздухе.


На высоте пятьдесят метров Межевых одну за другой выключает фары, перед нами разворачивается подсвеченная сверху пепельно-серебристым сиянием величественная картина залива Алашеева. Вмороженные в лед спят огромные айсберги, резкой ломаной черной, вертикальной какой-то лентой выплывает под правое крыло барьер — мы ложимся на курс. Впереди — две тысячи двести километров неизвестности, идти придется не по прямой, а вдоль береговой черты.


— Командир, — окликает Костырева Бойко, — Корнилов желает счастливого полета. Будут на связи.


— Скажи «спасибо». Я не уверен, что они нас долго смогут слышать.


На борту устанавливается привычная жизнь, как будто хозяева вернулись откуда-то домой и им предстоит долгий вечер, с той лишь небольшой разницей, что они будут отдыхать, а мы — работать. Миньков оглядывается на меня, я с надеждой смотрю на него, но он отрицательно качает головой: «Попей пока чайку». С Борисом Алексеевичем у нас установились отношения любимого учителя и хорошего ученика. Когда он на борту, у меня появляется чувство надежности и кажется, что с нами ничего плохого произойти не может. Я понимаю, что это чувство обманчиво, что он такой же смертный человек, как и все мы, и бывают в небе обстоятельства сильнее самого лучшего летчика, но...


Иду в грузовую кабину, где Веня Жилкинский уже колдует над ужином. Есть не хочется, выпиваю чашку чая и забиваюсь под теплый бок гидробака. Пока машина не прогрелась, здесь самое уютное место в фюзеляже, да и другим не мешаешь. Убаюкивающе ровно гудят двигатели, за иллюминатором сплошная чернота, думать ни о чем не хочется. Я даже смирился с весьма близким соседством взрывчатки и незаметно задремываю.


Просыпаюсь от того, что кто-то осторожно трясет меня за плечо. Открываю глаза: Миньков.


— Жень, — улыбается он, — ты не сердись, что разбудил. Я вдруг подумал, что ты обидишься, если я тебе порулить не дам.


— Конечно, обижусь, — улыбаюсь я в ответ. Сна, как не бывало. — Спасибо, что дали передремнуть.


— Лететь долго. Если устанешь, позови. Сменю.


— Хорошо, — отвечаю я, а сам думаю: «Нет уж, дудки. Чтобы я добровольно штурвал оставил?! Не дождетесь».


Занимаю свое привычное место, набрасываю на правое плечо летную куртку — от бокового стекла и от борта тянет холодом, подгоняю кресло по росту. Готов. Докладываю об этом командиру, и Костырев, улыбнувшись мне, демонстративно поднимает вверх обе руки — Ил-14 в моем распоряжении. Радостный холодок пробегает по спине, отзывается приятным покалыванием в кончиках пальцев — я никак не научусь спокойно брать управление машиной на себя. Я еще не знаю, что пройдет четверть века, я освою все ступени профессиональной и служебной лестниц, которые доступны полярному летчику в Антарктиде, но никогда так и не смогу равнодушно вступать в диалог с Ил-14 и никогда не избавлюсь от этого холодка радости, пробегающего по спине.


Фосфоресцирующий, мерцающий свет от приборной доски действует успокаивающе, но это обманчивый покой. Чем дальше мы уходим от «Молодежной», чем глубже погружаемся в океан мертвящей морозной пустоты, где вместо дна — ложе из ледников, тем острее я ощущаю наше одиночество. Перевожу взгляд вверх. Первая мысль: «Так не бывает...» То, что начинается сразу за остеклением пилотской кабины, — это не ночь, это — Вселенная, которая растворила небосвод, опустилась на Антарктиду и теперь окутывает собой наш Ил-14. Ощущение, будто висишь над пропастью на тоненькой ниточке и всей кожей осязаешь пустоту этого воздушного океана.


На темно-синем, почти черном, бархате со всей чистотой и прозрачностью бриллиантов сияют звезды. Бездна космоса над нами, перед нами, но эта фантастическая красота не греет душу. «Чернота ночи в Антарктиде совсем другая, чем в Арктике, — думаю я. — Там она ярче, веселее — то северное сияние полыхнет во все небо и ты летишь, как в каком-то сказочном мире, то поселок или городок россыпью огней поприветствует тебя... И потом, ты знаешь, что в любой момент можешь выйти на связь — тебя услышит не Диксон — так Хатанга или Чокурдах, или Амдерма. В Арктике — ночь живая.


В Антарктиде ночь — мертвая...»


Я теперь почти физически ощущаю, как справа давит на меня самим своим присутствием ледяной панцирь диаметром в тысячи километров, вдоль которого нам еще идти и идти до «Мирного». Да что я? Под его тяжестью прогнулась земная кора... Доворачиваю машину чуть вправо, ближе к барьеру. Что-то отталкивает меня от него, от этой морозной безжизненной пустыни, в которой, кажется, воплощена вся глубина, вся пустота ада, имя которому — Ничто.


Ночь начинает подгнивать. Впереди белесыми островками на фоне бархата Вселенной выплывают облака. Окликаю штурмана:


— Юра, видишь?


— Вижу. Поднимись над ними.


— Пiдемо до Юпитера?


— Пiдемо-пiдемо, — отвечает мне также по-украински Серегин. — Пiднiмайся...


Эта шутка прилетела с нами из Арктики. Флагштурман Полярной авиации Леонид Павлович Маяцкий немало усилий приложил к тому, чтобы штурманы и пилоты экипажей умели вести аэронавигацию по звездам, по картам звездного неба. Их всегда возили с собой — красивые такие, на планшетках. Но для того, чтобы правильно ими пользоваться, штурману нужно держать эту карту над головой. Если смотреть на нее сверху вниз, получишь зеркальное изображение звездного неба, все стороны света сойдут со своих мест.


В экипаже Ментора Давыдовича Агабекова штурманом был Михаил Селиверстович Таран. И вот однажды, когда они летели из Хатанги в Норильск, попали в мощную облачность. Пришлось подниматься над ней и ориентироваться по звездам — в 60-е годы радионавигационная аппаратура еще работала ненадежно. Определились с направлением по карте звездного неба, штурман указал курс. Летят, летят, уже должна быть Волочанка, а ее все нет и нет. Командир — к Тарану:


— Миша, мы куда едем?


— Куда-куда? В Норильск.


— Да как же ты едешь?


— Як-як?! По Юпитеру, — Таран, когда волновался переходил на родной украинский язык.


— А карту как держишь? Она же над головой должна быть...


Пришлось разворачиваться в обратную сторону, хорошо, что горючее всегда брали с запасом. Но это был исключительно редкий случай, почему всем нам и запомнился — в Арктике штурманы «Полярки» не «блуждали».


... Поднимаюсь над облаками. Они стекают серой пеленой с купола, в редких их разрывах пытаюсь ухватить взглядом барьер, но это мне не удается.


«Даже небо здесь не такое, как в Арктике, — отмечаю я. — Ни одного знакомого созвездия вокруг».


— Доверни вправо на шесть градусов, — просит Серегин, — иначе в океан уйдем.


Доворачиваю. Да, теперь я почти убежден, что Антарктида, помимо моей воли, отталкивает меня от себя. Машину начинает побалтывать, Костырев мгновенно улавливает это, и дремы, как не бывало:


— Дай-ка я немного поработаю, — говорит он мне, и я передаю управление.


Наваливается усталость. В этом есть какая-то загадка — пока пилотируешь машину, ее не ощущаешь, но стоит в таких полетах, как наш, хоть на несколько минут оставить штурвал, тело дает о себе знать болью в спине, негнущимися пальцами рук, немеющими ногами. Встаю, выхожу в грузовую кабину. Миньков и Жилкинский спят, укрывшись чехлами от моторов. Наливаю чашку чая, наклоняюсь к Бойко:


— Кого-нибудь слышишь, Петр Васильевич? Тот снимает наушники:


— Пусто, Женя. В эфире вот уже четвертый час пусто. Плесни-ка и мне чайку.


Наливаю чаю ему, а затем ставлю такую же чашку перед Серегиным, который склонился над картой и все время что-то считает. Юра благодарно молча кивает, не отрываясь от работы. Ему сейчас труднее всего — мы влезли в облака, машину болтает, но куда нас сносит, с какой скоростью, остается только догадываться. Занимаю свое кресло, потуже пристегиваюсь ремнями. За остеклением кабины свинцовая муть, в которой туманным зеленым и красным облачком угадываются аэронавигационные огни на концах крыльев — весь видимый внешний мир, который нам сейчас доступен. Костырев молчит. Я знаю, что в такие минуты его лучше не трогать — может ни с того, ни с сего вдруг взорваться, а это сейчас совсем ни к чему. Он принадлежит к числу тех людей, о которых говорят: «На таких земля держится». Точнее не скажешь. Сибиряк, крепкий, кряжистый, молчаливый, добрый и застенчивый, умеющий работать без отдыха столько, сколько нужно, он многому научил меня в летном деле, за что я буду благодарен ему всю жизнь. А эти редкие срывы?


«Война, — думаю я. — Наверное, это война дает себя знать. Он носит ее в себе, как рану, а кто-нибудь из нас, сам того не желая, нечаянно, вдруг ее потревожит». Костырев воевал на пикирующем бомбардировщике Пе-2, одном из самых сложных и, если можно так сказать, неблагополучных самолетов. Не выходя из пике, они, случалось, рассыпались в воздухе, не прощали летчику малейшей ошибки при приземлении. Костырев не любил вспоминать войну, а если и говорил о ней, то скупо и только тогда, когда вспоминал какой-нибудь случай, который мог мне пригодиться в мирное время. Лишь однажды он выдал себя:


— Я очень многих друзей там потерял. Не представляю, как сам остался жив. Может поэтому так иногда боюсь, чтобы с вами ничего не случилось. Вы же еще совсем молодые...


Он сидел чуть сутулясь, наклонившись вперед. И в его фигуре было столько мощи, что я подумал: «Гора. Человек-гора...» Я положил руки на штурвал и по его движениям понял — машина начинает тяжелеть, мы хватаем лед.


— Штурман, — вдруг окликнул Костырев Серегина, — может, поднимемся повыше? Тебе звезды нужны?


— Нужны, не по душе мне эта муть, — голос Юры повеселел. На высоте около четырех тысяч метров мы вырвались в чистое небо. Серегин сумел «схватить» небесные светила, скорректировать курс. Под нами плыла холмистая равнина, пустая, как океан, в который не вышел ни один корабль.


— Женя, бери управление, я чайку попью, — говорит Костырев и выбирается из кресла. Мне кажется, я слышу, как скрипят его суставы, и невольно улыбаюсь. Хорошо, что командир этого не видит.


— «Мирный» на связи, — ни к кому не обращаясь говорит Бойко, — слышимость отличная.


— Как у них погода?


— Чисто. Небольшой ветер с купола. Ждут нас.


— Штурман, сколько нам еще топать?


— Километров восемьсот, — отвечает Серегин. — Скоро светать начнет, а там и «Мирный» покажется.


Значит, если в лоб не ударит встречный ветер, нам еще висеть в воздухе часа четыре. Думать ни о чем не хочется. Все ощущения притупляются, приходит равнодушие ко всему, что видишь, — верный признак, что усталость овладевает тобой все больше. Несколько раз плотно закрываю глаза, напрягаю и расслабляю мышцы, наклоняюсь к штурвалу и откидываюсь к спинке кресла — кажется, взбодрился.


— На сон потянуло, Жан? — спрашивает Межевых. — Потерпи, недолго осталось. Или Минькова позвать?


Время течет медленно, но все же течет. Высота дает себя знать: покалывает в висках, начинает болеть затылок. Но лезть в облачность не хочется, сейчас сам Бог не скажет, что под нами: ледник, горы или море? Да и такое безмятежное с виду, серебристое поле облаков в своей глубине может таить, что угодно — обледенение, мощную болтанку, встречный ветер. Серегин будто угадывает мои мысли:


— Жень, пройдем гору Гаусберг, за ней должно быть почище. Гнилое, скажу тебе, место, хлебнем мы еще с ним неприятностей...


Что правда, то правда. Западный шельфовый ледник, купол Завадовского, гора Гаусберг, над которыми нам уже приходилось летать, — места, не доставляющие радости ни человеческому глазу, ни самолету. В них будто сосредоточилась вся неприязнь Антарктиды к нам.


Серегин оказался прав. Облачность оборвалась за шельфовым ледником. Как только мы его прошли, на востоке, словно приветствуя нас, начала разгораться красная полоска зари. Это было как подарок. И будто веселее стало в нашем Ил-14. Проснулся Миньков и, заглянув к нам, поприветствовал экипаж. Межевых, сменивший в очередной раз Жилкинского у плиты, предложил всем горячего чая. У Бойко появилась работа — держать связь с «Мирным», до которого теперь рукой подать. И даже Костырев потянулся в своем кресле так, что казалось, связки разорвутся.


Мы снизились. В багровом свете неба лед под нами окрасился в неправдоподобно мягкий, розовый цвет, а когда подошли к родному аэродрому, день уже вступил в свои права. Антарктида лежала под нами какая-то ленивая и притихшая, ледники сияли ровным голубым сиянием. Небо, подметенное к нашему прилету ветрами, стало высоким и безукоризненно чистым, в самолете все агрегаты и механизмы работали, как часы, — экипажу было от чего впасть в легкую радость. Но Костырев быстро вернул всех к действительности. Когда на горизонте показался «Мирный», голос командира приобрел жесткость, от которой вся эйфория испарилась вмиг:


— Экипаж, у нас на борту две тонны взрывчатки. Сейчас нам предстоит самый сложный этап полета — посадка. Радоваться будем, когда зарулим на стоянку. Прошу всех быть предельно внимательными.


Вся красота мира, которой я начал было восторгаться, поблекла, отошла на третий план. «Он прав, — подумал я. — Пока мы в воздухе, полет не закончен. Хотя так уж устроен человек, что спешит к радости иногда задолго до того, как получает на нее право. И чаще всего обманывается...»


Когда мы приземлились, зарулили на стоянку и выключили двигатели, в кабине повисла та тишина, которую ощущаешь физически после непрерывного рева моторов на протяжении двенадцати с лишним часов. Миньков, улыбнувшись, сказал:


— Артель, эту посадку можно заносить в учебные пособия. Спасибо за работу...


Впрочем, я не прав. Тишину я услышал гораздо позже, после того, как разгрузили и сдали технической бригаде машину, пообедали, вернулись домой. До этого в ушах стоял рев двигателей — в другой тональности, не так явственно, как в кабине, без вибрации, которую ощущаешь всем телом в полете. Тишина пришла вместе с ни с чем не сравнимыми покоем и блаженством, наплывающими на тебя, когда добираешься после тяжелого полета до кровати. Я услышал ветер... Он успокаивающе шумел в вентиляционных трубах, баюкая вымотанное в полете тело. Гул двигателей исчез вместе с этой мыслью: «Я слышу ветер». И я провалился в сон.


Полет с красными лампочками


Через два дня мы снова ушли на «Молодежную» за тем же грузом — за взрывчаткой. Полет, как полет, но, видимо, Антарктиде уже не понравилось то, как мы ночью спокойно разгуливаем над ней. Она без всяких осложнений пропустила нас в небо залива Алашеева, подарила изумительной красоты закат — пылающее золотым багрянцем бесконечное пространство, настоянное на тончайших оттенках голубого, бирюзового, изумрудного, фиолетового и многих других цветов, в котором наш Ил-14 плыл маленькой серебряной рыбкой, раскинув плавники-крылья, сверкая белизной металла и неся на прозрачных кругах вращающихся винтов радугу. Мы смотрели на этот закат, как зачарованные. Изголодавшись осенью и зимой по краскам, которыми, оказывается, так богата природа, наши глаза упивались теперь этим великолепием. Мы были похожи на заблудившихся в пустыне мучимых жаждой путников, которые вдруг набрели на оазис. Только жажда наша была по обыкновенной красоте, мое «я» откликалось на нее всеми чувствами, хотелось плыть и плыть в океане цвета и света, испытывая неизведанное до сих пор наслаждение.


— Петр Васильевич, запроси-ка «Молодежку»...


Корнилов тут же откликнулся: «Ждем. На ВПП штиль, тишина...» Мы прошли второй, третий разворот и тут, на подходе к четвертому, нас тряхнуло. Я подумал, что это случайность, но очередной толчок, под правое крыло, заставил всех насторожиться. Небо оставалось таким же безмятежно чистым, поигрывало красками, но что-то уже изменилось. «Крыши» ледников, ясно видимые в прозрачном воздухе, вдруг начали дымиться. Я инстинктивно рванул свободный конец привязного ремня, плотно впечатал себя в кресло, и тут кто-то грохнул по Ил-14 снизу-сзади так, что он застонал. Костырев мгновенно убрал газ, мы навалились на штурвалы, отдавая их от себя, машина стала носом вниз, будто собиралась пикировать, но сделать ей это не удалось — какая-то неведомая нам сила потащила ее хвостовым оперением вверх.


— Держи ее, Женя, — успел процедить сквозь зубы Костырев, но он мог бы этого и не говорить — я уже слился с машиной, отдавая всего себя ей в помощь.


Ил-14 ухнул вниз, будто был не семнадцатитонной машиной, а перышком чайки, которым шторм играет у прибоя.


Скрежет металла, стон, двигатели срываются на визг. Тут же сбрасываем скорость, под нами невидимо и неслышно взрывается какая-то «бомба», и Ил-14 взрывной волной подбрасывает вверх. Он летит вперед «горбом». Приборы взбесились, стрелки мечутся на циферблатах, силуэт самолета на авиагоризонте пляшет какой-то немыслимый танец, и мне вдруг начинает казаться, что все это происходит не со мной. Штурвал будто живой начинает вырываться из рук. Пока укрощаем штурвалы, следует удар под левое крыло, за ним второй и тут же третий. Черт, хватит ли элеронов?! С огромным трудом вырываем Ил-14, но он опрокидывается теперь на левый борт, и мы проделываем те же операции, что и несколько секунд назад, только с противоположным знаком. Машина вдруг начинает дрожать как в ознобе, — помимо нашей воли ее забрасывает на критические углы атаки. «Только бы не сорвалась, — проносится мысль. — На такой высоте вывести ее не успеем». Реакция Костырева на каждое движение самолета мгновенна, и будь мы на Большой Земле, уже давно спокойно бы приземлились. Мне приходилось там попадать в болтанку, но даже самый свирепый певекский «южак» кажется легким ветерком по сравнению с тем, что мнет сейчас нас в своих объятиях. Страха нет. Все мысли заняты одним — как парировать очередной рывок невидимого, чудовищно мощного зверя, который мертвой хваткой вцепился в наш Ил-14 и треплет его, как охотничий пес подбитую птицу. Даже сквозь рев двигателей слышен скрип металла. Ил-14 теряет скорость и, несмотря на все усилия двигателей протащить его вперед, начинает плашмя проваливаться в пустоту, будто кто-то вдруг выдернул из-под нас весь воздух, на котором, как на сцене, мы выделывали свои танцевальные «па». Костырев отдает штурвал от себя, я помогаю ему, но сопротивление рулей высоты внезапно сходит на «нет». Машина замирает в шатком равновесии, словно ее вдруг поставили на острие иголки, и я чувствую, как все мы, глотнув воздух, замираем, боясь не то что шевельнуться, но даже вздохнуть. Кажется, сделай кто-то из экипажа одно неверное движение и машина скользнет в пропасть. Осторожно скашиваю взгляд на приборы, они тоже замерли «по нулям» — мы действительно стоим неподвижно на высоте в сотне метров.


— Не трогай ничего, Женя, — слышу голос Костырева, но даже голову повернуть к нему некогда. — Сейчас ударит снизу.


Нас тут же, словно по его команде, подбрасывает вверх.


— Бортмеханик, шасси на выпуск!


Его спокойствие действует и на меня, хотя выпущенные лыжи добавляют нам новых забот — это три паруса, в которые ветер вцепляется с удвоенной силой и теперь уже рвет машину, играя в смертельную игру и с ними. Ледник внизу раскачивается, как на качелях. Броски вверх — вниз, вправо — влево следуют один за другим, выбивая из привычного ритма работы сердце. Впрочем, какой привычный ритм? Мы с Костыревым ворочаем штурвалы и давим поочередно на педали с такой силой, что нам бы позавидовали иные тяжелоатлеты, но деваться некуда — успешно завершить полет можно только вот этой адской работой на двоих. «Нам легче, — думаю я, — мы участвуем в том, что называется посадкой. Ребятам хуже — им остается только ждать, чем закончится наша борьба...»


Поразительно то, что внизу под нами нет никакого движения снега, по которому можно судить о направлении и силе ветра.


Бросок. Сейчас должно рвануть вверх. Взгляд на вариометр — стрелка на нуле. Костырев резко сбрасывает газ, и лыжи касаются снега. Мы отдаем штурвалы — от себя, рулями высоты придавливаем машину к полосе. Хотя нам не слышно, что делается за бортом, но уже ясно — там ревет ветер. Катим на стоянку, осторожно подворачиваем нос вверх по ВПП и тут же аккуратненько спускаемся вниз. Все, приехали. Техники набрасывают на Ил-14 тросы с морскими болтами. Убираем газ, стальные нитки натягиваются, но держат машину с таким расчетом, чтобы она могла «играть» под напором ветра, поворачиваясь ему навстречу. Все эти мелкие детали отмечаю уже почти автоматически. Смотрю на секундомер и не верю своим глазам. Мы включили его, начиная строить «коробочку», то есть в тишине, покое, при полном штиле, которые подарили нам возможность полюбоваться закатом. На визуальную «коробочку» в «Молодежной», на посадку уходит обычно минут десять. Прошло двенадцать, но они показались мне вечностью.


Костырев молчит, устало положив руки на спицы штурвала. Хотел бы я знать, о чем он сейчас думает. Ил-14 вздрагивает под ударами ветра, но это уже дрожь скакуна, выигравшего в скачках главный приз. «И этот приз, — думаю я, — его и наша жизнь». Подкатывает станционный вездеход. Командир поднимается с кресла:


— Поехали домой, а то через полчаса здесь уже белого света не увидишь...


Мы одеваемся, берем свои рюкзаки и покидаем самолет. Он стоит, повернув нос навстречу ветру, и мне вдруг становится жаль его оставлять в темноте, один на один с набирающей силу пургой. Если бы мог, забрал бы с собой.


Ребята со станции торопят механиков, все еще колдующих над креплением машины. Горизонта уже нет, он смыт свирепеющим на наших глазах ветром. Косые широкие полотнища серого снега, начинают «бинтовать» окружающий мир. Я понимаю тревогу водителя вездехода — в пургу по Антарктиде лучше не бродить ни пешком, ни на транспортных средствах. Наконец, все в сборе. Мы выруливаем на пробитую к аэродрому от «Молодежной» дорогу, которая уже едва угадывается в свете фар. Сорванный ветром, а теперь еще и гусеницами, снег окутывает вездеход беснующейся белой массой, воруя видимость впереди, переметая колею. Ощущение такое, будто кто-то задирает «юбку» из снега, вспыхивающую за вездеходом, и накидывает ему на голову — на кабину. Я закрываю глаза, вручая свою судьбу водителю вездехода. Его опыт, интуиция, знание дороги должны помочь нам добраться до «нашего» дома. В жестком, холодном, грохочущем, пропахшем сгоревшей соляркой, бросающем тебя на все острые углы и очень тесном пространстве кабины, где мы кочуем сейчас, «наш» дом кажется поистине раем. Ледовый барьер, откуда мы можем загреметь, океан, в который можем уехать, если водитель ошибется, наполняют мир вокруг нас невидимой угрозой. Но вездеход упрямо движется вперед, и меня это успокаивает — если бы водитель сбился с пути, мы, по законам Антарктиды, должны были бы остановиться. А так... А так кто-то из наших провожатых уже кричит, стараясь перекрыть грохот, лязг гусениц и рев мотора:


— Ужинать будете в кают-компании или дома?


— Дома, — принимает решение Костырев.


... Несмотря на усталость, заснуть не могу. Закрываю глаза и словно снова оказываюсь в кабине, где меня качает, бросает вверх и вниз какая-то невидимая сила. Только теперь где-то в подсознании просыпается страх — это он не дает заснуть. Впечатление такое, что, если я усну, мы разобьемся, и, независимо от моей воли, я вздрагиваю каждый раз, как только сон начинает брать свое. А может, это и не страх. Я слышу, как ворочается в своем спальном мешке Костырев, как вздыхает Бойко, как пьет заготовленный с вечера холодный чай Серегин — мои товарищи тоже не могут заснуть. Но все мы молчим. Да и о чем говорить? То, что пережили, пересказать невозможно и незачем — каждый был участником трепки, устроенной нам Антарктидой, будто в напоминание о том, кто в этих широтах хозяин, а кто гость. Рассказать, объяснить что-то можешь лишь после того, как в душе состоялось движение тех или иных чувств и уже есть что вспомнить.


А что чувствовал я? Ужас? Нет. Страх? Тоже нет. Я изо всех сил работал, как биндюжник, управляя лошадью, которая вдруг понесла. У меня болит спина, потому что я вдавливал себя в спинку кресла всей мощью мышц моих ног — так плотнее сливаешься с машиной и точнее реагируешь на ее броски. Болят ладони и плечи, как после хорошей борцовской схватки, где противник был на три-четыре весовые категории тяжелее тебя. «Горят» ступни ног, которыми я упирался в педали управления... А страх? У меня просто не было времени испугаться. Ни времени, ни возможности. Но сейчас воображение услужливо рисует картину того, что с нами могло произойти. Мое «я», у которого впереди долгие часы отдыха, услужливо разматывает ее, как в кино, в котором я сам себе и режиссер, и актер, и зритель... И рождается трагедия, которой не было.


Пурга бушевала четыре дня. Еще несколько дней ушли на расчистку и укатку аэродрома, на заправку и подготовку самолета к вылету, на подвоз и погрузку взрывчатки. Связались с «Мирным» — у них стоит хорошая погода и прогноз не предвещает никаких неприятностей. Здесь ветер тоже стих, небо расчистилось, сумерки подкрались спокойные, нежно-розовые, и от той Антарктиды, что бушевала почти всю неделю, не осталось и следа.


— Пойдем в «Мирный», — сказал Костырев, вернувшись от метеорологов, где и принимается решение на вылет. — Засиделись?


Об этом можно не спрашивать: как в гостях ни хорошо, а дома лучше. Я вдруг поймал себя на том, что теперь, к концу августа, воспринимаю антарктическую станцию, лежащую за 2200 км отсюда, действительно родным домом. Прошло десять месяцев после моего отъезда из Москвы, а жизнь в столице нам кажется далекой и какой-то нереальной.


Занимаем свои места в кабине, прощаемся с Корниловым. Видно, с какой неохотой он отпускает нас в надвигающуюся ночь. Однако работа есть работа, а Николай Александрович — опытный полярник, который знает точную цену всему и в Арктике, и здесь. Работа — на втором месте после ценности (или вернее — бесценности) человеческой жизни. Вспыхивают две цепочки редких желтых огней, одна выше, другая ниже. Плошки зажгли. Выруливаем на старт, экипаж докладывает о готовности к полету.


— Женя, — напоминает Костырев, — главное — не дать ей возможности сползти вниз по уклону.


— Понял, командир...


— Тогда поехали.


Прощально мелькнули под нами огоньки на полосе, дробь ударов о неровности ВПП отыграла свою мелодию на корпусе Ил-14, и мы повисаем в воздухе. Медленный набор высоты, уборка лыж, и Ил-14 соскальзывает к морю. Айсберги огромными серыми «бородавками» разлеглись в заливе, барьер вырисовался черным зубчатым занавесом, отделяющим ледник от замерзшего океана, — мы легли на курс.


— Попью-ка я чайку, — сказал Костырев, снимая наушники, как только улеглись послевзлетные хлопоты. — Давай, Женя, командуй.


Пробегаю взглядом по приборам — все показатели в норме. «Так, наверное, пастух пересчитывает овец после возвращения домой», — думаю я, и ко мне приходит умиротворение. Нет, это не равнодушие, не самообман, граничащий с безразличием, а чувство покоя в душе, когда мир по-доброму, без единого намека на угрозу, принимает тебя и твоих товарищей. Машина идет вверх тяжело, и я ощущаю, как непросто отвоевывают двигатели каждый метр высоты у неба. Медленно разворачивается пространство под нами, тягуче течет время. Плоское небо и плоский ледник смыкаются справа по горизонту, как створки гигантской западни, которая заряжена кем-то, но еще не захлопнулась. От этой нелепой мысли — ну, не может же небо упасть на землю! — меня пробирает легкий озноб.


— Штурман, удаление?


— Полста километров отошли от «Молодежной».


— Бортрадист?


— Связь держу, но появляются помехи.


«Помехи, помехи... Неужели погода все-таки не даст нам спокойно дойти до «Мирного»? — думаю я. — Похоже, что Антарктида слишком спокойно выпустила нас в этот рейс. А помехи — это привет от нее, родимой».


Возвращается Костырев:


— Иди, подкрепись — ночь длинная, работы будет много. Межевых в роли гостеприимного хозяина колдует над плитой в


грузовом отсеке. Почему-то в полете еда кажется вкуснее, чем в кают-компании на Земле.


— Данилыч, как ты думаешь, почему в самолете еда кажется вкуснее?


— Это, когда готовлю я, — не задумываясь отвечает бортмеханик, — а когда Жилкинский — можешь сюда и не приходить.


— Ты Веню не обижай, — присоединяется к нам Серегин, — и, вообще, поскромнее надо быть.


— При чем здесь скромность? — пожимает плечами Данилыч. — Конечно, вы оба молодые, вам что ни дай, все съедите и даже вкуса не успеете почувствовать. И Жилкинский тоже из вашей компании — не то что мы с командиром...


Серегин с Межевых затевают легкую перебранку, спорят о том, кто в экипаже самый большой гурман, какая кухня лучше — русская, грузинская или армянская и кто из них чего бы больше съел. «Мне хорошо с ними, — думаю я. — Настоящие профессионалы, отличные мужики. Вот еще почему мне так спокойно здесь».


Допиваю кофе, возвращаюсь в свое кресло. Костырев, взглянув на меня, кивает головой вперед:


— Видишь?


Вправо и влево, насколько хватает глаз, белесой стеной стоит облачность. Под ней — черная тень, укрывающая и ледник, сползающий с материка, и морской лед на всю ширину горизонта. Глубины в этой черноте нет, она кажется плотной материальной субстанцией, затопившей все видимое пространство между пеленой облаков и льдами.


— Вижу. Как пойдем?


— Думай...


Легко сказать... Облачность лежит низко, и мы можем нырнуть под нее, но где гарантия, что она не придавит нас до высоты айсбергов или островков, которые здесь иногда встречаются. Порой даже один из них может оказаться опасным, если не ведаешь, где точно он лежит. К тому же мы не знаем направления ветра под облаками, а


значит, не сможем точно определить величину сноса машины. В темноте, не ровен час, машину потащит на ледник, а он здесь мощный, круто уходит вверх...


Идти вверх, на ледник? И л-14 залит топливом под самые пробки, две тонны взрывчатки на борту, а если начнется обледенение? Вытянут ли движки такую тяжесть на купол? К тому же идти придется в облаках, не видя подстилающую поверхность. Какое давление здесь — не известно, выставить точно высотомер не сможем, и кто быстрее — мы поднимемся над ледником или он «подползет» под нас, — никто сейчас сказать не сможет.


Ладно, еще вариант. Сейчас зима, облачность в эту пору года не должна быть мощной. Пробить ее и пойти над облаками? А если движок откажет? Садиться вслепую с таким грузом, как у нас? Положим, груз можно сбросить, но сколько на это понадобится времени?!


Вернуться в «Молодежную»? Но это не так просто...


— Командир, — Бойко словно прочитал мои мысли, — Корнилов передает, что они закрылись. Сильный ветер, снег, видимость на нуле.


— Спасибо, Петр Васильевич.


Итак, все ясно — назад дороги нет. Барьер, плывущий справа черной обрывистой плоскостью, начинает мутнеть — мы входим в облачность.


— Экипаж, — голос Костырева спокоен и деловит, — попробуем пробить облачность над морем. Сейчас зима, не думаю, чтобы она оказалась нам не по зубам. Прошу всех быть повнимательнее.


«Что ж, вот и кончился анализ вариантов, — думаю я, — но если бы мне пришлось принимать решение, я выбрал бы именно это». Потуже пристегиваю себя к креслу. Серые мутные пятна налетают на остекление кабины — кажется, кто-то швыряет в нас тряпками. Барьер начинает играть в прятки, — то исчезает, то появляется, чтобы тут же снова нырнуть под облака. Ил-14 словно вязнет в окутывающей плотной мгле.


Костырев держит машину в наборе высоты, но если уходить от земли так медленно, как сейчас, облачность пробьем не скоро.


— Командир, может, добавить газку? Быстрее вылезем наверх. Он смотрит на приборы, потом на меня:


— Топливо, Женя, — это наш главный козырь сейчас. Нам топать еще долго, и кто знает, что ждет впереди, Пока у тебя есть топливо, ты — король. Сейчас еще нет обледенения и болтанки и потому спешить вверх не будем.


— Ясно...


Но болтанка, а за ней и обледенение не заставили себя ждать. «Похоже, мы все глубже заползаем в гнилое место, — думаю я, глядя на тускнеющий на глазах аэронавигационный огонь на конце крыла. — Облачность уплотняется и его видно все хуже». Машину плавно, словно на большой пологой волне, поднимает и опускает, и тут же она попадает в зону турбулентности. Нас начинает швырять, как в байдарке на горной реке. Скорость снижается на пять, десять, пятнадцать километров в час.


— Данилыч, — Костырев все так же спокоен, — похоже мы начинаем хватать лед. Открой заслонки подогрева воздуха и попробуй побороться с обледенением.


— Сделано, командир.


Костырев добавляет мощности двигателям, чтобы побыстрее всплыть из этого океана мрака к звездам, но не очень-то они нас ждут. Во всяком случае, пляшущая стрелка вариометра танцует в пределах нескольких метров, что может означать лишь одно — высота прирастает медленнее, чем нам бы хотелось. Возвращается Межевых, усаживается на свое место между мной и Костыревым, резким движением затягивает привязной ремень.


— Женя, посмотри, что за бортом, — просит Костырев. Достаю хранящийся справа от меня в специальном углублении фонарь, включаю его. Картина, которую вижу сквозь затянутое морозной дымкой боковое стекло, мягко говоря, нерадостная. Крыло и капот двигателя сверкают словно хрустальные.


— Командир, лед прозрачный и прихватили его немало.


— Дай-ка фонарь.


Костырев осматривает левое крыло. Прозрачный лед — самое большое зло, которое рождается в процессе обледенения. Он нарастает быстро, ложится плотно, словно клей, изменяет профиль крыльев, оперения, лопастей винтов, что приводит к потере аэродинамических качеств машины и интенсивному увеличению веса. Костырев возвращает фонарь:


— Похоже, придется поработать...


Болтанка усиливается, лед нарастает, я ощущаю его тяжесть каждой мышцей рук и ног, поскольку все энергичнее приходится действовать штурвалом и педалями. Ил-14 валится на правое крыло, а когда мы парируем это его движение, выравнивается и, «хлопнув» элеронами, тут же начинает крениться влево. И это раскачивание, и попытки самолета то задрать нос вверх, то рвануться в пике, приходится пресекать, мгновенно реагируя на каждый удар стихии, разбушевавшейся в небе. У нас нет права на малейшую ошибку. Секунды кажутся минутами, минуты — часами, часы — вечностью... Мыслей никаких нет — все силы уходят на борьбу со штурвалом и педалями, и наступает момент, когда мне начинает чудиться, что Ил-14 затеял с нами игру, сам того не понимая, чем она может кончиться и для него, и для нас. Высота две тысячи пятьсот метров... И экипаж, и двигатели начинают ощущать нехватку кислорода.


— Командир, если идем правильно, мы где-то на траверзе озера Ричардсон.


Костырев едва заметно кивает головой — приходится экономить каждое движение. «Ноги и руки дервенеют, надо...» Но я не успеваю закончить мысль — на меня совершенно неожиданно наваливается Межевых и пытается через лобовое стекло разглядеть что-то в темноте. Что-то, что притягивает его, как магнит. Мне и без того трудно держать машину в нужном положении, а тут еще Данилыч давит всей своей массой. Силуэт самолетика на авиагоризонте начинает угрожающе клониться влево, усталость вмиг сброшена, мозг работает холодно и четко.


Костырев приходит на помощь:


— Толя, не дави ты так на второго пилота — задушишь, — слышу непривычно ласковый голос командира. — Да и что ты в такой тьме увидеть хочешь?!


Быстрым движением добавляю мощности двигателям, они тут же «откликаются», управлять машиной становится легче и можно немного размять онемевшие руки и спину.


— Ничего, Толя, ты просто устал, — голос Костырева звучит все так же успокаивающе. — Иди, отдохни, попей чайку, ты, ведь и так уже которые сутки на ногах. Тебя сменит Жилкинский, он немного отдохнул.


Межевых тяжело поднимается и уходит в грузовую кабину.


— Озеро Ричардсон... Серегин напомнил о нем.


Черт! Как я не догадался сам?! За несколько месяцев до нашего прихода в Антарктиду два экипажа Ан-6 забросили на это самое озеро геологов. По рассказам тех, кто там бывал, место глухое, неприветливое. Вода промерзла до дна. Разбили полевой лагерь, поставили палатки, оборудовали стоянки для самолетов. Но начался ураган. Бортмеханики — наш Данилыч и Саша Батынков, которые в это время находились на Ан-6, попытались спасти машины: загрузили в них балласт, привязали машины, как сумели. Но ничего не помогло — оба Ан-6 сорвало с якорей, перевернуло на спину, поволокло... Здорово помяло Межевых, получил переломы Батынков. Но дело не в физических травмах. Похоже, непредсказуемость, коварство, мощь, с которыми Антарктида в течение нескольких минут расправилась с машинами и людьми, оставили свой неизгладимый след в душе Данилыча. И вот теперь, в условиях тяжелейшего полета, при одном упоминании названия озера, возможно, сработал какой-то спусковой механизм и что-то в подсознании на миг дрогнуло. Перегрузки двух экспедиций — предыдущей (восьмой) и нашей (девятой), в которых он работал, усталость, накопившаяся за последние рейсы, чудовищное напряжение сегодняшнего дали себя знать.


И если я сейчас рассказываю о нашем полете, не упуская ни одной малейшей детали, то только в надежде, что он научит тех, кто летает в высоких широтах, более бережно и чутко относится к тем, кто рядом...


... Стрелки на приборах, бледно фосфоресцируя, мечутся, дрожат, становятся толще, призрачней — глаза так устали, что, когда плотно сжимаешь веки, давая им на миг возможность отдохнуть, вместо обычной в таких случаях успокаивающей темноты — видишь лишь чудовищную пляску серебристых, красных, желтых, голубых искр.


Страшно, до физической боли, хочется курить. Не пить, не есть, не спать, не отдыхать — курить. Но даже на одну затяжку сигаретой нет времени — от штурвала нельзя оторваться ни на секунду, он, как живой, бьется в руках, пляшет, замирает, вырывается...... Все чаще усталый мозг вынужден давать команду пальцам, уже давно потерявшим чувствительность: «Держать! Держать!...» Руки чужие.


— Штурман, где мы?


— По расчету проходим «Моусон»...


Голос у Серегина тусклый, что может означать лишь одно — Юра вымотан до предела. Вот кому я сейчас не завидую, так это ему — на протяжении нескольких часов он вынужден в ревущем, прыгающем, темном мире, который болтает Серегина, как моряка в хороший шторм, считать, считать, считать до одури, умножая, деля, складывая и вычитая тысячи цифр, пытаясь прийти к какому-то результату, определить скорость, время, снос, придать этим данным какой-то смысл, загнать в сетку координат на карте точку, которая и есть все мы — шесть человек, движущихся в небе в сторону «Мирного». В который раз включены рулежные фары, и опять поток трассирующих очередей из миллионов снежинок бьет в остекление кабины. Возникает ощущение, что начинают гореть подошвы унтов. Невольно перевожу взгляд вниз, на ноги — нет ни дыма, ни огня. Значит, вот как дает себя знать многочасовая работа с педалями управления в условиях болтанки — жжет подошвы, будто у меня под ногами не холодный металл, а угли костра.


— Бортрадист?


— «Гухор», командир, — Петр Васильевич словно извиняется за то, что в эфире тишина. «Гухор» на языке полярных радистов означает непрохождение радиоволн. Бойко редко употребляет этот термин, только тогда, когда этот самый «гухор» съедает все его бесконечное терпение, с которым он ищет в эфире отклик на свой зов.


Прошли «Моусон», австралийскую полярную станцию. Прошли, если... расчеты Серегина соответствуют истине. Но всем уже давно ясно, что ориентировку мы потеряли, и где находимся сейчас, не сможет сказать никто в мире. «Моусон» нас не слышит — там, внизу, стоит глубокая ночь и люди спят. К тому же, наверняка, у них бушует пурга. Да и не предупреждали мы их о том, что будем над ними лететь.


Костырев потихоньку убирает мощность двигателей, экономя топливо, и Ил-14 все больше «повисает» у нас на руках. Я понимаю, что он абсолютно прав — за это время нас могло снести в море, на ледник, к черту на рога, а выбраться к «Мирному» мы сможем, если будет на чем лететь. Но чем меньше скорость, тем тяжелее пилотировать машину, а силы у нас с командиром и так на пределе.


— Михаил Васильевич, похоже, мы ушли из зоны обледенения, — говорю я, и голос кажется чужим после долгого молчания. — За бортом минус тридцать.


— Вижу. Сейчас немного разгоним машину, разогреем ее. Высота три тысячи сто метров. Костырев чуть отдает штурвал от себя, и кажется, что Ил-14 с облегчением принимает этот подарок. Скорость нарастает, улучшается продувка противообледенительной системы, увеличивая количество теплого воздуха, которого ей так не достает.


«Теперь его должно хватить для сброса льда, — думаю я. — По-моему, болтанка стала поменьше. Или я настолько устал, или так к ней привык, что это мне кажется?» Нет, машину стало бить меньше, да и приборы говорят то же самое.


Сплошная чернота за остеклением, в которой мы так долго шли, что, казалось, она никогда не закончится, вдруг редеет, перед нами распахивая занавес, пропуская в звездное небо. Мы пробили обширнейший циклон, пройдя в нем с запада на восток... Сколько же мы пролетели?


— Женя, включи автопилот.


— Сделано, командир.


— Штурман, «хватай звезды».


— Уже беру.


Мы выскочили на чистую «поляну», но облака уже снова чернеют впереди огромными горами. Включаю автопилот, опускаю руки, несколько раз сжимаю пальцы. Тупая боль разливается по ладоням, суставам, мышцам. Выйти, размяться? Но уже снова начинает побалтывать, мы опять влезаем в облачность.


— Штурман, где мы?


— Идем на восток...


— Это все?


— Все.


Юра успел по звездам лишь приблизительно определить местонахождение самолета. Не густо. Значит, полную ориентировку восстановить не удалось. В этом нет ничего странного, наш Ил-14 слишком долго был игрушкой ветров, присутствие которых мы так отчетливо ощущаем собственными руками и ногами. Но куда они нас носили и несут? Болтанка, которая снова треплет нас, в Арктике показалась бы мне сильной, а здесь выглядит весьма умеренной. Все познается в сравнении. Включаю фары, их мертвенно-белый свет упирается в экран — мы в облаках. Нет, он нам ни к чему.


— Пойдем на север, может, услышим «Мирный», — в голосе Костырева нет и намека на волнение. — Петр Васильевич, будь начеку.


Высота три тысячи, курс триста шестьдесят градусов. Итак, командир решил применить испытанный метод восстановления связи, который открыли те, кто летал здесь до нас. Суть его в том, что над морем, где повышенная влажность и другой состав атмосферы, радиосвязь восстанавливается быстро. Над ледником ее либо вообще нет, либо она хуже, чем над водой.


Время, кажется, уже давно идет по своим законам, то убыстряя, то замедляя ход. Все чаще бросаю взгляд на топливомер. Ловлю себя на том, что начинаю мыслить так, как Ил-14, если бы был живым существом. Я чувствую его, как собственное тело, — сейчас нам очень трудно, и мы устали.


В кабине становится теплее, но это я замечаю как-то мимоходом. Костырев снова сдвигает рычаги управления двигателями чуть назад — тембр их гула становится ниже, а скорость Ил-14 падает до двухсот пятнадцати километров в час. «Он почти «вывесил» машину, мы на грани срыва в глубокую спираль, — совершенно спокойно думаю я. — Пилотировать загруженный Ил-14 на такой скорости в неспокойной атмосфере не просто тяжело — предельно трудно». Оглядываюсь назад и ловлю совершенно измученную улыбку штурмана. Серегина, похоже, здорово укачало, его лицо даже в желтом свете лампы, кажется серым. Молча, сутулясь, неподвижной глыбой застыл за моим левым плечом Жилкинский. Петр Васильевич Бойко отстукивает точки и тире, которые вот уже десятый час никто не слышит, хотя, по расчету, «Мирный» должен находиться уже недалеко.


Снова взгляд на приборы. Топливо, топливо...


— Ну что, бортрадист?


— Пусто, командир.


— Тогда возвращаемся на юг.


Значит, «Мирный» нас не слышит. Мы или не «доехали» до него, или он уже позади. В кабине внешне ничего не изменилось: так же молча пилотирует самолет Костырев, Жилкинский сидит чуть позади, упершись локтями в колени, что-то считает Серегин и стучит ключом Бойко, но я ощущаю, как нарастает напряжение. Оно просачивается из темноты за бортом, из радиомолчания мира, к которому наш бортрадист пытается пробиться россыпью точек и тире... В сигналах нет никакой интонации, они не окрашены ни тембром, ни теми чувствами, которые вольно или невольно выдает голос человека, но я — то знаю, что за сухим постукиванием ключа кроется уже нечто большее, чем желание сказать, что мы еще в полете.


Костырев снова чуть убирает ручки газа назад. Непосвященному человеку это мало о чем говорит, но для нас, членов экипажа, в этом движении раз за разом открывается океан информации — значит, машина стала еще легче, потому что топлива с каждой секундой становится все меньше. Нам нужно его экономить, максимально снизив расход, чтобы подольше хватило. Мы не знаем, где находимся, и не можем рассчитать, когда совершим посадку... Даже в едва уловимом движении руки командира заметно нарастание напряжения.


От той праздничности, жажды работы, с которыми мы взлетали с «Молодежной», не осталось и следа.


Снова поворачиваем на восток — штурман убежден, что до «Мирного» мы не дошли. Серегину сейчас труднее всех — в первую очередь в его обязанности входит (как написано во всех документах) «предупреждение случаев потери ориентировки», а ее-то мы и лишились. В экипаже — профессионалы, все понимают, что вины штурмана в этом нет, но я хорошо знаю Серегина — в душе он все равно считает, что наши блуждания в неизвестности — его вина. Даже если бы все мы сейчас начали разубеждать его в этом, у нас бы ничего не вышло. Так бесполезно разубеждать любящую мать, что в несчастье, которое случилось с ее ребенком, даже вдалеке от нее, нет ее вины. «Не доглядела», — говорит она...


Снова поворот на север, тишина в эфире, возвращение назад, полет на восток...


— Будем снижаться, — сказал Костырев. — Попробуем выйти под облака.


Я взглянул на высотомер. 2500 метров... Если мы недалеко от «Мирного», то запас высоты у нас есть. Во всяком случае до 1500 — 1200 метров особых неожиданностей быть не должно. А если нас забросило на купол? Снижаемся очень медленно, по одному метру в секунду, осторожно, если можно так сказать, почти наощупь.


Под облака вышли минут через сорок. Мы поняли это по едва заметному отсвету зари впереди. Значит, идем на восток правильно. Связь, где связь?! Мир вокруг нас окутан серой пеленой, кроваво-красное пятнышко впереди не в счет, этого света не достаточно, чтобы мы могли увидеть, что под нами. Радиовысотомеру доверять нельзя — он «прошивает» фирн, часть ледника и показывает не истинную высоту машины над подстилающей поверхностью, а «цену на дрова», как любит говорить Миньков. Каково-то ему сейчас в «Мирном»? Мы взлетели с «Молодежной» уже больше двенадцати часов и с тех пор растворились в бесконечном морозном мире. Какие мысли только не приходят в такой ситуации, чего не нарисует воображение?... Связи нет. Значит, ледник где-то рядом. Это невозможно объяснить, но я его чувствую. Огромный черный зверь затаился в засаде где-то справа и равнодушно ждет, когда мы перестанем бороться.


Снова поворот в сторону моря. Костырев, видимо, тоже ощущает присутствие ледника, потому что разрыв во времени между галсами становится короче, и на юг мы не лезем.


— Черт! Все-таки загорелись...


Комментарий Костырева короткий, но и без него всем ясно — топлива осталось минут на сорок — сорок пять на нормальном режиме, потому что на приборной доске вспыхнули красные лампочки аварийного остатка горючего. На «затянутом» режиме работы двигателей его хватит на час или чуть больше, но от этого не легче. Мы по-прежнему не знаем, где летим. Полоска зари на востоке становится все шире, ее отблеск чуть подсвечивает кромку облаков, под которыми мы ползем, но внизу все так же темно.


— Командир... — в голосе Бойко прорезается что-то, что заставляет нас замереть, — командир, есть связь с «Мирным»!


«Где вы там болтаетесь?» — в этой фразе Минькова все пережитое им за ночь: тревога за нас, мучительное ощущение беспомощности, когда ничем не можешь помочь экипажу, затерянному в ночи, радость, что мы вышли на связь...


«Идем под облаками. Что у вас?»


«Погода отличная. Видимость километров пятьдесят. Небо чистое».


«Мы не знаем, прошли вас или нет»...


Костырев разворачивает Ил-14 на юг. Через семь минут полета связь прерывается. Значит, ледник где-то рядом, может даже под нами.


Светает. Вот я уже ясно вижу лица Костырева, Жилкинского, Серегина, Бойко... «Неужели и у меня такое же серое и усталое лицо?» думаю я, но эта мысль тут же исчезает. Мозг работает четко, ясно, но только в том «диапазоне», в котором идет полет.


— Похоже, до «Мирного» мы еще не доехали, как считаешь, штурман?


— Я почти уверен в этом, командир.


Костырев снова «прибирает» газ. Мы понемногу снижаемся. Ил-14 еще на какую-то невидимую величину приближается к той кромке, за которой нас подстерегает сваливание, и потому приходится искать в себе все новые и новые силы, чтобы удержать машину от этого. Уже дважды мне казалось, что их у меня больше их не осталось, и я чисто инстинктивно добавляю газ, увеличивая скорость, чтобы стало хоть чуть легче держать машину в полете. И оба раза Костырев, не говоря ни слова, «подбирал» газ.


Рассвет берет свое. Мир вокруг нас начинает обретать очертания. Под нами серая пустыня, но понять, что это — шельфовый или материковый ледник, невозможно. Скорее всего, шельфовый, потому что в нескольких минутах полета на север прорезается связь с «Мирным», а здесь — тишина. Радиовысотомер показывает, что мы идем высоко, но снег вот он, метрах в трехстах. Красные лампочки продолжают гореть. Их свет режет глаза, кажется невыносимо ярким, хотя я понимаю, что это не так.


— Экипаж, пока есть топливо, начнем подыскивать площадку для посадки, — Костырев невозмутимо спокоен, будто нет у нас двух тонн взрывчатки за спиной и коробки с детонаторами у меня под сиденьем, и мы не бредем неизвестно где, а совершаем прогулку. — Второму — пилотировать по приборам, не отвлекаясь ни на что. За пятнадцать — двадцать минут до посадки груз отправим за борт...


Сколько на земле не проигрывай ситуации с вынужденной посадкой, все равно в реальной обстановке она всегда неожиданная и более жесткая из-за дефицита времени.


«Пилотировать по приборам»... Легко сказать. Почти тринадцать часов в кресле превратили твое тело в комок непослушных, пропитанных болью мышц и суставов, которым приходится приказывать сделать то или другое движение. В обычной жизни кажется, что мое тело и есть я. Но сейчас это лишь живой инструмент, механизм, который преобразует информацию, которую я получаю с приборной доски, в прямолинейный полет Ил-14 на определенной высоте.


— Командир, трещины...


— Вижу.


— Это какой-то доисторический бедлам, — в голосе Серегина удивление, — я ничего подобного никогда не видел.


— Неуютное местечко, — тянет Жилкинский.


— Разговорчики, — обрывает всех Костырев, — всем усилить внимание.


То, что видит экипаж, не для меня. Мой мир — это доска с круглыми черными глазами приборов, по которым я определяю состояние нашего самолета и его положение в вымороженном и пустом пространстве. Где ты, «Мирный»? Твой голос мы откуда-то изредка слышим... Почему ты играешь с нами в прятки? Где наш аэродром, такой родной и знакомый до последнего передува? Антарктида молчит. Она ждет. Угрюмый свет красных лампочек — это «таянье» топлива в баках. Но пока они горят, у нас остается надежда.


Как на посадке пролетевшую мимо бумажку, или птицу, которые фиксируешь в зрительной памяти, не отрываясь от управления, так и сейчас на какое-то мгновение в поле зрения что-то мелькнуло.


— Черная точка на горизонте, — кажется, я сказал это тихо, но все услышали. Приник к лобовому стеклу Костырев, Жилкинский сжал мне плечо, тоже рванувшись вперед.


— Гаусберг, — в голосе Серегина зазвенела радость. — Это Гаус!


— Не может быть, — почему-то вырвалось у меня. Напряженность в кабине сменилась радостью и возбуждением. Наверное, так чувствует себя команда терпящего бедствие корабля, когда услышит чей-то крик: «Земля!»


— Мы над Западным шельфовым ледником, — Серегин отлично изучил этот район раньше и по картам, и в полетах, которые мы здесь выполняли. — А чернеет северная сторона горы Гаусберг. Она, как уголек, видна на белом. С юга, с ледника мы бы ее не заметили — она снегом забита. Женя, держи курс на нее...


Мы молчим, а Серегин говорит, говорит... Что же, он имеет на это право. Ночью в облаках, без радионавигационного обеспечения с «земли», не зная, в какие игры играют с нами ветры, всего лишь один раз «ухватив» звезды, Серегин, все-таки вел нас правильно. А ведь мы еще и семь раз меняли курс, уходя в море на поиски связи... Тринадцать часов он жил в мире цифр, уравнений, формул, боролся с Антарктидой, которая воровала скорость, сбивала с курса, прятала звезды и вынуждала лгать компасы. Гора Гаусберг, на которую мы теперь шли, стала судьей в этой схватке. Сейчас победил Серегин. Антарктида этой победы не простила. Через двадцать два года она «отыгралась» здесь же на экипаже Виктора Петрова, а пока...


— Штурман, потопаем в «Мирный» вдоль берега, не над ледником. Курс?


— Командир, курс сто двадцать два градуса.


Костырев мог и не задавать этот вопрос — ориентировка восстановлена, видимость улучшается, — вон уже видна группа знакомых айсбергов. Но надо же воздать должное штурману за его работу, даже если полет еще не закончен?! Я глубоко вздохнул один раз, второй... Дышится легко, хотя красные лампочки горят по-прежнему. Но теперь в их свете уже не было тревоги. Ну, подойдет горючее к концу, значит сядем на припайный лед. Даже если повредим лыжонок, у Минькова два Ли-2 в полной готовности к вылету стоят. На них нам и топливо подвезут, и людей подошлют для ремонта. Лед крепкий, за зиму набрал толщину, по нему и тягачи смогут пройти. В любом случае мы уже почти дома, и Антарктиде машину не отдадим. А вот при вынужденной посадке на куполе, в незнакомом месте, она могла бы и поживиться нашим Ил-14, если бы мы подломались серьезно.


— Командир, есть дальняя связь.


— Запроси погоду, Петр Васильевич. И скажи, что идем домой, хотя горючее на пределе. Пусть готовятся к приему.


Костырев снова убирает газ, но теперь это не вызывает во мне никакого внутреннего протеста, да и управлять легче при хорошей видимости. Уж очень не хочется садиться во льдах, создавать хлопоты и людям в «Мирном», и себе. Пришло какое-то успокоение, появились силы, наверное, в спорте это называют «вторым дыханием». А может, просто срабатывает притяжение «Мирного» и мое уставшее до предела тело, подлетая к родному аэродрому, бросило в работу последние резервы?


— Командир, я кофе приготовил. Костырев вопросительно смотрит на меня.


— Пейте, Михаил Васильевич, я в норме.


Межевых приносит чашку командиру, и тот пьет горячий кофе, не покидая кресла. Затем наступает моя очередь.


— Погода в «Мирном» звенит, — Бойко рад нам сообщить хорошую новость.


— Попроси, пусть пустят несколько ракет.


Мыслей никаких нет. Все внимание на приборы и, конечно, топливомеры. Никогда бы не поверил, что они могут гипнотизировать, но это так. Держась взглядом за береговую черту, скользящую справа, я, кажется, ни на миг не выпускаю из поля зрения и стрелки, дрожащие у нулей. В кабине снова повисла тишина. Костырев «вывесил» Ил-14 на лезвии бритвы. Самолет подрагивает, словно по нему вдруг пробегает дрожь озноба — он идет по невидимой кромке, которую мы оба ощущаем всем своим существом.


— Командир, вижу ракету, — в голосе Серегина не осталось и следа от былого возбуждения.


Костырев молча кивает головой. Внизу под нами медленно — слишком медленно! — ползут места, над которыми мы можем бы лететь даже с закрытыми глазами. Стрелки уже прочно легли «по нулям», красные лампочки светят равнодушно — свое дело они сделали, в баках остался незамеряемый остаток топлива.


— Васильич, скажи Минькову, что садиться будем с ходу.


— Хорошо, командир.


Двигатели гудят ровно, но мне вдруг начинает казаться, что в их работе что-то меняется. Нет, обороты, температура головок цилиндров, масла, давление в системе — норме.


— Выпустить шасси, — голос у Костырева бесстрастный и спокойный.


— Шасси выпущено.


Острова Строителей приближаются справа и спереди. Они что — застыли?


— Вижу ВПП, — это Серегин.


Все. Если раньше еще была возможность уйти куда-то в сторону, то теперь мы можем сесть только на полосу. Заходим с запасом высоты. Скорость, закрылки, скорость снижения, удаление, высота... Мозг работает в привычном режиме, просчитывая входящую информацию, а руки — ноги доводят команду до машины. Проходим барьер.


Выравнивание. Ил-14 чуть приподнимает нос и лыжи едва слышно касаются снега. «Полосу-то как хорошо укатали, — проносится мысль, и тут же ее сменяет другая. — Что с левым двигателем?» А ничего... На пробеге он «съел» последнее топливо и заглох. Подошел тягач, подцепил Ил-14 и потащил на стоянку.


Я вдруг поймал себя на том, что не чувствую ни радости, ни какого-то облегчения, только опустошенность. Не хочется говорить ни с кем и ни о чем. Ну, пришли и пришли... Молча оделись, так же молча вышли из самолета. Миньков, нужно отдать ему должное, тоже не стал ни о чем спрашивать, лишь сказал:


— За машину не беспокойтесь. Давайте, артель, домой... Приехали. Молча разделись. Молча разбрелись по комнатам, побросали рюкзаки.


— Командир? — я вопросительно взглянул на Костырева.


— Доставай.


Я вынул флягу питьевого спирта, лежавшего у меня как неприкосновенный запас. Подошли Межевых с Жилкинским — они жили в «техническом домике» недалеко от нас. Без слов накрыли стол на кухне, молча выпили по стопке, по второй... И только теперь мы заговорили.


... Заснуть не могу. Это кажется странным — позади почти четырнадцать часов в небе, труднейший полет, можно, наконец, сбросить накопившееся напряжение, а сон не идет. Вспыхивают в памяти какие-то эпизоды нашего рейса, бьют в глаза очереди из снежинок... Только наплывает забытье, как тут же начинает казаться, что я в кабине, пилотирую Ил-14 и за штурвалом засыпаю. Вздрагиваю всем телом, прихожу в себя и с огромным облегчением вижу, что я — дома.


С этой мыслью заснул, а утром она всплыла снова: «Мы — дома...» Я открыл глаза. И вдруг очень остро ощутил, что настоящий мой дом далеко, там, где есть запахи, краски, жена, дети, друзья... Где осталась обычная жизнь, радостей которой почти не замечаешь, пока живешь ее ежедневными заботами. Чтобы оценить эти радости, надо уехать так далеко, как уехали мы. И вот теперь до острой душевной боли захотелось вернуться к ним. Но...


Остаемся на новый сезон


Миньков ввалился к нам, когда мы заканчивали пить чай. Разделся, подсел к столу. Ему тоже поднесли кружку на блюдце.


— Ну, артель, оклемались после вчерашнего полета?


— Оклемались, — сказал Костырев, — но все кости до сих пор болят.


Миньков лишь молча кивнул головой. Его молчание насторожило нас — было ясно, что командир отряда пришел с новостью, не очень радостной. За то время, что мы прожили в Антарктиде, людей, с которыми работаешь, начинаешь понимать каким-то шестым чувством.


— Ладно, Борис Алексеевич, не тяни душу. Выкладывай, с чем пришел, — не выдержал Мельников, тоже подсевший попить чай с нашим экипажем.


— В общем так, — Миньков отодвинул кружку. — Пришла телеграмма из Москвы. Нам предлагают остаться поработать сезон в десятой САЭ. Летчиков на замену нам не послали.


В домике повисла тишина. Где-то капала вода, тихонько поскуливал ветер в трубе.


«Вот и съездил домой, — подумал я. — Размечтался».


— Это кто же такой умный за нас все решил? — зло спросил Костырев, исподлобья глядя на Минькова.


— В Москве и Ленинграде посчитали, что отправлять летные отряды на сезон и зимовку слишком дорого для государства. Поэтому просят нас остаться, сделать работу по обеспечению станций всем необходимым и уйти домой не с первым кораблем, а с последним, — в голосе Минькова проскользнули виноватые нотки, хотя такое решение принимал не он. — В общем, повторить программу прошлого лета.


— Повторить?! — Костырев не на шутку разозлился. — А меня они спросили, хочу ли я повторить? Их спросили? — он широким жестом обвел рукой всех, кто сидел за столом. В комнате наступила тишина. Это известие было настолько неожиданным, что мысли о скором отъезде, о доме как-то спутались, сбились... Рушились все планы, и я вдруг почувствовал себя заброшенным и одиноким. По лицам ребят я понял, что они тоже растеряны — такого удара никто не предвидел.


Миньков долго молчал, пережидал, пока утихнут наши эмоции, а потом заговорил — тихо, спокойно, как умел только он:


— Вот что, артель. Решение принято и, на мой взгляд, не самое глупое. Вы знаете, что мы здесь зимовали на тот случай, если где-то на какой-то станции случится беда и надо будет лететь на помощь. О том, в какую копеечку обходилось это дежурство государству, можете судить и считать сами. Сейчас станции обустроены, есть свои медсанчасти. Поэтому туда прибудут врачи, которые смогут, в случае каких-то неприятностей, выполнить свои обязанности. А мы свое дело, считаю, сделали.


Второе. Сюда пришли работать хорошие, нет, лучшие летчики Полярной авиации. Вы отлично отстояли вахту на протяжении девяти месяцев. Оставалось нам еще три, ну а теперь еще шесть — семь месяцев. Вы — облетанный, имеющий уникальный опыт полетов, летный состав. Кто лучше вас сделает то, что надо для десятой САЭ? Ну, пришлют сюда новичков, наломают они дров, пока научатся здесь летать. Вы этого хотите? — Миньков обвел всех взглядом. — Я лично считаю, что такое решение — знак высшего доверия Родины всем нам. Его принимали люди, которые в авиации кое-что соображают... И если они выбрали наш отряд, чтобы переломить ситуацию с авиационным обеспечением САЭ, то, наверное, на чашу весов положили все — и наш опыт, и мастерство, и то, что технику не поломали, людей не потеряли, весь объем работ выполнили. В общем, доказали на деле, что кое-что умеем.


А то, что домой хочется? — Миньков вдруг как-то по-детски улыбнулся. — Так я здесь уже четвертый раз, и не было дня, чтобы домой не хотелось... Хочется, потом перехочется, потом сначала.


Все засмеялись, напряжение спало, кто-то снова потянулся к чайнику, пошли разговоры...


Я вернулся к себе, прилег на кровать. Значит, отъезд отодвигается на неопределенный срок. Хуже всего то, что психологически мы уже закончили свое пребывание в Антарктиде и приготовились сдать вахту тем, кто придет нам на смену. Но смены не будет, вместо нее остаемся мы, и — все сначала: разгрузка судов, полеты на «Восток», полеты на сброс к санно-гусеничным поездам, обеспечение «науки», которая уйдет в «поле». Вспомнился прошлый сезон, очарование Антарктидой, жажда работы, когда все было впервые. А что теперь? Усталость, усталость и еще раз усталость... Но я не имею права нежить ее в себе, потому что тогда захочешь оправдать свои упущения и ошибки. О том, к чему это может привести, не хотелось и думать. Значит, надо в очередной раз стиснуть зубы, загнать поглубже в катакомбы души желание уехать домой и заставить себя начать работать здесь «с чистого листа». Так, будто и не было прошедших девяти месяцев, воя пурги, ночи длиной в полгода, изматывающих душу и тело полетов.


Пришел Костырев, тяжело опустился в кровать.


— Не спишь, Евгений?


— Не сплю.


— Как тебе подарок?


— Не радует.


— Ладно, мы-то с тобой вытянем и этот сезон. А вот ребята? Меня тронуло это «мы». Значит, командир видит во мне летчика, равного себе по силам, по профессионализму, по умению терпеть, работать и ждать. Что ж, для начала неплохо. Впервые Костырев дал мне оценку, которой можно гордиться, — этим «мы» он поставил меня на одну ступеньку с собой, а то, что делал он это крайне редко в своей летной практике, было хорошо известно всем.


— Мои дома подождут, — сказал я. — А летать здесь интересно. К тому же, не знаю, попаду ли сюда еще. Так что с моей стороны больше «за», чем «против». У Серегина и Жилкинского ситуация схожа с моей. Петр Васильевич Бойко...


— За этого я спокоен, — сказал Костырев, — наше поколение.


— Тогда, чего вы волнуетесь?


— Мне сначала вас стало жалко. Жены молодые дома остались, дети малые.


— Жены, если умные, поймут.


— Это верно.


Минирую карниз


Взрывчатка, которую мы доставили с «Молодежной», сработала отлично — вершины сопки Комсомольской как не бывало. Это событие стало, пожалуй, последним радостным впечатлением, которое всколыхнуло весь зимовочный состав: наконец-то уйдет в прошлое мучительная обязанность добывать из-подо льда и снега бочки с топливом и маслом. Мне тоже удалось поработать помощником взрывника. Вначале на сопке, а потом на мысе Мабус.


— Ну, как там «Эстония» идет? А «Обь» как? Когда у нас будут? Этими вопросами вконец измотали радистов, и они уже начали прятаться от нас, стараясь пореже показываться на глаза. Но приход кораблей вызвал и ряд проблем: где и как им швартоваться, как вести выгрузку, как переправлять на судно тех, кто уходит домой? Дело в том, что в одной из прошлых экспедиций «Обь» пришвартовалась вплотную к ледовому барьеру, но в один «прекрасный» момент отколовшаяся от него часть ледника ударила по фальшборту, изуродовав обшивку, а волной ледокольное судно швырнуло в океан, как щепку. К счастью, обошлось без жертв, но теперь уже капитан «Оби» Н. Свиридов и старший помощник С. Волков потребовали от руководства САЭ сделать все необходимое для обеспечения безопасности и людей, и судов. После рассмотрения всех возможных вариантов, решили, что корабли будут приходить на рейд милях в двух от барьера. Людей и грузы придется доставлять в «Мирный» и на борт на шлюпках. Но, как говорится, скоро сказка сказывается...


Подойти к мысу Мабус мешает каменный «лоб». Надо делать сходни. Сделали. Огляделись, а над ними нависает ледяной карниз, и когда он сорвется, подтаяв, никто сказать не может. Надо взрывать.


Валентин Трофимов, наш главный взрывник, оглядев добровольцев, выбрал меня:


— Женя, ты самый легкий из нас, поэтому тебя проще всего спустить на веревках под бороду карниза. Смотри, что нужно сделать...


Обвязываюсь веревками, беру пешню и, словно альпинист, начинаю спуск. Внизу шумит океан, передо мной сверкает ледяная стена, но мне не до их красот. Все время не покидает мысль: «Вот этот карниз стоит себе, стоит, но что ему мешает рухнуть именно сейчас, когда я сижу под ним, как муха?!» В памяти помимо воли всплывают происшествия, связанные с непредсказуемым характером Антарктиды, которые тоже не добавляют оптимизма. Нахожу нужное место и тяжелой китобойной пешней начинаю рубить лед. Каждый удар дается непросто, веревки, на которых меня держат, кажутся мне тоненькой паутиной. «Давай быстрей!» — командую сам себе. По спине, по лицу ползут капли пота, хотя я вишу в десятке сантиметров от ледяной стены, излучающей могильный холод. Наконец, ниша готова. Даю сигнал к подъему. Меня вытаскивают. Короткий перекур. Снова спуск, но теперь я бережно поддерживаю ящик со взрывчаткой. Осторожно устанавливаю его в подготовленной нише. Соседство очень неприятное. И хотя разум говорит, что ждать плохого неоткуда, это не утешает. Был бы я профессиональным взрывником, может, и относился к такой работе проще, но я — летчик... На веревке мне спускают детонаторы. Устанавливаю их, и меня осторожно поднимают на карниз. Трофимов находится у взрывной машинки и никого к себе не подпускает, страхуя себя и меня от любой неожиданности. Наконец, все готово.


Взрыв, грохот, пустота на месте ледового карниза. Пейзаж в секунду изменился, открылся океан, «Обь»...


Подходит Трофимов.


— Ты молодец, Жан, — он жмет мне руку. — Я бы взял тебя в напарники.


— Спасибо. Я уж лучше летать буду.


Постоянно находиться рядом со смертью — а именно взрывчатка, детонаторы, бикфордовы шнуры ассоциируются с ней — у меня нет никакого желания. Тем больше уважения испытываю к Трофимову, который выбрал себе столь непростую работу.


— Но это же так опасно — летать, — простодушно удивляется он. Все, кто слышит наш диалог, не выдерживают, смех заглушает звон последних осколков льда, скачущих по склонам в океан.


Домой!


... Когда подошли первые суда со сменным составом десятой САЭ, мы продолжили работу, словно и не было позади сезонных полетов в девятой экспедиции, тяжелейшей зимовки, полетов в «Молодежную» за взрывчаткой. И все же нас можно было отличить от тех, кто только пришел в «Мирный», — по бледной с сероватым оттенком коже на лицах и руках. Мы слишком долго не видели солнца.


Своим чередом шла разгрузка прибывающих судов. Один за другим мы совершали полеты на «Восток», и, хотя ходили туда по хорошо уже обкатанной трассе, каждый рейс требовал особой подготовки, полной концентрации и физических, и душевных сил. Летали с гидрологами, забрасывали в поле и снимали оттуда небольшие научные отряды, ходили к санно-гусеничным поездам... Наравне со всеми выполняли работу, которая нам была положена неписанным Уставом «Мирного». Тоска по дому ушла куда-то на задворки души, и я не позволял ей высовываться оттуда. Не всем это удавалось, как мне, многие торопили события, а время словно замедляло свой ход. И все же настал и наш черед.


... Последняя ночь перед отплытием. Еще и еще раз перебираю в памяти, все ли сделано, что положено. Кажется, все. Машины законсервированы, в домике полный порядок, со всеми попрощался, письма забрал, рюкзак упакован...


«Сколько же я пробыл здесь? Ровно четырнадцать месяцев. Плюс дорога семь недель. Итого... Много, очень много». Я слышу, как ворочается на своей койке Костырев.


— Не спишь, Женя?


— Не спится.


— Вернешься сюда?


— Не знаю. А вы?


— Я снова в Арктику подамся. В моем возрасте поздно привязанности менять, — в темноте вспыхивает спичка, освещая на миг усталое лицо командира, — Антарктиду с наскока не возьмешь, ее любовь завоевать надо, а у меня на это уже нет времени.


— Ну, вам еще летать и летать...


— В Арктике, да, еще поработаю. А здесь — нет. Не сошлись мы с ней характерами, хотя и расстаемся мирно, — в голосе Костырева ловлю легкую усмешку. — Не по мне она...


Он говорит об Антарктиде, как о живом существе, и мне вдруг кажется, что в глубине души этому старому летчику расставаться с ней не так уж легко.


— А на твоем месте, — он глубоко затягивается горьким дымом, — на твоем месте я бы вернулся. Есть в ней что-то... Сниться будет, это точно.


Я молчу. Костырев прав. Все эти дни я рвался домой, а сейчас к горлу подступает ком — уезжать совсем не хочется. Я понимаю, что это минутная слабость, что порядок вещей изменить невозможно и утром снова буду рваться в Союз, но сейчас чувствую то, что чувствую.


— Может, и вернусь, Михаил Васильевич, — говорю я в густую темноту. — Может, вернусь...


... Шлюпку бросает на волнах, ветер становится все свежее, бьет в лицо ледяными брызгами, дизелек коптит, но никто этого не замечает — все смотрят туда, где остается «Мирный», машут ребятам, стоящим на барьере. Они становятся все меньше, меньше...


— Касатка! — вдруг выдыхает кто-то.


Точно. Рядом с бортом нашего небольшого бота пристроилась касатка — самый страшный зверь океана. Мне не раз приходилось видеть, как она пожирает тюленей и пингвинов целыми гроздьями. Подходит к припаю, обламывает лед, на котором они устраиваются, и всех, кто свалился в воду в мгновение ока съедает. Ее движения настолько стремительны, что с трудом веришь в шесть тонн, что она весит. «Только такой провожатой нам сейчас и не хватает, — думаю я. — А что, если она...» Но закончить мысль не успеваю, кто-то из пассажиров стреляет ракетой в воду, где темнеет спина китовой акулы.


— Надо выкинуть этого стрелка за борт, — цедит Костырев. — Если она хвостом шевельнет, всех слопает.


Касатка вместе с нами подходит к «Оби» и становится рядом с кораблем и ботом. С трудом перебираемся на корабль, и пока последний из пассажиров не взошел на палубу, она ждала: вдруг кто-то оступится. А потом медленно, неслышно, словно субмарина, ушла в глубину. «Даже прощается Антарктида с нами весьма оригинально, — думаю я, — ничего лучше не придумала, как подослать касатку...»


Серый осенний день заканчивается. С грохотом «Обь» поднимает якоря, дает прощальный гудок. Сквозь обрывки тумана и срывающийся снег виден ледовый барьер. Но вот шум винтов нарастает, береговая черта растворяется, исчезает, она угадывается лишь по вспышкам ракет — мы уходим. Сердце сжимает не то нежность, не то жалость, не то грусть... На палубе почти никого не остается, начинается шторм. Кто-то опирается на борт рядом. Миньков.


— Помнишь наш разговор, когда шли сюда? — в его голосе, глазах и намека нет на насмешку. — Так что «старики» о ней говорили — правду или лгали?


— Похоже, правду.


— А когда побываешь и полетаешь здесь с мое, от этого «похоже» следа не останется, — Миньков зябко ежится. — Ладно, пошли в каюту, ребята стол накрыли.


И я вдруг почувствовал, как хочу домой, домой, домой... Назад шли почти полтора месяца. Свинцовое небо майской Антарктиды по мере приближения к экватору становилось теплее, ласковей. Полярники отогревались в лучах солнца, мир обретал краски, возвращался забытый интерес к нормальной человеческой жизни. Мы жадно вглядывались в нее в портах, куда заходили, часами стояли у бортов, за которыми проплывали незнакомые земли, но мысли возвращались к одному и тому же: «Быстрее бы домой, в Ленинград».


А потом была восторженная, суматошная встреча в Ленинграде. Первым поднялся на борт «Оби» заместитель начальника отдела кадров Полярной авиации Сергей Сергеевич Овечкин. Он понимал, что мы отвыкли от жизни на Большой земле, и взял на себя роль заботливого «дядьки». Перечислил, кто кого встречает, показал, где стоят автобусы, которые должны отвезти нас в лучшую по тем временам гостиницу «Октябрьскую», роздал паспорта и пригласительные билеты в ресторан, где уже был заказан праздничный ужин... Эта забота, неожиданная, непривычная, добрая не только о нас, но и о наших близких, приехавших встретить «Обь», согревала сердце, внушала гордость за то, что мы сделали... На праздничном вечере в ресторане в честь нашего возвращения присутствовал начальник Полярной авиации Герой Советского Союза Марк Иванович Шевелев, представители Минморфлота, Главсевморпути, властей города.


Шевелев поблагодарил всех за ту работу, что была сделана в Антарктиде, отметил высокое летное мастерство экипажей, особо подчеркнул тот факт, что «наука» вполне удовлетворена работой авиаторов на Шестом континенте и намерена с нашей помощью расширять фронт исследований. Он говорил просто, спокойно, без пафоса, но вольно или невольно в душе поднималась гордость, и неожиданно подумал: «Неужели это и обо мне?!» Я огляделся. И вдруг почувствовал, что принадлежу к одному большому сообществу людей, связанных общими целями, работой, которая не мед и не сахар, Арктикой и Антарктидой, о которых мы знаем нечто такое, что не дано знать многим, потому что высокие широты очень скупы в своих проявлениях симпатий и открываются лишь избранным. А объединяет нас — Полярная авиация, этот невысокий, сухощавый человек, ее начальник, знающий истинную цену нашим полетам и работе тех, кто их обеспечивает, не понаслышке.


Как все начиналось



... И этот вечер, и возвращение в Москву, и встреча с сыновьями, и отпуск пролетели, как в счастливом сне. Но где-то в сентябре я поймал себя на мысли, что мне чего-то не хватает. Стал просыпаться по ночам, больше курить. Разгадка пришла в трех словах: «Снова хочу летать». Вот почему с таким непонятным для жены облегчением я встретил вызов на учебу в Кировоградскую школу высшей летной подготовки.


Экзамены сдавали экстерном. Обычно переучивание на должность командира воздушного судна занимало шесть месяцев плюс летная практика, но для тех, кто вернулся из Антарктиды летом 1965 года, сделали исключение — мы ведь опоздали на учебу. Но, видимо, люди, принимавшие решение о том, чтобы допустить нас к экзаменам экстерном, знали цену полетам в Арктике и Антарктиде. Они не ошиблись: школа, которую мы прошли в высоких широтах, дала нам больше, чем любое учебно-тренировочное заведение на материке. В 1966 году мне вручили свидетельство командира самолета Ил-14. Шесть лет прошло с тех пор, как я начал работать в «Полярке», и с каждым годом она становилась все роднее. Может, потому, что в ней было много хороших людей, которые умели отлично работать...


Из воспоминаний М. И. Шевелева (1989 год)


— Главное дело моей жизни — это участие в создании Северного морского пути, а точнее — в авиационном обслуживании Арктики. Как идея Севморпуть существовал несколько веков. До революции лучшие люди России мечтали о нем. Но лишь с первых дней Советской власти этой идее Ленин придал государственное значение. До этого экспедиции организовывались в частном порядке. Многие прекрасные люди — Русанов, Брусилов, Седов и другие погибли потому, что не имели серьезной государственной поддержки.


Гражданская война помешала осуществить экспедицию двух гидрографических отрядов в Арктику, которые должны были отправиться по указаниям Ленина. Но, как только страна приступила к выполнению первых пятилетних планов, задача государственной важности по созданию Севморпути была решена. Именно как государственная.


Перед нами стояли три задачи. Они все равнозначны. Первая связана с национальной политикой. Надо было народам и народностям Севера помочь миновать ряд стадий развития общества и привести их к современной цивилизации. Вторая — разработка богатств Крайнего Севера должна помочь в выполнении пятилеток. Но промышленность там не могла бы существовать, используя традиционный транспорт. Требовались новые подходы. Для этого надо было проложить Северный морской путь и, вкупе с ним, как неотъемлемое условие решений названных проблем, наладить авиационное обеспечение. Без авиации жизнь Арктики немыслима, практика доказала это.


Я спрашиваю себя: почему налаженное, казалось бы, дело было разрушено? И пришел к выводу, что Полярная авиация опередила свое время.


... Области ее работы распределялись примерно так... Первая — ледовая разведка, высокоширотные экспедиции, Антарктида. Вторая — обеспечение нужд местного населения. Как только началось внедрение культуры, авиация и жизнь людей в Арктике стали синонимами. Возьмите любой район. Собрать сессию районного Совета, развезти топливо, керосин, учителей из отпуска вернуть в школы... Мелочи? Но это и есть жизнь. Она остановится, если вы не сделаете, не решите эти мелочи. Лебедев на Ли-2 в Островное привез кино. Киномеханик спрашивает:


— А бензин?


— Какой бензин?


— Кино привез? Не будет кино. На чем движок запустишь?


— Пиши расписку...


Пришлось Лебедеву из самолета сливать горючее. А куда денешься? Где киномеханик возьмет его? Все привозное.


В «Правду» пришла на меня жалоба. От бухгалтера одного из отделений Булунского оленсовхоза, что у него годовой отчет готов, а авиация не везет его отчитываться. А что? — он прав.


... Третья область — трансарктическая трасса, перевозка пассажиров по расписанию. И, наконец, — ударный кулак наших грузовых самолетов. В Хатангский район в 50-е годы две навигации подряд сорвались. Больших самолетов у нас не было еще, так мы на Ил-14 3000 тонн грузов перебросили в Хатангу, Волочанку, Попигай...


А теперь давайте поглядим, что же по этим областям работы получилось сейчас? В большей ли, меньшей ли степени, но все они никак не отвечают требованиям сегодняшнего дня. Их даже нельзя сравнить с днем вчерашним.


Когда пришел Ил-14, отличный, кстати, аэроплан, он совершенно не готов был к работе в Арктике. А как он стал идеальной по своему времени машиной для высоких широт? Только благодаря КБ Управления Полярной авиации, которым руководил Леонид Алексеевич Хохлов, скромнейший человек, великий умница, не боявшийся брать под свою ответственность решения острейших проблем. Дополнительные баки установили, лыжи для него изобрели и испытали... А как увеличивали взлетный вес? Я отправился на Диксон, к Михаилу Алексеевичу Титлову. Аэродром там сложный. И вот начали летать. И научили ведь взлетать Ил-14 весом в 19,5 тонны! Некоторые командиры самолетов и по двадцать тонн ухитрились загружать. Под ответственность командира... Но я вернусь к истокам Полярной авиации, в двадцать девятый год. Над нами тогда начали подсмеиваться, а иногда и не совсем по-доброму, дескать, у вас Полярная авиация — это нечто вроде штрафного батальона. Почему?


Талантливый народ, как правило, не очень уживчивый. Гражданская авиация тогда только набирала силу, из нее мало людей к нам приходило, шли, в основном, из ВВС. Кто-то начальству не угодил, где-то что-то «ляпнул»... А критериев по приему на работу у нас было два, очень похожих на те, что действовали в Запорожской Сечи:


— Ты за Родину готов жизнь отдать?


— Готов.


— А летаешь как?


— На «хорошо» и «отлично».


— Тогда ты — наш казак...


На официальную биографию мы как-то сквозь пальцы глядели. Почему Ляпидевский к нам пришел? Кому-то не понравилось, что у него отец священник. Штепенко... Этот во время внутрипартийной дискуссии в двадцатые годы бухнул, что троцкистов надо не выгонять из партии, а перевоспитывать. Его — раз из кандидатов в члены партии, и — к нам.


Я, можно сказать, горжусь тем, что у нас в Москве в Полярной авиации, практически, ни одного человека не репрессировали в самые страшные 37- 38-е годы. В Красноярске, в Николаеве-на-Амуре, в Якутске брали людей. Галышева, например... Но мы всех отбили, и тех, кого арестовали, повыпускали перед войной. Были, правда, люди, которые пострадали, потому что слишком «испуганные» показания сначала на других давали, а потом им же это поставили в вину. Но тема репрессий — это огромная большая тема, требующая отдельного разговора...


Давайте вернемся к командирам. Что это были за фигуры в Полярной авиации, как их готовили? У нас на командира «ставилось» все. Более того, на любом собрании я подчеркивал: «Все наши задачи решает экипаж. Поэтому службы должны быть нацелены на успешное выполнение экипажами их работы. И оценку всех служб будем вести только с этих позиций, а не по формальным показателям. Сейчас бы это назвали работой на конечный результат.


Может, это мелочь, но своему секретарю я сказал: «Для командира корабля — дверь открыта в любое время, чем бы я не был занят». Этот стиль утвердился на всех уровнях. Летит самолет в Хатангу. Командир просит радиста, чтобы он заказал ужин. Через минуту вопрос командиру: «Хатанга интересуется, какое меню мы предпочтем?»


Мы отладили систему, когда все премии, вознаграждения, другие блага наземных служб ставились в прямую зависимость от отзывов экипажей, результатов их работы. Я и по сей день убежден, что иначе нельзя.


Так что, командирам многое давалось, но с них и спрос был по всей жесткости законов Арктики. Приходит устоявшийся, опытный серьезный командир, летающий на материке. Просится к нам. Мы ему: «Поучись сначала». И отправляем в Арктику. Вторым пилотом на Ан-2. Показал себя хорошо — иди командиром этой машины. Показал себя там — вторым на Ли-2. Летаешь, как надо, — иди командиром Ли-2. Эта технологическая цепочка соблюдалась не только по типам машин, но и по видам работ. Хочешь на ледовую разведку? Иди вторым пилотом. В ВШЭ захотел? Иди опять вторым... Покажешь себя на любой из этих работ хорошо — выдвинем в командиры. И так по устоявшейся лесенке до командиров тяжелых турбовинтовых самолетов. Некоторые на этой лесенке застревали... Приходит ко мне один такой «вечный» второй пилот жаловаться на Мазурука.


— Милый мой, — говорю. — Ты сколько с Мазуруком летаешь? Два года? А почему сам не становишься командиром?


— Ну-у, — жмется.


— Вот что имей в виду: правое кресло — это не должность, это школа. Не получается на этой машине, давай, иди на ту, где можешь летать сам. Хоть на курице летай, но сам! А не можешь сам — не жалуйся на командира!


Кстати, у нас в чести были хорошие вторые пилоты. Ну, не дал Бог человеку командирских задатков...


Для подготовки летчиков, способных работать в высоких широтах, нужна особая школа. И мы создали такую школу. Конечно, обиды случались. Но все ведь были равны перед этой школой. Поэтому гордыню смиряли. И потом в основе этой школы хорошие принципы лежали: ты должен овладеть летным мастерством в совершенстве и получишь все блага по справедливости. А сама Полярная авиация, то есть дело, только выигрывала — у большинства наших людей имелись допуски ко всем работам.


Возьмите нашумевший полет в Антарктиду АН-12 и Ил-18. Поляков сидит на левом кресле, а Ступишин — на правом. Осипов и Рогов — так же на другой машине. Но ведь все они — прекрасные командиры, обладавшие полной взаимозаменяемостью. О выгодах такой подготовки стоит ли говорить?


А эту же школу проходили и штурманы, и бортмеханики, и радисты. И выковывались экипажи... Я сторонник слетанного экипажа. Мы старались сохранить их, не тасовать. Это же очень важно, когда люди не с полуслова, а с полмысли понимают друг друга в кабине. Я думаю, и сейчас эти истины, оправдавшие себя не раз в труднейших ситуациях, не должны быть забыты. Арктика — та же, морозы, пурга, туманы — те же.


Людей на командные должности выдвигала сама работа, жизнь. Комэском, например, был Михаил Алексеевич Титлов. Так ведь шляпу снять перед ним не считал зазорным ни один летчик. И когда он просил что-то сделать, это становилось делом чести.


И никого такой подход не удивлял. Ваш покорный слуга тоже никогда не употреблял слово «приказываю». Только «прошу». Авторитет в Арктике зарабатывался тяжелым летным трудом, но и крепче его не было.


Выбираю свой путь


Итак, я — командир корабля, но... Но в Полярной авиации это еще ничего не значило. Здесь существовал закон, по которому полноценным командиром ты можешь считать себя только тогда, когда получишь допуски ко всем видам работ, которые велись в высоких широтах. Технология их получения была та же, что и во всей гражданской авиации страны, но со своими особенностями. В «Полярке» был свой учебно-тренировочный отряд — УТО 24, где каждый из нас проходил теоретическую подготовку в течение трех месяцев, после чего начинался ввод в строй уже в процессе самих полетов с инструкторским и командно-летным составом. Освоив ту или иную программу работ под руководством пилота-инструктора, ты допускался к проверочному полету и получал допуск к самостоятельной работе в той области, которую осваивал. Вначале это была перевозка грузов только днем. Потом — в условиях ограниченной видимости, высоты облачности (по так называемым «минимумам», при которых ты мог выполнить полет), потом — в условиях полярной ночи. Затем ты проходил тот же путь, но теперь уже с пассажирами на борту. Высшей целью для каждого командира корабля в Полярной авиации было получение разрешения на выполнение полетов по минимуму «один — один», то есть — при наихудших метеоусловиях, в которых разрешались полеты и днем, и ночью. Путь к этой вершине был непрост, проходили его не все, но те, кто достигал цели, вливались в состав командиров воздушных судов «Полярки». Далее следовали программы для допуска на ледовую разведку и для полетов с посадкой на дрейфующий лед.


... В феврале 1967 года, как и раньше, «Полярка» в Арктике занималась обеспечением очередной высокоширотной экспедиции. О том, что ради меня создадут экипаж, закрепят за нами летчика-инструктора, который будет вводить меня в строй для работы в этом сезоне, нечего было и думать — в ВШЭ улетали все, кто уже имел допуски к самостоятельным полетам с посадкой на дрейфующий лед. Но мне повезло. На стратегическую ледовую разведку шел Иван Гаврилович Баранов. Я узнал, что у него нет второго пилота, и, встретив, попросил напрямик:


— Иван Гаврилович, возьмите меня к себе вторым...


— Но ты же командир, — удивился он. — Если бы я даже захотел тебя взять — не имею права.


— Возьмите. Во-первых, экипаж мне не дадут, пока основные работы по обеспечению ВШЭ не закончатся, а болтаться без дела не хочу. Во-вторых, я ведь многого в Арктике в летном деле еще не добрал — глядишь, с вами наверстаю.


— Когда это ты комплименты научился говорить? — он внимательно посмотрел на меня. — И потом, я же сказал — права не имею.


— Я летать хочу... Что-то дрогнуло в его лице:


— Ладно. Давай попробуем, но я тебе ничего не обещаю. Пошли к командиру отряда.


... Судьба свела меня с Барановым в январе 1963-го. Тогда единый мощный 247-й летный отряд Полярной авиации, который базировался в аэропорту Шереметьево, разделили на два. К нам начали поступать новые тяжелые самолеты Ан-12, Ил-18, объем транспортных и пассажирских перевозок рос не по дням, а по часам — Арктика осваивалась все интенсивнее. В то же время никто не снимал с нашего отряда обязанностей вести ледовую разведку, обслуживать Северный морской путь, высокоширотные экспедиции — объем этих работ тоже рос из года в год.


Вот и решили «отпочковать» от 247-го новый (254-й) летный отряд — с местом базирования в березовой роще на краю аэродрома, со своими экипажами, самолетами и т.д., и возложить на него все штучные виды авиационных работ в высоких широтах. Это решение продиктовала сама жизнь.


Дело в том, что Полярная авиация волею судеб вынуждена выполнять и транспортные работы по обеспечению всем необходимым приисков, рудников, поселков, пушных факторий, рыболовецких артелей, полярных станций на островах, в общем, всего населения Арктики. А поскольку жизнь бурно развивалась, потоки пассажиров и грузов росли, пришлось вводить в расписание регулярные рейсы: 803 (Москва — Певек), 805 (Москва — Хатанга), 807 (Москва — Тикси). Их выполняли на самолетах Ил-14. К удивлению всего личного состава гражданской авиации, несмотря на очень жесткие погодные условия, экипажи «Полярки» считали своим долгом приводить машины в пункты назначения с точностью до минуты, причем на трассах, где полеты длились по несколько суток. Такой вот был своеобразный «кодекс чести», которому мы следовали.


Когда появились Ил-18, они взяли на себя большую долю этой работы, оставив Ил-14 полеты на малые аэродромы, в отдаленные районы, где отсутствовали взлетно-посадочные полосы для тяжелых машин, да и пассажиров-то для них не набиралось.


В самые же дальние точки летали Ан-2: зимой — на лыжах, летом — на поплавках... Вот так работала отлаженная, сложнейшая система, в которой действовали сотни самолетов, множество аэродромов, тысячи людей, «прикрывавших» собой, своим трудом Арктику. К началу 60-х годов объем работ, их диапазон расширились настолько, что одному 247-му отряду, базировавшемуся в Шереметьеве, справиться с ними становилось все труднее. Тогда 247-му отряду оставили транспортные полеты, а новому, 254-му, так называемому экспедиционному, передали авиаобеспечение высокоширотных экспедиций, все виды ледовых разведок, проводку судов по Северному морскому пути, обслуживание антарктических экспедиций и т.д.


Старым полярным летчикам, к числу которых принадлежал и Баранов, сразу предложили перейти в 254-й отряд. По возрасту они уже не могли надеяться на переучивание на новые тяжелые самолеты, да и тот опыт, которым они обладали, в полной мере мог пригодиться именно в этом отряде. Нам же, молодым пилотам, дали право выбора. Откровенно говоря, причин отказаться от перехода в экспедиционный отряд у нас было более чем достаточно. Работа в отрыве от дома, от семей, жизнь месяцами в холоде, в непростых бытовых условиях, тяжелые изматывающие полеты — все это нам уже было хорошо знакомо. Поэтому многие наши «коллеги» из ВВС остались в 247-м отряде, но большинство выпускников Балашовского училища все же предпочли работать в экспедиционном.


Во-первых, не хотелось расставаться с теми экипажами, где мы уже прижились, с которыми слетались. Во-вторых, видимо, судьбе было угодно, чтобы среди нас, балашовцев, больше оказалось «чистых» летчиков, которые главным делом жизни считали именно летную работу, а не своего рода извозчичью. Дело в том, что у «транспортников» то, что выпадало на долю второго пилота, было сродни каторге. Сначала надо принять груз и почту для 15 — 20 аэропортов, а там ювелирные изделия, драгоценные камни, пушнина, золото, письма, посылки, журналы. Затем разложить в самолете так, чтобы в каждом порту нужный груз выбросить без задержки рейса, не нарушая центровку машины, оформить десятки бумаг и принять груз в пургу, ночью, потом, по прилету, отчитаться о сделанном... Экспедиционные полеты не были легче, проще, просто они разгружали нас, вторых пилотов, от изматывающей, неинтересной рутинной работы, которая мешала нам делать то, к чему мы стремились всем своим существом, — летать, летать, летать, как можно больше.


Но в двадцать с небольшим лет жизненной логике мало кто из нас следует. Баранову же я чем-то приглянулся, и он помог постичь всю ее глубину — четырехчасовая беседа о всех «плюсах» и «минусах» работы в том или другом отряде завершилась тем, что чаша весов склонилась в пользу нового, 254-го. И уже через сутки в составе экипажа Баранова мы вылетели на выполнение ледовой разведки. Я шел вторым пилотом, Иван Власович Шумидуб — штурманом, Николай Иванов — бортмехаником, Виктор Лобанов — радистом.


Баранов «подкупил» меня еще и тем, что нарисовал очень заманчивую картину... На Ту-114 мы должны были вылететь в Хабаровск — а кто из летчиков не мечтал подняться в небо на этой машине, покорившей своими размерами и летно-техническими данными весь авиационный мир в 60-х годах? В Хабаровске нас будет ждать Ил-14, на котором, сменив экипаж, надо продолжить ледовую разведку в районе Сахалина, Курильской гряды, вплоть до Камчатки, то есть облететь весь Тихоокеанский регион. Уже одни названия — пролив Лаперуза, Кунашир, Шантарские острова, Охотское море — ласкали слух, обещая невиданные красоты. Да и полеты Водопьянова, Кальвицы, Мазурука, Лухта, Фариха, Слепнева заставили в душе задавать вопрос: «Почему бы и нам не попробовать сделать больше и лучше?»


Ту-114 поразил нас своими размерами, мощью, высотой и скоростью полета. Ил-14 по сравнению с ним казался каким-то домашним, уютным, родным работягой. Нам в этот день не повезло. На подходе к Свердловску у Ту-114 загорелся третий двигатель. Экипаж быстро справился с пожаром, но садиться решил «дома», во Внуково. Через день мы снова взяли курс на Хабаровск и, порядком намучившись из-за того, что пассажирские кресла в Ту-114 расположены слишком близко, уставшие и сонные, прибыли в город на Амуре.


Отдохнули, приняли машину, получили задание и — на взлет. Это была моя первая ледовая разведка, которая, как и первая любовь, остается в памяти навсегда.


Ледовая разведка


Когда подошли к Татарскому проливу — нам нужно было сделать так называемые «разрезы» между Приморьем и Сахалином, — над водой, надо льдом стоял туман. Очень мощный, плотный, казалось, винты двигателей с трудом наматывают его на себя. Баранов прижал машину пониже ко льдам и воде, метров на 25, чтобы гидрологи могли хоть что-то рассмотреть внизу. «Идем наощупь! — подумал я. — Сейчас в волну врежемся». Волны выпрыгивали из тумана одна за другой, и каждый их прыжок был похож на прыжок какого-то черного зверя с белой гривой, ведущего охоту за нашим Ил-14. Хотелось тут же «подорвать» машину вверх, уйти к солнцу, но Баранов мгновенно пресекал любую мою попытку взять штурвал на себя:


— Держи пониже...


Сам же он постоянно прикладывался к тубусу локатора, чтобы по его засветкам «привязываться» к берегам и нечаянно не врезаться в какую-нибудь скалу. От постоянного напряжения в течение нескольких часов начали ныть руки, ноги, все тело. Пальцы, изо всех сил сжимавшие штурвал, одеревенели, и когда я почувствовал, что они с трудом выполняют команды, которые дает мозг, вдруг услышал:


— Попей кофейку, Жень. Бортмеханик тебя уважит...


Мы выскочили на обширный участок моря, берега оказались вдали от нас, и Баранов взял управление на себя. Иванов принес кофе, но прошло несколько минут, прежде чем я смог взять чашку, не опасаясь, что она выскользнет из онемевших рук.


— И что, — спросил я Баранова, — так каждый раз?


— Нет, — он засмеялся — бывает и хуже.


Когда мы сели на Сахалине, в гостинице Баранов вдруг спросил:


— Не жалеешь, что со мной пошел?


— Нет, не жалею.


— Завтра все будет по-другому. Ты еще спасибо мне скажешь, что я тебя сюда вытащил.


Он оказался прав. Погода улучшилась, и Дальний Восток предстал перед нами во всей своей красе. Несколько месяцев мы работали над проливами, морями, островами, вулканами... Баранов учил меня не только летать в любых погодных условиях, при которых полеты разрешены, он дал мне то, что называют «школой жизни». Его советы, подсказки, помощь в каких-то незнакомых мне ситуациях не определены никакими руководящими или регламентирующими документами, действующими в гражданской авиации, но сколько раз я вспоминал его добрым словом. Они, случалось, не только помогали выбраться из тяжелых ситуаций, но, возможно, спасали и мне, и моему экипажу жизнь. А ведь они очень простые, эти уроки...


... Летим у Курильских островов. Подходим к вулкану Тятя. Величественный, какой-то парящий над миром конус, увенчанный белой короной снежников, над которым чуть заметно курится дым.


— Пойдешь по спирали вокруг Тяти к вершине. На дым не обращай внимания, — Баранов говорил о вулкане, как о хорошо знакомом товарище, — а вот к той тоненькой полосочке — видишь, она потемнее, чем синева неба вокруг, — не лезь. Там нас может шибануть очень чувствительно.


Набираю высоту, вычерчиваю невидимую гигантскую спираль, которая все сужается к вершине. К ней удобно «привязываться» гидрологам, которые с высоты могут хорошо рассмотреть ледовую обстановку в проливах. Баранов из пилотской кабины решил сфотографировать Тятю. Я просто упустил из виду указания командира и не заметил, как мы все же зацепили синенькую полосочку неба, что дорожкой тянулась от вершины в океан. И в ту же секунду наш Ил-14 швырнуло вниз с такой силой, будто кто-то чудовищным ударом решил расплющить нас и отправить в мир иной. Все, что было не привязано, оказалось под потолком кабины, командир — там же... Из неуправляемого падения удалось вырвать самолет только на высоте 250 — 300 метров, а «сыпались» мы с 2800... Ругал ли меня Баранов?


— Почтительнее надо быть с вулканами, Евгений, — сказал он после того, как свое мнение о моем наборе высоты высказали бортмеханик, штурман и радист. — Эти «печки» не любят, когда лезешь на рожон. А то, о чем я тебе предупреждал, — горная волна, для нее разломать Ил-14 так же просто, как коробку спичек...


Дальше шел рассказ о теплых массах воздуха над океаном, о резком выхолаживании воздушного потока, обтекающего конус вулкана, о том, что синяя полосочка — это знак опасности, которым гора предупреждает, куда не стоит лезть.


В рассказе Баранова не было ничего похожего на поучение, преподавание каких-то азов физики атмосферы. Просто он советовал, как нам говорить с ней на ее языке, не пренебрегая малейшими намеками на опасность, которые она подает. В этих советах звучало уважительное отношение к вулкану. Но я улавливал его, когда шла речь о тайфунах и штормах, о льдах, о грозах, туманах, звездах, магнитном склонении компаса, статическом электричестве, полярных сияниях, шаровой молнии — обо всем, что он определял словом Природа.


— Природа — это среда, в которой мы летаем, а значит, вторгаемся в нее, нарушая равновесие. От того, насколько уважительно мы к ней отнесемся, зависит, станут ли эти силы дружественны нам или враждебны...


Иногда его советы противоречили, казалось бы, очевидному. Сахалин. Подходим к мысу Анива. Вода внизу кипит — срывной ветер с берега бьет нам в лоб, раскачивая машину. Кажется волны вот-вот захлестнут остекление кабины, и руки помимо воли тянут штурвал на себя.


— Не смей! — Баранов выдает эту команду таким голосом, что хочется вжать голову в плечи. — Держи ее у воды.


Но однажды я не вписался в отведенные мне 25-30 метров и поднял машину чуть выше. Тут же последовало наказание — удар, снова удар под левое крыло, да такой, что мы с Барановым вдвоем еле успели «выхватить» машину у самой воды. Первым на это происшествие среагировал Коля Иванов. Он охнул и, отстегнув ремни, бросился на кухню, а когда вернулся, его лицо не предвещало ничего хорошего:


— Кравченко, — на фамилию Иванов переходил в очень редких случаях, — весь борщ — на потолке. Экипаж будешь кормить ты. Чем -не знаю. Ищи...


Отошли от берега, и Баранов сказал мне:


— Смотри, когда ты держишь машину на высоте 25-30 метров, под ней образуется воздушная подушка, которая не дает ей уйти вниз. Да, она подрагивает на воздушных ухабах, как трамвай на стыках рельс, но зато, как плотно «сидит» в набегающем потоке! Ниже не лезь, при разворотах можешь крылом зацепить лед или воду — размах-то крыльев у Ила 31 метр. А так — летай спокойно.


Я так и летал потом всю жизнь, когда надо было делать ледовую разведку на малых высотах. Летал спокойно.


* * *


Несколько месяцев мы работали на Дальнем Востоке. За это время я прошел в экипаже Баранова такую школу, что весь свой летный век пользовался ее знаниями. И если случалось потом попадать в переделки, и выходил из них целым и невредимым, то в большой степени это объяснялось одним — у меня были хорошие Учителя, и в числе лучших — Иван Гаврилович Баранов.


Вообще, ледовая разведка — один из самых сложных и привлекательных для летчика видов работы, которая требует особых знаний и навыков. На стратегической разведке нет только хорошей или только плохой погоды, потому что полет охватывает большие районы и расстояния. Достаточно сказать, что прямые галсы бывают по 500 — 700 километров. Эта разведка несколько утомительна однообразием льда и воды, но позволяет практически в каждом полете увидеть скопление нерпы, сегодняшнюю редкость — белых медведей в естественных природных условиях, а не в зоопарке, и понаблюдать за поведением животных, что вносит в полет некоторое разнообразие.


Тактическая разведка более живая работа для летчика, поскольку предполагает выполнение коротких галсов с привязкой к побережью материка и островам. Она охватывает небольшие площади и ведется, в основном, вдоль Северного морского пути в интересах мореплавателей.


И уж, конечно, «веселая» работа нам выпадала при проводке морских судов: одиночного корабля или каравана. Здесь уже сложность и значимость работы всех членов экипажа возрастает «в разы», но многократно — роль бортрадиста, потому что он держит единственную ниточку, которая связывает нас с Большой землей. Постоянно идет сбор информации о погоде и состоянии аэродромов практически по всему арктическому бассейну, включая острова, полярные и дрейфующие станции, морские суда и сообщения о местонахождении воздушного судна, его состоянии, погоде в районе работ. Поэтому на ледовую разведку отбирают самых лучших бортрадистов. Мне приходилось летать с такими мастерами радиодела, как Фома Ефремович Симанович и Георгий Алексеевич Миньков. Да-да, братом того самого Бориса Алексеевича Минькова. Георгий до перехода на летную работу зимовал на многих полярных арктических станциях: в бухте Тихой на Земле Франца-Иосифа, на острове Врангеля, в Валькаркае, Ванкареме на Чукотке. Работал в «Мирном» в Антарктиде в первую Советскую антарктическую экспедицию. Во второй АЭ командиром корабля работал его старший брат Борис. Братья встретились в Антарктиде, хотя на Большой земле, в Союзе, им встретиться не удавалось. И вот теперь летная судьба меня свела с младшим братом.


От мастерства бортрадистов на ледовой разведке во многом зависел микроклимат в экипаже. Такие мастера, как Симанович и Миньков, уже через час после взлета обеспечивали нас сводками погоды от берегов Балтики до самой восточной точки Чукотки, и даже в Москве и Ленинграде. Для них не существовало такого понятия, как «гухор», несмотря на несовершенство самолетной радиоаппаратуры того времени. Позднее, на отдельных самолетах стали устанавливать ФТАК, аппаратуру для передачи карт ледовой разведки с борта самолета на ледокол. И с этим они справлялись блестяще. До сих пор удивляюсь, как они успевали выполнять такой объем работы. Многие высококлассные бортрадисты начали изготавливали телеграфные ключи собственного изобретения, что позволяло им увеличить скорость передачи телеграфных знаков в полтора-два раза, доводя ее скорость до 200 — 250 «ударов» в минуту. Что собой представлял такой ключ? Кусок ножовочного полотна по металлу, который при работе вибрировал, за что получил у летчиков прозвище «пила». Были и другие конструкции.


Полет завершался сбросом вымпела с картой ледовой обстановки, подготовленной группой гидрологов, на флагман каравана или отдельное судно. На тактической разведке и на проводке судов в состав экипажа, как правило, включался капитан-наставник, который по микрофону давал рекомендации по проходу судов во льдах. Иногда их консультировал старший гидролог.


Вымпел — это небольшая алюминиевая трубка, закрытая пробками, в которую вкладывается карта. Чтобы вымпел не потерялся при сбросе, к нему тонкой бечевкой длиной метров пять привязывается деревянный поплавок красного цвета. Вымпел должен попасть на корабль, а если он все же падал в море рядом с бортом, что бывало крайне редко, то моряки подцепляли его багром или «кошкой». Вершиной мастерства экипажа самолета считалось «положить» вымпел на капитанский мостик. Это напряженный момент и впечатляющее зрелище. Я неоднократно наблюдал с палубы морского судна за работой моих товарищей. Самолет выводится на прямую, снижается до высоты борта, ниже мачт, уменьшается скорость полета... И вот металлическая птица несется прямо на судно. В какой-то неуловимый момент мощность двигателей увеличивается, самолет устремляется вверх и в это мгновение дается команда: «Сброс вымпела!» Самолет проносится над самыми мачтами судна.


Нужна мгновенная синхронная работа пилотов, бортмеханика и человека, сбрасывающего вымпел. Все действия оттачиваются до автоматизма, отрабатывается глазомер, точность движений, мгновенное исполнение команды командира экипажа. Хорошо, если выпадает тихая, ясная погода. А когда дует сильный ветер, висит низкая облачность, ограничивающая видимость?!


Такой стиль использовался в Полярной авиации и при сбросе грузов и почты на полярные станции. В конце 60-х и в 70-е годы, когда сняли с дежурства по большому и малому кольцу в западном секторе Арктики самолеты Ли-2 и Ан-2, эту работу возложили на ледовых разведчиков. Мне много раз приходилось выполнять различные сбросы, и все-таки два из них я считаю выполненными неудачно.


Первый — на остров Преображения. Его северный мыс, как нос большого корабля, высокой скалой резко выдается в море, летом он постоянно буквально забит морскими птицами. У подножия волна, ударяя в этот утес, кипит и взлетает искрящимися струями. К югу от мыса небольшой остров полого спускается, переходя в тундру. Постоянный сильный ветер с севера не позволял зайти со стороны этого мыса и снизиться до малой высоты. Сбросили почту метров со ста. Бумажные почтовые мешки не выдержали удара, лопнули, и почту разбросало ветром. Полярникам пришлось собирать ее по всему острову.


Второй неудачный сброс выдался при заходе на остров Уединения. Небольшой островок с маленькой полярной станцией прорезала узкая лощина. Смеркалось, погода была серенькой, поэтому для ориентира на склоне лощинки полярники разожгли костер. Мы прицелились — почта пошла за борт и угодила прямо в огонь. Хорошо, что полярники успели ее выхватить из костра и корреспонденция осталась цела. А ведь письма с Большой земли для полярников дороже хлеба, они — как второе дыхание, залог здорового микроклимата в коллективе.


... Возвращались в Москву на этой же машине вдоль побережья Тихого и Северного Ледовитого океанов. Прошли Охотск, Магадан, Берингов пролив, всю Арктику от восточного до западного сектора. Баранов оказался прав — эта работа навсегда захватила меня, я душой прирос к Арктике и ледовой разведке. Когда приземлились в Москве, выключили двигатели, командир снял наушники и повернулся ко мне:


— Ну, не жалеешь, что пошел со мной?


Я помолчал. Перед глазами все еще стояли места, где успел побывать за какие-то сто восемь дней. Иному человеку за всю жизнь не удается увидеть и малой доли того, что довелось мне в одной командировке. Улетал я в Арктику не новичком, но и не столь уж умудренным летчиком. А вернулся?


— Нет, не жалею, — сказал я.


— Может, уйдешь на транспортную работу?


— Теперь не смогу, даже если станут заставлять.


— Мне кажется, в Арктике бродит неизвестная науке бацилла, — улыбнулся Баранов. — Тот, кто ее подцепил, заболевает высокими широтами навсегда.


— Лекарство от нее есть?


— Нет, — Баранов рассмеялся, — эту болезнь лечат хирургическим вмешательством. Жди, когда спишут с летной работы. Но тебе это еще долго не грозит. А теперь — поехали домой...


Мы вывалились из Ил-14 в своем неуклюжем зимнем одеянии, — когда взлетали с Диксона, там начиналась пурга. В Москве же бушевал апрель, зеленым пушком покрывались березы и уже по-летнему сияло теплое солнце. Улетали же в январе 1967-го.


* * *


После двухнедельного отпуска снова стали собираться в Арктику, теперь — на стратегическую ледовую разведку. Баранов считался одним из лучших, «штучных» летчиков, в совершенстве владевших этим видом работ. В принципе, любой экипаж 254-го летного отряда мог выполнять и стратегическую, и тактическую ледовую разведку, разведку рек и проводку судов, но когда были варианты, предпочтение отдавалось конкретному экипажу для выполнения конкретной работы. Баранова предпочитали посылать на «стратегию».


Ее цель — составление ледовых прогнозов, по которым строились планы морской навигации того или иного года. Вели разведку по определенным маршрутам с западного сектора Арктики, с Земли Франца-Иосифа, со Шпицбергена и — до Берингова пролива. Гидрологи наносили на карты состояние ледовых полей, для чего мы делали галсы длиной 500, 700, 800 километров. Полеты длительные — по 10-12 часов, но мне они нравились. Возможно, потому, что рядом был Баранов, а не какой-нибудь другой командир.


Огибаем Шпицберген. Серенькое небо становится все темнее, волны выше, гребни круче и белее. Ил-14 начинает потряхивать. Вверх не уйдешь — обледенеет машина, вниз тоже нельзя — шторм.


— Сейчас, Женя, я тебе покажу, как рождается циклон, — в голосе Баранова какой-то азарт и ни тени усталости. — Горизонт видишь?


— Что-то он слишком близко к нам.


— То-то. Вцепись в штурвал покрепче. Сейчас войдем в зону, где трепанет так, что только держись.


Я покосился на командира и улыбнулся про себя: «Тоже мне синоптик-метеоролог». Но горизонт, на который показывал Баранов, вдруг стал приближаться, небо из темно-свинцового стало превращаться в белесо-светлую стену, словно перед нами взболтали молоко, а море... Море неожиданно вынырнуло из этого «молока» высоким горбом. «Что за черт!» — мелькнула мысль и пропала где-то в глубинах сознания.


— Держи! — успел крикнуть Баранов.


Нас резко тряхнуло, и будто кто-то выплюнул машину в другой мир, где тишина, покой, ясное чистое небо. Я оглянулся назад. Черная стена медленно удалялась от нас.


— Поздравляю вас с рождением циклона, — командир был явно доволен произведенным эффектом, словно это не Арктика, а он его автор, но тут же посерьезнел, — понял, как она может подловить? Гребень, над которым мы проскочили, — граница воронки, с ним будь осторожен...


Кажется, не было в том году ни одного полета, из которого я возвращался бы, не почерпнув для себя что-то новое. Теорию, что нам преподавали, Баранов умел просто, ясно, ненавязчиво довести до моего сознания на конкретных примерах. Недостатка в них не было. После стратегической мы занимались тактической ледовой разведкой, облетели в бреющем полете русла всех мало-мальски судоходных рек, в октябре провели суда Северным морским путем... Но сумел бы я сам, без подсказок Баранова, найти объяснения всему, с чем мы встретились в тех полетах? Смог бы извлечь из увиденного необходимые уроки? Не уверен.


Знаю лишь одно: когда мне предложили идти в Антарктиду и я пришел за советом к Баранову, он сказал: «Иди. Я за тебя теперь спокоен. Перед Костыревым и Миньковым мне стыдно не будет».


И вот, вернувшись из Антарктиды, став командиром корабля, я снова прошусь в экипаж Баранова вторым пилотом. Какая-то ирония судьбы или закономерность?


— Ты пока подожди меня здесь, а я к командиру отряда сам вначале зайду.


Дверь за ним закрылась. «Наверное, закономерность, — отвечаю на свой же вопрос. — Если смотреть правде в глаза, до Мазурука, Титлова, Малькова, Баранова и таких, как они, мне еще далеко. Но самолюбие может быть спокойно — в двадцать семь лет не многие в «Полярке» становились командиром Ил-14. Но чувствуешь ли ты сам себя готовым взять ответственность за экипаж, за тех, кто придет к тебе на борт? Летать-то надо в Арктике... Не чувствуешь? Ну, значит, правильно, что просишься к Баранову...»


Этот диалог между двумя моими собственными «я» как-то успокоил, снял последние сомнения. Дверь приоткрылась, Баранов приглашающе кивнул:


— Заходи. Скажи «спасибо». Разрешили...


Так я снова попал в экипаж Баранова. Мы отработали с ним в Арктике всю весну, он — в должности нештатного пилота-инструктора, я — командира корабля, но, по сути дела, взаимоотношения в экипаже остались теми же, что и при первой нашей совместной работе в начале 60-х годов.


В апреле вернулись в Москву. И совершенно неожиданно для меня Баранов решил уйти в отпуск, подлечить глаза.


— Ну, Евгений, больше мне тебя учить нечему, — сказал он, прощаясь. — Дальше работай сам. Экипаж я тебе оставлю...


— Иван Гаврилович, — взмолился я, — мы же еще не везде побывали. Я хотел с вами слетать...


— Сам, Женя, сам, — перебил он меня. — Ты уже все умеешь. Однако начальство решило отправить в отпуск весь экипаж, а не только Баранова, и я остался один. Через несколько дней меня вызвали в отряд. Работы было много, на стыковку потребовались люди, и тогда сформировали новый экипаж, самый молодой в отряде. Из полетавших в Арктике в него вошел штурман Валентин Леташов, бортмеханик — Анатолий Пыхтин, второй пилот — Юра Курков, радист — Николай Псюрниченко... В свои двадцать семь лет я оказался самым старым среди них, самым опытным.


И началась работа. Вначале на стыковке: Ил-18 подвозил пассажиров в аэропорты, где были ВПП с искусственным покрытием, способные принимать тяжелые машины. Там мы подбирали людей и грузы и развозили по небольшим аэропортам. Потом работа в высокоширотных экспедициях, ледовая разведка... Каждый полет неповторим, из каждого мы привозили какой-то опыт.


В Тикси я чудом не погиб, но мог получить такие повреждения, которые, как пишут врачи, «не совместимы с дальнейшим выполнением летной работы». Была весна, конец мая. Нам надо было выполнить грузовой рейс, но пошли разные неурядицы. К тому же, когда, наконец, загрузились, произошел сбой с заправкой топливом нашего Ила. Заправили только баки правого полукрыла (крыла). Бензозаправщик поехал за ним на базу, но свалился в кювет — у шофера с женой что-то произошло, он просил отпустить его домой, а ему не разрешили... Вот с расстройства он и не удержал тяжелую машину на скользкой от дождя дороге. Я собрал экипаж:


— Что делать будем?


— У «соседей» топливо просили?


— Не дают его «соседи», рассорились наши гражданские авиаторы с военными... У нас проблема в несимметричной заправке топливом баков в крыльях, поэтому машина на одно крыло будет крениться. И взлетать при такой заправке нельзя.


— А что если насосом «подравнять» топливо в них из фюзеляжного бака, — предложил бортмеханик Анатолий Пыхтин.


Сказано-сделано. К тому же операция эта нам была хорошо знакома. Штурман ушел готовить навигационный расчет полета, второй пилот и бортрадист ожидали на своих рабочих местах, бортмеханик на левом крыле приступил к контролю перекачки топлива, а я расположился у фюзеляжного бензобака. Одет я был слегка не «по форме», что разрешалось нам в Арктике, — на мне был берет, нейлоновый плащ, нейлоновая рубашка... Наконец Пыхтин закричал:


— Командир, все готово. Давайте шланги!


Я потянулся к шлангу, чтобы вытащить его из бака и передать через аварийный люк бортмеханику на крыло, но сделать этого не успел. Как только я протянул руку, проскочила искра — «сработало» статическое электричество, накопившееся в нейлоне плаща и частях самолета. Меня отбросила от бака яркая вспышка, ослепила, обожгла лицо, брови... Наощупь влетел в пилотскую кабину, автоматически захлопнув за собой тонкую алюминиевую дверь, успев крикнуть экипажу:


— Всем покинуть самолет!


Второй пилот, худенький, щуплый, эту команду выполнил мгновенно — распахнул форточку и, уцепившись за указатель обледенения, вылез в нее. Радист Борис Сырокваша, сын знаменитого полярного летчика Николая Лукьяновича Сырокваши, чуть помедлил, оценивая обстановку. В форточку он бы не пролез и потому, прикрыв голову меховой курткой, пригнувшись, бросился к открытой двери в пассажирской кабине. Я испытал странное облегчение, увидев, что остался один. Я не чувствовал страха, не думал о том, что машина в любую секунду может взорваться, что я могу сгореть вместе с ней... Только одна навязчивая мысль стучала молотом в мозгу: «Машина горит, и надо ее тушить. Но чем?!» Я слышал как ревет пламя, прижался спиной к двери, будто мог удержать огонь, рвущийся в пилотскую. «К огнетушителям в фюзеляже не пробраться... Здесь под руками тоже ничего нет...» Пока я лихорадочно просчитывал варианты, алюминиевая дверь прогорела, пламя ворвалось в кабину, начала плавиться обшивка, проводка. Я заметил это только тогда, когда расплавленная синтетическая обивка потекла за ворот на спину. Боли я не ощущал. Решение пришло неожиданно: я бросился к форточке, высунулся по пояс, увидел бортмеханика и закричал, протягивая к нему руки:


— Огнетушитель! Дай скорее огнетушитель!


Будто в замедленном кино я видел, как суетятся пожарные у своих красных машин, и удивленно отметил про себя: «Почему они не едут? Мы же горим!»


Я снова дернулся, протягивая к людям руки, и даже не почувствовал, что теряю равновесие и падаю вниз головой из кабины. Инстинктивно попытался уцепиться за гладкую обшивку самолета, но руки лишь беспомощно скользнули по ней. В следующее мгновение я уже летел вниз. Удар. Вскочил и почувствовал резкую боль в левой ноге. Глянул вверх и понял: каким-то чудом я зацепился ногами за край форточки, когда вываливался, меня перевернуло в воздухе, и я упал на левый бок. Это меня и спасло.


Кто-то подбежал ко мне, оттащил подальше от самолета. Машина горела внутри, это было видно по языкам пламени, которые бились в иллюминаторе, по черному дыму, текущему через раскрытые форточки пилотской. Я встал. Рядом со мной стоял Пыхтин.


— Толя, что же пожарные?! Им ехать двадцать метров! Пыхтин зло выругался:


— У них машины не заводятся. Да и ни пены, ни воды нет. В нашем огнетушителе тоже пены не оказалось...


Позже я узнал, что Пыхтин, услышав характерный хлопок, который дают вспыхнувшие пары бензина, спрыгнул с крыла и бросился в самолет. Сорвав с переборки огнетушитель, он попытался было гасить пламя, но баллон, издав противное змеиное шипение, выплюнул несколько сгустков пены и затих. Анатолию ничего не оставалось, как покинуть самолет, но сделал он это очень обдуманно: закрыл входную дверь и тем самым изолировал огонь от свежего воздуха. Конечно, пожар не прекратился, но на какое-то время стих, пока не прогорели дверь в пилотскую кабину и лист обшивки фюзеляжа. То, что мы захлопнули обе двери — я в пилотскую кабину, Пыхтин — во входную, сыграло свою роль в спасении самолета. Успели подъехать военные пожарные, которые находились километрах в пяти. Они сработали четко и профессионально. Машина каким-то чудом осталась цела, не взорвалась.


Мы осиротели за несколько минут. Я видел это по расстроенным лицам ребят, но утешить их ничем не мог. Надеялся лишь на то, что наша «кормилица» еще будет летать. Так оно и случилось. От искры вспыхнули пары бензина только в фюзеляжном баке, остатки топлива выплеснулись в пассажирскую кабину. Выгорела обшивка, а вместе с ней вся проводка, приборы, радиостанция. Ремонт потребовался серьезный, «восемьдесят восьмую» машину перегнали на завод. После него еще долго летала и все же потом погибла на Земле Франца-Иосифа. Но это уже другая история.


Был ли я виноват в том, что произошло? Комиссия по расследованию этого происшествия пришла к выводу: «Не виноват». Но всем, кто имеет доступ к горюче-смазочным материалам, работать в нейлоновой одежде запретили.


Я быстро восстановил здоровье, залечил ожоги и еще раз убедился, что в авиации мелочей не бывает, беда может случиться неожиданно в любой момент. Разряды статического электричества следует отнести к особо опасным явлениям в любой хозяйственной деятельности и, конечно, на всех видах транспорта. Особенно часто оно проявляется в Арктике и Антарктиде. К тому же на снежно-ледовых площадках Антарктиды невозможно сделать надежное заземление любой техники V в настоящее время. Нужно искать новое решение этой проблемы. Печальных случаев, связанных с разрядом статического электричества, великое множество.


Но даже такие происшествия не могли нас выбить из колеи надолго. Арктика заставляла работать, работать и работать.


На поиск — с «мечтателем»


... Разломало ледяной остров, на котором базируется дрейфующая станция СП-16. Нашему экипажу поставили задачу найти льдину для аэродрома «подскока», куда можно или доставить необходимые грузы для терпящей беду станции, или, в случае необходимости, эвакуировать зимовщиков и их «имущество». СП дрейфует в районе Северного полюса, и для проведения необходимых поисков вылетать надо с Тикси, заправившись топливом под самые пробки баков, и еще взяв на борт несколько бочек с бензином. Меня, как командира самолета, больше всего беспокоила не предстоящая работа, а то, что взлетать придется с большой перегрузкой. При этом проверяющим со мной пойдет в рейс начальник инспекции по безопасности полетов «Полярки» Дмитрий Иванович Невструев. Ил-14 я знал хорошо и не сомневался в том, что взлетим нормально, но это ведь шло вразрез с требованиями документов, регламентирующих полеты, а за их выполнением и должен был следить никто иной, как... Невструев. Я знал, что он — отличный летчик, строгий, справедливый, умеющий ценить и чужое мастерство, но должность есть должность.


Он подъехал, когда и машина, и мы были готовы к полету. Зашел в самолет, увидел кабину, забитую бочками, удивленно покачал головой. Но посмотрев штурманский расчет и оценив объем работы, которую предстояло сделать, он угадал мою тревогу, хотя я ни словом не обмолвился о том, что присутствие на борту начальника инспекции меня, как командира, мягко говоря, не радует. У меня не было выбора: либо надо идти в полет на перегруженном Ил-14, либо мы рисковали сорвать задание.


Естественно, я предпочел первое, хотя в случае каких-то неприятностей в полете мне грозило суровое наказание за перегруз Ил-14.


Невструев оценил мое решение однозначно:


— Если что-то нештатное произойдет, отбиваться будем вместе.


Ил-14 разбегается тяжело, моторы ревут на предельной мощности, и мы уходим в воздух с последних метров ВПП. Солнце сияет, погода «звенит». Чем дальше «погружаемся» в глубь Арктики, тем щедрее она раскрывает свои красоты. Но нам не до них — все внимание вниз, нужно найти подходящую льдину. Час за часом Ил-14 выписывает в небе то «расширяющуюся коробочку», то «ромашку». Эти схемы полета дают возможность, привязавшись к какой-то точке координат, детально обследовать район. Наконец, льдина, похоже, найдена. Лежит она в пятистах километрах от СП-16, но ничего лучше поближе нет. Невструев настолько увлекся поиском, что мне все чаще приходится напоминать ему:


— Дмитрий Иванович, пора возвращаться. Путь назад неблизкий.


— Сейчас, сейчас. Давай, командир, сделаем еще один галс. Мне кажется, я вижу хороший лед...


Наконец, я не выдерживаю:


— Все. Топлива у нас меньше половины осталось, а запасные аэродромы далеко.


Невструев понимает, что я прав, но азарт сильнее его, и я вижу, как неохотно он соглашается со мной. Идем на юг, в Тикси кратчайшим путем — по меридиану. Арктика, поиграв в хорошую погоду, начинает хмуриться. Усиливается ветер, он бьет прямо «в лоб» Ил-14. Все попытки поднырнуть под него или уйти выше напрасны — воздушная


масса течет мощно, широко и в одном направлении — нам навстречу. Разговоры в кабине стихают.


Смотрю на топливомеры. Мысленно просчитываю оставшийся путь. Если условия полета не изменятся, топлива, похоже, может не хватить. «Увлеклись поиском, — ругаю себя, — как мальчишка, дал втянуть экипаж в игру со льдом. Если теперь не дотянем до Тикси, неприятностей не оберемся. Несмотря на присутствие начальника инспекции...»


Солнце ушло, облачность придавливает нас все ниже к ледяным полям и черным разводьям.


— Штурман, удаление?


Медленно, до чего же медленно мы ползем.


— Бортрадист, как погода в Тикси?


От былой оживленности у Невструева не осталось и следа — он замкнут, сосредоточен, а взгляд все дольше задерживается на двух топливомерах. Мы вползаем в ночь. Я смотрю на часы — в полете мы уже более половины суток.


— Командир, Тикси на связи, — докладывает бортрадист. Погода там хорошая, ветер в пределах нормы, видимость тоже.


— Эх, сейчас бы хоть бочку топлива, — в голосе Невструева легкая тоска. Но весь бензин из бочек мы давно перекачали, а их сбросили, «застолбив» льдину.


— «Мечтатель» вы, Дмитрий Иванович, — бросает бортмеханик не очень учтиво.


Я хотел было оборвать Пыхтина, но тут одна за другой загораются красные сигнальные лампочки — вначале правой, а потом левой группы баков. Значит топлива в них осталось по 200 литров, из дополнительного фюзеляжного оно выработано давно... Сигнальные лампы — на моей, левой стороне приборной доски, и мне кажется, что вспыхнули они немым укором: «Как же ты мог допустить это, командир?!»


— Командир, Тикси!


Знакомая россыпь огней становится все ближе. Вот уже хорошо виден аэродром, посадочная полоса. По правилам ночных полетов мы обязаны заходить по схеме — «коробочке». Красные лампочки горят ровно и равнодушно. Короткий диалог с диспетчером управления воздушным движением.


— Садиться будем с прямой, без «коробочки», — в моем голосе, видимо, проскользнули какие-то нотки, которые не позволили диспетчеру вступить в спор.


— Посадку разрешаю.


Когда мы сели, топлива оставалось всего на несколько минут полета. Оценивая работу экипажа, Невструев был немногословен, обошелся без замечаний, лишь на прощанье сказал:


— Увлеклись мы с тобой поисками, командир. Наука на будущее неплохая, но судьбу лишний раз испытывать не стоит...


Этот урок я запомнил надолго. Навсегда.


Из воспоминаний М. И. Шевелева


Я не мог посылать людей в рискованные полеты, а сам оставаться на земле. Что-то мне мешало так поступать... И я летал, хотя был абсолютно уверен, что и без меня на борту все сделают наилучшим образом.


Иной раз перед каким-то очень сложным полетом, мелькнет мыслишка: «А вернешься ли?», но на ней некогда останавливаться. Тут, как у всех полярных летчиков, срабатывала некая психологическая особенность. Перед полетом надо было столько всего предусмотреть, так устранить все возможные элементы риска, чтобы от него оставался лишь тот кусок, без которого никак не обойтись. Чем опаснее, тем надо быть осторожнее. Убери ненужный риск, не дергай лишний раз судьбу за хвост... А для выполнения этих заповедей приходилось переворачивать огромный объем работы. Ну, нелепые мысли и уходят.


Это очень важный вопрос. Нам пришлось немало труда приложить, чтобы научить экипажи быть осторожными, терпеливыми, расчетливыми. И проникнуться этими качествами должны все, вплоть до радиста и механика. Там ведь каждый полет можно приравнять к испытательному.


... Летим на «Каталине». Хатангу закрывает туман. Командир Масленников обращается к бортмеханику:


— Ивашина, хватит топлива до Дудинки?


— Кажу, хватит.


Летим. Дудинка закрывается.


— Ивашина, до Амдермы хватит?


— Кажу, хватит.


Закрывается Амдерма. Туман катит впереди нас.


— Ивашина, до Архангельска хватит?


Подумал, помолчал...


— Кажу, хватит.


Вот она школа ледовой разведки. Выскакивать в океан, зажмурив глаза с криком «Ура!» у нас, в Полярной авиации, себе никто не позволял. На риск шли обдуманно и расчетливо. И если считал, что мое присутствие на борту поможет экипажу лучше справиться с ним, я летел.


Рисковать, конечно, легче самому... Прилетели в Хатангу, вдруг мне приносят телеграмму — вопль о помощи от Зои Иннокентьевны, секретаря райкома: «Марк Иванович, спасите! На Гейберге погибает женщина. Кровотечение, температура сорок градусов. Надо вывозить».


Декабрь. Тьма полная. Аэродрома нет. Ближайшие самолеты Ан-2, которые могут долететь до метеостанции и то с дозаправкой, в Хатанге. Значит, надо посылать полный экипаж: двух летчиков, штурмана, механика, радиста, хирурга... Шесть человек на одном моторе в полярную ночь. Да еще идти через хребет.


Собрал летный состав, объяснил ситуацию, спрашиваю:


— Ребята, добровольцы нужны. Кто пойдет?


Все встали... Я отобрал экипаж, они пошли. Вы думаете, хоть кто-то из нас заснул в Хатанге, пока не привезли больную даму? Да никто... Вот это было для меня самым страшным — ждать, когда они вернутся.


А сам летишь... Командир дал «по газам», машина побежала, оторвалась — и сразу так легко на душе. Раздумывать ни о чем не надо, смотри, что будет, да не зевай! Но когда уходит кто-то другой, чего только воображение не нарисует! Страха натерпишься...


Уроки «стариков»


Задуло... Сидим на Диксоне. Ветер воет, в оконные стекла снегом царапает. В комнате собрались все, кто ждет погоды, чтобы летать. Чаевничаем. За столом вместе с нами сидит Илья Павлович Мазурук, старый полярный волк, командир одного из четырех воздушных кораблей, высаживавших папанинцев на Северном полюсе. Анекдоты стихают, все чаще звучит: «А помнишь?» И начинаются воспоминания, которые можешь слушать, запоминать, анализировать и бережно «упаковывать» в своей памяти — вдруг что-то из них в жизни, на льдине пригодится. А можешь в это время спать — слушать байки никто не заставляет.


— Илья Палыч, чайку подлить?


— Спасибо.


— Илья Палыч, а помните, как я к вам пришел в экипаж проситься вторым пилотом?


— Нет, Саша, не помню.


— Ну, что вы?! — Александр Арсентьевич Лебедев подливает чай сидящим за столом и передает чайник тем, кто расположились на кроватях. У Лебедева в свете тусклой лампы очень молодое лицо, кожа блестит. Но для нас он — один из опытнейших полярных летчиков. А кожа? В войну был подбит, горел в самолете, вот и слепили врачи ему новое лицо и руки внатяжку из той кожи, что не обгорела.


— Тогда станция «Северный полюс-5» создавалась, — Арсентьич уходит в прошлое, — открывал ее Мазурук. Набрался храбрости, подхожу: «Илья Палыч, возьмите вторым пилотом». «А что ты умеешь?» Я начал перечислять: так, мол, и так, командир экипажа Ли-2, Ил-12, летал туда и туда... Но он даже не дослушал: «А думать ты умеешь?»


— Я что, у тебя так прямо и спросил? — поворачивается Мазурук к Лебедеву. — И что же ты ответил?


— Что я мог ответить? Плечами пожал.


— А я?


— А вы сказали: «Ладно. Проверим. Уметь думать — вот что главное в авиации, Саша. Давай полетаем...»


— Ну, что же, — Мазурук улыбнулся. — Если ты и сейчас здесь живой сидишь, значит думать научился...


Смех, шутливые комментарии, очередное «А помнишь?» И снова к Мазуруку:


— Илья Палыч, когда летать-то начнем? Четвертый день сидим, как мышь под веником.


— Учитесь терпеть, ребята. Примешь одно неверное решение на вылет, а оно может оказаться последним в жизни. Я когда на Дальнем Востоке летал, — он греет руки о кружку с чаем, — метеослужбы у нас не было. Сам себе хозяин — экспериментируй, лихачь. Случалось у кого-то нервы не выдерживали, ожидание хорошей погоды слишком долгим казалось. Хоронили потом их. А я не стеснялся, у меня больше трехсот вынужденных посадок на Амуре из-за непогоды набежало. Но в туман не лез. А здесь — Арктика, это вам не Дальний Восток, который тоже не мед...


Терпение, братцы, великое терпение — вот чему труднее всего научиться, — он поднялся, подошел к своей кровати. — Ему даже труднее научиться, чем правильно думать. Так Саша?


— Так, Илья Палыч.


— А работать, думаю, начнем через денек. Завтра еще будет пуржить.


— Вы-то откуда знаете?


— А ты на барометр посмотри, стрелочка-то к «ясно» двинулась... И снова смех, совсем не обидный для того, кто задал последний вопрос. На его месте ведь мог быть каждый из нас.


Мне нравились эти неожиданные встречи в Арктике. Судьба сводила меня с разными людьми, и каждый был чем-то интересен, обладал, как правило, уникальным опытом.


Из воспоминаний И. П. Мазурука


Я после окончания военно-теоретической школы ВВС в Ленинграде и школы летчиков в Борисоглебске получил распределение в гражданскую авиацию, в Ташкент. А работать вначале не пришлось — воевал с басмачами. Шашку именную храню за те бои. Летали на Р-3: кабина открытая, сзади бортмеханик или летнаб с пулеметом. Разведку вели, с бандами дрались, пограничников выручали не раз, сбрасывая боеприпасы. Дружок у меня был — Федя Литвинов. Забарахлил мотор, сел он в песках. Помощь наша опоздала. Басмачи привязали его к лошадям и разорвали живым. Самолет топорами, шашками изрубили. Было тогда нам чуть за двадцать... Мальчишки по нынешним меркам. Слезы вытер, зубы стиснул и снова в бой.


Взрослели мы быстро. Нам доверяли, как вполне сложившимся мужчинам, и спрос был такой же. Ни за чью спину не прятались. «С пылающим взором, с ревущим мотором!» — в пекло, к черту на рога. Полюс? Давай полюс! Новая трасса? Давай трассу! Никто не летал здесь? Тем лучше, я первый буду! Только такое отношение к делу, задор, талант дают возможность вырасти из мальчика в мужа. Мы жили, летали с жадностью к жизни и к полетам. Вот и все особенности тех комсомольских лет. Свой кусок хлеба мы сами зарабатывали. И чем раньше этому научишься, тем лучше.


Время, в которое живет человек, всегда одно — настоящее. Это потом уже, оглядывая прошлое, дают ему оценки, вешают ярлыки. И говорят: «Да, дед, вот в ваше время...» И списывают на время свою лень, безынициативность, халтуру.


Чему меня учили старые летчики? Тому, чтобы я в малоизученном еще воздушном океане смог выработать в себе такие качества, которые не дадут мне погибнуть и помогут выполнить задание. Что для этого требовалось? Беззаветная любовь к авиации. Знания. Желание летать, а не ходить по земле, быть лучшим среди сверстников. Воспитать в себе волю, храбрость, выносливость, умение разумно рисковать и не совать голову куда ни попадя. Научишься этому — честь тебе будет и слава, говорили они. И слава к нам приходила.


Что, в этих требованиях есть какие-то отличия от тех, которые выдвигаются перед начинающим пилотом сегодня?


Когда Комсомольск-на-Амуре строить решили, я с изыскателями летал, с правительственной комиссией. Нашли место для города у села Пермское. Аэропорт нужен. Прилетел я в Хабаровск и к авиатехнику Феде Ревину. Объяснил обстановку, предложил ему должность начальника несуществующего аэропорта, который он сам и построить должен. Ревин парень инициативный был, разбитной, веселый.


— Согласен, — говорит, — только вот жена может не поехать. Уговори, а?


— Почему?


— Она у меня грузинская княжна. Из древнего рода.


Задача, да какая! Но уговорил княжну, сам их на самолете отвез. А через неделю там землянка стояла, ковры висели на стенах, на берегу «колдун», масловодогрейка, бочки с бензином. Аэропорт!


Вот вам и время... Дело делать надо, а позже и легенды появятся. О том самом времени.


Удача выбирает сильных и настойчивых. Я за красивые глаза в отряд Водопьянова попал и стал Героем Советского Союза? Нет. Полетал над казахскими степями, в безориентирной местности. Без средств связи, метеослужбы, штурманского обеспечения, техобслуживания... Карты сами, где удастся, добывали. Особой уверенности, что полет благополучно закончится, никогда не было. Пассажиры, бывало, спрашивают:


— Ну как, долетим?


— Тело довезу, — говорю, — а за душу не ручаюсь. Вытрясу. Машины старенькие, на малой высоте летали. Болтанка, кучевка мучили.


Потом — Дальний Восток. Звоню в Александровск-на-Сахалине. Сторож к телефону подходит:


— Как погода, дед? — спрашиваю.


— Это ты, Илья?


— Я, — говорю. — Лететь к тебе можно?


— Сейчас погляжу, — и уходит. Потом говорит: — Плохая погода. Три столба видать...


— Вот как пятый увидишь, звони. Я прилечу...


Только на Амуре я сотни раз вынужденную посадку совершал из-за непогоды. Каждую излучину изучил. Но зато и слепой полет освоил, и по карте читать умел, и машину знал: любую поломку мог устранить. В папанинскую экспедицию пилотов специальная комиссия отбирала. Я прошел. Но право полететь на полюс, как мы говорили, горбом заработал. Работай, учись, не ленись, и ты попадешь в число единиц. На серьезное дело все равно отбирают лучших.


Говорят, наставление по производству полетов кровью пилотов первых поколений написано. Я не разделяю столь «героической» точки зрения и никогда не вкладывал высокого смысла в эти слова. Дай глупому лошадь, он к черту на ней уедет. У меня имелось предписание, по которому я мог летать в любую погоду с любого аэродрома. Но и я сам цел, и люди, летавшие со мной. Главным для меня было задание выполнить, а не пощекотать нервы себе и другим.


«Старики» нас как учили? Не лезь на рожон. Рискуй только, когда это — последний шанс выжить. Умей выждать, терпеть. А принял решение — действуй только до конца! Без колебаний. И ты победишь!


Я всего один раз нарушил эти заповеди. В войну водил на бомбежку Киркинесса ильюшинские машины ДБ-ЗФ. Отбомбились, причем удачно. Возвращаемся. Спрашиваю штурмана, успел ли он снять результат бомбежки на пленку? Нет, говорит, не успел. Я сгоряча передал командование своему заместителю и вернулся. Отсняли, а тут и истребители фашистские. Подбили они нас. Я тянул, тянул... Моторы горят, в кабине пламя, штурман убит. Упали возле берега. Чудом жив остался, меня при ударе выкинуло из кабины, но моряки утонуть не дали. Я без сознания уже был.


Так ли уж нужна была та съемка? Нет, там и разведчики смотрели, и моряки. Полез... А все потому, что не подумал как следует.


— Шрам на шее из того полета?


— Нет. Друга выручал.


(Мазурук не стал рассказывать об этом. Позже его однополчане рассказали историю шрама. Подбили наш самолет. Летчик передал, что ранен, машина теряет управление, указал место вынужденной посадки в тылу врага. Командир полка не стал никого посылать на выручку, полетел сам. Летчик был жив. Мазурук взвалил его на плечи, перетащил в свой самолет, а подбитую машину поджег. Фашисты появились в тот момент, когда Мазурук пошел на взлет. Они били по ним почти в упор. Одна из пуль и зацепила шею.)


Хорошая работа


— Командир, тебя просят на вышку подняться к руководителю полетов.


— Зачем? — мы заняли места в пилотской кабине, готовясь к полету на дрейфующую станцию, и возвращаться к земным заботам мне не хотелось.


— Не знаю. Но просят настойчиво.


Покидаю свое, уже ставшее привычным левое кресло, набрасываю куртку, пробираюсь к выходу, ругая про себя на чем свет стоит «землю». Машина набита под самую «крышу»: палатки, дуги, чехлы, ящики, фанера, сено. Почему-то вспомнилось, как я удивился, узнав, что на «СП» надо сено везти. Кого там им кормить? Но мне тут же популярно объяснили, что палатки ставить на голый лед — чистое самоубийство. Сенце вначале надо подстелить.


Погода стоит серенькая, ветер с океана бьет в лицо, забирается под одежду. Холодно. На вышке руководитель полетов предельно коротко объясняет ситуацию:


— На острове маленький ребенок случайно хватанул уксусной эссенции. Отравление. Вы — единственный экипаж сейчас на Диксоне, который может его спасти.


— А если на лодке через пролив отправить в больницу?


— Катера хорошего нет, на лодке не пройдешь — волна большая, кипит все.


— Но мы же забиты до отказа. Пока выгрузим...


— Поможем. Куда пойдете?


— В Норильск. Ближе нет ни одной хорошей больницы. Свяжитесь с ними, пусть «скорую помощь» подсылают к нашему прилету.


— Когда рассчитываешь там быть?


— На разгрузку...


— ...сорок минут, — перебил меня руководитель полетов.


— Туда лететь будем два часа, если ветер не помешает.


— Тогда — вперед?!


Когда я подбежал к самолету, выгрузка уже шла полным ходом. Подвезли мальчика. Он был без сознания.


— Довезем, командир? — ловит меня за рукав Толя Пыхтин.


— Я же не врач...


Сколько раз мне приходилось выполнять санитарные рейсы! И всегда задают один и тот же вопрос, будто от меня зависит, будет жить человек или нет. Мать мальчишки не спрашивает ничего, но в глазах такая мольба, что хочется куда-нибудь спрятаться от ее взгляда. С тоской гляжу через пролив. Там — больница, а в ней работает врач, мой хороший товарищ по Антарктиде Андрей Фроликов. Близок локоток, да не укусишь. Фроликов бы спас парня.


Торопить никого не надо. «Беда объединяет людей, — думаю я, — в Арктике это чувствуешь особенно остро».


— Командир, все выгружать?


— Все. Машина должна быть пустой, легче полетит.


Время тянется медленно, хотя мы работаем не покладая рук.


Наконец, взлетаем. Машину начинает болтать, и нам со вторым пилотом приходится до боли в руках раз за разом парировать ее броски-у мальчишки обожжены все внутренности, каждое резкое движение причиняет ему боль.


После набора высоты посылаю Пыхтина узнать, как себя чувствует наш пациент. Он возвращается с побледневшим лицом:


— Надо спешить, иначе парень не выдержит перелет. То и дело теряет сознание.


— Выдержит, — цежу сквозь зубы. — Мы еще на его свадьбе спляшем.


В пяти метрах за моей спиной мальчишка ведет схватку со смертью. В обычной жизни о ней предпочитаешь не думать, но сейчас — приходится. Счет идет на минуты, кто окажется быстрее в этой гонке: она или мы?


К Норильску подходим раньше рассчетного времени, но санитарная машина уже ждет. Кажется, я никогда не сажал Ил-14 так осторожно и бережно. Парень еще жив. Бортмеханик, радист, штурман быстро передают его подъехавшим врачам. Пыхтин возвращается на свое место и коротко бросает:


— Еще полчаса лету и его было бы незачем везти сюда. Так нам сказали врачи... Теперь попытаются спасти.


Что же, свое дело мы сделали, настал их черед.


— Поехали на Диксон?


— Возвращаемся. Бортрадист, передай, пусть готовятся к загрузке, пойдем на «СП».


Четверо суток мы летали к станции. О мальчишке ни у кого ничего не спрашивали — не хотелось плохих новостей. На пятый день, возвращаясь на Диксон, на снижении мы заметили у нашей стоянки несколько человек.


— К нам гости, командир, — сказал второй пилот.


— Вижу. Ничего хорошего от таких встреч я не жду.


— Я тоже.


Но мы ошиблись. После посадки в самолет поднялся руководитель полетов. На его лице сияла улыбка:


— Спасибо, мужики. Крестник ваш будет жить, дела стабильно пошли на поправку. Там вас его родители ждут, чтобы сказать «спасибо».


Вечером, когда мы возвращались из столовой, Пыхтин, ни к кому персонально не обращаясь, вдруг сказал:


— А что, мужики? Хорошая у нас работа...


Мы промолчали. Но мне вдруг вспомнились глаза матери. Нет, не те, умоляющие, а радостные, которые я увидел сегодня.


Из воспоминаний М. И. Шевелева


С чего «пошла» Полярная авиация? С борьбы за самолет.


Двадцать девятый год. Конфликт с «Добролетом»: он пытается нас убедить, чтобы мы купили два В-33, которые для моря совершенно не годятся. Чухновский настаивает на машине автономного базирования «Дорнье-Валъ». Добиваемся ее получения... Командующий ВВС Петр Ионович Баранов, рассвирепев от нашей надоедливости, приказал отправить Чухновского к месту службы в Ленинград в ВВС Балтморя и запретил без его личного разрешения выезд оттуда. Чухновский успел перед отбытием «в ссылку» рассказать о наших замыслах Ивану Михайловичу Гронскому, главному редактору «Известий». Приходим мы с Алексеевым в «Известия», выкладываем перед главным редактором документы, переписку, раскрываем позиции всех сторон.


— Все понял, — сказал Гронский. — Я переговорю с Горьким.


А у Горького сложилось о Чухновском отличное впечатление, когда тот после спасения остатков экспедиции Нобиле побывал на Капри. Горький выслушал Гронского, с которым был дружен, и взвился: «Сейчас же буду звонить Сталину». И это — поздним вечером... «Еле отговорили — рассказывал потом Гронский, — не звонить прямо Сталину». Решили утром позвонить Ворошилову. Тот выслушал Горького, позвонил Баранову... Сразу же последовало распоряжение вызвать Чухновского в Москву, отправить его в Севастополь и выделить «Дорнье-Валь». Радость нашу можно понять: вчера еще доброе дело, казалось, находится на краю гибели, а сегодня самолет получили и «Полярку» создали.


Взлет «по-полярному»


Арктика научила меня многому и, в первую очередь тому, что в высоких широтах такое понятие, как «надо», стоит на несколько порядков выше, чем «не могу».


Когда мы из очередного полета на дрейфующую станцию вернулись на остров Средний, наш домик показался мне раем. Есть не хотелось, хотя еда ждала в столовой. Единственное желание, которое ломает, подчиняет себе все остальные, — это тяга ко сну. Двенадцатичасовой полет ночью вглубь Арктики выматывает тебя до последнего предела. Поэтому, приземлившись и сдав машину техникам, мы побрели к себе, сладко предвкушая тот момент, когда тело нырнет в постель, а голова коснется подушки.


Я уже разделся, в полусне рухнул в койку, но в этот момент к нам ввалился наш командир эскадрильи Женя Журавлев, внеся с собой морозные клубы пара:


— Отставить сон, ребята, — сказал он таким голосом, что моя полудрема улетучилась в один миг, — есть работа.


Мы нехотя поднялись. Усталость режет, жжет веки, они закрывают глаза, опускаясь под собственной тяжестью.


— Раскололо ледовую базу у Якова Яковлевича Дмитриева, — Журавлев говорит так же устало, но за этой усталостью угадывается приказ. — Надо срочно подбросить к его соседу Василию Федоровичу Брыкину «гладилку» для подготовки запасного Дмитриевского аэродрома. Все, что мы привезем, ему перебросят вертолеты. Лететь надо немедленно.


Я все понимаю: и то, что Дмитриеву нужна быстрая помощь, и то, что оказать ее кроме нас некому — на Среднем только наш экипаж Ил-14. Сознание лениво перелистывает все «за» и «против» этого полета, а руки уже привычно достают из-под кровати торбаса, натягивают комбинезон, обувают, одевают мое тело. Сна как не бывало, тело покорно подчиняется сознанию и дает подготовить себя к неожиданному вылету. Встаю, бросаю прощальный взгляд на подушку... «Все, теперь мы встретимся с ней не скоро», — и от этой мысли на душе как будто становится легче. Надо лететь — значит, надо.


— Женя, пока экипаж принимает загрузку, пойдем к метеорологам. К Журавлеву я относился особенно тепло, с чувством уважения и легкого восхищения. Он был не только необыкновенным человеком, но и неординарным летчиком. Казалось, природа непостижимым образом сумела вложить в этого совсем еще молодого человека весь набор талантов, которыми обладали многие старые полярные асы. Только у них эти таланты встречались по одному, а Журавлеву Господь Бог «отвалил» все разом. Он умел учиться и схватывать сложнейшие слагаемые летного мастерства с полуслова. Так же он умел и учить — просто, доходчиво, образно. На его долю выпадало немало ситуаций, из которых не многие смогли бы выйти с честью, он — выходил. Как результат — в него поверили экипажи, люди, с которыми ему приходилось работать, и эта вера помогала решать Журавлеву казалось бы нерешаемые задачи, как к примеру, наша сегодняшняя. По всем правилам мы свою санитарную норму отлетали, но Журавлев сказал: «Надо...»


Взлетели через сорок минут. За это время я успел продрогнуть, хотя мороза и не боялся. Значит, устал. Фары прочертили свой след, врезая белые полотнища света в перевивы снега на ВПП, и мы легли на курс — в Северный Ледовитый.


— Бортмеханик, кофе готов?


— Готов, командир.


— А спички у тебя есть? — спросил я.


— Зачем?


— Как только веки у меня начнут смыкаться, ты между ними их вставь, будь другом.


— Непременно. Если сам не засну.


«Топать нам к Брыкину часиков пять, — думаю я. — Хорошо, если сразу его найдем...»


Монотонный гул двигателей убаюкивает, кабина отогрелась, ее тепло обволакивает все мое существо, а какой-то тихий внутренний голос нашептывает: «Ты только немножко вздремни и сразу проснешься...»


— Штурман, курс?


— Что? А... Да... девяносто три градуса.


— Бортмеханик, сходи погляди, как там двигатели себя ведут, а заодно принеси нам с Кравченко кофейку...


Я понимаю, чтобы мы не заснули, Журавлев ищет сейчас работу каждому из нас. История знает случаи, когда заснувшие экипажи или просыпались слишком поздно, или так, во сне, и уходили в мир иной. И все же мы с командиром смогли минут по сорок поочередно вздремнуть в своих креслах. Хуже всего штурману — малейший сбой в его работе может привести к потере ориентировки, а в полярном районе восстанавливать ее очень непросто.


... К утру подошли к «брыкинской» льдине. На ней — идеальный порядок. Ан-2, по линеечке выстроены, как солдаты, палатки, мачты... Прошлись над ними, разбудили гулом своих моторов. Василий Федорович тут же вышел на связь: «Приветствуем гостей. Приглашаем на посадку. Полоса в порядке».


В конце 60-х и в 70-е годы в Северном Ледовитом океане авиация обеспечивала не только постоянно действующие дрейфующие полярные станции, организованные Арктическим и Антарктическим НИИ, но и временные базы различных ведомств, изучавших эту область Арктики. Как правило, работали они в весенний период, с начала марта до конца мая, и требования по подбору льдин для них были мягче, чем для тех, что шли в длительный дрейф. Начальниками таких временных баз назначали очень опытных людей, а работой авиации на них руководили командиры отрядов и эскадрилий. Каждый авиационный начальник в своем районе имел кроме основной льдины несколько запасных в радиусе 100 — 200 км на случай разлома базового аэродрома. В их подчинении находились самолеты Ли-2, Ан-2, вертолеты Ми-8, а всю транспортную работу по их обеспечению с береговых аэропортов выполняли Ил-14.


Вот к одной такой из временных баз мы и прилетели.


— Давай, Женя, повнимательней поглядим, где садиться будем, — бросает Журавлев.


Уже с первого прохода над ледовой ВПП мы увидели, что она расколота, а ее концы сначала развело, а потом сдвинуло.


— Василий Федорович, куда же ты нас приглашаешь? — в голосе Журавлева ни тени улыбки. — Полосочку твою пополам раскололо!


— Не может быть, — доносится со льда.


— Разводья на ней...


— Сейчас сам посмотрю.


Мы делаем круг. Через несколько минут взлетает Ан-2, пилотируемый Брыкиным.


— Да, ребята, — слышим сквозь потрескивание помех расстроенный голос Василия Федоровича, — плохо дело. Топлива у вас сколько?


— Достаточно, — Журавлев подчеркнуто спокоен, а это с ним случается, когда надо быстро просчитать ситуацию и выбрать единственно верное решение. — Ты вот что, Василий Федорович, садись и замеряй то, что осталось от полосы, своими ногами, а мы с воздуха сделаем то же самое.


Прошли над оставшимся целым куском ВПП, скорость Ил-14 перемножили на время его прохода... Измерения Брыкина и наши совпали — ВПП меньше минимальной длины, при которой возможна посадка Ил-14 и, что еще хуже, — взлет.


— Садиться будем со стороны торосов, — Журавлев говорит это так, будто ему приходится совершать подобные посадки чуть ли не ежедневно. — Если зайдем с той стороны, где полоса разломана, и посадка будет жесткой — льдина под нами может обломиться... Поэтому пробег при посадке придется делать в сторону полыньи. Другие предложения есть?


— Нет, — бросаю я. Экипаж молчит, в логике Журавлеву не откажешь, но радоваться ей что-то не хочется.


— Василий Федорович, как состояние ВПП? — Брыкин все время на связи с ним.


— Льдинка нормальная, снега на ней три — пять сантиметров. Что решили?


— Будем садиться.


Заходим на минимальной скорости. Ил-14 чуть подрагивает, но мы уже хорошо изучили возможности этой машины — она умеет «висеть» в воздухе на скорости ниже той, что указана в Руководстве по летной эксплуатации как минимальная. Торосы высотой в пять-шесть метров проплывают под нами, колеса касаются ВПП...


— Тормоза!


Однако Ил-14, загруженный «под завязку» и потому обладающий значительной массой, продолжает бежать. Полынья надвигается с какой-то фантастической быстротой. Я вижу черную воду, пар над ней, сквозь него — торец льдины. Страха нет, единственное желание — схватиться за что-нибудь и удержать машину, но это не в наших силах. Сознание разгружено, что можно — сделано, я лишь ощущаю, как внутренне сжимается все мое существо и невидимая иголка начинает покалывать сердце. Все мысли вертятся вокруг двух слов: «Вот сейчас...» Что сейчас, где сейчас, как сейчас — неясно, но эти два слова воплощают все, что с нами происходит. «Вот сейчас...» Краем глаза замечаю мелькающие мимо Ан-2. Мало, очень мало льда перед нами, и он слишком скользкий. Ощущение собственного бессилия сдавливает все существо, и я чувствую, как в теле рождается холодная тяжесть.


Бросаю взгляд на Журавлева. Он напряженно смотрит на конец льдины, и я вдруг каким-то шестым чувством понимаю, о чем он мучительно думает: «Сделать «вертушку» или еще рано?» При этом у одного из двигателей мощность резко увеличивается, у другого убирается, машина разворачивается поперек траектории движения, и скорость скольжения уменьшается...


«Юзом пойдет наш Ил-14, — думаю я, — на льду, наверное, удержимся, но машине может не поздоровиться...» Словно услышав эти мысли, Ил-14 вдруг ощутимо замедляет бег и, качнувшись несколько раз, замирает. Полынья рядом, я вижу плавающие в ней осколки льда. В кабине висит тишина.


«Если бы нырнули туда, выбраться бы не успели, — сознание спокойно фиксирует этот вывод, — а если бы ударились пилотской кабиной в торец льдины напротив, фюзеляж был бы смят...»


Мои размышления прерывает командир:


— Разворачиваемся. Ходу отсюда...


Зарулили на стоянку, вышли из самолета. Подбежал Брыкин.


— Журавлев, ты меня в могилу вгонишь когда-нибудь.


— Так ведь сели-то нормально, Василий Федорович, — Женя словно оправдывается за то, что Брыкину пришлось пережить, пока мы катились к полынье. — Кстати, какая здесь глубина?


— Километра три...


— Глубоко, — коротко констатирует Журавлев и кивает мне: — Пошли посмотрим, как садились.


Розовый свет заливает вершины торосов — всходит солнце. Глубокие синие тени бледнеют, снег начинает искриться, и я вдруг очень остро ощущаю, насколько прекрасны и этот рассвет, и восход солнца, и вообще — вся наша жизнь, которая несколько минут назад находилась под угрозой.


Подходим к месту, где мы коснулись ВПП, и слышится тихий удивленный возглас Журавлева:


— Ты смотри, как повезло...


Метрах в шести-семи от точки касания мирно спит огромный ропак — обкатанный ветрами, обожженный солнцем и припорошенный снегом ледяной «лоб», который мы не заметили, поскольку он не отбрасывал никакой тени.


— Хорошо, что на малой скорости шли, передняя «нога» была высоко вывешена, и мы проскочили над этим ледяным валуном, — Журавлев прищурившись оценивает высоту ропака. — Видишь? — он показывает мне две неглубокие борозды по бокам ропака. — Он у нас под брюхом прошел, между основными стойками шасси. Это от них след остался...


«Выходит, нам повезло дважды, — думаю я, — в начале и в конце посадки».


— Придется судьбу испытать еще раз, — Журавлев что-то прикидывает в уме, глядя на «огрызок» ВПП, с которого нам предстоит взлетать. — Ну, да теперь она должна над нами смилостивиться — машина пустая, горючее выработано. Взлетим...


Возвращаемся к самолету. Все оборудование, которое мы привезли, уже выгружено. Прощаемся с Брыкиным и его ребятами. В их взглядах проглядывает немой вопрос: «Неужели будете рисковать?», но вслух его никто не произносит.


Занимаем места в кабине, выруливаем, разворачиваемся вплотную к ропаку — нам дорог каждый метр полосы. Снова впереди чернеет полынья, она по-прежнему парит и кажется, что с огромного котла кто-то сдернул крышку. Не останавливаясь на старте, не теряя скорости, Журавлев с ходу начинает разбег. Двигатели выведены на номинальную мощность. Медленно, ох, как медленно ползет теперь к нам разводье.


— Скорость пятьдесят...


— Шестьдесят...


— Семьдесят...


— Восемьдесят!


Короткий взмах руки, по команде командира штурман и бортрадист стремглав несутся в хвост фюзеляжа. Резким, скорее, даже грубым движением штурвала «на себя» поднимаем переднее колесо. Машина задирает нос вверх, бежит на основных колесах, но теперь сопротивление снега меньше и она быстрее набирает скорость.


— Бортмеханик, закрылки 15 градусов.


— Выполнено.


Чуть отдаем штурвал от себя, удерживая рвущуюся в небо машину.


Скорость сто двадцать... сто тридцать... сто сорок... Полынья несется на нас, и кажется, что это какое-то живое существо раскрыло черную пасть в предвкушении добычи. Только бы не обломился лед под нами!


— Отрыв!


Ил-14, опустив нос, «горбом» уходит в воздух. Стеной стоят впереди торосы. Полынья под нами, но успеем ли перемахнуть эти ледяные клыки, торчащие впереди? Успеваем. Осторожно уходим от них вверх, наскребая высоту по сантиметру. Торосы летят навстречу и кажется, что один выше другого — вот сейчас снесут шасси, и мы будем битые. Шасси, как хочется их убрать, спрятать, но мы не имеем на это права — Ил-14 тут же «просядет», и никто не даст гарантии, что он не врежется в торосы. Сознание свободно от всяких мыслей, оно лишь контролирует движение рук и ног, чтобы они не сделали ничего лишнего. Любое неосторожное движение сейчас — это катастрофа. Наконец звучит долгожданное:


— Убрать шасси!


Ил-14 с каким-то облегчением хлопает створками гондол и уходит в синее небо.


— Учись, Кравченко, — улыбается Журавлев, — это — «взлет по-полярному». Штучное изобретение.


— Чье?


— По-моему, мы со Шкарупиным первыми его придумали. Бортмеханик! Кофейку бы!


Только теперь я вспоминаю, что мы не спали уже больше суток, и усталость, которая куда-то уходила, пока мы работали с разломанной ВПП, вернулась снова. Не хватает сил даже на обычные после взлета разговоры. Пришли на Средний. Сели. Сдали техникам машину и тут же ушли спать.


«Взлет по-полярному» не раз выручал нас в неординарных ситуациях. Раскололо дрейфующую станцию СП-16. Нашли неплохую льдину подскока невдалеке от нее. Но первым сесть туда должен был самолет Ли-2. Он-то на лыжах, а мы — на колесах. Стали в вираж, наша радиостанция работает как приводная. Ждем. Вскоре подошел Ли-2, которым командует Виктор Степанович Шкарупин. Совершив посадку, вышел на связь:


— Ну что вы все крутитесь? Садитесь рядом. Льдина хорошая, снежное покрытие очень плотное.


Журавлев взглянул на меня:


— Может, действительно, сядем? Проверим, можно ли здесь работать...


Я пожал плечами. Садиться в Арктике на колесной машине на неподготовленный аэродром? Но если Шкарупин снизу советует, да и льдина на первый взгляд не вызывает никаких сомнений, почему бы и не сесть?


Принимаем решение идти на посадку. И вдруг — что за напасть? На пробеге скорость резко упала, винты подхватили снег, неведомо откуда появившийся, Ил-14 окутало снежное облако, и мы остановились.


Журавлев снял наушники, подождал пока опадет снег и говорит


Ананьеву, бортмеханику нашему:


— Выйди, посмотри, что с машиной?


Стоим, двигатели выключили. Возвращается бортмеханик:


— Все вроде нормально.


— Передняя «нога» цела?


— Кажется, цела.


— Ну, тогда доставай лопаты, откапываться будем. Подошел расстроенный вконец Шкарупин.


— Посадил ты нас, Степаныч, — в голосе Журавлева смешались упрек и усмешка — не поймешь только, чего больше. — Влипли мы по самое брюхо, а техники для расчистки полосы еще нет.


— Евгений Григорьевич, кто же мог подумать, что она у вас провалится. Наст вон какой крепкий.


— У вас лыжи, а у нас колеса, вот снег и не выдержал тяжести Ил-14. Что теперь болтать? Копать надо...


И мы начали пробивать три колеи в направлении взлета. Наст, действительно, оказался очень крепким — для наших лопат, но не для самолета. Несколько часов, как кроты, буравили мы снег, истекая потом на морозе. Но всему бывает конец. Пробили колеи, заняли места в кабине.


— Как передняя стойка, бортмеханик? Выдержит?


— Если не сойдете с колеи, командир...


— Взлетаем по-полярному!


И мы ушли со льдины. Так же «горбом» вперед. А потом услышали в эфире Шкарупина:


— Ребята, вы диполи радиовысотомера потеряли. При отрыве от льдины.


— С другим, меньшим углом на взлете мы бы не ушли от вас, — сказал Журавлев. — Сохрани на память и больше не сажай нас в снег.


— Счастливо долететь, — донеслось снизу.


Была ли наша ошибка неизбежной? И да, и нет. В Арктике нельзя застраховаться от всех бед, но свести к минимуму их вероятность можно. Для этого есть главное — знания, опыт, наблюдательность и желание работать. У летчика, летающего в Арктике, много соперников, но главные из них — льды и погодные условия.


Избушки на курьих ножках


Особенно коварны льды. Да и как определить толщину льдины, на которую решил садиться, если она припорошена снегом? Ни заструги, ни ропаки не различимы при сереньком небе, когда нет тени. Все обкатано ветрами, занесено пургой, старые торосы — «лбы» — обожжены, обтаяны солнцем и тоже замаскированы снегом. Вот и вертишься вокруг такой льдинки, рассматривая под всеми углами, оценивая ее белизну, цвет. Чем она белее, тем толще. Если отдает синевой — ее пробивает отраженный от воды свет, а это значит — толщина льда небольшая, может не выдержать тяжести машины.


«Подловила» же как-то такая засыпанная снегом «линза» экипаж Юры Векслера. Они летали на Ли-2 парой с Коломийцем — устанавливали автоматические метеорологические станции, делали промеры глубин. Один экипаж подбирает с воздуха посадочную площадку — льдину, садится, делает свою работу, а второй — подстраховывает его с воздуха. Нашел Юра такую льдину севернее Таймыра. Оглядели ее, сомнений никаких — можно садиться. Приземлились, на ходу, как обычно, двери открыли — след свой посмотреть. Если синий, значит под снегом вода и надо с ходу уходить в небо. И этого не успели. Только лыжи коснулись снега, Ли-2 стал проваливаться. Да так быстро, что экипаж едва выскочить успел. Раздетым...


Коломиец видел эту картину. Хорошо, рядом крепкая льдина оказалась. Сели, подобрали потерпевших. А ведь ребята очень опытные, сотни посадок на льдины было на их счету...


Не всегда хватает опыта, чтобы избежать беды. К тому же надо соблюдать много условий, которым должна удовлетворять льдина, пригодная для дрейфующей станции. В идеале — это огромное поле, достаточно мощное и однородное по толщине льда, чтобы на нем можно было построить взлетно-посадочную полосу и лагерь для зимовщиков. Прямоугольное не подходит — при подвижке льдов его разломает. Хорошо, если это овальная или круглая льдина, заторошенная по периметру. Эти торосы при движении льда являются гасящей, сдерживающей подушкой, принимающей на себя чудовищное давление ледовых масс.


Надо, чтобы на ней была пресная вода — не будешь же с материка возить десятки, сотни тонн. Такая опресненная вода есть в торосах-ропаках, старых льдинах, которые обожжены солнцем. Морская соль, как более тяжелая составляющая, стекает вниз по капиллярам, а верхушки таких торосов опресняются. С них и берут воду на бытовые нужды, для приготовления пищи.


Впрочем, перечень требований к таким льдинам настолько велик, что на поиски их для станций «Северный полюс» уходили недели, а то и месяцы. Искусством этих изысканий очень хорошо владели Виталий Иванович Масленников, Илья Павлович Мазурук, Лев Афанасьевич Вепрев, Виктор Степанович Шкарупин, Всеволод Иосифович Васильев, Михаил Степанович Васильев, Михаил Алексеевич Титлов и другие старейшие полярные командиры. Но они не скупились и весь свой опыт передавали следующему поколению. Невозможно переоценить такие знания, опыт в поисках таких льдин авиационных гидрологов из Арктического института — Василия Ивановича Шильникова, Александра Александровича Зябкина, Василия Матвеевича Барташевича, Валентина Булавкина и многих других.


Работа по исследованию Арктики велась большая, для экспедиции самых разных ведомств требовалось много хороших льдин. Нашему экипажу тоже пришлось «поутюжить» воздух в поисках ледовых полей, и не всегда такие поиски были удачными.


... В тот день нам пришлось подняться рано:


— Экипаж, на вылет. Со спутника получены снимки — на них севернее острова Врангеля хорошо просматривается большое ровное поле. Надо поглядеть на него поближе. С нами летит группа авиационных гидрологов под руководством Шильникова.


— Отлично... С Василием Ивановичем мы еще ни разу не промахивались.


Мне нравился Шильников. Он не просто отлично знал свою науку, он чувствовал лед и читал его, как открытую книгу. Судя по снимкам со спутника, нам предстояло обследовать огромное ледяное поле, которое могло оказаться ледяным островом, а они встречаются не часто. Я знал, что за четверть века поисков подходящих баз для дрейфующих станций было найдено не более сотни таких островов и далеко не все они удовлетворяли тем требованиям, что к ним предъявлялись.


Взлетели. Поле нашли быстро. И так же быстро Шильников разочаровал нас:


— Лед молодой, тонкий, снегом припорошен, для организации лагеря не годится.


Впрочем, мы и сами увидели предательскую голубизну, пробивающуюся из-под снежной «простыни». Обошли его по периметру, но когда развернулись, чтобы продолжить разведку, второй пилот воскликнул:


— Мужики! Там чей-то лагерь, — и он ткнул пальцем в боковое стекло.


— Какой лагерь? Здесь никого не должно быть, — удивился я.


— Да поглядите получше...


И тут мы увидели цветные пятнышки, мелькнувшие среди льдов. Развернулись. А вскоре под нами был уже целый лагерь «избушек на курьих ножках». Да, именно так выглядели несколько яркоокрашенных домиков, стоявших на высоких ледяных столбах. Сохранилась и взлетно-посадочная полоса, в торце которой, уткнувшись носом в торос, стоял двухмоторный самолет, видимо, потерпевший аварию.


— Может, сядем, командир? — шутя предложил второй пилот.


Искушение совершить посадку и обследовать найденную иностранную станцию было великое, хотя я отчетливо понимал, что сделать это невозможно — полоса не подготовлена, мы — на колесах, и рисковать машиной и людьми на борту чистое безрассудство. Но очень уж всем хотелось осмотреть наши находки поближе.


— Хочешь судьбу тех, кто разложил этот самолет, повторить? — я кивнул в сторону разбитой машины, над которой мы проходили в очередной раз.


Шильников попросил:


— Командир, пусть штурман поточнее координаты этой базы определит.


— Думаешь вернуться сюда, Василий Иванович?


— Видишь, домики на столбах? Лед вокруг них обтаял, а тот, что под ними, как бы в тени оказался, солнце его не достает. Судя по высоте столбов, эта база дрейфует давно. С научной точки зрения — очень любопытный экземпляр. Если узнаем, чья станция, когда, где и кем покинута, то по ее нынешнему положению можно будет определить, как она без людей дрейфовала.


Штурман точно выполнил просьбу Шильникова, и мы ушли в сторону новой дрейфующей «СП», организованной здесь же, в восточном секторе Арктики. Ее начальником был Василий Семенович Сидоров — знаменитый полярник, ставший позже Героем Социалистического Труда, чье имя в Арктике и Антарктиде всегда произносили и будут произносить с глубоким уважением. Нам в ходе нашего полета надо было провести испытания новой аппаратуры, которая, по утверждению ее создателей, могла весьма точно измерять толщину льда с высоты полета самолета. Откровенно говоря, к их утверждению я отнесся весьма скептически, но задание есть задание.


Подошли к станции, связались с Сидоровым. Договорились, что мы замерим толщину льдины с воздуха, а его специалисты пробурят ее в нескольких местах и замерят глубину лунки линейкой. Когда мы сообщили на станцию полученные данные и сравнили с теми, что передали нам, мой скепсис как рукой сдуло — результаты измерений с воздуха и со льда совпали с точностью до сантиметров. По такому случаю Сидоров пригласил нас в гости, благо толщина льда позволяла, да и ВПП сверху казалась весьма надежной. Но я вынужден был отказаться — вспомнились посадка и взлет на разломанной льдине, когда я летал с Журавлевым. Зато мы убедились, что на смену дедовскому способу определения качества ледяных полей шла «наука», то есть инструментальные способы.


Из воспоминаний М. И. Шевелева


... В Полярной авиации у нас была экономическая база, как у хорошей авиакомпании, чтобы делать то, что мы считаем нужным. Выделяли средства, иной раз, правда, преодолевая сопротивление со стороны начальника планового отдела Александра Григорьевича Нурика, отличного специалиста. Когда я 60 тысяч рублей из капитала Полярной авиации на первые полеты с аппаратурой «Торос» ассигновал, он меня замучил: «Это же незаконно! Мы не имеем права!» Правда, потом моряки вернули эту сумму, но важно другое — я мог себе позволить потратить заработанные нами же деньги на наши нужды.


А когда аппаратура заработала, я для нее четыре миллиона у тогдашнего министра Морфлота выпросил. Все удивлялись потом, как это нам удалось столь быстро создать сложную технику и ввести ее в строй. А «Торос» позволял самолетам вести суда и в туман, и ночью...


В Нагурской


Время шло. Арктика стремительно менялась у меня на глазах. Впрочем «стремительно» — это будет слишком сильно сказано. Просто за то время, что я в ней работал, — начиная с 1960-го, — за какой-то десяток лет произошло столько изменений, сколько не происходило за многие века. Во мне крепло ощущение, что Арктика просыпается. На всем океанском побережье рождались новые и росли уже заложенные когда-то поселки. Возле них строились взлетно-посадочные полосы и посадочные площадки — в основном на песчаных косах и на берегу океана. Усть-Кара, Тамбей, Тадибеяха, остров Диксон, Усть-Тарея, Надежда, Волочанка, Хатанга, Косистый, Оленек, Таймылыр, Нижнеянск, Чокурдах, Нижние Кресты, Певек... К югу от Нижних Крестов и Чукотки — Зырянка, Сеймчан, Анадырь, бухта Провидения, Угольная и быстро обретающий очертания города — Магадан. И сейчас, когда я пишу эти строки, мысленно пролетаю по этим, если можно так сказать, аэродромам. У каждого из них были свои особенности, свой характер, они менялись вместе со сменой времени года, направлением ветра, других погодных условий, и надо было не только хорошо знать эти особенности, но и очень уважительно к ним относиться. Но общим для всех этих маленьких аэропортов было то, что, завидев издалека россыпь огоньков в полярной ночи или несколько деревянных домиков и желтую черточку ВПП на берегу океана, каждый в экипаже — кто мысленно, кто вслух, — произносил: «Ну вот мы и дома». И это была правда, ничуть не оскорбительная для наших домов, которые были у каждого из нас на Материке.


Где бы ты ни приземлился в Арктике, тебя всегда ждали накрытый стол, теплая постель и доброе отношение всех, с кем пришлось встретиться. Сама природа, где жизнь все больше становилась «привозной», диктовала эти законы. Но их надо было еще и хорошо исполнять. Нам повезло. У руководства Полярной авиацией в те годы стояли умные и добрые люди...


Строились искусственные ВПП: в Амдерме у пролива Югорский Шар на берегу Карского моря, в Тикси — в бухте Радости в самом центре Арктики, на Чукотке — на Мысе Шмидта. Рос золотоносный поселок Билибино, рождались небольшие поселочки в горах Хребта Черского, Верхоянского хребта, у великих сибирских рек — Мома, Дружина, Батыгай, Депутатский и другие, но отношение к авиации в них по-прежнему оставалось уважительно-дружелюбное. Может быть, поэтому и сейчас в музеях и на площадях Амдермы, Тикси, Хатанги, Черского, Певека, Магадана, Норильска, Игарки, Дудинки бережно хранятся экспонаты, связанные с Полярной авиацией, а кое-где на постаменты поставлены и наши машины.


Историкам еще предстоит разгадать немало загадок, связанных с освоением Арктики в 60-е и 70-е годы. Как смогла страна создать такой могучий Северный флот и научить, дать возможность работать морякам в широтах, где по всем законам мореплавания работать почти невозможно? Каким мужеством, верой в свое дело надо было обладать тысячам и тысячам людей, которые в условиях вечной мерзлоты вели разведку недр, строили города? Что заставляло ученых и тех, кто шел с ними, создавать дрейфующие станции в центральном бассейне Северного Ледовитого океана, а потом, рискуя собой, работать там месяцами и годами? Почему слово «полярник» стало в те годы мерилом всего лучшего, что есть в человеке? Как случилось, что, по сути дела, изобретенное самим народом, нигде, никакими документами не утвержденное словосочетание «полярный летчик» настолько прочно вошло в историю Родины, что изучать ее, не исследуя ту работу, которую проделали «полярные летчики», просто не имеет смысла?


Эти размышления и вопросы рождались в длительных полетах, на стоянках, во время пурги, когда приходилось ждать летной погоды... Впрочем, свободного времени — в том привычном для городского или сельского жителя смысле, которое вкладывают в это понятие люди на Материке, — у нас почти не было. Каждый полет в Арктике требовал тщательной подготовки, независимо от того, летишь ты в тот или другой пункт в первый раз или в сотый.


... Остров Диксон. Небольшой, каменистый аэродром на скальном основании с насыпанной ВПП из местного гравия с примесью каких-то очень прочных каменистых вкраплений. Сколько же было порезано авиашин шасси, побито винтов двигателей, искалечено обшивки фюзеляжей этими острыми камнями?! К тому же заруливание на стоянку, расположенную ниже самой полосы, требовало особенного мастерства и осторожности. А ведь сюда надо было летать, ясно осознавая, что лежит этот аэродром открытым всем ветрам, штормам, туманам и снегам. И летали. Это позже уже Полярная авиация позволила себе такую роскошь, как бетонирование и удлинение ВПП, рулежных дорожек, стоянок, установка приводных радиостанций, радиопеленгатора и, в конце концов, создание служб управления воздушным движением, авиационно-технической, укомплектованных прекрасными специалистами.


А как нам не давал спокойно спать аэродром Нагурская на Земле Франца-Иосифа! Кажется, не было ни одного летчика, который не вздрагивал бы мысленно уже при одном его упоминании, а уж летать туда не любил никто.


Из воспоминаний И. П. Мазурука


Однажды я прочитал небольшое стихотворение Валерия Кравца из Норильска с простым названием: «В Нагурской»:


Разбитый самолет Мазурука

— Он для меня совсем

Не груда лома,

А памятник великому былому

На самых ледовитых берегах.

Снега метут уже десятки лет

Над местом непредвиденной посадки.

Здесь, слава Богу, нет еще оградки,

И в ней нужды, по счастью, тоже нет.

Но этот искореженный металл

Напоминает каждое мгновенье

О тех, кто пережил с небес паденье,

А все-таки летать не перестал.

Вся жизнь — полет.

Мешают облака.

Бывает, что душа изнемогает.

Но быть на высоте мне помогает

Разбитый самолет Мазурука.


Но самолет был не разбит, а подбит... Дело было летом сорок второго. Я тогда командовал второй авиагруппой ВВС Северного флота. Зона наших действий — самый правый фланг фронта — от Архангельска, Баренцева и Карского морей до Земли Франца-Иосифа. Правее нас никого уже не было. А события там разворачивались грозные. Мало того, что война на наши плечи легла, еще и Арктика спуску не давала. На два фронта воевали — с фашистами и с природой!


Прибегает однажды радист: «В бухте Тихой на ЗФИ запеленгована неизвестная радиостанция». Что за черт, откуда?! Я год там жил, когда дежурил в период папанинского дрейфа, все облазил, не должно там быть никого. Подготовили мне самолет СБ, полетел. Побродил над островами. Гляжу, в одной из бухт Земли Александры фашисты хозяйничают. Палатки стоят, временные домики, радиостанция развернута, а на воде — подводная лодка болтается. Базу, видишь ли, соорудили. Засекли они мой СБ и ударили из всех огневых средств. В мотор попали, управление заклинило. Пришлось уходить в сторону. Дотянул я до одной знакомой косы, сел, не выпуская шасси. Радиостанция цела, передал, что со мной случилось. А вскоре Сырокваша за мной на гидросамолете прилетел. Вот об этом подбитом СБ и стих Валерия Кравца.


Наши быстро до той базы добрались, расстреляли. Фашисты ушли. Хотя, судя по всему, собирались окопаться на Земле Александры надолго. Когда мы туда прилетели, добра немало обнаружили. На льду стояли прикрытые брезентом и железной сеткой от медведей ящики с оружием, боеприпасами, продуктами, в домике — запасы теплой одежды, автоматы...


После войны, когда я уже был начальником Полярной авиации, надо было нам Арктику обживать всерьез и надолго. Строились новые аэропорты, взлетные полосы. Рабочая необходимость заставила вспомнить ту косу, на которой я свой СБ оставил. Прикинули — можно свою авиабазу здесь создать. Первым ее начальником стал молодой летчик Курочкин. Мебель я туда на самолете возил. А базу по моему предложению назвали Нагурской. В честь офицера российской службы Яна Нагурского. Это был удивительный человек. Летчик с большой буквы. Он нас всех в Арктику позвал. Чухновского, Водопьянова, Алексеева, Молокова, меня, всех...


В 1903 году братья Райт продержались в воздухе несколько секунд, а через 11 лет Ян Нагурский совершал полеты близ Новой Земли. Мне довелось видеть извлеченные из архивов флота отчеты Нагурского о тех полетах. Свой «Фарман», разобранный по частям, вместе с механиком Евгением Кузнецовым от Мурманска до Новой Земли перевезли на пароходе. В снег, дождь, метель собрали его. А что вышло? Маленький гидроплан, мотор в 70 лошадиных сил (меньше чем у нынешнего «Жигуленка»), скорость до ста километров в час...


И что же? Этот человек готов был замахнуться на Северный полюс! В одном из интервью он сказал:


«Если бы мотор был сильнее, сил 90 — 100, можно было бы забрать с собой провизии на два месяца... Если бы к этому еще прибавить склады с бензином и маслом на Панкратьевских островах, на мысе Желания и Земле Франца-Иосифа, то можно было бы лететь к Северному полюсу». Великий летчик...


Мне приходилось с ним встречаться. Такое счастье выпало. Это было в конце 50-х годов. Судьба Нагурского сложилась весьма драматично. По национальности он поляк. В бою над Рижским заливом штабс-капитан Ян Иосифович Нагурский был сбит немцами, ранен. Вылечившись, он вернулся в Польшу, где и работал инженером.


По инициативе Марка Ивановича Шевелева и Михаила Васильевича Водопьянова Ян Нагурский был приглашен в Советский Союз. Водопьянов устроил тогда встречу полярных летчиков у себя на даче.


Собрались люди, знающие цену Арктике, льдам, полетам над ними. Каждый не раз смотрел смерти в глаза. Казалось бы, есть о чем поговорить. Но мы слушали первого из тех, кто рискнул бросить Арктике вызов.


О службе в русской авиации он вспоминал... с нежностью, другого слова не найду. Рассказывал о том, как мечтал найти экспедицию Седова. Мне, говорил, трудно было летать, а механику как? В ледяной воде, под диким ветром, на морозе... Мотор капризничает, руки, лицо обморожены, а механик работает... Добрая душа чувствовалась в Нагурском.


Когда я сказал ему о том, что в его честь назвали аэродром, он замолчал. Потом обвел нас долгим взглядом... Иногда слова и не нужны, а тот взгляд я и сейчас помню. Навсегда запомнили его слова: «Прошлые экспедиции, стремившиеся пройти Северный полюс, все неудачны, ибо плохо учитывались силы и энергия человека с тысячеверстным расстоянием, каковое нужно преодолеть, полным преград и самых тяжелых условий.


Авиация как колоссально быстрый способ передвижения есть единственный способ для разрешения этой задачи». Они из рапорта на имя начальника Главного гидрологического управления, написанные в начале века и привел их нам Нагурский почти дословно, я проверял.


На «бревне»


Когда пришлось впервые побывать на Нагурской, даже меня, повидавшего уже на своем недолгом веку всю Арктику, полетавшего в Антарктиде, поразила зловещая красота этого края. Никогда больше ни один аэропорт не оставил в душе чувства, которое я испытывал, прилетая в Нагурскую. К середине 60-х годов там уже стоял бревенчатый дом, к нему лепились несколько сарайчиков со стороны моря. Взлетно-посадочная полоса начиналась на берегу и шла по узкой каменной гряде, очень напоминающей ствол дерева, за что и получила у летчиков прозвище «бревно».


Но и «бревно» это было не простое, а с изгибом — прямо посередине. Летом, когда почва чуть оттаивала, по обеим сторонам ВПП самолет подстерегал песок-зыбун, в который, если попадаешь, не выберешься. Зимой снег по обе стороны «бревна» укатывали, но полностью выровнять склоны не удавалось. Так что при посадке и на взлете переднее колесо шасси приходилось вести по этой кривой кромке «бревна» с ювелирной точностью, не то летом в зыбун съедешь, а зимой под уклон снесет. Как памятники таким ошибкам там уже лежали битые самолеты.


Коварство Нагурской крылось и в том, что взлетать и садиться на ней можно было только со стороны моря. Другой конец коротенькой ВПП почти упирался в высокие ледники, с пиков и вершин которых, не стихая, срывался сильный резкий ветер. В общем, в хорошую погоду, очень осторожно, при абсолютно безупречной работе экипажа летать в Нагурскую было можно. Но если погода чуть начинала хмуриться...


В тот день мы возвращались с Иваном Гавриловичем Барановым из двенадцатичасовой ледовой разведки. Уходили в нее при ясном солнышке, в тишине и покое, но к возвращению облачность придавила нас к воде, разыгралась настоящая, даже по арктическим меркам, пурга, видимость упала до крайних пределов. Топлива у нас еще оставалось на четыре часа, а уйти от Нагурской никуда не можем — до Мурманска из-за сильного встречного ветра даже при нашем запасе горючего не дотянем, запасные аэродромы Средний на Северной Земле, Челюскин на Таймыре и Новая Земля закрылись из-за плохих метеоусловий. Ко всем бедам навалилась ночь, и свет включенных фар лишь создавал белый экран, сотканный из мириадов несущихся навстречу снежинок.


— Ну что, Евгений, как оцениваешь обстановку? — голос Баранова был спокоен, но какое-то напряжение в нем я все же уловил.


— Как говорят у нас в Полярной авиации: «Дурнее не придумаешь».


— Здесь ты прав. Горючего «навалом», техника исправна, экипаж жив, здоров, работоспособен, а деваться некуда.


Он помолчал. Мы все устали, хотелось домой, в тепло и уют нашей небольшой «гостиницы», но... Я чувствовал, как нарастает напряжение в экипаже по мере того, как мы подходим к Нагурской. Помочь при посадке нам мог всего лишь один радиомаяк, но что это была за помощь? Так, одно название.


— Экипаж, — голос Баранова стал твердым и властным, — садиться будем на «бревно». Условия посадки?... Вы сами все видите. Поэтому прошу всех максимально сконцентрироваться только на одном — на собственной работе. От того, как мы ее сделаем, зависит многое...


В тот раз Баранов был пилотом-инструктором, я занимал левое, командирское кресло, но это ничего не меняло — то, что он был рядом, лишь успокаивало, внушало веру, что с нами ничего не может случиться, пока такой человек находится в пилотской кабине. «Не сотвори себе кумира», — говорили древние, но сейчас был тот случай, когда кумир нам нужен позарез.


Зашли точно. Усталость исчезла. Слетанность, сработанность экипажа проявились в этой посадке в полной мере. Я вдруг почувствовал, что все мы, живые люди и большая металлическая птица, в какое-то мгновение слились в единое целое. Сколько это длилось — не знаю. Шасси коснулись ВПП, машина мягко опустила переднее колесо...


— Держи ее на гребне — только и процедил сквозь зубы Баранов, и мы понеслись по «бревну», как по кривому лезвию бритвы. Я не чувствовал своих рук, тела. И только когда Ил-14 качнулся на тормозах и застыл, вдруг понял, что не могу разжать пальцы, стиснувшие штурвал. Мало-помалу мне удалось это, тело обмякло, руки и ноги стали «ватными». Несколько минут мы сидели молча и только было слышно, как по обшивке фюзеляжа шуршит снег.


— Подкараулила нас Арктика, — это сказал Баранов. — Что-что, а это она умеет.


... Позже я много раз прилетал в Нагурскую и каждый раз чувствовал совершенно необычное напряжение — точно такое, как в том полете с Барановым. Это не был страх, а именно напряжение, от которого я так и не смог избавиться, — такой уж это аэродром — Нагурская.


Возвращение


Мне нравилась работа в Арктике, и все же когда предложили пойти в Антарктиду в составе 16-й САЭ, я без долгих раздумий согласился. Все пять лет, которые прошли в разлуке с ней, я подсознательно готовился к новой встрече. Антарктида жила во мне воспоминаниями, которые с годами стали приходить все чаще, являясь, порой, во сне, но больше всего будоражили воображение рассказы летчиков, которые возвращались после работы над ней в экспедициях, куда я по тем или иным причинам не попадал. Командирами летных отрядов в 65 — 70-е годы ходили Герой Советского Союза В. А. Борисов, Л. П. Клюев, Герой Советского Союза Ф. А. Шатров, Е. Г. Журавлев, B. C. Шкарупин.


Разные это были люди по своим характерам, темпераменту, организаторским способностям, но объединяло их одно — высочайшее летное мастерство, умение сделать такую уникальную работу в Антарктиде, на которую не многие летчики мира решились бы. Поэтому их воспоминания, уважительное отношение к ней, как к достойному «противнику», бередили душу. Хотелось и самому проверить себя на прочность в условиях, которые по оценкам тех, кто поработал над Шестым континентом, были на порядок жестче, чем в Арктике. К тому же я впервые шел туда командиром корабля, имеющим допуски по всем видам авиационных работ по минимуму «один-один», что давало мне право принимать любой «вызов» высоких широт в пределах правил «игры», или, точнее, регламентирующих документов.


Радовало и то, что командиром летного отряда шел мой однокашник по Балашовскому училищу Владимир Яковлевич Потемкин, да и сам отряд подобрался по составу из профессионалов хорошего качества.


Потемкину, видимо, от природы повезло больше, чем многим из нас, тех, с кем ему пришлось и в училище учиться, и в «Полярке» пройти всю ее школу, и позже — работать на самых ответственных постах в гражданской авиации СССР, а потом России, — он родился умным, щедро наделенным организаторскими способностями человеком, с талантом летчика. Он как-то очень быстро схватывал теорию летного дела, великолепно летал — не случайно свою летную карьеру закончил как шеф-пилот Президента России.


... Но в 1970 году наши дороги еще пересекались в Арктике, в «Полярке», мы были романтиками, рвались в Антарктиду, и никто не знал, куда нас вынесет будущее через 20 — 30 лет. Мы дружили семьями, ездили на охоту и рыбалку, хотя уже тогда в нем проявилось весьма редкое для командира летного коллектива любого ранга качество — он умел разделять дружеские отношения во внеслужебной обстановке и профессиональный долг: «Приятель приятелем, но шалить не надо». К тому же его всегда отличала высокая чистоплотность в летной работе.


Отряд был сформирован из шести экипажей — четырех — для самолетов Ил-14 и двух — для Ан-2. Вместе со специалистами других служб, авиаторов насчитывалось 52 человека — больше, чем в предыдущих экспедициях. Командирами Ил-14 шли москвичи Анатолий Капранов, Владимир Заварзин, я, а также Яков Желтобрюхов из Нижних Крестов (впоследствии поселка Черский, что на Колыме). Экипажи Ан-2 возглавляли Виктор Голованов и Владимир Панов.


Уезжали мы, как обычно, в октябре. По традиции собрались с семьями в ресторане на прощальный ужин. Потом — Ленинград, корабль, каюта, забитая вещами «под завязку». Все было настолько четко отлажено, что нас, авиаторов, даже не насторожило отсутствие на наших проводах Шевелева. Мы знали, что забот у него много, что «Полярка» требовала повседневного внимания, и если уж он не приехал, то, видимо, нашлись дела поважнее, чем наше отплытие. К тому же у каждого своих хлопот хватало — ведь уходили мы в Антарктиду не на день-два, а почти на год. Объем авиационных работ планировался большой, районы полетов за те пять лет, что я там не был, расширились, поэтому старались ничего не забыть, не упустить — от Антарктиды до Большой земли далеко, и по опыту мы уже знали, что исправить промахи, допущенные при подготовке, будет не просто. Казалось, все учли, ко всему подготовились и теоретически, и практически — работай себе в удовольствие, летай... Поэтому, когда «Обь» дала прощальный гудок и Ленинград утонул в морской дымке, на душе у меня было спокойно. Хотелось одного — быстрее попасть в «Молодежную», в «Мирный», сходить на «Восток»...


Когда подошли к Антарктиде, когда стали попадаться первые айсберги, я поймал себя на мысли, что нет во мне того восторга, который испытал пять лет назад, увидев красоту этих мест. Ничто не проходит бесследно, и я вдруг понял из того опыта, который я вынес отсюда с прошлой экспедиции, — во мне родилась настороженность к Антарктиде. Нет, я так же, как и другие, видел ее величие и мощь, фантастические переливы красок, вдыхал ее чистый запах, но все эти ощущения и чувства отодвигала куда-то на задворки сознания одна мысль: «Как-то мы с тобой поладим в этот раз? Что ты нам приготовила?» И вспомнился Борис Алексеевич Миньков. Мне его будет не хватать здесь. Я предпочел бы поработать с ним еще хотя бы два — три сезона в Антарктиде, так же, как когда-то работал в Арктике с Барановым. Но всем нам хочется иногда невозможного...


Плаванье подходит к концу. Почти два месяца мы — четыре командира Ил-14 — прожили в одной каюте, как говорится душа в душу. И вот наступает пора разлетаться «по точкам».


— Начнем работать в «Молодежной», — Потемкин расстелил карту Антарктиды и показывает нам районы работ, определенные руководством экспедиции и «наукой». — Представитель Главного управления картографии Георгий Михайлович Мурадов просит нас сделать вот что...


Потемкин точно, ясно, коротко ставит нам задачи. Они весьма сложные, но во всем проглядывается бережное отношение Мурадова к своим людям, которые будут работать «в поле», и к нам, авиаторам. Если бы нужно было определить суть этого человека одним словом, я бы выбрал «человечность». Специалист в своем деле редкого таланта, прошедший почти все ступени служебной лестницы ГУКа, он всегда отличался добрым, мягким и бережным отношением к людям. Казалось, он не знал, что в мире существуют зависть, вражда, обман... Ему приходилось решать сложнейшие научные задачи в Антарктиде. Но его распоряжения отличало одно — этот риск и для ученых, и для нас, летчиков, всегда был сведен к минимуму. И не его вина, что не всех удавалось уберечь от этого риска, — в Антарктиде никогда и ни в чем нельзя быть уверенным до конца.


— Поработаем в «Молодежке» на ГУК, потом разделимся, — чувствуется, что Потемкин времени зря в плавании не терял. — Капранов и Кравченко уже летали в Антарктиде, поэтому они уйдут на двух Ил-14 в «Мирный», чтобы обеспечить завоз на «Восток» и то, что попросит сделать «наука» в тех районах. Это наиболее сложная часть нашей работы, поэтому туда пойдут экипажи, знакомые с «Востоком» и полетавшие к нему.


В «Молодежной» остаются экипажи Заварзина и Желтобрюхова с одним Ил-14 и оба Ан-2 — Виктора Голованова и Володи Панова...


Но стройная, хорошо продуманная схема работ начала рушиться уже с первых дней. Нам надо было тремя самолетами забросить «на точки» в районе «Короля Бодуэна» грузы, оборудование, людей.


Раннее утро. Все три машины готовы к взлету с нижнего аэродрома на «Молодежной» (позже появился еще один, который мы назвали «верхним»).


У этого аэродрома свои особенности, да и уроки Минькова остались в памяти. Подъехал Потемкин. Он осмотрел ВПП и собрал нас, командиров самолетов, чтобы дать свои рекомендации, как взлетать. Они были вполне профессиональными и точными, но я позволил себе возразить командиру отряда:


— К месту старта в начале полосы я заруливать не буду. Взлет начну метров со стапятидесяти от его торца.


— Почему? — в голосе Потемкина угадываю неудовольствие.


— Со старта машина медленно будет набирать скорость — здесь полоса вверх, на бугор идет, да еще с правым уклоном. Я не смогу ее удержать на прямой, Ил-14 стащит вниз...


— Но полоса и так короткая. Зачем рисковать?


— Кто-то, может, и удержит ее, стартуя с торца. Я — не удержу. А вот если я на бугор выскочу в прямолинейном разбеге, то взлететь успею.


— Ладно, — у Потемкина ходят желваки, но он сдерживает себя. — Первым взлетает Капранов, вторым — Кравченко, за ним Желтобрюхов.


Я понимаю Потемкина. Ему приходится сейчас решать задачу со многими неизвестными. Аэродром у «Молодежной» — сложный. Он лежит в небольшой ложбине. Очерченный полукругом верхний край ее образован стекающим с купола ледником, зажатым справа и слева небольшими горушками и сопками. Нижний край обрывается в океан. А поскольку здесь все время работает либо стоковый ветер, либо циклоны, идущие с запада, которые своими фронтальными зонами создают сильные ветры, то взлетать приходится с нижнего торца к верхнему, то есть «в лоб» на ледник. Метров триста от барьера ВПП идет на бугор с правым уклоном, так как здесь лед поддавливает снизу гранитная подушка. За бугром следует прямой, ровный, но короткий отрезок ВПП длиной метров 600-700, а дальше — текущий с купола ледник с перепадом высот от 20 м до 109,6 м на полутора километрах.


Начнешь взлетать с торца ВПП — рискуешь тем, что Ил-14 сползет к правой ее кромке и дальше в канаву, пробитую для стока воды с аэродрома и ледников в океан.


Будешь стартовать поближе к ровному участку — можешь не успеть набрать скорость для взлета и набора высоты и вмажешь в ледник.


Потемкин, судя по его рекомендациям, выбрал бы первый вариант. Я — второй. Его «ладно» можно расценивать лишь как знак доверия нам, командирам Ил-14. Каждого из нас он знает по Полярной авиации давно, понимает, что мы не самоубийцы и потому будем принимать решение на взлет так, как подсказывает опыт, профессионализм и то, что называется интуицией.


Рассвет позолотил вершины сопок, солнце засияло в айсбергах, застывших в Заливе Алашеева, но нам сейчас не до красот Антарктиды.


Взревели двигатели Ил-14 Капранова, машина тяжело тронулась со стоянки, Толя порулил. Куда?! В самый конец ВПП, к ледовому барьеру.


— Смотри, Яшка, что сейчас будет, — невольно вырывается у меня, — Толя здесь летал и опыта у него побольше, но ты туда не заруливай, не надо.


Ил-14 начинает разбег, но медленно, слишком медленно нарастает скорость. Он не успевает выскочить на бугор, его стаскивает к правой обочине, и мы видим, что передняя «нога» пошла крушить фанерные щиты — транспаранты... Рев двигателей вдруг на мгновение стихает и тут же нарастает с новой силой. Машина каким-то чудом выскакивает на полосу, нам кажется — поперек ее, выравнивается и с трудом уходит в небе, как-то побалтываясь.


Тревога, которая хлынула в душу, когда я увидел, что Ил-14 Капранова может свалиться в канаву — до нее оставалось не более метра, — сменяется раздражением, хотя рассудок холодный и абсолютно лишен желания вести меня к каким-то авантюрам.


— Смотри, Яша, как будем мы взлетать. Следи за работой двигателей...


Занимаю свое командирское кресло.


Мы начали разбег на сто пятьдесят метров ближе к леднику, чем Капранов. Когда я почуял, что Ил-14 вот-вот вознамерится сползать, тут же чуть убрал мощность правого двигателя и прибавил ее левому. А вот он и бугор! Мы выскочили на него чуть правее оси ВПП, но машина спокойно набирала скорость в прямолинейном разбеге, и мы оторвались ото льда даже раньше, чем я рассчитывал. Теперь главное — набрать высоту, ведь ледник вот он, под нами в нескольких десятках метров. Аккуратно огибаем вершины сопок, радиоантенны и, пройдя над озером Глубоким, соскальзываем к океану. Чуть подвернув машину, вижу сзади Ил-14 Желтобрюхова. «Молодец, Яков!»


Полет тоже выдался тяжелым. И в заливе Лютцов-Хольм, и в районе бельгийской станции «Король Бодуэн» лежали туманы. Пришлось ждать, потом искать подходящие площадки, потаскать грузы «на точках», где садились. В общем, когда вернулись в «Молодежную», экипаж был вымотан так, словно мы налетали не восемь, а все восемьдесят часов. Хотелось покоя и тишины, но не тут-то было. Когда мы приземлились, на борт поднялся Потемкин. Похоже было, что он провел «разбор полетов» в экипаже Капранова, причем на весьма высоких тонах, поскольку под горячую руку досталось и нам. Дескать, набрал в экспедицию летчиков, которые летать не умеют, доверил самолеты мальчишкам, а они переднюю «ногу» раздолбали и далее в том же духе.


И тут я сорвался:


— Ты умеешь летать? Ну и летай сам...


Стащил с головы наушники, так называемую «гарнитуру», бросил на штурвал и ушел из машины. Экипаж — за мной. Жили мы в куполе для локатора слежения за будущими запусками ракет, поскольку станция еще строилась и места в жилых домиках нам не хватало. Голованов, к примеру, жил в бане...


Легли, но мне не спится. Вроде бы, друзья, никогда не ругались, а тут — ссора. К тому же обида гложет — не мы же машину повредили, нас-то за что «прорабатывать!» Ребята тоже, чувствую, не спят, взвинчены до предела.


Потемкин пришел часа через два. Побродил по нашему «шарику», тронул меня за плечо:


— Вылетать надо.


Я высунул голову из-под одеяла:


— Куда вылетать? Отдохнем — полетим, мы же только-только вернулись.


— Но рейс-то еще один не сделали...


— Сделаем. Отдохнем и сделаем, — и опять голову под одеяло. Он ничего не ответил, ушел. Вернулся через час:


— Лететь надо... Я снова:


— Отдохнем — полетим. Работаем-то с подбором площадок с воздуха...


— Ну, тогда я сам полечу.


— Лети.


— Экипаж, подъем!


Толя Пыхтин, бортмеханик, парень с норовом, высунул голову и себе туда же:


— У нас командир экипажа есть, с ним и полетим...


Он помоложе меня был, но успел уже и в Антарктиде в 11-й САЭ техником поработать, а потом несколько лет мы в Арктике в одном экипаже летали. Сработались, понимали друг друга с полуслова — полужеста. Он отлично знал, чем может закончиться любой взлет в «Молодежной», если экипаж работает «на нервах», поэтому его реакция на команду Потемкина была столь резкой. Видимо, и Потемкин понял, что зашел слишком далеко, и сбавил тон:


— Мужики, но вылетать-то надо. «Наука» простаивает... Я не выдержал:


— Ребята, поднимаемся. Поехали...


Когда мы вернулись, командирская «гроза» уже утихла. Кажется, это был единственный конфликт в нашей совместной с Потемкиным летной работе. Не знаю, какой он вынес урок из произошедшего, а я четко понял — в Антарктиде любой экипаж может допустить ошибку, но что бы ни случилось, оценку его действий надо давать по справедливости. Иначе люди тебя не поймут и самые умные выводы и советы проигнорируют даже во вред себе, лишь бы защитить собственное достоинство. К чести Владимира Яковлевича, он ни разу больше в той экспедиции не позволил себе «сорваться». Позже, когда я сам стал ходить в Антарктиду командиром летного отряда, у меня тоже, случалось, возникали ситуации, когда хотелось послать к черту тот или иной экипаж, который, как мне казалось, дал Антарктиде провести себя «на мякине». Но я вспоминал наш конфликт с Потемкиным и все мои эмоции уступали место рассудку.


Сюрприз под Новый Год


А работы в экспедиции набирали темп, что вынуждало и нас летать все больше и чаще. Передышки выпадали только тогда, когда Антарктида показывала свой норов, пробавляясь большей частью короткими, но мощными циклонами. Отработав свое на ГУК в «Молодежной», мы с Капрановым на двух Ил-14 перелетели в «Мирный», откуда начали полеты на «Восток». В «Молодежной» остались два экипажа — Заварзина и Желтобрюхова — с одним Ил-14 и двумя Ан-2. Но это разделение произошло уже после встречи Нового, 1971 года. Однако в канун его мы пережили несколько очень неприятных часов.


В конце декабря на «Новолазаревской» работал экипаж Заварзина. К 29 числу они закончили там полеты с заказчиком и запросили разрешение перелететь в «Молодежную», чтобы встретить Новый год в родном коллективе. Когда Потемкин получил этот запрос, он собрал нас, командиров экипажей, на совет: давать или не давать «добро» Заварзину на перелет. Погода в это время на маршруте «Новолазаревская» — «Молодежная» начала «подгнивать», подходил циклон, но у нас все было спокойно. Мнения разделились — кто-то был «за», кто-то «против». Я вошел в число последних. Анализ метеообстановки, какое-то шестое чувство, которое начинало просыпаться во мне, предостерегали от вылета Заварзина.


— Ну, что Володя дергается?! — я даже начал горячиться. — Никто их не обидит, даже если Новый год встречать там будут. Станция маленькая, уютная...


Но человеколюбие взяло верх, и Заварзину разрешили перелет.... Потемкин позвонил мне в «шарик», когда мы уже собирались лечь спать:


— Женя, зайди ко мне в «Элерон».


— Что-нибудь случилось?


— Экипаж Заварзина пропал.


Когда я добрался до «Элерона» (так назывался домик, в котором жили командир летного отряда, Капранов и Желтобрюхов), в комнате Потемкина уже собрались все, кто узнал о том, что Заварзин не пришел в «Молодежную».


Информация об их полете оказалась весьма скудной.


Вылетели они с «Новолазаревской» почти девять часов назад. Все время были на связи, но сейчас она пропала. Судя по сообщениям, полет складывался тяжело. Пройдя несколько сотен километров, попали в сильную болтанку. Началось обледенение, видимость резко ухудшилась. Похоже, что уже тогда они потеряли ориентировку и восстановить ее не смогли. В последней радиограмме сообщалось о том, что Заварзин ищет площадку для вынужденной посадки. И все, тишина...


— Ваше мнение, командиры, где они могли сесть? — Потемкин как-то весь осунулся, почернел.


— До «Молодежной» лететь пять — пять с половиной часов, расстояние всего 1350 километров, — в голосе Голованова ни тени сомнения. — Даже если им в лоб ударил встречный ветер, то за восемь с лишним часов они все равно уже прошли «Молодежную» и сели где-то восточнее нас. Они — за нами, там их и искать надо.


— Твое мнение, Кравченко?


— Похоже, Голованов прав, — сказал я. — Они либо промахнули нас, либо в каком-то небольшом радиусе от «Молодежки» на куполе сидят. По всем рассчетам прошел он нас.


— Еще есть мнения?


В комнате повисла тишина и стало слышно, как в антенных расчалках подвывает ветер. И здесь погода начинает портиться.


— Владимир Яковлевич, — молчание прервал дежурный радист. — Похоже, Заварзин пробивается... Точно, они...


— Запроси, как люди?


— Все целы, топливо выработали досуха, машина тоже цела, сели удачно.


Мы быстро набросали вопросы: «Что видите перед собой? Что под вами? Что на горизонте? Какое небо — темное, светлое?» В ответ: видимости никакой, пурга, сильный ветер, солнца не видно...


— Надо поднимать в воздух все машины, — сказал я. — Циклон подходит и к «Молодежке», слышите, фронтами своими начинает «грести»? Искать их надо.


Подвывание ветра усилилось, и было видно, как сугробы и передувы начинают «дымиться».


— Где искать? Антарктида большая...


Потемкин прав, но и сидеть без дела мы не имеем права.


— Веером разлетимся. Я пойду на восток в сторону Земли Эндерби. Схожу до горы Биско, облетим остров Прокламейшн. Правее меня Капранов пойдет.


Потемкин слушал молча, внимательно, но я вдруг почувствовал, что он думает о чем-то своем.


— Радист, мы можем установить откуда их радиосигнал идет? — неожиданно спросил он.


— Нет.


— А как у нас дела с новым пеленгатором?


— Только установили.


— Можем запустить?


— Какой смысл? — удивился Капранов.


— Мы же его не облетывали, не проверили, — поддержал я Анатолия. — Его облетать надо, составить таблицу погрешностей, может, нивелировка какая нужна...


— Запускайте пеленгатор! — это уже была не просьба — команда. Запустили. Несколько часов радисты пытались поймать, откуда же идет радиосигнал. Наконец, поймали. Он шел... с запада, со стороны «Новолазаревской».


— Чья машина готова к вылету?


— Моя, — сказал Капранов.


— Я с твоим экипажем слетаю, поищу Заварзина, — Потемкин затушил сигарету. — С собой возьмем несколько бочек топлива, надо загрузить...


Я взглянул на часы. Наступило утро 31 декабря. Потемкин взлетел, и вскоре мы получили сообщение, что он нашел Заварзина. Нашел всего в 450 км от «Новолазаревской». Когда я услышал об этом, мысленно поздравил Володю — в этом эпизоде он «обыграл» всех нас, проявив все свои недюжинные способности нестандартно мыслить. Потемкин вернулся, а Заварзин заставил нас поволноваться еще раз. Пока они заливали горючее из бочек, подогревали двигатели, летели, погода в «Молодежной» резко ухудшилась, разбушевалась пурга. Заварзину пришлось идти на посадку на ВПП, которая позже станет верхним аэродромом, но он сумел благополучно завершить полет.


Я вернулся к себе, побрился, переоделся. Всем экипажем пришли в кают-компанию на праздничный вечер по случаю встречи Нового года. Но радости почему-то не было. Тревоги, пережитые в последние двое суток, заглушали хорошее настроение, веселье не заладилось, хотя ребята из экспедиции праздновали от души.


Второго января Потемкин собрал нас на разбор полета Заварзина. Когда он перечислил все недостатки, допущенные при подготовке перелета, стало ясно: Антарктида чудом выпустила экипаж живым из своих объятий. «Похоже, это ее второй «звонок» нам после неудачного взлета Капранова, — подумалось мне. — Надо усилить бдительность».


Через несколько дней мы с Капрановым ушли в «Мирный». С нами полетел и Потемкин. Сюда перемещался основной фронт авиационных работ. Справились мы с ними неплохо. И хотя в «Молодежной» на Ил-14 погнули винты и повредили руль поворота, да так, что пришлось из «Мирного» тащить им новый, в целом, авиаотряд был удостоен благодарности всех служб заказчика, с которыми нам пришлось работать...


Прощай, «Полярка»...


— Командир, ты скоро? Мы должны закрыть машину, — голос Пыхтина возвращает меня к действительности. Да, пора. Ил-14 законсервирован, подготовлен к зимовке, а мы уходим домой. Сначала в «Мирный», через неделю — в Ленинград. Я в последний раз пробежал взглядом по приборной доске, сжал штурвал: «Ну что же, друг, спасибо за работу, за то, что ни разу не подвел нас. Удастся ли нам свидеться снова? Не знаю, как тебе, а мне — хотелось бы...»


— Командир, вездеходчики торопят. Пурга начинается.


— Иду...


Я выбрался из кресла, надел куртку. И только тут вдруг почувствовал, что 16-я САЭ для меня закончилась. Всю эту экспедицию, в отличие от той, в которой был шесть лет назад, меня не покидало напряжение. Оно жило глубоко в подсознании, тревожило меня, не давало, порой, спокойно уснуть.


В эту экспедицию впервые на станции «Мирный» была установлена аппаратура по приему фотоснимков с искусственных спутников земли. Обрабатывал эти снимки и исполнял роль синоптика Геннадий Милашенко из ААНИИ, и мы перед вылетом просматривали еще мокрые снимки. Они позволяли судить о погоде на ближайшие часы, а иногда и отказываться от вылета, чтобы не возвращаться и не расходовать попусту летное время и очень дорогое топливо. Без острой необходимости нельзя вылетать на авось. Может, пройдем, а может, нет и вернемся не выполнив задание.


Домой мы возвращались в радужном настроении. А чего грустить? Весь объем авиационных работ выполнен, «наука» и другие заказчики нами довольны. Судя по налету, мы заработали хорошие деньги, нас ждут семьи, отдых.


А пока... А пока «Обь», тяжело переваливаясь на волнах, несла нас через неистовые пятидесятые, ревущие сороковые к экватору, к солнцу, к теплу, к дому.


В Ленинграде нас встречали шумно, торжественно. Многотысячный митинг прямо в порту согрел наши души — ведь с высокой трибуны было сказано немало самых лестных слов и в адрес авиаторов. Вот только почему-то не видно заботливого Сергея Сергеевича Овечкина, не заказана гостиница ни для нас, ни для членов семей, никто не пригласил на традиционный праздничный ужин. Просто пожали руки, вручили билеты на поезд и мы, обвешанные рюкзаками, чемоданами, баулами потащились в гостиницу. А на следующий день поехали в Москву.


Приехали. Нам тут же объявили, что Полярное управление гражданской авиации (ПУГА) реорганизовано и завтра нужно быть не на улице Разина, дом 9, где долгие годы оно размещалось, а в Управлении авиации спецприменения, которое находится на Ленинградском проспекте.


Я даже не понял в тот момент всего трагизма произошедшего. Все рвались домой, к семьям, к женам, к детям...


Утром нас собрали в зале какого-то маленького клуба. Мы пришли веселые, довольные собой и жизнью, тем, что достойно выполнили долг перед Родиной в тяжелейших условиях Антарктиды. Каждый предвкушал торжественную встречу, какие-то добрые слова, если и не в свой адрес, то хотя бы в адрес экипажа.


Но не тут-то было. Никаких приветствий и добрых слов мы не услышали. Начался жесткий, несправедливый, форменный «разнос», изощренными формами которого в совершенстве владели чиновники от гражданской авиации, под чью власть мы теперь переходили. Уже само начало собрания ничего хорошего нам не предвещало: «У вас были поломки, вынужденная посадка Заварзина... Вы должны написать объяснительные...» Нам припомнили все ошибки и промахи, все вольные и невольные нарушения, без которых не обходится жизнь ни одного большого коллектива, да еще и в условиях Антарктиды в отрыве от дома, от базы, от Родины. Я видел, как стиснул зубы и побледнел Потемкин, как опустили головы Капранов, Заварзин и Желтобрюхов, как зло исподлобья глядел на президиум Голованов... Нас отчитывали, как нашкодивших мальчишек. А потом я понял, к чему была разыграна эта вся комедия. Когда с трибуны понеслось: «Забудьте всю свою вольницу... Здесь вам не Полярная авиация... Вы свое получили, дайте и другим показать себя...», мне вдруг стало нестерпимо стыдно. Нет, не за себя, не за своих товарищей, сидевших в зале, и тех, кто еще нес вахту в небе Арктики, не за тех летчиков Полярной авиации, которыми гордилась страна, а ей поэтому завидовал весь авиационный мир... Мне стало стыдно за людей, сидевших в президиуме, у которых хватило совести и подлости «бросить камень» в «Полярку», в ее прошлое и настоящее, в ее людей, многие из которых были национальными героями. «Если это не кошмарный сон, — подумал я, — значит, чье-то предательство. Разрушить Полярную авиацию означает только одно — погубить освоение Арктики и Антарктиды».


Из архива Д. Ф. Островенко (1970 г.)


ПИСЬМО К Л. И. БРЕЖНЕВУ

Генеральному секретарю ЦК КПСС тов. БРЕЖНЕВУ Л. И.

Уважаемый Леонид Ильич!!!


К Вам обращается член КПСС с 1939 года ОСТРОВЕНКО Дмитрий Филимонович по следующему вопросу:


хотя официально решение не объявлено, но уже получены сведения, что Коллегией Министерства гражданской авиации Полярную авиацию расформировывают и Арктический воздушный путь делают лоскутным. На опыте работы с 1935 года в Арктике и Антарктиде, считаю решение несвоевременным, наносящим вред безопасности нашей Родины, уверен, что оно затормозит развитие Арктики и Антарктиды и разорвет целостный фронт работ по их освоению.


Полярная авиация со дня своего основания являлась передовым отрядом по освоению нехоженых мест и районов Арктики и Антарктиды. В Арктике сейчас проводятся огромные научные исследования, и их обеспечение производится силами наших полярных экипажей, которые вместе с личным составом аэропортов, инженерами и техническим составом годами приобретали опыт полетов и обслуживания авиационной техники в особых условиях.


Как целостное ядро наши кадры обеспечивали успешное проведение полетов и специальных заданий всех ведомств в Арктике и Антарктиде. Разгон летных экипажей, разделение аэропортов по управлениям, распыление опытных инженерно-технических кадров ликвидируют общую организационную направленность и наносят вред решению общих задач.


Считаю, что сейчас, когда качественно Полярная авиация очень выросла и начала осваивать Арктику и Антарктиду на новой совершенной авиационной технике, реорганизация ее вредна.


Вспоминаю 1962 год, когда Вы лично награждали экипажи самолетов Ил-18 и АН-12, совершивших полеты Москва — Антарктида — Москва и полеты в Антарктиде. Вы говорили, что Правительство высоко оценивает вклад, который вносят полярные летчики в дело укрепления могущества нашей Родины. Почему же сейчас так просто, без обсуждения с людьми, а закулисно, без объяснения причин, решается вопрос ликвидации Полярной авиации.


Убежден, что данное решение не направлено на усиление могущества нашей Родины и наносит вред решению задач освоения Арктики и Антарктиды и государства в целом, имея в виду вопросы обороноспособности. Считаю, что решение принято без достаточного изучения, в угоду местническим интересам и не учитывает задач общегосударственного назначения.


Член партийного комитета Шереметьевского


объединенного авиаотряда Полярной авиации,


секретарь партийного бюро авиационно-технической


базы Шереметьевского авиаотряда Полярного управления ГА -


(ОСТРОВЕНКО)


«26» августа 1970 г.


СЕКРЕТАРЮ ПАРТИЙНОГО БЮРО АВИАЦИОННО-ТЕХНИЧЕСКОЙ БАЗЫ ШЕРЕМЕТЬЕВСКОГО АВИАОТРЯДА ПОЛЯРНОГО УПРАВЛЕНИЯ ГРАЖДАНСКОЙ АВИАЦИИ


тов. ОСТРОВЕНКО Д. Ф.


Ваше заявление на имя Генерального секретаря тов. Брежнева Л. И. поступило на рассмотрение в Министерство гражданской авиации.


Сообщаю, что реорганизация Полярного управления ГА по решению коллегии Министерства от 31 июля 1970 года будет произведена с целью упрощения организационной структуры управления, ликвидации излишних звеньев, приближения руководства предприятиями к базе выполнения авиационных работ и сокращения расходов на содержание административно-управленческого персонала.


Ответственность за обеспечение обслуживания Крайнего Севера, Арктики и Антарктиды, в соответствии с планами и заданиями Министерства гражданской авиации, возлагается на ряд управлений ГА, которым будут переданы авиапредприятия и аэропорты Полярного управления ГА с учетом территориального их расположения.


Б. БУГАЕВ


На разборе нам было объявлено, что наш 254-й авиационный отряд в полном составе — с инженерами, техниками, другими специалистами передается в Управление гражданской авиации Центральных районов и перебазируется вместе со всеми воздушными судами и другим имуществом из Шереметьева в аэропорт Быково.


Мы уже как бы вросли сердцами в большой и красивый аэропорт Шереметьево, в восточном секторе которого после высокоширотных экспедиций, ледовых разведок, после холода белой Арктики нас приветливо встречала родная зеленая березовая роща. Я вдруг почувствовал, что мы осиротели...


«Зачем? Кому это нужно — измываться над нашими душами? — не давала покоя мысль, — Можно же было сделать и реорганизацию «Полярки», и переброску отряда по-людски. Нет, бьют по самому больному, как будто мы враги своей стране».


Разбор закончился, высокое начальство уехало, но мы еще долго не расходились. Перед каждым встал вопрос: что делать дальше? Куда подаваться? Можно было остаться в Шереметьеве, перевестись в международный отряд, переучиться на реактивную технику, начать летать за рубеж. Тем более, что нам это предлагали. Да и другие объединенные авиаотряды страны с охотой готовы были пополнить ряды своих экипажей за счет тех, кто уйдет из «Полярки», — что-что, а цену нам знали.


Говорят, никогда не поздно изменить собственную жизнь. Как оказалось, эта истина не выдерживает проверки временем. Короткий тревожный отпуск прошел быстро. Мучительный вопрос: где теперь мое место в мире, в котором нет больше Полярной авиации, тревожили душу, не давая уснуть. Хотелось успокоения, чьего-то доброго совета... Я уже не представлял своей летной работы без ледовой разведки, высокоширотных экспедиций, без Антарктиды. Сейчас, когда разрушали «Полярку», я вдруг с особой остротой почувствовал, как же много нам дали «старики», ненавязчиво, добродушно делившиеся опытом, мастерством, вложившие в наше обучение всю душу, всю любовь к высоким широтам. Там же, где надо было власть употребить, — тоже требовали с нас по высшим меркам. Неужели мы все растеряем? И вдруг я понял: никуда из родного отряда не уйду, останусь в нем до конца.


Но придя после отпуска на работу, я был не то что обрадован или восхищен — я был попросту «сражен»: весь отряд, в полном составе, перешел в Быково. Я вглядывался в лица людей, которых, казалось, знал лучше, чем самого себя, поражался тому, как они изменились. Ощущение того, что мы снова вместе, что никто не позарился на лестные предложения о переходе на международные линии, что любовь ко всему тому, что мы вкладывали в такие понятия, как «полярная авиация», «полярный летчик», оказались сильнее людей, которые попытались нас разъединить, согревало душу, радовало сердце каждого. И это духовное тепло ясно читалось на лицах даже тех из нас, кто умел прятать свои эмоции лучше всякого актера.


Из воспоминаний М. И. Шевелева


— Почему хорошее, полезное, мудро созданное, дающее прибыль, пользующееся бесспорным авторитетом у народов Севера дело было загублено? Почему слова «полярная авиация», «полярный летчик» изымались из обращения?


У Салтыкова-Щедрина в «Господах Головлевых» фигурирует знаменитый непочтительный Коронат? Он, вроде, и в Санкт-Петербурге принят, и карьера у него неплохая, и орденами не обойден, и к маменьке на дни рождения и на дни ангела приезжает, подарки привозит... Но какой-то он не такой... непочтительный этот Коронат. А вот Иудушка — тот маменьке любезен.


Так и Полярная авиация — в непочтительный Коронат превратилась.


Трижды вопрос о судьбе ее ставился на заседаниях коллегии МГА и трижды снимался. Мы приходили на них с начальником политотдела Дмитрием Павловичем Акимовым, задавали простейшие вопросы.


И вопрос снимался как недоработанный. Наконец, в четвертый раз вызвали меня одного...


Возвращаясь немного назад, должен сказать, голоса о том, что нас надо «прикрыть», начинали звучать еще при Евгении Федоровиче Логинове. Но Логинов находил ответ очень простой. Он говорил так: «Ну что, товарищи, есть у нас Полярная авиация, и есть мнение, что ее пора реорганизовать. Допустим. Но сидит вон там Шевелев, и у нас с вами ни у кого голова не болит о том, что делается в Арктике и Антарктиде. Давайте ликвидируем их, но кто-то же должен будет взять на себя ответственность за этот участок работы в высоких широтах. Я, как министр, не могу, у меня другие задачи. Тогда кто возьмет на себя ответственность? Ну, кто?» В ответ — тишина.


А как только министром стал Борис Павлович Бугаев, эти голоса зазвучали вновь. И вот вошел я один в кабинет нового министра. Вся коллегия сидит, и Бугаев держит примерно такую речь:


— Вот что, Марк Иванович, вы нам больше не доказывайте необходимость Полярной авиации и т.д. Мы этот вопрос уже решили и считаем, что ее необходимо ликвидировать. Но, как человек грамотный, подскажите, как все-таки дело, которое вы делали, лучше организовать после реорганизации.


Я пожал плечами, дескать, если вы решили... И излагаю, что в крайнем случае, в ГосНИИ ГА надо создать отдел, который отвечал бы за разработку новой авиатехники для Севера, мог прогнозировать ее развитие, заказывать необходимую технику и пр. А чтобы не очень уж раздробить налаженное дело, отдавайте Красноярскому управлению западный сектор Арктики, а Якутскому — восточный. Не надо мельчить... А людей в этих управлениях придется учить, мы займемся этим, если уж вы так решили.


Закончилось заседание, и Полярной авиации не стало.


... Ходит стойкая легенда о том, что Б. Бугаев «прикрыл» ее якобы в отместку за то, что в свое время он просился в Полярную авиацию, а его не взяли. Чепуха. Он никогда к нам не просился, да и зачем ему, одному из первых летчиков реактивной авиации, проситься на Север? Он выбрал свой путь... Но главных действующих лиц в хоре противников «Полярки», я назову, тем более, что они в свое время очень гордились содеянным. Самый активный — Георгий Фролович Безбородов, начальник политуправления. Чем мы ему не угодили, какого теленка украли — не знаю. Но когда Д. Акимов пошел ему докладывать о невеселых, прямо скажем, настроениях полярных летчиков, о том, что может быть разбазарен огромный накопленный опыт по авиаобслуживанию крупнейшего и сложнейшего в летном отношении региона СССР и Антарктиды, Безбородов вдруг перебивает Акимова: «Что ты, дескать, тут мне расписываешь? Это я ликвидировал Полярную авиацию!»


Да... Что-то меня тянет на литературные реминисценции. Вспомнил щедринского градоначальника, который въехал в город на белом коне, сжег гимназию и упразднил науки.


Вторым был Усков, замминистра по кадрам. Но свою роль сыграли и привходящие обстоятельства. Железнодорожники упразднили ряд управлений и создали одну Московскую железную дорогу. Комитет народного контроля считал, что в Москве слишком много управлений: транспортное, международное, спецприменения и Полярной авиации. Надо их сокращать.


А позицию Б. Бугаева я так и не смог понять. Симпатии к Полярной авиации и ко мне лично (пока он был первым замом у Логинова) он высказывал не раз и даже выступал у нас на партактиве, говорил, что мы делаем благородное дело и идем верным курсом. А потом в своих симпатиях развернулся на сто восемьдесят градусов... После ликвидации Полярной авиации он ни разу меня не принял, а на четыре рапорта, в одном из которых я писал о трудностях с работами в Антарктиде, — не получил ни одного ответа.


Характерная деталь. Приказ был готов (а его перекраивали, переписывали несколько раз). Бугаев улетел в Ростов-на-Дону... И ему туда повезли этот приказ. Вернулся он. Я читаю и не пойму, что меня смущает? И вдруг вижу дату подписания: 1 сентября 1970 года.


А день рождения Полярной авиации, как организации, мы считали со времени подписания приказа по созданию авиаслужбы Комсевморпути... 1 сентября 1930 года!


Можно лишь предположить, что за Бугаевым гонялись по стране, чтобы успеть до сороковой годовщины покончить с Полярной авиацией. В противном случае, пришлось бы признавать ее заслуги в истории гражданской авиации, видимо, награждать людей, оценивать работу коллектива. Сопоставили такие факты: Арктический и Антарктический НИИ награжден орденом Ленина... А Полярная авиация, которая обеспечила все научные работы в Арктике и Антарктиде?! Имея в своем активе спасение челюскинцев, создание СП-1, других станций, войну в Арктике, обслуживание огромной территории Севера и Арктики, экспедиции в Антарктиду, ряд уникальнейших полетов, прогремевших на весь мир, и т.д, и т.п., мы, по меркам семидесятого года, не заслужили ничего, кроме приказа об «отставке».


Будем жить...


Большой радостью для всех было то, что командиром отряда оставался наш любимый Яков Яковлевич Дмитриев, в котором удивительным образом сочетались высочайшее летное мастерство, скромность, простота в общении, умение без всяких видимых усилий держать отряд в состоянии повышенной профессиональной готовности к выполнению работ любой сложности.


— Будем продолжать обслуживать Арктику, — сказал он нам на очередном разборе полетов. — Правда, нам «навесили» весомый кусок транспортной работы, продиктованной нуждами промышленных предприятий и космодрома Байконур с его отдаленными филиалами и организациями, но, надеюсь, вас это не очень испугает...


Нас не могла испугать никакая работа, больше угнетало то, что к нам изменилось отношение. Аэропорт Быково показался неуютным, чужим, неприветливым. Для базирования нам отвели грунтовый необжитый участок рядом с заводом 400. И это отряду, в котором была собрана элита Полярной авиации. Да что там «полярной» — только орденов и медалей у наших людей было, наверное, больше, чем у солдат и офицеров некоторых воинских соединений. Если раньше сразу после взлета из Шереметьева мы брали курс на северные трассы, то теперь приходилось выбираться на них по кольцевому, основательно насыщенному воздушными судами, коридору. И это называется «приблизили» наше базирование к месту работ в Арктике. К тому же добираться до места расположения отряда стало сложнее, и на вылет, случалось, экипаж прибывал основательно вымотанным. Былое ощущение, что «у нас в Москве есть родной аэродром», исчезло, растворилось, растаяло. Спасали лишь полеты.


Мы продолжали обслуживать ВШЭ, вести ледовую разведку, летать на проводку караванов. Основные виды работ оставили за нашим отрядом, а аэропорты передали региональным управлениям гражданской авиации, что сразу же привело к рождению такого явления, как местничество. Техобслуживание наших самолетов проводили в последнюю очередь, заправку — тоже. Позже и в этом стали отказывать. Доходило до смешного — нам приходилось брать в полет своих техников и мотористов, а для выполнения 100-часовых регламентных работ ждать прилета нашего инженера из Москвы. Все это и многие другие неурядицы не могли, конечно, не сказываться на настроении людей, на желании все чаще возвращаться, теперь уже в воспоминаниях, к тому, как мудро было поставлено дело в «Полярке».


Из воспоминаний М. И. Шевелева


В начале войны, когда была сформирована 81-я дивизия Дальней авиации, к нам прислали комиссара. Он мне предъявил претензию:


— Ты — замкомдива, а не создаешь мне авторитета.


И я не мог ему объяснить, а он не понимал, что авторитет никто не может создать — ни звезды на погонах, ни звания...


Теперь вы знаете, кому мы доверяли самолеты и кто брал на себя ответственность, поднимая Ил-14 взлетным весом в двадцать тонн...


— А Ильюшин не возражал?


— Были мы у Сергея Владимировича, показывали ему наши расчеты. Ведь в Арктике температуры низкие, давление высокое, весовой заряд воздуха больше, чем на материке, мощность двигателей сохраняется. Да и командиры-то наши не новички, могут учесть все эти факторы и принять грамотное решение на вылет. Выслушал нас Ильюшин и говорит.


— Ну что ж, если у вас неплохо получается, действуйте.


Он доверял нам. Даже когда перевели Полярную авиацию в состав Аэрофлота и поднялся страшный «гвалт»: на каком основании полярные летчики летают с повышенным взлетным весом, мы вернулись к Сергею Владимировичу, и он завизировал наши расчеты.


Должен сказать, что и Ильюшин, и Туполев, и Антонов, чьи машины составляли основной парк Полярной авиации, относились к нам с симпатией. Однажды у Андрея Николаевича Туполева случайно речь зашла о том, как мы для трех ледоколов, сломавших гребные валы и зазимовавших в Тикси, возили новые валы на Ту-4. Хохлов, Островенко, их товарищи разобрали отсек между двумя бомболюками, втаскивали вал длиной девять метров и весом в восемь тонн в машину, крепили его стальными хомутами, восстанавливая продольную жесткость фюзеляжа и везли. В Тикси все эти операции проделывались в обратном порядке. Андрей Николаевич услышал эту историю и кулаком меня в бок (он меня с мальчишек знал):


— Ты что делаешь? Самолет сломаешь! А я говорю ему:


— Андрей Николаевич, мы ведь тоже «не без ума делаем... понимаем»... Он захохотал, как лешак...


Вот это чеховское «не без ума делаем», ставилось во главу угла многих опытов. И это знали все генеральные конструкторы. Доводя взлетный вес Ил-14 до 19500 килограмм мы, разве, не понимали, что на самом опасном участке полета — на взлете может отказать двигатель? Понимали. И потому дополнительные бензобаки оснастили аварийным сливом топлива. В случае отказа бортмеханик рычагом срывал заглушку и машина очень быстро сбрасывала вес. А сколько этой самой смекалки потребовала от нас Антарктида! На «Комсомольской» застрял санно-тракторный поезд, и надо было вывезти людей. Москаленко сесть-то сел, а на взлете Антарктида и проявила все свое коварство. Фирновый снег режет металл лыж, они не скользят, мощность двигателей на высоте, на куполе, падает... Призадумались мы. С мощностью управились быстро. Пошли к конструкторам, они разрешили поставить на Ан-2 и на Ли-2 турбокомпрессоры с Ту-4 и получили высотные Ан-6 и Ли-2. Чухновский, пробивной человек, умел обаять многих, сдружился с рядом институтов и заводов, и мы получили лыжи с подошвами из фторопласта. Но как быть, если сесть сможешь, а для взлета площадки не хватит?


Пошли на поклон к КБ, которое делало зенитные ракеты для ПВО. Получили у них пороховые двигатели и поставили на Ли-2 — прямо на лыжи. На крылья ставить нельзя, чтобы не создать сваливающий на нос момент. А на Ил-14 установили их с тем же А. Хохловым и летчиком-испытателем Александром Арсентьевичем Лебедевым прямо под «пузо». Перелетели в Домодедово для испытаний. Начали. Лебедев — в левом кресле, я — в правом, Вася Мякинкин между нами. Разбегаемся. На скорости 60 км/и Лебедев нажимает кнопку, и тут же мы оказываемся в воздухе, как будто кто пинка сзади дал лопатой... Взлетели с очень маленькой площадки.


И таких примеров, как наши машины обрастали самыми полезными вещами, аппаратурой и становились отличными «полярниками», я бы мог привести очень много.


Многие новшества приходилось «пробивать» с трудом. Пришли мы к Ильюшину «добро» на лыжи получить. Он говорит, дескать, обсудим ваше предложение в МАПе. Пришли туда. Сидим у заместителя министра. Входит Ильюшин и прямо с порога, обращаясь по имени-отчеству к заму, говорит:


— Ребята они хорошие, я их очень люблю, но ты гони их отсюда, они из моего самолета триплан хотят сделать.


И все сорвалось на том этапе, хотя с Сергеем Владимировичем мы были друзьями. Во время войны я по линии Авиации дальнего действия с ним много работал над Ил-4. Но...


Но «не без ума делаем...» Мы присмотрелись к снегу в Арктике и Антарктиде и рассчитали, что лыжи для колесного Ил-14 можно сделать вдвое меньше по площади, чем положено по нормативам. А тут Ильюшин заболел, вместо него остался Бугайский. Показали ему, он поглядел: «Пробуйте»... И визу дал. А инженерной службе МГА лишь бы виза генерального конструктора была. Так мы лыжи сделали...


В каждом начинании должен быть хозяин. Размывание единого дела к добру никогда не приводило.


... Перевели нас в Аэрофлот. И тут разным управлениям понадобилось 50 пар лыж для Ли-2. Ой, господи, что тут началось! С «Авиаремонтом» еле-еле навязали их Рижскому заводу. Завод заявляет, что у него нет оборудования... Одна отговорка, другая, третья. Спасибо ташкентцам, пошли они нам навстречу по старой памяти. У нас выработался стиль работы, при котором мы не допускали мысли, что чего-то не можем сделать, а думали о том, как можно сделать.


Нас почему ликвидировали? Потому что мы своим стилем шли поперек общего стиля тогдашнего Аэрофлота. Нам бы сегодня работать...


Ведь процессом, который мы занимались в ходе доводки Ил-14, сегодня заниматься некому. При наличии множества отделов, ведомств, организаций, каждая из которых несет какую-то часть ответственности, за судьбу нового «ледовика» отвечают все, а значит — никто!


Мы еще в 60-е годы поняли, что Ил-14 не вечен, а с другой стороны — он тоже не идеал. Как визуальный разведчик, он нас удовлетворял, а когда поднимались туманы — все, сидит на приколе. Положение попытались улучшить, испытали «Торос»... Вскоре стало ясно, что полумерами не обойтись, и начали ставить вопрос о создании новой машины. Ведь Ил-14 столько рекордов установил! Последние машины сделали в 1958 году... Тоже глупость чья-то — запретить выпускать и все. Как мы «выкрутились»?


С директором авиазавода Павлом Андреевичем Ворониным (благо, мальчишками начинали работу на Центральном аэродроме) сговорились. Пришел я к нему, он заявляет:


— А мне запретили Ил-14 делать... Потом прищурил глаз:


— Слушай, у меня межцеховой задел остался. Получишь санкцию в правительстве, я тебе их соберу.


Это были последние Ил-14, которые сейчас долетывают. Все...


Давайте теперь перейдем ко второй области деятельности Полярной авиации. Многие народы и народности Севера сейчас в тревоге: плохо стало с авиационным обеспечением в Арктике и слишком дорого. В чем же дело?


Мы их вначале обслуживали на Ан-2 (я беру уже послевоенный период). Но какие это были машины? Летом — на поплавках, зимой на лыжах. Винты с реверсом имели. А стоимость летного часа? 260 рублей... И, как умели, мы поддерживали там жизнь в районах с радиусом 500 км. Мне говорили: «Марк Иванович, но это же прямые


убытки?!»


А как же?! Убытки! Но мы в Полярной авиации как рассуждали? Несем мы потери близкие к миллиону... Ну и что? В старину русский купец, чтобы поддержать авторитет «фирмы», тоже шел на убытки. Так и мы поддерживали и свой авторитет, и дело хорошее делали...


Но хорошая компания прибыль сорвать должна на чем-нибудь другом. Имея самые рентабельные в отрасли Ил-18, имея АН-12 и отличную службу перевозок, которую возглавлял инициативный, думающий Борис Вайнбаум, где работали такие асы, как Геннадий Воробьев и другие, настоящие менеджеры, — мы были уверены, что перекроем убытки. Ни одна тяжелая машина пустой не ходила. АН-12 погрузил в Ташкенте фрукты и полетел в Певек. В Певеке берет концентрат руды и тащит в Новосибирск. За 30 процентов тарифа! Полный тариф завод бы не «потянул», но хоть керосин мы окупали, поскольку сами хозяевами тарифов были. Дальше в Томске брали электрооборудование и везли в центр. И так — вплоть до Байконура! Но — ни километра порожняком. А там — снова Ташкент, фрукты, Норильск...


Была у нас мечта так организовать дело, чтобы мы могли дать объявление в «Вечерку»: «Если вам срочно надо отправить груз, поручите это нам!» Ведь мы имели 20 самолетов АН-12, грузовой кулак, и могли решать любые задачи. Для управления перевозок министерства он был «палочкой-выручалочкой». Вот так мы получали прибыль, которой хватало не только на то, чтобы убытки перекрыть.


В Тушине весь жилой фонд «Полярки» выстроен за счет ее! Когда ликвидировали Полярную авиацию, у нас очереди-то на жилье по летному составу не было. Все, кто в нем нуждался, срочно получали квартиры.


Просто? Но это та простота, к которой, если не ошибаюсь, и отрасль приходит лишь сейчас? Компании создает, совместные предприятия... Эх! Нам бы нынешнюю перестройку да в те годы! Зависть берет к нынешнему поколению! Какой размах, руки развязаны, инициатива... Делай дело!


Почему люди жалуются? Да потому, что, раздробив Арктику между отдельными управлениями и отрядами, Аэрофлот заставил их считать, как мелких хозяев, каждую копейку. Где уж тут чьи-то убытки покрывать, самому концы с концами бы свести... Да и Ан-2 уже на последнем вдохе работает, поплавки исчезли, с лыжами перебои. И вместо того, чтобы с неурядицами бороться, нашли самый простой выход — перебросили эти работы на «плечи» Ми-8. На те ж расстояния он берет столько же груза, что и Ан-2, но тариф уже 860 рублей за час полета! Какой колхоз выдержит такую ношу? Вот и затрещало все авиационное обеспечение Арктики по тем швам, что когда-то были крепко сшиты...


В истории Полярной авиации есть еще одно доброе дело — трансарктическая трасса. Что это за явление и почему решились на ее создание? Чтобы сломать психологию «медвежьего угла». Представьте себе человека, работающего в Анадыре. Каждый день он в отпуск не летает. Но то, что он видит из поселка, как садится Ил-18, то, что он знает, что в любой момент может переехать через залив и в тот же день пройтись, благодаря тому же «Илу», по московскому асфальту, сменив унты на ботиночки — это большое дело.


Мы впервые создали расписание на трассе, когда «довели» Ил-14 до готовности, при которой можно было решиться на столь рискованный шаг. А риск был. Погода в Арктике капризная, аэропорты сами знаете какие.


Кстати, я за них в былые времена пострадал. Когда начальником ГУ ГВФ был С. Жаворонков, а меня назначили его замом, он на заседании коллегии говорил: «Черт знает что творит Шевелев. Он, представьте себе, строит длинные полосы и огромные вокзалы!» Настолько «огромные», что сейчас они стали бичом авиаперевозок. А что было бы сегодня, не рискни мы тогда на эту «гигантоманию» по понятиям бывшего начальника ГУ ГВФ?


... В Арктику летали и до расписания. Но как? Летный состав тоже хотел выходные дни дома провести. И когда мы проанализировали планы полетов, оказалось, что многие летчики улетали в начале недели, а к воскресенью возвращались. И метались самолеты между Москвой и Арктикой, как вороны — стаями. Конечно, пассажира это не устраивало, и мы пошли ему навстречу. Хотя хлопот с ним было...


Как менялись акценты


Чуть в лучшем положении оказался в начале 70-х годов 248-й отряд «Полярки». Он так и остался в Нижних Крестах (ныне п. Черский) со всем своим составом, авиатехникой, авиатехбазой и объемом работ. Он просто перешел в Якутское УГА...


Мы теперь возвращались из высокоширотных экспедиций без былой радости и той торжественности, с которыми нас ждали раньше в Москве. После окончания полетов на дрейфующий лед все экипажи на своих машинах собирались в одном из арктических аэропортов, а затем, стартуя друг за другом с небольшими интервалами, проходили несколько тысяч километров, чтобы появиться ранним весенним утром в небе родного Шереметьева. Садились, заруливали к березовой роще и, открыв все двери и форточки избитых северными ветрами и снегами машин, пьянели от запаха весны, распустившихся березовых почек, первых весенних цветов. Мы словно возвращались из других миров, и ощущение покоя и блаженства в первые минуты после приземления было одной из высших наград, которыми нас встречал родной дом.


Теперь же мы возвращались «короткими перебежками», заруливали на пыльные стоянки и, нагруженные рюкзаками и баулами с арктической одеждой, спешили побыстрее покинуть порт, где нас никто не ждал.


... Осенью 1971 года в Антарктиду ушла очередная 17-я САЭ. Командиром летного отряда ее был назначен замечательный летчик, легенда нашей авиации, но теперь уже бывший заместитель начальника ПУГА Петр Павлович Москаленко. Штат отряда, увеличенный вдвое, тоже полностью сформировали из бывших авиаторов Полярного управления. Сведения из Антарктиды от них поступали скупые, отрывочные, но мы и им были рады — чувство какого-то родства жило в нас и уничтожить его не могли никакие приказы и реорганизации.


Работы у них прибавилось. Была создана первая крупная научная полевая база на шельфовом леднике Эймери. Разворачивались геологические исследования в горах Принс-Чарльз. Аэрофотосъемка и магнитная съемка, похоже, занимали все более прочное место в перечне работ, которые заказчик требовал от авиаторов. Нас радовали их успехи, и Антарктида, по мере того, как ухудшались наши дела в Арктике, все больше начинала обретать в наших глазах ореол «земли обетованной», куда только и стоит теперь стремиться.


Поэтому, отработав осень, зиму и весну в северных широтах, я после отпуска, не раздумывая, написал заявление о своем желании принять участие в 18-й САЭ. Но не тут-то было... Теперь, чтобы твои намерения осуществились, требовалось пройти немало барьеров, о которых в «Полярке» и речи не было, — ведь тебя там знали лучше, чем ты сам знал себя, и если уж отправляли в Антарктиду, то как человека и летчика, которому можно доверить сложное дело.


А нынче? Новое начальство, стремясь, на всякий случай, размыть ответственность за то, что послали тебя, а не другого, начало гонять кандидатов в САЭ по всем мыслимым комиссиям и инстанциям. Во-первых, даже нас, командиров кораблей, допущенных к полетам по минимуму «один-один», заставили в течение дней семнадцати-двадцати проходить стационарное медицинское обследование. Потом меня ждали заседания парткома, райкома, совета Управления ГА Центральных районов (УГАЦ), где чаще всего малознакомые или вовсе незнакомые люди, на основании каких-то трех-пяти вопросов, решали, отправлять ли мои документы в МГА на оформление визы для выезда за границу и в Антарктиду или «зарубить» их. Большинство из них «не нюхали» не то что Антарктики, но и Арктики и, тем не менее, брались судить, кого можно, а кого нельзя выпускать за пределы СССР на работу, где требовалась высочайшая слетанность экипажа, где люди должны доверять товарищу, порой, не только судьбу дела, но и свою жизнь. Прибавьте к этому заполнение многочисленных анкет, написание автобиографии, причем, никаких помарок и ошибок не допускалось, иначе приходилось переписывать все заново — и перед вами возникнет блестяще отрежиссированная бюрократическая волокита, протяженностью в два-три месяца. Как жаль этого времени, потраченного не на подготовку к полетам в Антарктиде или на отдых, а на пустопорожнее путешествие по кабинетам.


И позже идя в Антарктиду в пятый, седьмой, десятый, тринадцатый (!) раз, я все время вынужден буду повторять эти «маршруты», кляня тех, кто их придумал, на чем свет стоит.


Но тогда, в 1972-м, в одном мне все-таки повезло. В Быковской медсанчасти, где проходил обследование, я попал в одну палату с только что вернувшимся из 17-й экспедиции Петром Павловичем Москаленко. Пути бюрократические еще более неисповедимы, чем пути Господни, поэтому у начальников, отвечавших за комплектование летного отряда 18-й САЭ, не нашлось ни одной кандидатуры на должность его командира кроме... Москаленко, который только что вернулся из 17-й экспедиции. И это в стране, обладавшей добрыми двумя-тремя десятками «штучных» летчиков, которые могли бы заменить в то время вымотанного, усталого Петра Павловича Москаленко. Я знал, что многие из них готовы были пойти командирами, в том числе и известнейший полярный летчик Виктор Михайлович


Перов, который руководил летным отрядом еще 3-й САЭ, но все они были отметены на том или ином этапе бюрократического «марафона».


О Петре Павловиче Москаленко я слышал много, несколько раз мы встречались с ним в Арктике, и вот теперь волею судьбы оказались в одной больничной палате. У него было простое приятное лицо, брови немножко уходили вверх у переносицы, что придавало ему выражение постоянной заинтересованности во всем, что происходит вокруг. Высокий, с большими залысинами лоб выдавал в нем мыслителя, философа. Впрочем, Москаленко и был таковым — он не просто готовился к каждому полету, а продумывал его до мельчайших деталей. Возможно, поэтому ему удавалось выполнять такую работу в небе, из которой не многие выбрались бы в целости и сохранности.


К тому времени, как мы встретились в медсанчасти Быково, он уже по праву считался одним из самых выдающихся полярных летчиков страны и мира. Однако те, кто его не знали, никогда не могли бы даже предположить об этом — настолько скромен был Москаленко.


Что мне было о нем известно? Он закончил Сталинградскую школу летчиков в двадцать с небольшим лет. В Архангельске летал на У-2, был назначен командиром звена санитарных самолетов отдельного авиаотряда Северного территориального управления ГВФ. А это значит, что ему пришлось летать на санитарные задания в самые глухие уголки приполярного края, выполнять посадки на ледяной припай, на лесных просеках, в тундре... В июле 1941 года, в самом начале Великой Отечественной войны, он был назначен заместителем командира по летной части 5-го отдельного полка ГВФ на Карельском фронте, а с 1942 по 1945 год — командовал 10-м авиаполком 3-й отдельной авиадивизии ГВФ...


Все эти скупые сведения я получил не от Москаленко, нет, просто в День Победы в отряде было принято представлять ветеранов войны на торжественных собраниях.


... Поскольку с состоянием здоровья у нас было все в порядке, свободного времени оставалось много, и я, естественно, попытался как можно больше узнать о работе летчиков 17-й САЭ: какие районы облетали, что за работу выполняли, с чем необычным или незнакомым пришлось столкнуться, в чем возникали сложности... Петр Павлович отвечал на мои вопросы весьма охотно, но без особых подробностей. Впрочем, и сам он, как мне тогда показалось, оказался любопытным человеком. Его интересовало обо мне все: где учился, где летал, с кем, когда, какой налет часов. Лишь позже, в Антарктиде, я разгадал тактику его вопросов. Его интересовали ответы не сами по себе, но и то, как на них отвечаешь: быстро, сбивчиво, не задумываясь, или взвесив слова и четко формулируя мысль. В этом он оказался похожим на Мазурука, который тоже прежде всего проверял, умеешь ли ты думать. Позже такие экзамены назовут тестированием, возникнет целая наука, появятся специалисты и сложнейшее оборудование, где людей станут просто «прокачивать» на пригодность к выполнению работ в экстремальных условиях. Мазурук, Москаленко, другие командиры Полярной авиации были лишены такой роскоши, но их жизненный опыт, знание людей, психологии, практически никогда не приводили к ошибкам в выборе кандидатов на ту или иную должность.


Чем больше мы узнавали друг друга, тем наши взаимоотношения становились проще и дружелюбнее, несмотря на то, что Москаленко был старше меня без малого на двадцать лет и имел несравнимо более богатый жизненный и летный опыт. К концу прохождения комиссии он бросил как-то мимоходом:


— Мне предлагают снова занять должность командира летного отряда. Я бы хотел, чтобы ты в него прошел...


На душе стало вдруг теплее — такая оценка Москаленко стоила многого. И все же я спросил:


— А с Перовым что? Ведь его планировали назначить командиром.


— Его не пропустили.


— Почему?


— Приглядись повнимательней к тому, что происходит вокруг, что творят с «Поляркой», тогда и сам поймешь.


Мне показалась странной эта фраза, и лишь позже, когда я сам стал командиром отряда, для меня открылся ее трагический смысл: кто-то решил отсекать от работы в Антарктиде хороших организаторов, которые до тонкости знали особенности работы авиации. Впрочем, это мои субъективные выводы, основанные лишь на анализе событий, с которыми мне пришлось столкнуться. Но все эти печальные размышления ждали меня впереди, а пока чехарда организационных трудностей осталась в прошлом, и меня зачислили командиром экипажа Ил-14 в авиаотряд 18-й САЭ.


По морям и океанам


В Ленинград прибыли 1 ноября 1972 года. Семь часов утра, но в Арктическом и Антарктическом НИИ уже кипит работа. Во дворе — причудливая смесь цыганского табора и восточного базара. Он завален тюками, сундуками, стоит шум и гам. Много старых знакомых, от которых с удивлением узнаем, что назначенная на сегодня погрузка на корабль «Профессор Зубов» откладывается до 6 ноября — судно идет в Ревель за ракетами. Поскольку я в авиагруппе старший (Москаленко приезжает позже), начинаю заниматься расселением экипажей по гостиницам, где, как всегда, мест нет, и приходится идти на разные ухищрения, чтобы ребята не остались под открытым небом. Вначале удается устроить их в разных концах города, но через пару дней собираю всех в «Моряке». За это время сам я был прописан в четырех гостиницах. Ворох финансовых и организационных дел нарастает, как снежный ком, телефонные переговоры с Москвой становятся все нервнее, и, заканчивая работу, я каждый вечер с тоской вспоминаю Сергея Сергеевича Овечкина, нашего полярного «дядьку», который все эти заботы брал в свое время на себя. Ну, да, что теперь горевать...


Утром, при телефонном разговоре с отделом кадров в Москве, как гром среди ясного неба:


— Евгений Дмитриевич, руководство предлагает вам пойти командиром летного отряда в следующую экспедицию.


Ответ рождается сам собой:


— Дай-то, Бог, эту хорошо отработать. Вернемся к предложению руководства, когда снова окажемся дома.


— Хорошо. Подождем до апреля.


Традиционный прощальный ужин перед отплытием устраиваем не в ресторане, как было заведено по традициям «Полярки», а на квартире у друзей. Ребята держатся одной командой, а вот жены разделились, и мне приходится по очереди посещать и тех, и других. Я убедился: женщины, где их не посели, хоть на Луне, все равно через некоторое время что-нибудь не поделят и разругаются. Вспоминается опыт американцев, когда те привезли с собой в Антарктиду всего двух женщин. Но и там они умудрились стать врагами на всю жизнь. Да Бог с ними, главное, экипаж, кажется, подобрался неплохой.


Утром занимаем две каюты на корабле, и с души сваливается тяжесть, которую я ощущал все эти дни, — неопределенность закончилась. Нас провожают старые полярники — Виктор Якунин, Петр Астахов, который должен сменить начальника станции «Восток» и прилетит на самолете в декабре в Австралию, а в середине января мы будем встречать его в «Мирном», Владик Пигузов — начальник новой станции «Русская», он пойдет за нами на «Оби»... Проводы затягиваются до темноты, пока не заканчивает свою работу таможня. Наконец, отваливаем от причала. Нас провожают прощальными гудками стоящие на Неве корабли, в их реве какая-то тоска, но я ловлю себя на том, что ухожу в Антарктиду без душевных терзаний, скорее, с чувством облегчения. Странно, никогда бы не подумал, что прощание с домом, с Ленинградом, может быть окрашено не грустью, а едва ли не радостью. И вдруг я понимаю: «Я возвращаюсь не просто в Антарктиду, а к тому образу жизни и взаимоотношений между людьми, которые вошли в мою кровь и плоть в «Полярке». Выше этого я ничего не знал и не знаю. Поэтому и ухожу туда с легкостью...» Эта мысль расставляет все по своим местам, и я со спокойной душой иду в каюту — праздновать годовщину Октябрьской революции.


... Плаванье проходит в знакомом режиме. Пролив Эресуни. По телевидению — шведские и датские программы, построенные на свободе любви. Копенгаген. Замок датских королей, в котором, по преданию, жил Гамлет. Северное море. Шторм. Второго пилота, «крошку» весом за 100 кг — как пушинку выбрасывает из койки, гремят и звенят бутылки в пустых ящиках. На входе в Бискайский залив шторм стихает, и я отмечаю, что прохожу его в пятый раз без всяких приключений. Солнце появляется из-за туч, и вода становится похожей на темно-синий бархат с серебряным переливом — совсем, как на картинах Брюллова.


По левому борту проплывают Испания, португальский город Опорто, проходим траверз Гибралтарского пролива, затем Касабланки. Утро 15 ноября встречаем у Канарских островов и встаем на рейде Сайта-Крус, чтобы пополнить запасы овощей, фруктов и воды. Впереди — Сенегал. Загораем, строим бассейн на палубе. В Атлантике к вечеру «забредаем» в гости к нашим рыболовным флотилиям, чтобы взять топливо. Темно-синее небо усыпано яркими звездами размером с хороший кулак. Кругом необозримая, сверкающая сотнями огней рыболовных судов, водная гладь. Есть что-то космическое в этой картине. Объявляется конкурс: кто больше всех поймает рыбы. Десятки лесок, проводов, веревок, сверкнув в свете прожекторов, летят в океан. Вместо грузил — гайки, болты, любое железо, которое удалось отвернуть на корабле. Вместо блесен — металлические ложки для обуви, латунные шайбы... Поймали две бочки рыбы, но утром ее выбрасываем за борт — заражена какими-то паразитами. Пока «Профессор Зубов» заливает танки топливом, получаем приглашение провести волейбольный матч с командой рыболовной базы. «Наши» продули.


Потихоньку уделяемся от берегов Африки. 22 ноября около 15 часов проходим экватор. К удивлению и возмущению экспедиционного корпуса это событие не только не отметили традиционным праздником Нептуна, но даже гудка не дали. Видимо, это было продиктовано помполитом, которому бы не в море ходить, а фермой заведовать. Впрочем, на следующий день праздник все же состоялся — наш ропот достиг ушей тех, кому дана власть решать, что может и должно происходить на судне в таком плавании, как наше.


28 ноября с утра показался холмистый берег Южной Америки. Сильный ветер. В Монтевидео швартуемся рядом с военными кораблями. Город большой, красивый. Приехал наш консул. По его данным здесь живут 16 тысяч русских, не считая представителей других славянских народов. Разбиваемся на «тройки», «четверки» и сходим на берег. Автобусная экскурсия особого впечатления не производит, возможно, потому, что мы ничего не поняли из объяснений гида. Старые дамы — иммигрантки, говорящие по-русски, обещают конец света, полное отпущение грехов (за небольшую плату) и Евангелие (бесплатно).


В первый день зимы (по нашему календарю), наконец, отчаливаем и идем на встречу с китобойной базой «Юрий Долгорукий». Снова нужно топливо. Но по пути нам встретился танкер «Бугуруслан», «запитали» танки «Зубова» от него.


По непроверенным данным «Обь» вышла из Ленинграда. Будем надеяться, что она сразу же пойдет в «Мирный». Если этого не случится, возникнут проблемы с обеспечением станции «Восток». Судно начинает побалтывать — проходим ревущие сороковые широты, за ними неистовые пятидесятые, но нам, кажется, в этот раз повезло, потому что обошлось без серьезных бурь. Заметно холодает.


10 декабря утром подошли к станции «Беллинсгаузен». Ну что ж, в третий раз — здравствуй, Антарктида! Ловлю себя на том, что острота желания поглядеть другие земли слегка притупилась, и плаванье прошло для меня без особых эмоций. Антарктида тоже не вызывает особых восторгов, теперь я на нее смотрю оценивающе, как на достойного соперника: «Как-то мы с тобой поладим в этот раз?!»


«Профессор Зубов» близко к берегу подойти не может — мелководье, и снабжать необходимыми грузами станцию, начальником которой является старый знакомый по Арктике Артур Чилингаров, придется с помощью плашкоута. С чилийского судна, стоящего у другой стороны острова, прилетели два вертолета на поплавках. Выглянуло солнце, и вертолетчики, словно на авиапразднике, стали позировать нашим фотокинолюбителям, демонстрируя возможности своих машин.


Я с инженером по ГСМ Загаровым уехал на берег, Артур Чилингаров обещал познакомить нас с начальником чилийской станции. Мы хотим, чтобы он помог нам вместе с вертолетчиками облететь район «Беллинсгаузена» для определения пригодных взлетно-посадочных площадок для наших самолетов, которые, возможно, нам пригодятся в будущем. На берегу узнаем, что в первом же рейсе плашкоут в 200 м от судна сыграл «оверкиль» или, попросту говоря, перевернулся.


Это маленькое происшествие произвело удручающее впечатление на всю экспедицию, поскольку последствия его весьма печальны — ушел на дно строительный груз, сварочный аппарат, другое необходимое оборудование. Затею с облетом приходится отложить, да и погода ухудшается на глазах. Пошел дождь, навалился туман. Промокшие и промерзшие возвращаемся на корабль.


На следующий день погода еще больше ухудшилась, но мне с экипажем все же удалось попасть на берег, чтобы побродить по ближним сопкам, пособирать «камешки» — нашли жилу яшмы, окаменевшие деревья, мох, растущий прямо на гальке... Когда вернулись, увидели, как с французского исследовательского судна «Калипсо» перелетел на чилийский военный корабль вертолет, пилотируемый сыном Жака Ива Кусто. Блестящая посадка.


Снова уходим в океан. Появляются первые айсберги. Штормит. Ночь совсем короткая, зато сумеркам нет конца. Вот и кончается наше вынужденное безделье — завтра начну проводить занятия с экипажем. Не спится. Я почти физически ощущаю где-то справа по борту присутствие Антарктиды. Она тревожит, и я чувствую, как ко мне возвращается настороженность по отношению к ней. А я — то думал, что она забылась навсегда.


Чем ближе подходим к району работы, тем чаще общаюсь с двумя руководителями полетов, идущими на нашем судне, — Анатолием Федоровичем Головачевым и Романом Петровичем Ковригиным. В прошлом военные летчики, они похожи друг на друга тактичной сдержанностью в обращении, интеллигентностью, эрудицией в самых широких областях знаний. Кажется, мы подружимся. К тому же Ковригин не лишен поэтического дара, что в Антарктиде ценится высоко.


17 декабря меня пригласил на совещание Юрий Антониевич Израэль, начальник Госкомгидромета СССР.


К этому человеку я испытываю глубокое уважение за его острый ум, умение слушать собеседника независимо от того, какую должность он занимает и представителем какой профессии является. Внимателен к просьбам людей, умеет брать ответственность на себя и, принимая то или иное решение, не перекладывает неудачи, если они случаются, на плечи подчиненных. По всему чувствуется, что о нашей работе он осведомлен не понаслышке.


— Вопросы, предложения есть?


— У меня есть, — я встаю. — Попросите начальника экспедиции, чтобы «Обь» шла сразу в «Мирный», не заходя в «Молодежную».


— Почему?


— Даже при таком варианте, «Обь» не попадет в «Мирный» раньше второй половины января. Поэтому смену состава «Востока» и завоз груза придется вести в условиях низких температур. Если она зайдет в «Молодежную», эти работы выполнить будет еще труднее. Боюсь, мы просто не сможем выполнить программу по «Востоку», поскольку температура там станет слишком низкой и Ил-14 не сможет туда пробиться.


— Хорошо. Я переговорю с начальником...


На следующий день, 18 декабря, я получаю телеграмму от начальника экспедиции Павла Кононовича Сенько, с которым мне уже довелось зимовать в Антарктиде.


В ней расписан график работы нашего экипажа на весь период следования «Профессора Зубова» к «Мирному», то есть до начала полетов на «Восток». Судя по графику, все сроки работ трещат по швам, и нам отмерено всего 80 летных часов. Я уверен, что мы можем сделать больше.


К вечеру нас снова приглашает на совет Израэль. Похоже, я не ошибся — по отношению к нашему экипажу планы у него действительно наполеоновские: он хочет слетать в «Новолазаревскую», на японскую станцию «Сева», на «Восток», «Ленинградскую», американские «Амундсен-Скотт» и «Мак-Мердо», нашу «Русскую»... На «Беллинсгаузене» он уже был. Обсуждение этих проектов занимает полтора часа — Израэль «обсасывает» каждую деталь будущих полетов, пока не убеждается, что ни у экипажа, ни у него никаких неясностей не остается.


По-прежнему держим курс на восток. Спешим. Поэтому идем полным ходом даже ночью, хотя все чаще встречаются айсберги. Но мне не до их красот. Получили сообщение от командира отряда Москаленко, который идет в Антарктиду на «Наварине». Их судно уже в 140 километров от «Молодежной». Они выгрузили два вертолета, собрали и перелетели на берег. По моим рассчетам к «Наварину» мы подойдем вечером 22 декабря. Значит, на следующий день на вертолете и мы отправимся в «Молодежную» и постараемся сразу же облетать Ил-14. Хотя погода не радует, шторм в восемь баллов плотно зажал «Зубова» и отпускать в тихие воды не желает. Дождь сменяется снегом, резко похолодало, но у нас уже чемоданное настроение, и то, что творится за бортом, мало кого волнует. Составлены списки людей для перелета на берег, наш экипаж стоит в нем под первым номером. В каюте, как на


постоялом дворе. И откуда столько вещей набралось? В рюкзаки не умещаются, но выбрасывать ничего не хочется: нитки, веревки, фанера — все может пригодиться.


К вечеру нас снова вызвал к себе Израэль. Все его мысли уже о будущих полетах:


— Рассчеты сделали?


— Сделали, — я достаю приготовленные карты той части Антарктиды, куда он собирается лететь. — «Ленинградскую» и «Русскую» не достаем. Нужно делать промежуточные базы с запасом горючего, но для этого понадобятся дополнительные средства и время.


— Та-а-к, — Юрий Антониевич задумчиво потер переносицу, — а что с «Мак-Мердо» и «Амундсен-Скотт»?


— Технически полет выполнить возможно, но на Ил-14 риск большой. И тоже придется завозить на «Восток» дополнительный запас топлива, как на промежуточный аэродром.


— Ладно, спасибо. Утешили... — в его голосе лишь раздумье. Ночью горизонт посветлел. Корабль похож на растревоженный улей, больше половины пассажиров не спят и, чтобы «убить» время, играют во все, что можно: в шашки, шахматы, нарды, шишбеш, в «дурака», «козла»... И везде — болельщики. За день продвинулись к «Наварину» на 30 миль, осталось пройти 95. От захода до восхода солнца — 56 минут. Ночь — ярче июньского полдня в Москве. Заснуть невозможно — красота захода и восхода очаровывает настолько, что отказываешься верить глазам. Такого сочетания и чистоты красок не увидишь больше нигде в мире.


Утром 25 декабря меня вызвали на капитанский мостик — на подходе вертолет Кошмана с Москаленко на борту. Поскольку подходящей площадки для посадки вертолета нет, нашему экипажу предложили сойти на ближайшую льдину, откуда нас на подвеске поднимут в вертолет. Мы нужны на берегу позарез — обоим судам требуется ледовая разведка. Собрались, как по тревоге, но командир отряда решил все же поискать подходящую для посадки льдину. В результате только израсходовали топливо и ушли на берег. В конце концов корабль подходит к айсбергу. Обвязавшись веревкой, штурмую эту ледяную гору. Со мной руководители полетов и два матроса. Расчищаем две площадки, вызываем оба вертолета. Через сутки операция по выгрузке людей и оборудования завершается. Все, мы в Антарктиде, а корабль уходит в Австралию.


Инспекционный рейс


На обустройство времени нет: побросали вещи и — на аэродром. Всю ночь готовили самолет, днем облетали. Израэль с командой специалистов рвется в «Новолазаревскую», но погода не выпускает нас с «Молодежной». Антарктида разгулялась во всей своей красе — дождь, снег, туманы. ВПП раскисла. Практически не покидаю синоптическое бюро, спать приходится по два-три часа в сутки. Наконец, кажется, можно будет ночью взлететь. По снимкам со спутника, по прогнозам метеорологов, по личному опыту делаю вывод, что между двумя циклонами успеем проскочить к «Новолазаревской». Москаленко, похоже, не очень доволен моим решением, но и его уже замучило высокое начальство вопросом: «Когда, наконец, полетим?» Пока подходят и подъезжают пассажиры, еще раз обхожу пешком аэродром. Вроде, оценил все возможные сюрпризы, которые может подкинуть Антарктида при взлете, но здесь никогда ни в чем нельзя быть уверенным до конца, сколько раз неприятности возникали из ничего... К тому же, на борту комиссия высшего ранга — впервые в истории освоения Антарктиды Советский Союз проводит инспектирование работающих здесь станций. До этого такую работу вели только американцы — на крейсере они обходили побережье, высаживая инспекционные отряды с вертолетов. Мы же вынуждены на Ил-14 доставлять комиссию туда, куда укажет ее руководитель Ю. А. Израэль.


Смотрю на часы. Скоро семь утра, а мы еще топчемся в «Молодежной». Долгие проводы, прощание у трапа, разговоры, которые ничего сейчас не решают, а для нас дорога каждая минута. Сток «не работает», подмерзшая за ночь взлетно-посадочная полоса начинает подтаивать. В конце концов не выдерживаю:


— Юрий Антониевич, если сейчас не взлетим, я отменю полет.


Подействовало. Порядок восстановлен, бортмеханик убирает лесенку, захлопывает дверь. Взлетаем. Машина перегружена, по размякшему снегу разбегаться тяжело, и я мысленно посылаю благодарность нашему инженеру отряда Аркадию Колбу и его ребятам, которые все эти дни не отходили от самолета, готовя его к полетам. Ощущение такое, будто машина только что родилась, она полна сил и рвется в небо, а ведь этот Ил-14 провел здесь большую и самую трудную часть жизни. Его хлестали бешеные ветры и жесточайшие пурги, он хватал в небе сотни килограммов льда, пробивался сквозь бесчисленные циклоны, но снова и снова возрождался под руками людей, которые, не щадя себя, работали с ним до тех пор, пока не приходила в их души полная уверенность в безотказном полете машины.


Убираем шасси, соскальзываем в океан, с набором высоты ложимся на курс. Двигатели ревут ровно, показания всех приборов — в успокаивающе нужных пределах. И я вдруг ловлю себя на мысли, что перерывы в полетах, вызванные прохождением медкомиссии, походами по кабинетам, двухмесячным плаванием никак не отразились на моем ощущении машины и полета. Будто и не было никогда моего расставания ни с Ил-14, ни с Антарктидой.


В кабину протискивается Израэль:


— Разрешите?


— Милости просим, — в небе у меня настроение всегда улучшается.


— Можем связаться с «Севой»?


— Можем.


Японская станция «Сева» лежит в 300 км от «Молодежной». Когда будем возвращаться назад, туда запланирован наш дипломатический визит. Израэль подтверждает этот план японцам, в ответ получает: «Добро пожаловать!» Проходим над «Севой», покачали крыльями обитателям станции, которые высыпали на улицу и машут нам руками.


В пассажирской кабине царит приподнятое благодушное настроение. Анекдоты, смех, шутки...


— Командир, — ко мне протискивается бортрадист Борис Сырокваша, протягивает листок, — погода на «Новолазаревской».


Читаю: видимость... ветер... облачности нет. Отлично.


— Штурман, удаление?


— Сто десять километров, — у Славы Дарчука ответ на любой мой вопрос в полете готов всегда.


Станцию замечаем километров с сорока. Она лежит в оазисе, окруженная небольшими горушками. Аэродром выше, на куполе, километрах в двадцати. Впрочем, какой аэродром? Полоска ледника без трещин, который, переползая через подледный хребет, образует невысокий гребень. В его тени скопился снег, на котором раскатана ВПП. Заход на посадку только визуальный. Обычно встречать самолет приезжают вездеходчики.


— Командир, артиллерийский тяжелый тягач уже на полосе, — в голосе Сырокваши улавливаю улыбку.


— Связь с ним есть?


— Да, но только через станцию. Они на другой частоте работают. «Значит, здесь ничего не изменилось за время моего отсутствия, думаю я, — а жаль. Не нравится мне что-то снежная дымка в горах». Над станцией — летние кучевые облака. Но сияние Антарктиды, в котором мы плыли вдоль побережья, вдруг начинает тускнеть, будто светотехник медленно реостатом гасит юпитеры в театре.


— Слава, сколько до полосы?


— Двенадцать минут.


Горы, лежащие за аэродромом, начинают дымиться длинными серыми шлейфами, теряют очертания, словно кто-то невидимой кистью начинает размывать водой пейзаж, написанный акварелью.


«Черт возьми, не успеем»... Эта мысль врывается в сознание столь же стремительно, как Ил-14 окунается в серую муть, мгновенно скрывающую все, что мы только сейчас ясно видели.


— Борис, запроси вездеход, что у них?


Бортрадист связывается со станцией, та — с вездеходом. Ответ идет тем же путем, а это значит, что мы теряем несколько десятков секунд, которые нам сейчас надо жестко экономить.


— На полосе видимость десять — пятнадцать метров. Сильный боковой ветер. Метель.


— Где стоит АТТ?


Томительное ожидание, наконец, приходит ответ: тягач — в начале ВПП. «Там, в начале полосы, должна быть груда пустых бочек из-под бензина, — мозг работает четко, выдавая только ту информацию, в которой я сейчас нуждаюсь. — Если поставить тягач в конце ВПП, я смогу определить створ ее и направление посадки».


— Попроси, пусть тягач переставят на другой конец.


Машину начинает болтать. Остекление кабины занавешено серым полотном, но обледенения пока нет. «И на том спасибо», — цежу я мысленно сквозь зубы.


— Пройдем над станцией и попробуем зайти на посадку от нее — по леднику, — говорю я Дуксину, моему второму пилоту. Тот молча кивает головой.


Уходим к станции. Она проплывает под нами. Здесь совсем другой мир — тишина, покой, легкие тени от облачков. Весь личный состав высыпал из домиков, машут руками, швыряют вверх шапки. Нас разделяют 300 метров высоты. «Сейчас нам до них так же далеко, как до Луны», — эта мысль приходит и сразу растворяется в сознании.


— Снижаемся. Второму — пилотировать по приборам!


Ледник наплывает на Ил-14. Ясно начинаю различать синеву его полей, узоры трещин, снежные мосты над ними. Идем на бреющем. Но вот полотнища снега косо перечеркивают картинки внизу, мы начинаем прошивать не то облака, не то снежные заряды, и я беру штурвал на себя — ползти над ледником, не видя, что тебя ждет в тридцати-сорока метрах впереди, самоубийство.


— Поищем полосу там, где она должна быть.


Набираю высоту и сквозь клубящийся внизу снег различаю кучу бочек. А вот и АТТ.


— Штурман, курс?


— Сто сорок.


— Становимся в вираж.


С левым креном выполняю «боевой разворот», строю короткую коробочку, ныряю вниз. Горизонт исчезает, будто его никогда и не было в природе. Ил-14 атакуют мгла, удары ветра, соскобленный со всего щита Антарктиды снег. Размытым туманным пятном, похожим на обрывок шкуры леопарда, под нами мелькают бочки, но правее, чем я ожидал. Снова ручки газа вперед и с левым креном — вверх. Ладонь бортмеханика Николая Ниловича Чуракова у обреза колонки, готовая подстраховать мое любое неверное движение.


Разворот. Снижение. Заход. Бочки, словно играя с нами в прятки, на миг выглядывают из-под пелены метели справа. Я чувствую, как нарастает во мне напряжение. Мы идем по лезвию бритвы между небом и ледником, но страха нет. Все чувства, все резервы сознания подчинены одному — просчету вариантов. Вводные сыплются в него лавиной: курс, высота, крен, обороты двигателя, видимость, поиск АТТ, поиск бочек, снос, скорость... Дарчук считает так же быстро, как и я, но Антарктида при каждом нашем очередном заходе словно играет с машиной в «кошки-мышки». Порывы ветра, его направление и скорость меняются с каждой секундой, и я никак не могу вывесить Ил-14 на одной прямой между бочками и тягачом. Каждый раз мы выскакиваем к ней под углом. Вот и сейчас...


— Попробуем еще раз зайти со станции, по леднику. Компасы в этой свистопляске разбалансировались, работает устойчиво только гирополукомпас.


Снова уходим к станции. Переговоры с теми, кто внизу, ничего нового не дают — здесь тихо, а в районе аэродрома снежная муть и сползающая с гор облачность, которые спрогнозировать было просто невозможно из-за того, что подошедшая фронтальная зона циклона, подкралась с недоступной для наблюдений стороны. Смотрю на топливомеры. Уйти на мыс Острый в ста километрах отсюда или подыскать посадочную площадку где-нибудь на куполе можно, но сколько сил потребуется потом, чтобы вытащить нас?! К тому же эта атмосферная «гниль» может опередить, и тогда придется садиться вслепую неизвестно где.


— Толя, повнимательней гляди на приборы, — говорю Дуксину, и мы снижаемся к леднику.


Все повторяется. С ледника к полосе не подберешься. Снова заходим над бочками. Один раз, второй, третий...


— Дуксин! Я же сказал — только по приборам!


— Есть, командир...


Каким-то боковым зрением я уловил, что второй пилот тоже вдруг начал искать полосу за пределами приборной доски. Мы не имеем права заниматься этим вдвоем, машина может уйти туда, откуда вытащить ее уже не успеем.


Я закладываю крутой вираж, почти физически ощущая местоположение бочек и тягача. Если бы это был макет, а не ледник, я мог бы сейчас взять их с завязанными глазами. Ил-14 дрожит, левое крыло круто уходит вниз, двигатель почти подо мной. «Пора!» — эту команду руки и ноги выполняют со скоростью хорошего автомата. Я резко выравниваю машину, рычаги газа сдвигаю назад.


— Шасси!


Чураков мгновенно выполняет команду. Бочки — точно по курсу под нами.


— Закрылки — полностью!


Чтобы машина не «вспухла», добавляю двигателям мощность, отдаю штурвал от себя... А вот и полоса. Лыжи касаются ее мягко, но тут же, попадая на передувы, начинают бросать машину в разные стороны. Убираю газ, опускаю переднюю «ногу», рулем высоты пытаюсь придавить Ил поплотнее к снегу, но он продолжает нестись вперед. «Только бы мы не въехали в тягач», — не видя его, я точно знаю, что наша машина идет прямо на АТТ. Инстинктивно жму на тормоза, но здесь они не действуют. Огромное серое пятно, как сквозь туман, возникает впереди и тут же начинает обретать контуры тягача. Он приближается слишком быстро. Или это мне только кажется?! Выброшенный из стихии напряженной и точной работы в зону ожидания, я вдруг чувствую себя лишним в кабине.


— Приехали, — голос Чуракова возвращает меня к действительности. Мы стоим? АТТ черной тушей замер в пяти — шести метрах перед нами. Стоим!


По окаменевшим мышцам рук, ног, спины вдруг начинает разливаться тепло. Что за черт? Тягач снова теряет резкие очертания. Провожу рукой по лицу, по глазам. Их заливает пот. И не только лицо — по всему телу бегут ручейки, словно кто-то выжимает из меня воду. Но это не страх, его почему-то не было и нет, хотя, по всем признакам, он должен бы теперь появиться. «Видимо, все мысли и чувства настолько были подчинены работе, что даже страху места не осталось». В кабине — молчание. Поворачиваюсь. У всех какие-то отрешенные лица, словно то, что произошло, никого из нас не касается.


Перехватываю виноватый взгляд Дуксина. Полет, который на миг ушел в прошлое, стремительно возвращается в памяти.


— Толя, ты чего? — чувствую, что надо бы добавить в голосе резкости и строгости, но — не получается. — Ты чего?


— Командир, я только на секундочку отвлекся, глянул за борт. Помочь тебе хотел. Извини...


— Но теперь-то ты все понял? В таких случаях твое дело — только приборы! Для тебя нет ни нас, ни земли — один Ил с его приборами.


— Я понял, понял.


— Разрешите? — в кабину к нам входит Израэль. На лице улыбка:


— Спасибо. Всем большое спасибо. Такого я еще не видел. Он пожал всем руки и вышел.


Сквозь шорох снега и удары ветра улавливаем рев двигателя АТТ. Он освобождает нам полосу.


— Поехали на якорь. Дуксин — рули зажать!


Вернулись к бочкам, где оборудованы крепления для нашего Ила, развернули его носом к ветру. Когда вышли из машины, попали прямо в объятия вездеходчиков и членов комиссии.


— Ну, ребята, вы даете, — проворчал водитель АТТ, — мы страху натерпелись... Вы над нами мелькнете, а душа у меня — в пятки. Сейчас будет взрыв. Вот сейчас. Там же горы...


— Видишь ли, отец, — Дуксин засмеялся, — штурман наш целил в них, целился, но так и не попал.


— Хватит трепаться, — оборвал их я, — нас и так на станции заждались.


Но пришлось задержаться — машину требовалось заправить, осмотреть, подготовить к полету, который я, проанализировав погоду, назначил через четыре часа. Судя по всему, к «Новолазаревской» подходит мощный циклон, и если не уйдем домой сегодня, можем застрять здесь на неделю.


«Поспать бы, — думаю я, покачиваясь в тягаче, — мне нужен отдых хотя бы на пару часов».


Израэль с комиссией, они приехали на станцию раньше, похоже, расписали наши поиски ВПП во всех красках, и экипаж встречают почти так же, как космонавтов на Красной площади. Американец Грег Вейн, пораженный нашим мастерством, вручает прекрасный снимок станции ночью. Нас обнимают, хлопают по плечам, говорят какие-то возвышенные слова, тащат за столы, уставленные разной снедью и бутылками. Но ни есть, ни пить не хочется, а к спиртному и притрагиваться нельзя. Воспринимаю все происходящее, словно сквозь приятный легкий туман, но из этих объятий надо вырываться, хотя вижу много старых добрых знакомых и с каждым хотелось бы перекинуться парой слов. Устроил на отдых экипаж, а сам пробился в радиорубку к радистам:


— Мужики, я от вас не уйду — дайте два часа поспать?!


— Ложись, командир, — мне тут же быстро готовят постель, и я падаю в нее, не раздеваясь. Последнее, что успеваю сказать:


— Разбудите через два часа. Мы должны улететь сегодня... Просыпаюсь сам, в точно назначенное для себя время — сработали внутренние часы. Короткие сборы, и снова приходится чуть не силой заталкивать своих пассажиров в АТТ. Нам надо спешить на аэродром: погода все ухудшается, по всему чувствую, что вот-вот накроет циклон, а здесь... Я понимаю этих людей: их связывают друг с другом зимовки в Арктике и Антарктиде, походы, тяжелейшая работа, риск, захлестывают воспоминания, в них они возвращаются к драгоценным дням и событям, оставшимся в памяти... Они ищут какие-то слова, которые кажутся сейчас очень важными, а тут мы торопим:


— Быстрее, быстрее... Не успеем уйти, пурговать будем неделю!


— Черт подери, даже поговорить не дают! Занимаем места в кабине Ила. Погода — на пределе.


— Взлетаем!


Машина разбегается будто по волнам. Невысокие косые сугробы дымятся от ветра, снег ручейками ползает по ВПП. Нет, с первого раза взлететь не удается. Разворачиваюсь и по пробитому следу возвращаюсь к старту. Снова разбег, но теперь уже машина идет ровно, не зарываясь лыжами в передувы. Взлетаем. Проходим над станцией, ее заволокло облаками. Идет снег. В наушниках — прощальные приветы тех, кто остался, и пожелания доброго пути.


Восток — дело тонкое...


От циклона мы оторвались, пройдя больше двухсот километров. Антарктида снова засияла, заулыбалась. Связались с японской станцией «Сева» — у них штиль, ярко светит солнце, все готово к нашему прилету. Я глянул на часы:


— Слава, когда к ним притопаем?


— Если не будет встречного ветра, к шестнадцати сорока будем над японцами.


Расчет штурмана оказался точным. Прошли над «Севой». Аккуратненькие домики, японцы в ярких курточках, вездеходики...


— Командир, они по-русски не понимают, — в голосе бортрадиста легкая растерянность, — по-английски тоже с трудом лопочут.


— Это с ними пусть Израэль разбирается, наше дело — доставить его к ним.


Прохожу над местом посадки, обозначенным японцами. Стоят транспаранты, торчат флажки — все, как положено, да и место вроде ровненькое. Прошли еще раз над этой полосой, торосы далеко, трещин тоже, вроде бы, нет. А в душу неизвестно почему, абсолютно без всякой причины, просачивается тревога. Прохожу еще раз, пониже. Все, кажется, в порядке — и флажки, и снежок блестит, и транспарантики на месте. Тогда, почему мне так неспокойно?


Кто-то трогает меня за плечо. Оглядываюсь — Израэль:


— Чего мы не садимся?


— Не нравится мне это место. Вроде ничего страшного не вижу, а не нравится.


Прохожу еще раз. Полутени какие-то на полосе. Или мне показалось?


— Толя, ты видел что-нибудь? — спрашиваю у второго пилота.


— Солнце низко, не пойму, что там...


— Уходим отсюда. Передаем по-русски вниз, что здесь мы садиться не будем. Просим указать другое место.


Кажется, нас поняли. Встречающие — бегом к вездеходам и на них рванули на другую сторону острова — западную. Высыпали там, машут, показывая, куда надо садиться, но с берега почему-то не сходят на лед.


«Декабрь, разгар лета, — я начинаю просчитывать вариант, который мне предлагают, — в Антарктиде таяние снега и льда начинается с западной стороны. Значит, лед здесь может уже ослабеть. Поглядим...» Прохожу над берегом. Точно. Камушки чернеют, уже обтаяли, ледок синенький, тонкий.


— Здесь тоже нельзя садиться. Передай им, что будем сами подбирать посадочную площадку.


Сделал еще один круг, отошел ближе к берегу с востока. Ага, кажется то, что нам надо, — между островом и материком полоска заснеженного льда.


— Садимся!


Машина мягко коснулась снега, прошуршала по нему, как по стационарному аэродрому, и замерла. Через несколько минут подъехали на своих вездеходах хозяева — веселые, счастливые, улыбающиеся. Вездеходики, как игрушки, японцы, как куколки, в своих разноцветных костюмах, в общем — все о кей!


Израэль тоже машет им приветственно рукой. Поставили стремяночку, Юрий Антониевич только ступил на нее, а она — р-раз — лопнула. Пришлось искать другие подручные способы покидать самолет. Выгрузились, разместились в вездеходиках, весело покатили к станции. А вот и та площадка, которую нам первой предлагали для посадки. Мне стало не по себе. Я увидел, как на мгновение словно «потухло» лицо Израэля. Дуксин по русской привычке лишь удивленно присвистнул. Да и было от чего сердцу упасть в какие-то глубины моего существа: там, где мы должны были сажать Ил-14, мирно лежали здоровенные надолбы, заснеженные, прикрытые настом, обкатанные ветрами и солнцем.


— Это что за лбы, командир? — тихо спросил меня Дарчук.


— Возможно, старые торосы. Видишь, какая длинная волна?


— «Ноги» они бы нам сразу пообрывали, — мрачно улыбнулся Дуксин, — а ведь мы просили дать микрорельеф, макрорельеф, длину полосы, толщину снега и льда.


— Плохо, значит, просили, — я попробовал защитить японцев. — Ты же видишь, самолетов у них здесь нет, значит, и авиаторов нет. Тогда, какой спрос?


Прием нам устроили по лучшим традициям, с соблюдением всех правил японской кухни. И есть пришлось бамбуковыми палочками, которых никто из нас до этого в руках никогда не держал. Помучались мы слегка, но все же голод заставил и палочки освоить. Правда, забегая вперед, скажу, что к ужину столы были сервированы и ножами, и ложками, и вилками.


Станция нам понравилась. Везде чисто, уютно. Оборудование — новейшее, склады забиты отличной одеждой, продуктами, напитками. Нигде ни одного замка, даже на пороховом складе. Только табличка на дверях: «Не курить!»


— Видишь, командир? — подтолкнул меня Дуксин, кивнув на табличку.


— Ну и что? — не понял я.


— А то, что табличка не на японском, а на английском. На нем они прекрасно объясняются, поверь мне, я английский хорошо знаю.


— Спишем это на то, что японцы в этом году «впервые» видят русских и для них мы — незнакомая цивилизация.


— Ладно, спишем, — улыбнулся Анатолий.


Перед ужином мы с Израэлем решили немного прогуляться к морю. Когда подошли ко второму месту, где нам рекомендовали приземлиться, я взял камень и бросил на лед. Он пробил его и ушел под воду. Израэль лишь молча пожал плечами...


А потом был теплый, веселый ужин, и расстались мы друзьями. Кинокамеры работали без отдыха до самого прощания.


Взлетели без приключений, пришли в «Молодежную», и тут, не знаю по чьей команде, нас вызвали из самолета, выстроили у трапа. А потом начались аплодисменты и речи — членов комиссии, американца Грэга Вейна, который тоже прилетел с нами, Юрия Антониевича Израэля.


— Слушай, командир — шепнул мне Дуксин, — у меня щеки сейчас полыхнут от смущения.


— Терпи и привыкай к славе, — улыбнулся я.


Мы получили благодарности от всех, кто имел власть их объявлять, а также — приглашение на встречу Нового года. На вечере мы почувствовали, что отношение к авиаторам резко изменилось: первые поздравления под бурные аплодисменты — нам, лучшие места — нам.


Когда веселье перекинулось и на другие подразделения, Петр Павлович Москаленко, который усадил меня рядом с собой, тихо сказал:


— Спасибо. Ты показал, что мы можем, а в экспедиции есть немало людей, которые начальству в рот смотрят. Я вижу — тяжело вам было, ты, по-моему, похудел?


— У японцев взвесился, шесть килограммов не досчитался.


— Ну, давай, нагуливай вес заново, — засмеялся он. — Тебе ведь еще рейсы к австралийцам и американцам надо сделать.


— Когда пойдем в «Мирный»?


— Как только позволит погода. Тот циклон, что прихватил вас в «Новолазаревской», завтра будет здесь. А теперь хватит о работе, встречай Новый год!


Подарок судьбы


Первого января 1973 года у всего научного состава «Молодежной» выходной день, но на нас эта роскошь не распространяется. Надо готовить машину к полету в «Мирный», поэтому, поспав четыре часа, едем на аэродром.


Вечером встретились с Израэлем. Торопить он нас не торопит, но по всему видно, что ему не терпится улететь в «Мирный», по пути проинспектировав австралийскую станцию «Моусон». Мне все больше и больше он нравится своим подходом к делу. Кажется, нет профессии, в которой бы он был дилетантом. Блестяще разбирается во всех науках, которые представлены, здесь в Антарктиде, учеными и специалистами самых разных НИИ. Его видение и понимание того, кто чем занимается, очень быстро расставляет всех участников экспедиции по важности работ. Впрочем, никто и не пытается ему возражать, когда он ведет разбор того, что видел, — аргументация Израэля безупречна.


Он встретил нас с Москаленко радушно и тепло, предложил чаю:


— Ну что, когда пойдем в «Мирный»?


— Вы собираетесь по дороге где-то останавливаться? — Москаленко поджимают сроки и любая задержка по пути нам ни к чему.


— Да, хотелось бы посетить «Моусон» и заглянуть на ледник Эймери. Вы же знаете, в этом году мы там планируем значительно расширить исследования.


— Твое мнение, Евгений? — Петр Павлович четко выполняет летные законы. Я — командир корабля, и решение на вылет принимать мне.


— Если хотите лететь, то подъем — в три часа. Взлетать будем, пока работает стоковый ветер и полоса держит машину.


— Договорились, — подводит итог Израэль.


Но взлетели только в семь утра — дает себя знать старая «болезнь»: долгие проводы, прощание, последние указания у трапа. Когда подошли к «Моусону», ни одной подходящей посадочной площадки найти не удалось. Весь район изрезан глубокими трещинами. Поэтому, покачав крыльями австралийцам, уходим на Эймери. Посадка в районе прошлогодней базы, короткий осмотр, взлет. И снова Израэль меня поражает умением схватить суть проблем, которые неизбежно возникнут перед теми, кто готовится сейчас к выгрузке на этот ледник. Его высказывания, четкие, лаконичные, предельно рациональны.


От «Дейвиса» погода начинает портиться, и на западном шельфе залезаем в настоящий ад: сырая облачность, болтанка, обледенение, скорость ветра, бьющего нам в лоб, достигает ста сорока километров в час, а горючее мы сожгли, кружась над «Моусоном» и при заходе на «Эймери». Москаленко молчит, в этом молчании угадывается немалое напряжение, но в управление Ил-14 он не вмешивается. Антарктида словно устала сиять и радовать нас своими красками — весь видимый мир оделся в серое. Исчезли тени, полутени.


«Хорошо, что аэродром в «Мирном» я знаю, как самого себя», — эта мысль успокаивает. Лампочки топливомеров горят ровным красным светом, но уже виден Хасуэлл. Садимся с ходу, хотя после зимовки здесь еще ни один самолет не приземлялся, а мне очень хотелось посмотреть ВПП сверху. Но топливо, топливо... Все обошлось, как нельзя лучше, — и посадка, и пробег, и заруливание на стоянку прошли мягко, машину нигде даже не тряхнуло. И тут же навалились сумерки, тусклые, серые.


— Аэродром посмотрим завтра, — решил Москаленко. — Если будет летная погода, на «Восток» надо лететь как можно быстрее: на станции почти не осталось продовольствия. Да и у Израэля времени остается очень мало, а работы — много.


Утром погода улучшилась, все снова засверкало. Москаленко, наш экипаж, авиатехники сразу после завтрака на вездеходе помчались на аэродром. Приехали.


— Давай-ка, Женя, пройдемся по вчерашнему следу, — предложил командир отряда, — посмотрим, как себя ВПП чувствует.


— Пошли.


Вот первое касание основных лыж, здесь мы опустили лыжонок, а это что?! След обрывается у края глубокой и широкой трещины и продолжается за ней. Чувствую, как сердце начинает биться быстро-быстро, словно я не в «Мирном», а на «Востоке».


— Осторожно, по своим следам уходим к вездеходу, — голос Москаленко спокоен.


Возвращаемся к вездеходу, обвязываемся страховочной веревкой. Я, как самый легкий, со снегомерной пешней пойду впереди, следом за мной — Москаленко, замыкающим — Толя Дуксин. В нем весу в антарктической одежде больше ста двадцати килограммов, и, если я провалюсь в трещину, они с Москаленко должны удержать меня в качестве противовеса.


Снова повторяем пройденный путь по следу нашей машины. Дважды пешня свободно пробивает снежный наст, значит, под нами трещины. Осторожно обходим ту, которую Ил-14 проскочил на скорости, это и спасло нас — снежный мост рухнул через мгновение после того, как мы миновали его. Осматриваем трещину. Бездна, глубокая бездна.


— Если бы лыжонок провалился, машина врезалась бы в стену льда, и кабину летчиков просто смяло бы.


Но Москаленко вносит коррективы в мой вывод.


— Если бы мост рухнул под нами, я не уверен, что в живых вообще осталось бы большинство из тех, кто был на борту. Пошли дальше...


Снова пешня уходит в пустоту под снегом — раз, другой.


— Эй, Нансен, ты что остановился? — окликает меня Москаленко.


— Кажется, здесь большой разлом.


— Обходи.


Почти полдня ушло у нас на то, чтобы оконтурить зону трещин, которые прошли по аэродрому. Видимо, зимой была мощная подвижка льда. «То, что мы приземлились в зоне трещин и остались целы, можно считать подарком судьбы, — подумал я. — Антарктида остается верной себе, сюрприз может подбросить в самом неожиданном месте и в неподходящий момент. Хотя, когда это беда приходила вовремя?!»


— Нансен, что задумался? — окликнул меня командир отряда. — Выруливай градусов на десять левее! Пощупаем лед там.


«При чем здесь Нансен?» — удивился было я, но времени на выяснение нет. Я прощупываю лед, начиная от барьера, слегка изменив направление ВПП. Кажется, угадали — под снегом сплошной лед.


— Начнем укатывать полосу под углом к старой, — Москаленко спешит. — На детальное обследование льда нет ни времени, ни людей. Слава! — кричит он нашему авиатехнику, — начинай!


Преловский зимовал в «Мирном», освоил все виды движущихся механизмов и машин. По мере сил следил за состоянием аэродрома, но что он мог сделать один?! И вот теперь Слава начинает гладилкой, прилепленной к трактору, утюжить новую ВПП. Один проход, второй...


— Кажется, все в норме, — замечаю я. — Пойду к машине?


— Погоди, сначала с Преловским поговорим, наметим, где расчищать новые стоянки, — останавливает меня Москаленко и машет авиатехнику, — Слава!


Тот останавливает трактор, спрыгивает и... исчезает. Был и нет. От тишины ломит в ушах, ее нарушает только тихонькое пофыркивание трактора. Преловский исчез бесследно и беззвучно.


— Женя, Толя, страхуйте меня, — Москаленко ложится на снег и ползет к тому месту, куда спрыгнул Преловский. Мы с Дуксиным по-альпинистски стравливаем веревку, которой он обвязан. Близко подходить к Москаленко нельзя — не известно, как проходит трещина, в которую провалился Преловский.


Наконец, Москаленко достигает цели.


— Жив! — кричит он нам. — Бросайте веревку!


Я отвязываюсь и швыряю ему свой конец. Он ловит его и спускает в трещину.


— Тащите!


Осторожно начинаем вытаскивать Преловского. Вот над поверхностью снега показалась его голова, он подтягивается и выползает на снег. Также, по-пластунски, оба отползают от опасного места, и вот мы уже тискаем в объятиях спасенного.


— Он молодец, — Москаленко широко улыбается. — Успел стать «в распорку», руки-ноги раскинуть, его и заклинило неглубоко. А то ушел бы черт знает куда. Дна этой пропасти я не увидел.


— Нет, Петр Палыч, вы мне объясните, — горячится Преловский, — я же на тракторе дважды здесь прошел... Гладилка проскочила!


— Слава, спрыгнув, ты создал точечную нагрузку на снежный наст — он и не выдержал.


— Ну, девка! — Преловский явно имеет в виду Антарктиду. — Везде достанет!


— Моли Бога, что цел остался, — Дуксин прав, Преловский отделался несколькими ушибами, а могло быть гораздо хуже.


— Придется начинать все сначала, — Москаленко протягивает мне конец веревки. — Запрягайся, Нансен!


— Петр Палыч, почему Нансен, а не Амундсен? — меня разбирает любопытство. К тому же я знаю умение Москаленко давать прозвища: припечатает, так надолго. Теперь мне точно предстоит быть «Нансеном». Хорошо, если только в этой экспедиции.


— А ты книжки про Нансена читал?


— И про Амундсена тоже.


— Вот на досуге и сравни обоих. Пошли. Чем тебе Нансен не нравится? Героическое имя!


На новом месте тоже обнаруживаем несколько трещин. Пробуем бутить их пустыми бочками, но они уходят в какую-то неизвестную глубину. Снова поиск и снова трещины... Наконец, находим узкую полоску ледника между озерком и трещинами, на которой разбиваем ВПП. Израэль, видя, сколько и как мы работаем, молчит, но его нетерпение нам понятно — время уходит, а мы должны доставить комиссию на «Восток», потом к американцам — на географический Южный полюс, где расположена их станция «Амундсен-Скотт», и успеть вернуться обратно, до отхода корабля в Австралию или Новозеландию на пополнение топлива.


Ко всем неприятностям добавляется еще одна — в «Мирном» синоптическую службу упразднили и прогноз погоды приходится запрашивать в «Молодежной», которая находится за 2250 км. Но деваться некуда — запрашиваем, и я назначаю вылет в час ночи. Кстати, это лучшее время в летний период.


Смотрю на часы, сообщаю свое решение экипажу, который работает на самолете:


— Едем в «Мирный». На сон остается совсем мало времени...


Разлетаемся «по углам»


Взлетаем точно по плану. Перегрузка — три тонны. «Ты уж прости нас, — мысленно обращаюсь я к Ил-14, который с трудом наскребает высоту, — ребятам на «Востоке» есть нечего...» Через час сорок минут полета встречаем санно-тракторный поезд, который возвращается с «Востока». Покачали крыльями, стали на их след и спокойно дошли до пункта назначения. Израэль грузный человек, а на «Востоке» таким людям тяжелее адаптироваться, чем худощавым. Но он держится мужественно, работа для него основное, да и сам крепкий, физически закаленный.


А мы начинаем готовить машину для полета на «Амундсен-Скотт». С американцами все согласовано, дополнительное топливо на «Восток» завезено раньше.


— Слава, ты уверен, что горючки хватит на весь маршрут? Дарчук еще раз просматривает свои расчеты:


— Хватит. С запасом.


— Николай Нилыч, как движки?


Но бортмеханик не успевает ответить. В комнату протискивается Израэль:


— Спасибо, товарищи, но полет к американцам отменяется. До следующего раза.


Видно, что он расстроен, но старается улыбаться.


— Юрий Антониевич, почему?


— Только что получил тревожные телеграммы от руководства экспедиции. Несколько последних циклонов вызвали большую подвижку льдов, суда зажимает, разгрузка под угрозой срыва. Нужна ледовая разведка, а Ил-14 у нас пока один — ваш.


— Как жаль, — срывается у Дуксина. — Мне так хотелось поболтать с американцами.


— Мне тоже хотелось побывать на Южном полюсе, — в голосе Израэля грусть. — Но иногда обстоятельства сильнее нас. Возвращаемся в «Мирный».


Задача... По прогнозу к вечеру «Мирный» будет накрыт циклоном. Значит, мы должны успеть сесть до его буйства.


— Борис Николаевич, — я поворачиваюсь к радисту, — сможешь связать меня с санно-тракторным поездом?


Через несколько минут на связь выходит начальник поезда, который мы встретили, мой добрый знакомый по 9-й и 16-й САЭ Иван Петрович Бубель. Разговор короткий:


— Иван Петрович, как у вас погода?


— На глазах портится, подходит циклон. Но нас он зацепит слегка. Внизу дела хуже.


— Мы с Израэлем должны сегодня вернуться в «Мирный».


— Понял. Подстрахуем.


Больше мне ничего не надо. Хорошо, когда в этой ледовой пустыне есть маленький островок человеческого жилья — поезд, где тебя могут подстраховать.


Взлет. Серая лента дороги под нами убаюкивает. Глаза слипаются, ощущение такое, будто в них полно песку. Дают себя знать бессонные ночи, когда готовили ВПП.


Проходим над стоящим поездом. Связываемся.


— Командир, что решил? — в наушниках голос Бубеля.


— Буду пробиваться в «Мирный».


— Когда сядешь, дай нам знать.


— Хорошо.


Бубель прав, чем ниже мы спускаемся к океану, тем погода становится хуже. Выхожу в пассажирскую кабину, Израэль, другие члены комиссии, впервые летавшие на «Восток», заметно повеселели. Ладно, не буду портить им настроение.


— Кофе, Юрий Антониевич?


— Не откажусь.


Я наливаю две кружки кофе, который мастерски готовит Чураков. Пьем молча. Ну что же, теперь я готов к посадке.


— Юрий Антониевич, и вы, и ваши люди пусть хорошо пристегнутся привязными ремнями. Нас немного поболтает.


— Повторение «Новолазаревской»? — он испытывающе смотрит на меня.


— Не думаю.


Занимаю свое кресло. Мы идем под нижним краем облачности, а дорога вот она рядом — в тридцати метрах. Побалтывает. Ветер усиливается с каждой минутой и пытается стащить нас в сторону.


— Слава, держим дорогу.


Эта ниточки ведет нас в «Мирный», потеряем ее — могут быть неприятности.


— Командир, руководитель полетов на связи, — докладывает Сырокваша.


— Роман Петрович, что у тебя? — Ковригин бывший летчик, и я ему доверяю.


— «Молоко». Зажигаем плошки. Сильный боковой ветер.


— Понял.


Приземлились, зарулили на стоянку.


— Боря, — окликнул я бортрадиста, — передай Бубелю, что мы дома. Ждем теперь их.


С Израелем попрощались очень тепло и улетели на ледовую разведку. Подошли остальные суда, мы поработали на их разгрузке и стали разлетаться «по углам».


Забегая вперед, скажу, что с Юрием Антониевичем мне пришлось еще много раз встречаться в Госкомгидромете, в МГА, в Министерстве морского флота, где обсуждались вопросы взаимодействия гражданской авиации, науки и Морфлота, и всегда эти встречи были радушными, теплыми и непринужденными. Он умеет показать человеку, которого уважает, что искренне рад тому, что встретил его в своей жизни. А еще в нем есть черта, которую меня научили ценить в людях с детства, — высокий профессионализм. С учеными говорит на их языке, моряки, летчики, геологи, представители других профессий признают в нем своего человека. При этом всегда в нем чувствовался государственный деятель, умеющий решать сложнейшие проблемы...


«Грязное» топливо


Но вернемся в «Мирный», к плановым полетам. Петр Павлович, как всегда, находимся там, где объем летной работы больше всего. На этот раз — на шельфовом леднике Эймери, где научные исследования разворачивались широким фронтом. Мы с Заварзиным летали на «Восток». Дела шли хорошо, и это убаюкивающее благополучие все больше стало меня настораживать. Каким-то непостижимым образом, в нем имеют привычку зарождаться неприятности, которых, как правило, перестаешь ждать.


Экипаж в этой экспедиции у меня совершенно новый, хотя, лучше ли, хуже ли, но с каждым я уже был знаком. Второй пилот — Толя Дуксин, года на два старше меня, вполне состоявшийся летчик. Он служил до того, как попал в «Полярку», в истребительной авиации, летал на Су-17Б, стал летчиком-инструктором. Но, волею судеб, с ВВС ему пришлось распрощаться. Ко времени ухода в 18-ю САЭ Дуксин успел полетать в Арктике, приобрести определенный опыт, а вот мне работать с ним в Союзе не довелось. Единственный из нас он имел два высших образования — техническое и гуманитарное, отлично знал английский язык.


Штурман — Слава Дарчук, помоложе меня, но для своих лет опытный и надежный специалист, успевший полетать и в разных регионах страны, и в высоких широтах.


Бортмеханик Николай Нилович Чураков — самый старший из нас, по моим меркам — «старик», поскольку ему уже было за пятьдесят лет, он отлично летал не только в Арктике, но и работал в Антарктиде до того, как я в нее попал. Он меня подкупал каким-то душевно-добрым отношением к Ил-14, иногда мне казалось, что Нилыч ухаживает за ним, как за живым существом, и тот отвечает ему взаимностью. В труднейшем полете на «Новолазаревскую» машина вела себя безукоризненно, словно понимая, что малейший сбой в ответ на наши с Дуксиным движения штурвалом и педалями может привести к беде и тем самым она подведет Чуракова.


Единственный, с кем мне уже довелось раньше работать в одном экипаже в Арктике, — радист Борис Сырокваша. С ним мы горели в Тикси... Его основной чертой характера была надежность.


В одном из полетов на «Восток», когда после разгрузки мы уже собрались возвращаться домой, получаем радиограмму: «По прогнозу погода в «Мирном» ухудшится...» Решили лететь, предварительно заправившись дополнительно топливом из тех запасов, которые завезли нам сюда для полета к Южному полюсу. Если все-таки погода «прижмет», уйдем на Эймери, где она, как правило, лучше, чем в других районах Антарктиды.


— Боря, как связь?


— Устойчивая, командир, — успокоил нас Сырокваша.


— Помехи?


— Практически, нет.


— Ну, тогда поехали.


Мы вылетели первыми, Заварзин на тридцать минут позже. При подходе к «Комсомольской» бортмеханик переключил питание двигателей на топливный бак, который мы заправили на «Востоке» из запасов.


— Николай Нилыч, — я сразу уловил неладное, — видишь, давление топлива в правом двигателе падает?


— Вижу. Или насос барахлит, или фильтры забивает. Скорее всего, фильтры — давление падает медленно.


Прошло еще несколько минут и давление упало ниже всех допустимых пределов. Неприятно засосало под ложечкой. Казалось бы, что переживать? Но мы шли мы на высоте трех с половиной тысяч метров, а ледник под нами был всего в шестидесяти-семидесяти метрах. На одном двигателе машина на такой высоте не пойдет — в этом случае теоретически потолок у нее две тысячи метров, а практически — еще метров на триста меньше. Полет возможен только с потерей высоты, но снижаться некуда — под нами лед. Связался с Заварзиным:


— Володя, бак с топливом с «Востока» не включай, похоже, оно некондиционное. У нас, кажется, забились фильтры, такого раньше не было. Что будешь делать?


Заварзин думал недолго:


— Пойду на «Эймери». А ты?


— Пройдешь «Комсомольскую», «привяжешься» к ней и иди к Москаленко. А я пойду в «Мирный». На маршруте к «Эймери» высота ледника растет, а если движок совсем «сдохнет», придется идти на вынужденную. Санно-гусеничные поезда в эти районы не ходили: как нас искать будут? Поэтому пойду строго по дороге, где, в случае чего, и сяду.


— БЦН включил?


— Да, — мы включили дополнительные насосы, падение давления на какое-то время приостановилось, затем оно снова поползло вниз, — но это плохо помогает. Видимо, все-таки шелковый фильтр забило...


Мы разошлись.


— Боря, — попросил я бортрадиста, — свяжись с «Мирным». Скажи, что идем к ним, пусть готовятся к приему нашего Ил-14. Постараемся дотянуть на одном двигателе.


Но «Мирный» хорошо слышал наши переговоры с Заварзиным, и реакция руководителя полетов оттуда была очень оперативной:


— Прилет в «Мирный» категорически запрещаю. Погода ухудшается. Идите на «Эймери».


Меня это неприятно удивило. Анатолий Федорович Головачев находился в «Молодежной», а здесь его напарником работал бывший командир эскадрильи военно-транспортных самолетов из Тикси, и уж от него-то я меньше всего ожидал столь категорического «нет».


— Жилка-то у парня потоньше, чем у Головачева, — хмуро бросил Дуксин.


— Не нам его судить, — оборвал я Анатолия, — он в Антарктиде впервые и, похоже, не понимает, что на одном двигателе мы до «Эймери» не дойдем, а найти нас потом будет непросто.


— А что же инженер молчит?


Я лишь пожал плечами. С ним тоже не повезло. Он не был эсплуатационником, в «Мирный» попал с командной работы — пробился через друзей в УГАЦ, считая, что здесь и денег подзаработать можно, и мир посмотреть. Ил-14 он знал плохо, но это до поры, до времени нивелировалось работой отличных авиатехников.


Инженер тоже поддержал руководителя полетов, запрещая нам посадку в «Мирном».


— Боря, передай еще раз: иду в «Мирный», и никаких гвоздей. И запиши эту команду в свой журнал! Отбей телеграмму Москаленко о нашем решении.


Петр Павлович нас отлично понял и дал «добро» на полет в «Мирный», хотя я понимал, как тяжело он на это шел: погода в районе аэродрома резко ухудшилась.


«Вот и все, — подумал я, — теперь только вперед». Взглянул на Дуксина, оглянулся назад. Лица у ребят спокойные, единственное, что отличает этот полет от других, — отсутствие шуток и добродушного «подкалывания», которыми мы обычно обменивались в рейсах.


Время тянется медленно, сизая дымка затягивает горизонт. Ил-14 идет с небольшим снижением, но и ледник ползет под уклон.


— Командир, — в голосе обычно невозмутимого Сырокваши прорывается плохо скрываемая злость, — опять «Мирный» блажит, требуют, чтобы мы шли на «Эймери».


— Кажется, это уже в шестой раз? — мне совсем не хочется, чтобы экипаж задергали совершенно бессмысленными приказаниями задолго до посадки, когда всем нам придется работать без права на малейшую ошибку. Черт подери, эти люди, сидя в тепле и покое, дрожат за свою карьеру больше, чем того допускают приличия! Ведь, если с нами что случится, они и так уже подстраховались добрый десяток раз.


— Ты, вот что, Борис, — я обернулся к Сырокваше, — погоду прослушивай, а отвечать — не отвечай. Или, если выйдешь на связь, то только с одним: «Дай погоду». Взял ее и уходи со связи...


— Это нарушение всех правил, командир, — улыбнулся Дуксин.


— Хочешь, сиди слушай, — повторил я бортрадисту, — а не хочешь, выключи свое радио на фиг... Идем только в «Мирный».


Серая ниточка дороги то проявляется, как на плохой фотобумаге, то исчезает. Все ее повороты мне знакомы наизусть и нет необходимости спрашивать штурмана, сколько еще осталось лететь. Второй двигатель работает на пониженном режиме, но хоть какая-то тяга в нашем распоряжении есть. Дуксин и Чураков поглядывают на приборы, но ничего предпринимать нельзя, чтобы не ухудшить положение. Все наше внимание занято тем, как удержать высоту и скорость при несимметричной работе двигателей. А еще приходится постоянно присматривать подходящие посадочные площадки на тот случай, если оба они выйдут из строя. Сейчас мы делаем то, чем наши «старики» в начале развития авиации занимались постоянно, — моторы были очень ненадежными... Несладко же им приходилось.


«Если придется садиться, — думаю я, — хорошо бы не подломились лыжи. Передувы-то высокие... Но уходить от дороги нельзя. Здесь нам и самолет что-то может сбросить, и санно-гусеничный поезд подвезет все необходимое...»


— Командир, прошли «Восток-1», — докладывает штурман.


— Вижу.


«Значит, до «Мирного» осталось 660 километров. Высота сейчас — 3300 метров. К «Пионерской» она снизилась до 2700, — мозг услужливо подсказывает нужную информацию, — там уклон ледника увеличивается и поэтому можно будет уменьшить режим исправно работающего движка».


Когда снизились до высоты две тысячи метров, на душе у всех немного отлегло — теперь можно идти и на одном двигателе. Бледность с наших лиц ушла, в кабине стало побольше кислороду, ведь мы спускались к морю.


«Движкам тоже стало полегче, — подумал я. — Глядишь и выпутаемся».


— Боря, как погода в «Мирном»?


— Пурга. Сильный ветер. На пределе погода.


— Толя, — я окликнул Дуксина, который пилотировал Ил-14, давая мне возможность передохнуть перед заходом на ВПП, — кружить не будем. Садимся с ходу.


— Понял, командир.


— Зайдем не с левым разворотом, как обычно, а с правым...


— Хорошо.


— Командир, БЦН выключить?


— Ни в коем случае...


Зашли. Сели. Снежный заряд ударил в машину, когда мы заруливали на стоянку. Ил-14 заскрипел, задрожал. Было такое ощущение, что Антарктида сделала это со злости, из-за того, что мы все-таки проскользнули в «Мирный». Заглушили двигатели, оделись, вышли из самолета.


К нам подлетел инженер:


— Ну вы, ребята, даете! — в его голосе слышалось наигранное восхищение. — Дотопали! Сейчас запустим, погоняем движки, посмотрим, что с ними...


Мы молчали. Я почувствовал, как в душе закипает злоба. Самая натуральная злоба. Повернулся к нему:


— Ничего не трогать. Никаких запусков! Начинается пурга. Машину зачехлить! Фильтры на обоих двигателях опломбировать! — это уже инженеру по ГСМ Гарику Загарову. — И никому к машине не подходить!


— Евгений Дмитриевич... — растерялся инженер по эксплуатации, — мы же...


— Все! Кончится пурга, придем все вместе и будем смотреть, в чем причина.


— Нет, Евгений Дмитриевич...


— Петрович! Что вы беситесь? — я еле сдержал гнев. — Вас кто-то обвиняет, что вы плохо подготовили Ил-14 к полету, что по вашей вине произошел отказ? Нет... Мы же в воздухе не можем определить, почему движок барахлить начал. Может, производственный дефект, может топливо дрянное, которое на «Востоке» залили... Откуда мы знаем?! На первый взгляд оно было чистое, нормальное. Бортмеханик у нас с богатейшим опытом, слава Богу, из бочек не одну сотню раз заправлялись... К тому же топливо готовили для полета к Южному полюсу. В общем, надо смотреть...


— Все это так, но я бы погонял двигатель... — инженер тупо стоял на своем.


— Так, — я вдруг почувствовал, как ко мне пришло какое-то ледяное спокойствие. Какой смысл жечь свои душевные силы, которых и так почти не осталось после полета, на этот дурацкий спор, — что вы мне сейчас его газами будете пробовать? Ну, «пробьете» пробку на шелковом фильтре. Но здесь, на земле, давление совсем не то, что в воздухе, на «Востоке». И причина отказа останется неизвестной. А нам надо знать причину.


Нет, никаких фокусов не будет! И если вы сейчас не отойдете от самолета, я возьму ракетницу...


— Командир, мы же хотим только...


— Вон от самолета! Зачехлить и не трогать! — я повернулся к бортмеханику. — Нилыч, швартуйте машину к трактору, видишь, ветерок разыгрывается.


— Будет сделано, командир!


— Как дела у Заварзина? — спросил я. Вокруг нас уже сгрудились все, кто был на аэродроме.


— Сел на «Эймери». Все в порядке.


— Ну и хорошо. Поехали домой.


Весь день мела пурга. К утру ветер стих. Успокоились и мы. В экипаж пришел инженер по ГСМ:


— Командир, я хотел бы заглянуть в движок...


— Гарик, я тебя знаю не первый день и полностью доверяю, — мне и самому не терпелось узнать, насколько серьезен дефект, — время-то не ждет, полеты надо продолжать. — Бери инженера и бортмеханика и начинайте смотреть. А я — следом за вами.


Когда я подъехал, двигатель был уже открыт. Загаров показал мне лист бумаги, на котором лежала добрая пригорошня чего-то, похожего на липкий песок.


— Фильтр промыли?


— Нет, только выскребли эту гадость.


— Инженер видел?


— Видел.


— Промойте фильтр, поставьте, отгоняйте двигатель. Если не будет при этом никаких неприятных нюансов, будем считать, что весь инцидент исчерпан. Но теперь-то нам причина ясна. Согласен?


Загаров улыбнулся:


— Конечно, согласен.


— Ну, пробили бы вы бешеным давлением эту пробку на земле, а что дальше? Мы ведь так и не знали бы, отчего да почему движок барахлил, А нам с ним на «Восток» ходить...


Как попало «грязное» топливо на полюс холода, мне так до конца и не удалось выяснить, хотя усилий и времени потратил на это немало. Обычно бочки перед тем, как в них заливают бензин, тащат на ДЭС, где их пропаривают, чтобы они были стерильно чистыми. Скорее же всего, в тех бочках, из которых мы закачали топливо на «Востоке», раньше хранилось масло селективной очистки. Такой вывод мы с Загаровым сделали по характеру примеси в фильтре — она напоминала глинозем, с помощью которого и очищают авиационное масло. Потом кто-то сказал, что бензин из одних бочек переливали в другие — какая-то нужда заставила... В общем, концов этой истории так и не удалось найти, но Судьба нам явно улыбнулась, дав возможность дойти в «Мирный».


Загадка «Вилки»


Через несколько дней прилетел Петр Павлович Москаленко. Он пришел с «Эймери» с Толей Загребельным, чтобы маленько подбодрить и поддержать нас. В нем, несмотря на почтенный для полярника возраст, сохранился дар и руководителя, и организатора, и стратега и в то же время — дар смелого летчика, умеющего не только выполнить полет на пределе возможностей машины и экипажа, но и по достоинству оценить такую же работу других.


Когда я получил радиограмму, что прилетает Москаленко, я, естественно, поехал на аэродром их встречать. Но, когда добрался туда на вездеходе, неожиданно быстро начал набирать силу стоковый срывной ветер. И почему-то он ударил не как обычно — с юго-востока, а с юга, под углом к ВПП. Косые полотнища снега метнулись через нее. Мы услышали гул самолета, увидели тень, скользнувшую несколько раз над нами. Как только Ил-14 снижался до ста — ста двадцати метров, отлично видимая с большой высоты полоса тут же исчезала в пляшущей мутной пелене.


Руководитель полетов начал нервничать. Я это понял по командам, в которых проглядывала растерянность.


— Дай-ка микрофон, — попросил я, — может, у меня получится... Он, ни слова не говоря, передал мне связь с бортом.


— Петр Павлович, хвосты наших Ил-14 видишь?


— Вижу, — отвечает.


— Выходите к ним и — вниз. У нас сильный ветер, после посадки далеко не убежите.


— Ладно-ладно, — Ил-14 снова ушел вверх.


И вдруг вижу, он заходит совсем не так, как я советовал, а со стороны сопки Радио, через мачты, под большим углом к полосе. Машина резко снизилась, прошла над килями наших двух Ил-14, пришвартованных на стоянках, и тут же приземлилась на целину. Р-р-а-з... И сидит. У меня даже дух захватило от такого пилотажа. Мы тут же подогнали трактор, закрепили Ил-14, решив, что перегоним его на стоянку, когда перестанет работать сток. Петр Павлович вышел из машины и, подмигнув мне, улыбнулся:


— Видел?


— Как не видеть, — я лишь развел руками.


— Поехали на станцию.


Разбор нашего полета с «Востока» с забитым фильтром был коротким. Поблагодарив наш экипаж за грамотные действия, Москаленко повернулся к инженеру и руководителю полетов:


— Вот что, ребята. Я знаю, вы тут начали спорить, кто из вас главный. Смотреть на это неприятно. Ну, да ладно... А теперь запомните — здесь есть один командир, — он твердо указал на меня. — И вы будете выполнять все, что он вам скажет. Остальные разговоры — прекратите...


Москаленко пожил у нас несколько дней, слетал с нашим экипажем на «Восток». Он встречал нас каждый раз, когда мы возвращались оттуда, — погода в феврале стояла устойчивая, и работали без передышек. Вечером заходил на чашку чая или приносил банку сока — под их «распитие» и текли наши неспешные беседы. Петр Павлович к спиртному был, в общем-то, равнодушен и даже на торжественных вечерах выпивал не больше одной рюмки. Хотя, случалось, «заводился», выясняя отношения с наукой, и тогда он мог эту норму значительно перекрыть.


Его присутствие как-то стерло все шероховатости, которые возникли в жизни нашего небольшого авиационного коллектива, и он вернулся на Эймери.


Но с инженером по эксплуатации Ил-14 все же иногда приходилось выяснять отношения. Случалось, он не мог решить простейших проблем. Однажды я попросил его убрать «вилку», которая возникла между рычагами управления двигателями. В идеале они должны реагировать на мои движения одинаково и двигатели «обязаны» синхронно подчиняться им. Но в процессе полетов происходит несимметричная вытяжка тросов, и тогда возникает эта самая «вилка». Чтобы убрать ее, хорошему инженеру много времени не требуется. Поэтому, когда я попросил его это сделать, в ответ прозвучало:


— Будет выполнено, командир. Вопросов нет.


Я слышал, как на моем Ил-14 долго гоняли двигатели, мне даже показалось — слишком долго... Наутро, когда пришли на вылет и, быстро загрузившись, и собрались уже было улетать, я увидел инженера:


— Ну, как дела, Александр Петрович? Отрегулировал?


— Конечно, только машина почему-то едет...


— Так ты бы бревнышко подложил, чтоб не ехала.


— Нет тут никакого бревнышка, — буркнул он.


— А как же ты регулировал?


— Этому выставил ноль, потом другому двигателю, затем по 500 оборотов, по 800...


— А вместе-то они сходятся, когда выставляешь одинаковые обороты? Я же «вилку» просил убрать, чтоб рычаги ровненько стояли... Мне нужно, чтобы они от нуля до максимума ровно ходили. Понимаешь, ровно!


Когда я сел в свое кресло, то ахнул. От той «вилки», что была, не осталось и следа. Рычаги, вообще, смотрели в разные стороны, да так, что одной рукой управлять ими было невозможно. А ведь этими «шариками» я должен, как на рояле, играть...


Пришлось Николаю Ниловичу с авиатехниками браться за дело. Кое-как свели их, а через несколько дней с «Эймери» прилетел Аркадий Иванович Колб и быстренько поставил все на свои места.


В «Мирный» его пригнала нужда. При заправке из бочки на Ан-2 вспыхнул пожар. Командир самолета Володя Панов был на верхнем крыле, механик внизу. Когда закончили заправку, Володя вытащил из горловины бака заправочный «пистолет», проскочила искра — опять статическое электричество! — бензин вспыхнул. Взрыв не произошел лишь потому, что Панов мгновенно сдернул с головы шапку и заткнул бак. Но крыло обгорело из-за выплеснувшегося бензина, перкаль сошла с нервюр и лонжеронов, кое-какие металлические детали огонь тоже попортил. В «Мирный» Аркадий Иванович прилетел за перкалью, клеем, красками, потому что только здесь их можно было найти. Крылья Ан-2 быстро обтянули заново, покрасили, и Володя снова стал летать.


Больше никаких ЧП не случилось, хотя именно в этой, 18-й САЭ, районы авиационных работ значительно расширились и летать приходилось туда, куда еще не летали, но, как говорится, Бог миловал. Благополучно обеспечили всем необходимым «Восток», свернули работы на «Эймери»...


Обычно подводя итоги работы авиаотряда в очередной САЭ, испытываешь и облегчение, что все закончилось, и неудовлетворенность тем, что чего-то не смогли сделать, и благодарность случаю, Богу, или каким-то высшим силам за то, что тот или другой экипаж вышел из сложнейшей ситуации без потерь... К концу 18-й САЭ мою душу грело лишь спокойное удовлетворение тем, что мы сделали и что на этот раз ни один полет не надо списывать на удачу. Четкая, профессиональная, точно выверенная работа — вот что позволило нам обойтись без малейших ЧП. В районе «Эймери» на Ил-14 работали опытные полярные экипажи Вячеслава Андрианова и Анатолия Загребельного. Оба они были моими товарищами по учебе в Балашовском военном училище и по работе в Арктике.


Андрианов в 18-й САЭ закончил свой второй сезон работы в Антарктиде — впервые он попал в нее еще в восьмой экспедиции, когда оставался и на зимовку. Теперь он выполнял аэрофотосъемку, а экипаж Толи Загребельного — магнитную съемку, и в Атласе Антарктиды, которым сегодня пользуется человечество, есть немалая доля и их заслуг. То, что сделали они свою работу просто великолепно, в немалой степени было обеспечено закалкой и профессиональным опытом, полученными в Полярной авиации. После возвращения в Москву их обоих пригласили в авиаотряд, выполняющий международные рейсы, и до настоящего времени, когда я пишу эти строки, они летают на самых современных авиалайнерах по всему миру. А в нашем «полярном полку» с их уходом убыло еще два опытных командира Ил-14.


В «Мирном» свою долю авиационных работ на Ил-14 выполнял экипаж Володи Заварзина, на Ан-2 — замечательного полярного летчика, участника многих экспедиций в Арктике и Антарктиде Володи Панова, а на Ми-8 — экипажи Володи Буклея, Александра Кошмана и Юрия Агапова. Всю нашу авиатехнику готовил к полетам инженерно-технический коллектив под руководством Аркадия Ивановича Колба. И всегда, выполняя полеты любой сложности, мы были уверены, что машина нас не подведет. В общем, что ни имя, то авиационная легенда. Я же с экипажем работал в «Мирном».


Когда мы собрались в «Молодежной» перед отъездом домой, настроение у всех было радостным. И все же, сквозь эту радость, уже проглядывала тревога: что будет дальше с отрядом, который должен работать в Антарктиде? Где брать новых летчиков после того, как Управление Полярной авиации упразднили? Как и где их готовить? Приживутся ли в нем инженеры и авиатехники, хлебнувшие тяжелейшего труда? Вопросы, вопросы, вопросы...


«Обь», чай и Москаленко


Подошла антарктическая осень, но еще в апреле начали поступать тревожные сводки с «Оби». Летный и наземный составы отправились домой с первыми кораблями, а наши два экипажа — Володи Заварзина и мой — Москаленко оставил в «Молодежной». «Обь» в это время находилась в районе станции «Ленинградская». На ней базировался вертолет Кошмана и Ан-2 Волосина. Так вот, с нее-то и стали поступать тревожные сообщения, что льды становятся все мощнее, зажимают корабль, легли в дрейф... А чуть позже, что майна закрылась. Это означало, что «полынья», которая образуется от работы судового винта, забита льдом, и корабль полностью потерял ход.


Мы жили в «Элероне», мест теперь оказалось больше чем достаточно. Я один занимал 13-ю комнату, дальше расположились Аркадий Колб, потом Москаленко, другие ребята. Петр Павлович все чаще возвращался с «планерок» злым и недовольным. Начальство давило на него: «Обь» трещит. Надо снимать людей, перевозить их... А вы, летчики, здесь прохлаждаетесь». Москаленко в ответ вскипал:


— Сами влезли, сами и спасайтесь.


Но в то же время я видел, какая огромная внутренняя работа вершилась в его душе. Нам уже было ясно: без авиации «Обь» не обойдется, но как спасать тех, кто на ней?!


Москаленко обычно долго вынашивал будущую операцию, рассчитывая ее до мельчайших деталей, до крупиц, и не просто сам вынашивал, предлагая какие-то шаги, ходы, действия — нет. У него была другая манера, он искал советчиков, оппонентов. Придет, сядет:


— Давай, чайку попьем.


И начинаются рассказы о том, как он пришел в авиацию, как воевал, о людях, с которыми встречался, дружил, о фильме «Член правительства», где он снимался. И вдруг ни с того, ни с сего:


— Ну, а, как думаешь, до «Мирного» с «Оби» сработаем? И все. Ответа он не ждал. Разговор катился дальше, а потом:


— Ну, ладно, заболтался я что-то. Пойду посплю. На второй день приходит:


— Ну, так, что думаешь?


Я быстро привык к этой его манере размышлять:


— Надо «Эймери» открывать — промежуточную базу, расконсервировать ее. Может быть, не всю, какую-то часть, но без нее не обойтись...


Положение «Оби» стало критическим. Навстречу ей развернули другие корабли, пришло еще одно ледокольное судно, из Ленинграда отправили сюда «Профессора Зубова», как только он разгрузился... У руководства экспедиции возник план перебросить людей с «Оби» вертолетом на другое судно, а уже с него — в «Мирный», и лишь после этого — доставить на те корабли, что смогут подойти к кромке льдов. А она-то отходит от берега все дальше и дальше: океан замерзает, осень на дворе, зима приближается.


Возить полярников с «Мирного» в «Молодежную» на Ил-14? Рискованно: циклоны гуляют вовсю, да и светлого времени в обрез, ночь надвигается.


Москаленко ни о чем нас не спрашивал, он отлично понимал, что мы тоже не новички, но нет-нет да и поднимет проблему. А ты решай. Так продолжалось несколько дней. Он теребил то меня, то Аркадия Ивановича Колба, то Володю Заварзина. И я не выдержал:


— Петр Павлович, так все-таки скажите: будем летать или не будем?!


Он взглянул на меня и вдруг в сердцах бросил:


— Да будем, мать их, так-перетак!


И тут же успокоился, будто в душе прорвало какой-то болезненный нарыв, который его все время тревожил:


— Я пойду с Заварзиным в «Мирный», а ты останешься здесь. Значит, попробуем так... Сейчас с «Оби» уже много людей сняли, — на «Наварин» перебросили вертолетом женщин, пассажиров, часть команды... «Обь» же еще не вышла из дрейфа, на ней остались капитан и часть экипажа. Она попала в восточный круговорот льдов, и если ее прижмет к айсбергу, то может раздавить, как щепку. Тех, кого уже эвакуировали, перевезем в «Мирный»... Он разостлал карту:


— Ты же, — кивнул он мне, — после того, как мы уйдем в «Мирный», полетишь на «Моусон».


— Там же сейчас наверху невозможно сесть, — удивился я. — Был я на том клочке: склон ледниковый, Ли-2 лежит...


— На припай между островами сядешь. Станция стоит у самой кромки ледяного ската...


— Петр Павлович, австралийцы не соврут, дадут истинную толщину льда, но сейчас туда соваться опасно — сильные ветры, лед гладкий. Надо подождать день-два, смораживание идет быстро.


— А ты и так будешь ждать, пока возникнет в тебе необходимость, — он говорил обо всем так, будто уже давным-давно проиграл сотни вариантов и выбрал лучший. — Нам «Моусон» нужен как перевалочная база, где и ты, и мы с Заварзиным при посадке можем зацепить светлый кусочек сумерек. Ты ждешь нас, забираешь людей и по свету — рвешь по нему в «Молодежную». Всех будем собирать там... А пока мы будем в «Мирном» разбираться что к чему, сходишь к австралийцам на разведку.


— Ну что ж, мы готовы, — сказал я.


— А ты что скажешь, Анатолий Федорович? — повернулся Москаленко к Головачеву. Он, как руководитель полетов, остался с нами на зимовку, и теперь на его плечи ложилась тяжелая ноша по обеспечению наших рейсов.


— В такую погоду и в такое время, конечно, лучше бы не летать, — Головачев застенчиво улыбнулся, — но если надо... Только вы уж постарайтесь обойтись без слишком рискованной акробатики. Сами знаете, в случае чего, на помощь сейчас трудно будет прийти...


К Головачеву я всегда относился с большим уважением. В прошлом отличный летчик, он прекрасно понимал, с чем сталкивается экипаж в небе Антарктиды, и потому берег нас, как мог. Вот и теперь он поддерживал ВПП в полной готовности, заботясь о ней, как квочка о гнезде, в котором живут цыплята. Это был адский труд, потому что полосу постоянно заметало, ее приходилось укатывать и ровнять, ровнять и укатывать до чертиков в глазах. А еще раз за разом инженеру и техникам приходилось расчехлять на морозном ветру Ил-14, греть и греть двигатели, когда все тепло Антарктида выдувает одним выдохом стокового ветра с купола. Но сплошь да рядом случалось так, что если даже подготовили машину, полет отменялся по тем или иным причинам, и надо было начинать все заново.


День «икс»


... В конце концов настал день «икс», когда Петр Павлович принял решение идти в «Мирный». Обо всем, кажется, договорились: связь будем поддерживать телеграммами и по команде начнем работу через «Моусон». Взлетали они ночью. Я приехал на аэродром проводить. Короткое прощание, дверь захлопнулась, взвыли двигатели.


Снег бешено летит, темнота, видимость метров двадцать-тридцать, не больше. Головачев первым побежал вперед с морскими спичками, которые на ветру не гаснут, чтобы зажечь плошки. Он приготовил их заранее: набил ветошью, залил соляром с маслом и бензином, прикрыл крышками, чтобы снегом не занесло и огонь в них мог вспыхнуть мгновенно. Я ближе к стоянке своего Ил-14 стоял, откуда и побежал, подпалил одну, другую, третью. Головачев то же самое начал делать с торца полосы... С Петром Павловичем договорились, что они взлетать начнут, когда мы все плошки зажжем. Они-то метров через пятьдесят — семьдесят стоят, а длина ВПП больше километра. И надо ее пробежать, поджигая ветошь, причем пробежать минут за пять-семь. Если замешкаешься, последние зажечь не успеешь, а первые уже прогорят. Бегу, ветер с ног валит, ноги свинцом налились. И вдруг слышим — двигатели заревели. Зажечь огни мы успели только на малом отрезке ВПП, а дальше ничего нет — тьма, снежная пелена. Я стою рядом с полосой, спички держу, огоньки тускло бьются, ветер и снег со злостью сбивают пламя. И тут видим, из черноты ночи и снежной круговерти на нас выползает огромная черная тень... Дышит тяжело, с каким-то утробным уханьем ревет...


А потом вдруг, на наших глазах — обычно мы на Ил-14 дальше отрываемся — она от последней плошки «вспухает» чуть ли не вертикально вверх. Мне жутко захотелось сжаться в комок — эта тень, огромная лапа, махина, как в фантастических фильмах ужасов, вдруг зависла и... закачалась.


«Все! — мелькнуло в голове. — Сейчас она рухнет!» А тень начинает тонуть в темноте, размывается, и только гул, смешанный с ревом ветра, бьет по нервам. На мгновение мелькнули огоньки аэронавигационных огней — один, второй, с каким-то большим креном. И, чувствую, не за антеннами радиостанций, где обычно ходим, а прямо на их месте, на сопке... Стоим с Головачевым, зажали в себе все, и ждем: сейчас рванет, грохнет, затрещит... Машина залита бензином «по уши» — идти-то им далеко, да еще в ночь, в неизвестность... А тут фронт подошел, снежный заряд ударил. Тишина, нет вспышки... Нервы настолько напряжены в ожидании взрыва, что рева ветра словно не слышу. Поворачиваюсь к Головачеву:


— Федорович, давай в домик!


Бежим, бросаемся к радиостанции. По УКВ вызываем — не отвечает. Снова и снова выходим в эфир, вроде не должен далеко отойти — не отвечает. Прогудел над «Молодежной», с креном ушел в сторону моря — и ничего. Ясно, что на ледник он не полезет — машина слишком тяжелая. А связи все нет, Ил-14 словно растворился в ночи. Стоим с Головачевым просто-напросто обалдевшие. Сколько? Не знаю. Нам эти минуты показались вечностью.


И вот по дальней связи приходит весть от Москаленко: «Пытаемся идти над морем. Условия тяжелые. Облака. Обледенение. Без моей команды не вылетай. Когда возникнет нужда сделать мост через «Моусон», я тебе сообщу. Все».


Я ответил, не вдаваясь в подробности, как они заставили нас поволноваться:


«Петр Павлович, следим за полетом. Просим регулярно давать информацию, как идете и где»... Больше ничего ему объяснять не нужно: он знает, что я готов вылететь на помощь в любую минуту. В случае каких-то неприятностей основные баки заправлены, а в дополнительные зальем бензин перед самым вылетом. Так делалось для того, чтобы не перегрузить Ил-14 до поры до времени, не вызывать лишних нагрузок на манжеты, сальники, чтобы стойки шасси не потекли...


Через несколько часов они выползли из этих облаков, набрали высоту... Позже, когда мы встретились, я спросил его:


— Петр Павлович, как до «Мирного» тогда доехали?


— Да, доехали, — он улыбнулся, — сначала было тяжеловато. Во фронт попали. Ну, и потрепало нас немножко...


Взлетал Заварзин. Огоньки они не считали, мелькнул, мелькнул, — и ладно. Они не предполагали, что мы не по всей длине полосы успели их зажечь (хотя должны были бы просчитать наши действия), поэтому и ушли с полосы раньше. Но Заварзин вообще так взлетал, это была его манера. Потом, уже в 23-й САЭ я с ним снова работал, был проверяющим в его экипаже при полете из «Новолазаревской» в «Молодежную», незадолго до катастрофы, в которой Заварзин погиб. Он так же «подорвал» машину. Я спросил после полета:


— Слушай, ты почему ей так высоко нос задираешь на взлете?


— Да, решил попробовать, как она себя будет вести... Она ведь пустая, легкая...


Он только отработал в 22-й САЭ, отлетал без авиационных происшествий и предпосылок к ним. Обычно на взлете держишь машину под определенным углом к горизонту, чтобы после отрыва от ВПП тебе хватило руля высоты — увеличить, если потребуется, угол атаки. Заварзин же тогда, в 18-й САЭ, взял штурвал на себя с избытком, и Ил-14, как бежал с высоко поднятой передней ногой, так и полез вверх. А может нам с Головачевым все это лишь показалось: ночь и плохая видимость скрадывают расстояния, и потому мы увидели эту махину в пяти метрах от себя в снежной мути, как в замедленной киносъемке...


Спасение с «пересадкой»


Но вернемся к «Оби». Сведения о своей работе Москаленко нам в «Молодежную» давал скупые, отрывочные, и лишь позже я узнал, что операцию, которую провели тогда мои товарищи, полярники, по-праву, без всяких прикрас, назвали сверхгероической. Эта оценка в равной степени относилась и к Москаленко с Заварзиным, и к Кошману, и к Волосину.


Судно подошло в район «Мирного», но близко к берегу прибиться сквозь льды не смогло и стало у кромки припая далеко в море. Первоначальный план с работой через «Моусон» Москаленко отменил, они решили сразу перебросить людей с «Мирного» на «Профессора Зубова». Но подходящего ледового аэродрома, к которому могло подойти и судно, найти не удалось. Поэтому Москаленко с Заварзиным брали людей в «Мирном», уходили в океан и садились на «крыше» высокого столового айсберга. Только на нем нашли подходящую площадку, но очень короткую — длиной всего 900 метров. И вот ночью, в погодных условиях, хуже которых не придумаешь, они взлетали с «Мирного» и, найдя в океане этот айсберг, садились ему на «спину». А он высоченный, с отвесными стенами... Потом Кошман взлетал на вертолете со льдины возле судна «Наварин», шел на этот же айсберг, забирал пассажиров с Ил-14 и доставлял на льдину, с которой люди переходили уже на борт корабля. Этот «мост» работал, пока с «Мирного» не вывезли всех, кто должен был уходить на Родину. Они сняли с «Оби» и начальника зимовочной экспедиции П. К. Сенько, который позже прилетел к нам в «Молодежную» вместе с Москаленко.


Айсберг этот стоял севернее горы Гаусберг, в районе восточного берега Западного шельфового ледника. Там часто откалываются огромные пласты, сползают в океан. Однажды в тех местах я нашел 15-километровый айсберг, ровный, как столешница, — садились мы на него. Но такие льдины обычно долго не живут, разламываются, пришлось уходить, хотя соблазн устроить на ней аэродром был. Она лежала на чистой воде и, если подходит зыбь, волной ее ломает. Айсберг, на котором работали Москаленко, Заварзин и Кошман, был высокий, столовый... Но утешения в этом мало. Со всех сторон — обрывы, а полоса длиной меньше километра. Значит, садиться надо было у самого края, чтобы хватило места для пробега Ил-14 и его остановки. А после выгрузки людей приходилось рулить к краю айсберга и взлетать с этого «стола», стены которого падают в океан. Но неизвестно, какой сюрприз в этот момент может подбросить Антарктида, каким будет скольжение лыж, откуда повернет ветер... И потом: ночь есть ночь, круговерть, снега, мороз... Ночная посадка на освещенный аэродром с бетонной ВПП дается не просто, а тут...


Но иного выхода не было. На станциях «Мирный» и «Молодежная» скопился почти двойной личный состав — отзимовавшие специалисты и те, кто работал в сезонной экспедиции. К тому же с «Оби» всех лишних людей тоже забрали. Часть полярников вывезли корабли на Родину одним рейсом, остальные ждали «Обь», но она застряла. «Наварин» пошел ей на выручку. Перебрасывать людей с «Мирного» в «Молодежную», как мы планировали вначале, оказалось слишком рискованно. Лететь-то надо 2200 километров, ночью, в скверную погоду, ведь май — самое плохое время для полетов. Поэтому решение Москаленко перебросить всех, кто ждал отъезда домой, из «Мирного» на корабль было совершенно верным. Кто знает, что было менее рискованным — наш первоначальный план или тот, который Москаленко осуществил в «Мирном».


А «Обь»? Будь моя воля, я удостоил бы самых высших наград и ее капитана, и весь экипаж.


Хуже нет, чем ждать...


... Я оставался в «Молодежной» в состоянии полной готовности к вылету, если моя помощь где-то понадобится. Но операцию Москаленко благополучно завершил и решил перелететь к нам. Кошман и Волосин остались на судне, а Ил-14 пошел в «Молодежную». Они запросили погоду, мы сообщили: «Видимость ухудшается, ветер, снег метет, но лететь можно. Ждем».


Взлетели они, идут. И вдруг радиограмма: «Будем садиться в «Эймери». Как обухом по голове. Сразу запросили причину посадки: никто ведь ее не планировал, база закрыта, по аэродрому ветры, снегопады погуляли... Петр Павлович, правда, «Эймери» хорошо знал, две экспедиции — 17-ю и 18-ю там отработал, но, кажется, никакой необходимости садиться на ней сейчас у них-то нет. Значит, что-то заставило это сделать.


В ответ на наш запрос — тишина, связь пропала. Я стал анализировать. Топлива на полет к нам у них хватало — в это время синоптическая ситуация складывается так, что идти приходится с попутным ветром, и скорость машины в рейсе «Мирный» — «Молодежная» выше, чем в обратном направлении. Нормальная скорость Ил-14 — 250 км/ч, но они должны были идти 270-280 км/ч... Мне удавалось и 300, 320 «вылавливать». Это в «Мирный» идешь всегда со встречным или со встречно-боковым ветром, поэтому времени на полет туда уходит больше. Редко, на стыке двух барических систем — горного антарктического антициклона и морского циклона — удавалось проскочить туда в попутной струе ветра, но ее еще надо было отыскать. Помощника себе всегда найти хочется...


Но они-то шли к нам! И Головачев, и Колб, вижу, тоже места себе не находят. Сели? Не сели? А вдруг беда какая приключилась? Самое страшное в таких ситуациях — неизвестность. Она выматывает тебя, хуже самой тяжелой работы. Неожиданно пискнул приемник: «Сели». И опять связь пропала. Проходит час, второй, третий...


— До «Эймери» 970 километров, они где-то на полпути к нам, — Головачев встает. — Ты, Женя, и вы, Аркадий Иванович, отправляйтесь в «Элерон». Я останусь здесь, с радистами. Вам нужно отдохнуть — вдруг надо будет лететь к ним...


— Может, и ты с нами поедешь, Федорович? — я знаю, что Головачев не спал уже двое суток. — Радисты нас вызовут, если понадобится.


— Нет, я здесь останусь.


В таких случаях — я это уже хорошо усвоил — с Головачевым спорить нет смысла: пока не убедится, что экипаж в безопасности, из своей будки руководителя полетов он никуда не уйдет.


... Связь пропала на сутки. Радисты бессменно дежурят на всех частотах, где может появиться информация от экипажа, но в эфире тишина. Непрерывно вызываем их, в ответ — молчание. Я вижу, как начинают нервничать и радисты, им передается наше беспокойство, хотя, по всем правилам, они не должны позволять себе эмоциональной оценки происходящего. Их дело — выдавать объективную информацию. Но когда ты стоишь вахту шесть часов, когда ежесекундно в потрескивании помех пытаешься уловить хоть какой-то сигнал, который должен помочь понять, что случилось с товарищами, поневоле тоже становишься соучастником событий. Ничто человеческое не чуждо и радистам. Те, кто проработал в Арктике, Антарктиде не один десяток лет, поневоле вписываются в нашу жизнь настолько, что мы уже считаем их своими людьми.


Связи нет вторые сутки. Мы разбрелись по своим комнатам. Погода сошла с ума, вой ветра выматывает, как зубная боль, его порывы бьют в «Элерон», и кажется, что кто-то большой и злой трясет дом, пытаясь сорвать его со свай.


Места себе не нахожу. В голову лезут самые мрачные мысли. «Сидят-то они сидят, — думаю я, — но в поле. А я — то знаю, что это такое. Да, там есть домики, газ, топливо. Но все занесено снегом. Они уставшие, выжатые, измочаленные... Пришли, зажгли газ. А вдруг баллон опрокинулся или вентиляцию забыли открыть и задохнулись. Или сгорели.


А может, техника отказала; радиостанция вышла из строя, Или двигатели застыли и теперь не запускаются, а греть-то их там нечем...»


Переворачиваюсь на другой бок, сон не идет, кровать противно скрипит. Почему я раньше не замечал этого мерзкого скрипа?! «Значит, им надо найти печку для подогрева двигателей, — мысли разматываются все в том же русле, — потом попробовать раскочегарить ее, а в их условиях это совсем не просто...» Я почти зримо вижу, как этот обогреватель лежит, запрессованный в снег, как нужно его откопать, разжечь, запустить, подтащить этого «поросенка» под двигатель... Меня бьет озноб, будто это я сейчас там, на «Эймери», в поле.


«Лететь? — вопрос, который мучает меня, отзывается болью в душе. — Это был бы лучший вариант, но мы его выполнить не сможем. Фронт идет за фронтом, темно, ночь... Сумерек — с гулькин нос, да и их не видать, потому что снег гонит, как из какой-то морозной печи...»


Стучу в стенку комнаты Колба. Слышу сквозь нее:


— Сколько?


— Два...


«Любой нормальный человек, услышав этот разговор, решил бы, что мы с ним сошли с ума, — думаю я, поднимаясь с кровати. — Но это совсем не так, мы просто мыслим одинаково. Он даже не спросил, почему я стучу».


Колб понял меня верно. Надо вылетать. Для этого необходимо дозаправить дополнительные баки, залить топлива «выше крыши». Поэтому его ответом на мой стук в стенку стал вопрос, который для непосвященных расшифровывается так: «Сколько баков заливать?» Я ответил: «Два...». Вот и весь разговор.


Уже через несколько минут Аркадий Иванович поднял своих авиатехников. Я слышал, как они одевались, собирались... «Куда я их толкаю?! — вопрос почти риторический, но приходится задавать его себе, — как на этом ветру, на морозе они смогут прогреть 20 тонн металла? Самолет выморожен, как консервная банка. Я же вообще не знаю, будет ли вылет, смогу ли по такой погоде взлететь?!


Но лететь надо. Ведь что-то случилось, больше суток нет связи. Хоть бы пискнули! — обращаюсь я мысленно к кому-то неведомому. — Ну, не могут вылететь — ОДВ бы запустили, на аккумуляторах можно выйти в эфир. Ничего же нет! Что произошло?... Они же понимают, что мы здесь волнуемся, нервничаем. Это не какое-то праздное волнение: ах, родственники вовремя в гости не приехали, автобус задержался, электричку отменили. Нет, это совсем другая тревога.


Значит, я прав, что послал авиатехников готовить машину, — нам ведь тоже придется потом не сладко...»


Возвращается Колб:


— Машину прогрели.


Я слышу, как ревет ветер. Это не образное сравнение — при скорости в 25-30 метров в секунду он начинает натурально реветь, как какой-то зверь. На материке это называется ураганом, а здесь, в Антарктиде, считается, что этот ветер — так себе, более-менее... Но он тащит снег. Стоковый перемороженный ветер прет с ледника, а фронт подойдет — влажные хлопья белят весь мир вокруг. Крыша ходуном ходит, «Элерон» дрожит, и если закроешь глаза, кажется, будто едешь в трамвае по булыжной мостовой. Что уж говорить о порывах в 40 — 50 метров в секунду...


— Лететь нельзя, — Колб снимает рукавицы, шапку. — Слышишь? Ветер тащит снег с какими-то нудными, дикими завываниями: уу-ух, и стихает, у-у-ух, и на спад. И так без конца — день и ночь, день и ночь. Хотя, какой день? Совершенно условный, отмеряемый лишь по часам.


— Этот вой начисто меня вымотал, — я подошел к окну. — А тебя, Аркадий Иванович?


— Меня тоже...


За окном пролетают косые полотнища снега. Психологическое состояние просто ужасное, я чувствую себя совершенно разбитым. Вихри бьют в стекло, рвут крышу. Единственное, что может сейчас спасти, — это какое-то дело, которое бы отвлекло тебя от этой мглы, воя, рева, хлопанья и скрежета. Но и этого не могу себе позволить — ожидание сигнала от экипажа, который находится в поле, на «Эймери», подчиняет себе все мысли и желания.


— Я вижу, что вылетать нельзя, но машину держите наготове. Подождем до утра, — мне кажется, я слышу в реве ветра чей-то дикий, леденящий душу, хохот. — Может, к рассвету рассосется.


— Я так и распорядился, — Колб поднимается с кровати, на которой сидел. — А ты поспи.


— Экипажу дал команду отдыхать, но сам спать не могу.


— Надо, Женя, — в голосе Колба ловлю добрые нотки. — Ты уже третьи сутки на ногах. Нарушаешь все санитарные нормы предполетного отдыха.


— Да не могу я уснуть, Аркадий Иваныч! И рад бы, да не могу...


— Ну, ладно, я пошел на аэродром.


«Себя не переделаешь, — думаю я. — Успокоение не придет, пока не выработаю какое-то однозначное решение, а сделать это невозможно — слишком много неизвестных».


Воображение уже рисует одну картину за другой, услужливо подсовывая на место этих неизвестных всевозможные варианты. Мозг просчитывает решение за решением, которые могут мне завтра пригодиться. «Верно говорят, что нет ничего хуже, чем ждать да догонять, — спать не хочется, лежу, открыв глаза, — Легче самому быть в любой тяжелой ситуации. А тут жди, мучайся, хотя на мне сейчас и нет никакой официальной ответственности — я же не командир отряда. Но, видимо, таким меня родили мать с отцом...»


Колб ввалился в комнату, весь исхлестанный снегом:


— Сидят! — с ходу выпалил он. — Только что вышли на связь.


— Почему сидят? Где? Целы? Живы? — я вскочил.


— Одно слово только поймали: «Сидим». И снова связь пропала.


— Ну, слава Богу! — только и сорвалось у меня. А что еще скажешь в такой ситуации?!


— Дайте «блиндом» (то есть, не ожидая ответа на свое сообщение), чтобы они попробовали передать нам, какая погода на «Эймери». Нашу погоду им дадим утром: посмотрим по прогнозам, по сводкам и сообщим...


Но Москаленко не стал ждать.


Утром, как только слегка стих ветер и стало сереть небо, я взлетел. «Блиндом» опять же дал радиограмму, что мы идем к ним, и взял курс на остров Прокламейшн. А через несколько минут меня тронул за плечо Сырокваша:


— Они взлетели. Петр Павлович хочет с тобой поговорить. Это было, как подарок, который долго-долго ждешь. Москаленко был краток:


— На борту порядок, все живы-здоровы. Идем к вам.


— Ну, тогда, Петр Павлович, я пойду на ледовую разведку. Начальник станции получил просьбу об этом с «Зубова», который подходит к кромке льдов. Он людей с «Молодежки» будет забирать. Да и «Наварин» уже близко.


— Хорошо. А мы тогда прямо в «Молодежную» пойдем.


— Отойду от берега, чтобы в облаках не встретиться, — сказал я, и мы ушли в океан.


Провели разведку, вернулись, вижу — Ил-14 Заварзина уже на стоянке находится. Приземлились, приехали в «Элерон», я зашел к Москаленко:


— Ну, как вы?


— А, ладно, — он махнул рукой, — потом, потом...


Почему они сели на «Эймери», я так и не смог до конца разобраться. А может, не хотели откровенничать о том, что были настолько уставшими и вымотанными, что решили передохнуть. Тем более, что погода их на маршруте не баловала, да и впереди ничего хорошего не ждало — облачность, ветер, обледенение. Лететь-то им от «Эймери» пришлось бы часов пять.


Они расконсервировали домик, нашли газ, затопили печку. Решили, что передохнут и пойдут дальше. Механик с радистом постоянно наведывались к Ил-14, первый — прогревать двигатели, второй — чтобы связаться с нами. Но самолет был настолько выстужен на морозе, что за то короткое время, пока гоняли двигатели, оба успевали сильно озябнуть.


— Понимаешь, — Женя Кочергин, радист из экипажа Заварзина, сгибает пальцы, — руки так коченеют, что на ключе ни черта изобразить не могу, ни одного знака...


— А экипаж помочь не захотел, что ли?


— Нет, мы с Толей, бортмехаником, решили вдвоем машину поддерживать в рабочем состоянии. Москаленко и Заварзин вымотались до последних пределов. Мы, вообще, удивлялись, как они еще могли работать...


Обстоятельства — против нас


Подошли суда. Почти каждый день мы вылетали на ледовую разведку. Если погода позволяла, взлетали, а о том, как будем садиться, даже не думали. Знали только, что возвращаться надо в «Молодежную». Уходили в океан, когда еще было темно, к судам подлетали при тусклом, размытом сером свете сумерек, три — четыре часа уходило на разведку и, как только начинало темнеть, — домой. Тяжелые полеты, а тут я еще консервным ножом руку распорол. Петр Павлович зашел соку попить, я стал открывать банку, нож сорвался... В медпункте рану обработали, наложили швы, но, видно, инфекция все же в рану попала — началось заражение, рука опухла. А полеты никто не отменял...


Взлетаем с Москаленко. Ночь. Темно. Ветер машину треплет, штурвал рвется из рук. Я в перчатках, чтобы руки к нему не примерзли. И вдруг штурвал как долбанет! Чувствую, в перчатке тепло-тепло становится. Видимо, звук какой-то я издал при этом, потому что Москаленко тревожно окликнул меня:


— Ты чего?


— Да, ничего...


Взлетели, набрали высоту. Я к нему:


— Петр Павлович, выйду на минуточку?


— Иди.


Вышел, бортмеханик за мной. Снял перчатку, а она полна крови. Обмыли руку из чайника, кое-как забинтовали. Дали мне другую перчатку... Когда вернулись, мне рану снова «заштопали», но заживала она несколько месяцев — такова специфика стерильной Антарктиды.


А полеты на ледовую — сплошная круговерть. Часто облачность прижимала нас так, что лететь приходилось ниже мачт кораблей, для которых мы искали разводья и трещины. Надо все было успевать самим — и машину пилотировать, и рекомендации капитану готовить: гидрологов-то у нас в полете не было, они на судах шли. При этом ни берег нельзя упустить из виду, ни «Молодежку» потерять, ни на корабль напороться... Бросаешь машину из виража в вираж, из виража в вираж — у штурмана работа просто бешеная какая-то. Да еще дорогу кораблю во льдах найти надо — здесь трещина, тут — лед потоньше, там полынья.


Когда мы начинали проводку, они были километрах в пятистах от «Молодежной». Провели — километров на триста, дальше лед не пустил. В это время подошел «Наварин», на котором базировался Кошман со своим экипажем и вертолетом. Он-то и начал перебрасывать людей с «Молодежной» на корабли. А в это время в Антарктиду уже пришла настоящая зима. Океан стал быстро замерзать, оттесняя суда все дальше от «Молодежки». Кошману приходилось в один конец летать по 300, 400, 450 километров. Предпоследний рейс он сделал к кораблю, который стоял в 500 километрах... Мы вернулись из ледовой разведки, передали машины ребятам, которые оставались на зимовку, попрощались. Все, теперь наш черед лететь на «Наварин» и, вместе со всеми домой, домой, домой! С нами на вертолете улетали А. Ф. Трешников, П. П. Москаленко и несколько последних экспедиционников. Я посмотрел на тех, кто собрался к отлету, на груду рюкзаков и чемоданов, и сердце вдруг тоскливо сжалось. «Кошман не сможет всех забрать, — во мне снова «проснулся» профессионал, — он должен залить топлива на полет в полтыщи километров туда и на полтыщи назад, взять его с запасом... Нет, всех не заберет...»


Когда Кошман прилетел, он приказал всем грузиться очень быстро — погода на пределе, моряки торопят. Мы побросали свои баулы в кабину Ми-8, погрузились сами, дверь захлопнулась. Я поймал себя на том, что даже не попрощался на этот раз с Антарктидой, ни разу не оглянулся.


Взвыли турбины. Машина тяжело оторвалась от полосы и тут же мягко осела вниз. Кошман сделал еще одну попытку взлететь, но и на этот раз его великолепное мастерство прекрасного вертолетчика не помогло. Он вышел из пилотской кабины к нам:


— Перегруз, ребята. Кому-то придется нас подождать еще. Я оглядел свой экипаж, коротко бросил:


— Мы — последние. Нам и вылезать...


Молча взяли свои вещи, молча вышли из машины.


Не двинулся с места только бортрадист Борис Сырокваша.


Я окликнул его:


— Боря, а ты что?


Он поднял голову, и в глазах его я увидел столько муки, что тут же пожалел о своем вопросе.


— У меня это... — он говорил, запинаясь, каждое слово словно выдавливая из себя, — семейные обстоятельства... Я должен вернуться... Домой...


Москаленко высунулся в открытую дверь:


— Мужики, мы только долетим и сразу же пришлем вертолет за вами. Не отчаивайтесь, ждите.


Я молча махнул рукой. Для меня все стало ясно.


Я видел, как на глазах ухудшается погода, знал, что моряки очень торопят: надо уходить. Идет смораживание льда, поджимают сроки, в течение которых они по договорам должны заходить в иностранные порты, пополнять топливные запасы и т.д. У каждого свои сложности, и не будут они из-за нескольких авиаторов ставить под удар успех всего похода в Антарктиду. Ни хрена никто больше за нами не придет...


Ми-8 тяжело поднялся, скользнул к морю. Мы молча проводили его взглядами. Я повернулся к своим товарищам:


— Все, ребята, пошли в «Элерон». Домой...


Это слово вырвалось как-то само собой. Еще несколько минут назад мы вкладывали в него совсем другой смысл. В нем был Родина, семья, дети, друзья — жизнь, которую мы оставили на время, чтобы помочь «науке» хорошо сделать свое дело здесь, на шестом континенте. Теперь же мы возвращаемся в свой антарктический «дом». Мы забрались в вездеход, и — домой!


Поехали. На зимовку пришлось остаться нам четверым и тем, кто должен был зимовать в Антарктиде по плану: инженер по ГСМ Гарик Загаров из Быкова, руководитель полетов Анатолий Федорович Головачев, авиатехники — Анатолий Межевых, Николай Ларичкин, слесарь Алексей Кисов, тракторист Василий Боженков...


Обиды я ни на кого не держал, но домой мне уехать было бы надо, поскольку семейные дела требовали корректировки. Тем не менее я понимал, что в этот раз обстоятельства ополчились против нас и изменить сложившуюся ситуацию мы просто не в силах. Поэтому, когда позже в книге А. Ф. Трешникова «Мои путешествия» прочитал, что, дескать, Кравченко изъявил желание остаться на зимовку, утверждение это, да будет светлая память Алексею Федоровичу, — не совсем верно. Никто таких предложений мне даже не делал. Это я сказал экипажу: «Ребята, давайте, выйдем. Улетим следующим рейсом». А когда они взлетели, я сказал: «Ребята, поехали. Это — зимовка». Я прекрасно отдавал себе отчет, что домой, на Родину, мы в этот раз не попадем, хотя и Москаленко, и Трешников обещали прислать за нами Ми-8.


Прошло часа три с того момента, как мы вернулись в «Элерон», вдруг — телефонный звонок. Звонил Павел Кононович Сенько, который уже приступил к исполнению обязанностей начальника и зимовочной экспедиции, и станции «Молодежная»:


— Евгений Дмитриевич, тебе радиограмма пришла. Я засмеялся:


— Можете не читать...


— Да нет, прочитаю. Вам предлагают остаться на зимовку.


— А что они могут мне еще предложить? Если я не соглашусь, они, что, вертолет пришлют? — меня позабавило это предложение.


— Нет, вертолет они не пришлют.


— Так чего предлагать-то? Павел Кононович, я могу к вам зайти сейчас?


— Заходи.


Он был мудрый мужик, старый полярник и понял, что к чему. Спиртного у нас в экипаже не было, а ситуацию следовало разрядить. Когда я пришел, он уже все, что нужно, приготовил.


— Может, вы к нам зайдете?


— Не сейчас, — с ним мы зимовали в 9-й САЭ, когда он был директором обсерватории «Мирного». — А встреч у нас с вами будет еще много, поэтому — сами, сами...


— Тогда я ответную телеграмму Петру Павловичу напишу.


Я взял ручку: «Все понимаем. Доброго пути!» Сенько взял листок, прочитал.


— Не злишься?


— Нет. Я же понимаю, что другого выхода нет.


— Мы тоже на вас четверых не рассчитывали, придется ужимать наши запросы...


Я взглянул на календарь. В Антарктиде в разгаре зима, мы только закончили полеты, хотя по плану должны были завершить их еще в марте. Мысленно я прикинул: в апреле — летал, в мае — совсем мало, в июне-июле, когда подошли суда, — по полной программе и сверх нее. Так много в предыдущих экспедициях я еще не летал, тем более зимой, ночью... А тут и август, который подкатился совсем незаметно.


Плотников и его эпопея


Началась зимовка. Трудная, затяжная... В составе авиагруппы оставались десять человек: руководитель полетов Анатолий Головачев, авиатехники Анатолий Межевых и Николай Ларичкин, слесарь Алексей Кисов, тракторист Василий Боженков, инженер по ГСМ Гарик Загаров и наш экипаж из четырех человек.


... Плановые полеты не предвиделись до прихода сюда нового авиаотряда, а нашу летную судьбу теперь будут решать без нас в Москве. Конечно, если обстоятельства заставят и будет получено разрешение с Большой земли, мы выполним любой санрейс, ведь бортрадистом с нами мог бы полететь любой радист экспедиции. Это были высокопрофессиональные люди и на знакомство с радиоэлектрооборудованием самолета Ил-14 много времени им не понадобится.


И все же, ощущение того, что во всей Антарктиде остался только один наш экипаж, которому придется, в случае угрозы жизни кому-то из зимовщиков на других станциях, идти туда на Ил-14 в одиночку, было не из приятных. Подстраховать нас некому, и случись, что обстановка заставит нас идти на вынужденную посадку, помощи ждать придется долго, если, вообще, ее кто-то сможет нам оказать. Безрадостная перспектива такого санрейса жила в душе каждого из нас, четверых членов экипажа, ложилась дополнительной нагрузкой на и без того измотанные нервы. Единственное, что утешало, так это история экипажа Петра Плотникова, работавшего в 14-й экспедиции.


... В конце 1968 года в Антарктиду прибыл небольшой авиаотряд под командованием Евгения Журавлева в составе двух экипажей Ил-14 и одного Ан-2, который должен был автономно базироваться на «Новолазаревской».


5 декабря с аэродрома «Молодежной» пошел на взлет экипаж опытного командира Алексея Коршунова. Он впервые оказался в Антарктиде, впервые взлетал на Ил-14 с лыжным шасси с незнакомой, имеющей большие уклоны ВПП. В общем, взлететь им не удалось — они сломали переднюю стойку шасси, основательно повредили планер и двигатель.


Машина выбыла из строя на весь сезон, и второму экипажу — Петра Плотникова, пришлось взвалить на свои плечи всю работу по обеспечению грузами станции «Восток». Чтобы хоть как-то исправить положение, решили вырубить из льда старенький Ли-2, восстановить его и перегнать в «Мирный». Тем самым в какой-то степени обеспечивалась страховка полетов Плотникова — как я теперь знаю, скорее психологически, чем практически.


Самолет Ли-2 с огромным трудом вызволили из снежно-ледового склепа, в который его за несколько лет успела замуровать Антарктида, помогли ему быстренько оттаять, произвели ремонт, облетали в «Молодежной» и отправились на нем в «Мирный». На крутом ледниковом склоне у австралийской станции «Моусон» сделали промежуточную посадку. Переночевали у гостеприимных хозяев, а 22 декабря, утром, при выруливании на взлетную площадку, самолет мощным порывом ветра сбросило со склона ледника в трещины. Экипаж успел выскочить, но Ли-2 потеряли безвозвратно.


Плотников теперь был окончательно обречен на работу по трассе «Мирный» — «Восток» в одиночестве. Сколько же потребовалось мужества и силы воли этому экипажу, чтобы в течение нескольких месяцев в одиночку уходить в стылую жесткую пустыню, не имея за спиной, в «Мирном», никакой страховки?! Уходить, отчетливо понимая, что если придется сесть на вынужденную, то на помощь ему смогут прийти только через несколько недель... По себе знаю, как трудно сделать хотя бы один полет на «Восток» без товарищей, идущих следом. Экипаж Плотникова выполнил около сотни таких рейсов, тем самым показав всему миру, на что способны наши летчики и самолет Ил-14. Это был настоящий подвиг, который у нас в стране по достоинству так и не оценили. Но именно их работа позволила нам как-то увереннее чувствовать себя на зимовке, в которую мы угодили вопреки своему желанию. И я всегда буду гордиться тем, что Петя Плотников тоже пришел в «Полярку» вместе с нами из Балашовского училища летчиков...


«Зимовка» на зимовке


Дни шли за днями — тусклые, нудные. Судьба берегла полярников, и наша помощь пока была не нужна. Павел Кононович Сенько, мудрый человек и опытный руководитель, отлично понимая наше невеселое состояние, старался как можно больше загружать нас различными работами, практически не оставляя свободного времени для погружения в душевные переживания. В Антарктике зимой лучший лекарь от психологических недугов — труд, труд и труд. Впрочем, и не только в Антарктиде...


Меня Сенько часто приглашал в поездки на вездеходе по участкам, на одном из которых планировалось строительство будущего снежно-ледового аэродрома для приема тяжелых самолетов на колесном шасси. Таких участков было несколько.


— Зачем вам нужна эта головная боль? — я был противником создания такого аэродрома. — Для создания и поддержания в эксплуатационном состоянии ВПП вам придется круглый год перебрасывать сюда людей, технику, обеспечивать их жизнь и работу.


— Зато самолетом домой отсюда долетишь за пару дней, и не надо месяцами на кораблях в океане болтаться, — мрачнел Сенько.


— Но ледник-то течет. Всю зиму вы будете готовить ВПП, весной она треснет где-нибудь, и вся работа — насмарку. А если и не треснет, с приходом тепла снег размягчается, и на колесах все равно не уедешь. Вам нужна снежная подушка толщиной больше метра с плотностью бетона, длиной около трех километров да шириной метров шестьдесят... Сколько же горючки нужно сжечь, чтобы ее укатать?! — ужасался я.


— Не твое дело, — защищался Сенько, — Есть постановление правительства. И наука все рассчитала...


— Да что она понимает в авиации, ваша наука? — горячился я. — Затраты понесем колоссальные, а отдача — минимальная...


Эти перебранки длились часами, но как бы то ни было, свою работу по осмотру участков мы выполнили.


В октябре Сенько предложил мне сопровождать американского ученого-геолога Эдварда Грю в его походах по местным сопкам. Базироваться мы должны были вдвоем у подножия горы Вечерней в маленьком фанерном домике. Я согласился, и началась наша зимовка на зимовке. 27 октября 1973 года мы с Эдвардом обосновались в нашем домике и я еще не успел привыкнуть к капризам этого места. Зажег печку «буржуйку», чтобы приготовить ужин. Время шло, а курица в кастрюле оставалась сырой! Бешеный ветер трепал наш домик, в трубе, казалось, завывают сами черти, и тут я заметил, что огонь-то не горит. Срывным потоком воздуха с Вечорки пламя задуло. Я открыл чугунную дверцу, зажег клочок бумаги и сунул в печку, совсем забыв о том, что «буржуйка» «работает» на керосине с соляром. Огонь погас, но топливо продолжало литься на поддон и его там скопилось много, пока я заметил, что печка не горит. Фонтан огня ударил мне в лицо. Меня ослепило, обожгло брови, ресницы, бороду. Я крикнул Эдварду:


— Дай мне быстро масло!


— Какое? — тихонько спрашивает он меня.


— Да любое, черт возьми!


Он метнулся в кладовку, отрубил кусок сливочного масла и сунул мне в руки. Я «умылся» им и боль немного стихла. Глаза остались целы, нам повезло — домик не загорелся. Но теперь в походах по леднику и сопкам на холодном ветру все лицо болезненно горело. Я ругал себя последними словами: «Ты же не новичок. Знаешь, что мелочей в Антарктиде нет и нельзя ни на секунду ослаблять внимания. Нет же, потерял осторожность, а теперь — мучайся...»


Ожоги зажили лишь к весне, к началу новой 19-й САЭ.


Впрочем, там же я совершил еще одну глупость: решил проверить свои альпинистские способности. Ботинки с шипами мне подарили давно, веревка и тесак тоже были, ледоруб, по случаю, от кого-то в наследство достался. Черенок к нему сделал сам, по руке, как положено.


А тут и случай подвернулся. Павел Павлович Смирнов, который с нами работал, поехал на вездеходе на горы Городкова, а я надумал, пока он петлять будет, подняться на них по ледяному откосу. Крутизна у него была градусов 60 — 70, высота метров триста, а дальше скат и обрыв в океан, под которым вода не замерзает, все время «кипит».


Шел я по откосу без всякой страховки, один. Даже передышку сделал где-то в середине подъема. Страха не испытывал, поскольку психологически себя хорошо настроил и вниз старался не смотреть. Но когда уцепился за первые камешки на вершине и выполз на нее, подумал: «Все, черта с два я больше полезу на эти штучки». Долго лежал, тяжело дыша и глядя в небо. И тут до меня стало доходить: уже весна, лед, снег начали подтаивать и, наступив в какую-то ослабленную точку, я мог вызвать лавину и весь скат сполз бы вместе со мной в океан. А оттуда уже я бы не выбрался...


Что это было — мальчишество, желание испытать себя или обыкновенная дурь? Всего понемногу, как я решил позже, но все же в основе моего «восхождения» лежало желание понять, на что способен, и подготовить себя к тому, что, возможно, приобретенные навыки пригодятся в жизни.


Позже я анализировал: почему 18-я САЭ осталась в моей памяти как одна из самых тяжелых, но и самых удачных экспедиций, несмотря на то, что по насыщенности экстремальными ситуациями с ней не многие могут сравниться. И пришел к выводу, что нам повезло с командиром отряда Петром Павловичем Москаленко и инженером Аркадием Ивановичем Колбом. Их ведущая роль проявлялась во всем, что касалось летной работы, обеспечения полетов. Наш состав был под жесткими «лапами» того и другого, но мы принимали это как должное, потому что знали: они — имеют на это право.


Я видел в них организаторов, стратегов, вынашивающих очень сложные планы, и то, как они их осуществляли, — гиганты, ну, просто гиганты! Отряд стал большим, район работ расширился, а тут еще аварийные ситуации посыпались одна за другой. И это — в самых жестких условиях, которые только могла «подкинуть» нам Антарктида. Что нас всех объединяло? Долг? Да. Суровая необходимость летать, когда полеты выполнялись на пределе возможностей и техники, и людей? Да. Но еще — высокий, непререкаемый авторитет Москаленко и Колба. Ведь им приходилось руководить не новичками, а профессионалами, которые знают цену решениям руководителей. Мы отдавали работе все силы еще и потому, что не могли, не имели права подвести Москаленко и Колба. Все экипажи — Заварзина, мой, Кошмана, Волосина, весь технический состав шли за ними, несмотря на все трудности, которыми щедро делилась с нами Антарктида. А Головачев? Он ведь свой первый инфаркт заработал, провожая и дожидаясь нас из полетов, делая все возможное, а чаще — и невозможное, чтобы мы могли взлететь и приземлиться, выполнить задание... Сердце после всего этого не выдержало, и Головачев слег.


И, может быть, высшая оценка работы Москаленко, Колба, всего нашего отряда в 18-й САЭ — то, что мы ее выполнили без потерь.


Летчики-водопроводчики


... Полетов не было, зима полностью вступила в свои права, но без дела нас не оставили. Вышло так, что разморозили водопровод, подающий воду в баню. Павел Кононович попросил нас помочь его восстановить, поскольку рабочих рук не хватало: у каждого специалиста было свое задание, своя работа, связанная либо с научными исследованиями, либо с поддержанием жизни на станции. И летный состав превратился в бригаду слесарей-водопроводчиков.


В августе в «Молодежной» вовсю уж хозяйничает зима, гуляют ветры, мороз достигает 30—40 градусов. Начали мы трубы менять. Они уложены в деревянные короба и утеплены ветошью, какой-то тканью, скрученной в жгуты. Короб откроешь, ветер тут же крышку срывает. Трубы на муфтах с резиновыми манжетами, которые в мороз каменеют. Вначале хотели заварить трещины, но скоро поняли, что это сделать невозможно — слишком велики повреждения.


Пришлось на складе из снега откапывать новые трубы, таскать их трактором. Потом монтировали, сваривали, укладывали в короба, утепляли... И все это голыми руками, потому что в рукавицах такую работу не сделаешь. Пообморозились все, со щек струпья сползать начали. Работать приходилось на эстакаде высотой три — четыре метра. Сидишь на этом узком коробе, ветер норовит тебя столкнуть, сквозит, труба тяжеленная, мороз кожу рвет, веки индевеют. Не знаешь, то ли самому держаться, чтобы не свалиться, то ли трубу в короб заталкивать.


Сделали. Подключили водопровод, запустили. Поработала баня несколько дней, но праздник этот быстро закончился — снова замерзли трубы, пришлось начинать все сначала. Работа тягомотная, каторжная, интересного в ней мало, а силы выжимала до последних пределов.


Сделали водопровод во второй раз, но уже теперь «пригрозили» банщику: «Еще раз тепло упустишь, тебя самого заморозим...» Все эти неприятности выпали на нашу долю из-за его недогляда: после закачки воды и «помывки» в бане систему надо вовремя продуть, а он упустил этот момент.


Времени на ремонт труб у нас ушло много — весь август и сентябрь. Донимали нас и хозяйственные работы: то на складе надо поработать, то мясо на кухню притащить, то бочки с горючим из-под снега выковырять...


Трещина на «кабане»


Весна пришла бурная, быстрая, а с ее приходом мы стали ждать и корабли с новым составом 19-й Советской антарктической экспедиции. С Большой земли нам предложили отработать еще одну весну и лето. Мы согласились, но возникла проблема с прохождением ежегодной медицинской комиссии — ВЛЭК-то в «Молодежной» нет. Началась интенсивная переписка. К нашему счастью, в МГА уже работал Назаров, бывший начальник авиации спецприменения, он-то и дал разрешение пройти нам медкомиссию в Антарктиде. Тем более, что старшим врачом в «Молодежной» был хирург из медсанчасти Домодедовского объединенного авиаотряда Олег Сапрыкин, кстати, сам член врачебно-летной экспертной комиссии. Медкомиссию прошли почти в полном объеме — в «Молодежке» не было лишь штатных нейрохирурга и невропатолога. Все здоровенькими оказались... А тут и телеграмма подоспела, дескать, бортрадиста вам подсылаем на корабле, можете работать, летать.


Вот так, отработав лето, осень, зиму, половину весны мы стали готовиться к новым полетам в 19-й САЭ. Естественно, «отбарабанив» столько времени в тяжелейших условиях, наш экипаж имел право надеяться, что в наступающем сезоне работу нам дадут полегче, типа аэромагнитной съемки, которая считалась самой простой. Летишь себе в хорошую погоду, на нормальной высоте над ледниками, красотой любуешься...


Но оказалось, что наши надежды совершенно напрасны. На нас, как выяснилось позже, легла очень большая нагрузка.


Командиром летного отрада в 19-й САЭ шел Евгений Григорьевич Журавлев, мой старый приятель еще с Арктики, всеми уважаемый человек и летчик. Когда суда появились в акватории моря Космонавтов, их путь мы стали отмечать на карте флажками — всем не терпелось увидеть товарищей, получить вести из дома.


А пока они шли к «Молодежке», решили сделать благое дело — все машины, которые оставались на зимовку, полностью привести в порядок. Мы их перетаскивали с места на место, чтобы меньше заносило снегом, приходилось поднимать Ил-14, когда ветром их сажало на «хвост», ремонтировать... Этот бич преследовал нас всю зиму, ремонт затягивался на несколько дней. Поэтому и возникло желание сделать полную «ревизию» нашим Ил-14, а поскольку они были уже старенькие, изношенные, то еще и облетать после ремонтных работ, проверить летные качества и дать полную характеристику каждой. Полеты выполнять строго над аэродромом, чтобы при отказах сразу произвести посадку.


К тому времени, а шел ноябрь 1973 года, опыт таких контрольно-испытательных полетов у меня уже был. Я ими занимался и в Союзе, и здесь... Поэтому, приступив к полной «инвентаризации», решили слетать на каждом Ил-14 до практического «потолка» по высоте, пока он идет вверх и не начнет раскачиваться, а вертикальная скорость перестает вообще расти. В авиации это нормальное явление: «залез» на потолок, дальше машина «висит», выше идти не хочет.


Ил-14 не герметичный самолет, индивидуальных кислородных масок у нас тоже не было. По расчетам КБ С. В. Ильюшина новый самолет мог подниматься на 6500 метров, а поскольку наши Ил-14 были далеко уже не новыми, выше 5 — 5,5 тысячи метров они идти не хотели, вернее, не могли, поскольку давно уже потеряли первоначально заложенные в них аэродинамические качества. Но и на этих высотах в Антарктиде экипажу приходится не сладко...


Тем не менее, решили поэкспериментировать сами на себе, как на белых мышах в какой-нибудь лаборатории. Нам захотелось узнать, как ведет себя человек в условиях нехватки кислорода, пилотируя при этом самолет. Я дал указание следить друг за другом и при малейших признаках ухудшения самочувствия тут же уходить вниз, на нормальные высоты. Все мы были разными по возрасту, весу, физической подготовке, и кто его знает, какой сюрприз подкинет Антарктида в столь необычном полете...


Когда поднялись выше 4000 метров, у всех вдруг начался какой-то эмоциональный подъем, настроение на глазах улучшилось, разговорчивые стали, эйфория необычная накатила. Все полезли друг к другу с какими-то рассказами, шутками... С земли картина эта тоже выглядела не совсем обычно — самолет уходит, уходит в синь неба, превращается в серебристый крестик, который... ни с того ни с сего начинает качаться.


Наше веселье стало результатом самого натурального опьянения азотом, углекислым газом, поскольку в легких началось замещение авиалярного воздуха новым составом. Для того, чтобы ознакомить летчиков с этим пагубным явлением, как оно себя дает знать, их и «поднимают» на большую высоту в барокамере.


И вот веселье начинает затухать, все замолкают, замолкают, словно уходят в себя. Первый признак гипоксии (кислородного голодания) очень характерен: розовые ногти начинают синеть, потом белеть, и вот ты уже не видишь «чашечек» — они становятся совершенно белыми. Набухают веки, появляются мешки под глазами, они становятся тяжелыми, синими, как у больных сердечников, и начинает клонить в сон.


Первым почувствовал себя хуже самый старший из нас — бортмеханик Николай Нилович Чураков. Он сидит между первым и вторым пилотом, и я вдруг вижу, как он буквально на глазах начинает засыпать, голова клонится, падает на грудь.


— Николай!


— Я здесь. Все нормально, — вскинулся на миг и снова впадает в дрему.


Идем выше. Второй пилот Толя Дуксин, тоже начинает клонить голову, хотя и летал на сверхзвуковых самолетах. Он грузный, большой...


— Толя!


Поднимает глаза, под ними — синие мешки.


— Тяжеловато дышать, командир... — и — улыбается.


— Все, ребята, — подвел я черту под экспериментом, — поехали вниз...


Больше мы на «потолок» не ходили, но все три машины испытали на разных режимах, провели выключение двигателей в полете, опробовали автопилоты, в общем, проверили их досконально. Естественно, ближе других и по духу, и по характеру нам был наш родной Ил-14, на котором мы летали в 18-й САЭ. Поэтому, честно подготовив все три самолета, решили что и в 19-й экспедиции будем летать на «своем». Но как говорится, человек предполагает, а Бог располагает.


... Корабли подошли к Антарктиде, меня вызывает по рации Журавлев. Обменялись приветствиями, и вдруг он спрашивает:


— Ледовую разведку можешь сделать?


— Сделать-то могу, но инженера у нас на зимовке нет, а ты же знаешь, что после нее надо составить акт-заключение о том, что машину можно поднимать в воздух. Авиатехник потом еще должен сделать записи в формулярах планера, двигателей. Мы можем лететь, но только после того, как инженер даст «добро».


О том, что после зимовки мы своими силами решили все технические проблемы с Ил-14, я промолчал — инициатива наказуема, в чем не раз убеждался. Особенно в гражданской авиации, где регламентированы, расписаны каждый твой шаг, каждое движение...


— Что же делать будем? — в голосе Журавлева я уловил озабоченность. — Подскажи, тебе же виднее, ты на базе.


— Что делать? Дай право подписать заключение авиатехнику — Анатолию Даниловичу Межевых. Ты его хорошо знаешь, он со мной зимовал, а по знаниям и опыту многих инженеров за пояс заткнет. Пришли телеграмму, что временно возлагаешь на него обязанности инженера по эксплуатации...


— Да, я ему и так разрешаю.


— Нет, — говорю, — ты телеграмму пришли. Она же не мне, она ему понадобится, если с него кто-то спросит, почему он поставил свою подпись...


Межевых, который слышал наш диалог, дернул меня за рукав:


— Я и так поставлю, мы же все сами делали...


— Ты погоди, не лезь, — одернул я Данилыча. — Я уже поднаторел в отношениях с начальством, поэтому бумажка нужна и мне, и тебе. Случись какая-нибудь неприятность, без нее нас затаскают по инстанциям.


Телеграмму мы получили через несколько минут, и тут же поднялись в воздух. Пришли к кораблю, побарражировали в его районе, осмотрели лед, связались уже по УКВ:


— Ну что, — говорю, — здесь недалеко есть большая полынья — между расплавным и припайным льдом. В нее можно войти, быстро пришвартоваться к припаю. Хорошая погода еще денек постоит, но на горизонте уже маячит циклон. Поэтому лед начнет двигаться, сжимать судно, однако для выгрузки более подходящего места близко больше нет, надо рисковать.


— Припай далеко? — спрашивает Журавлев.


— Нет, в этом году он короткий, ломает его каждый день, куски откалывает.


— Ладно, судно с вертолетом, я на нем к вам переберусь.


— Давай.


Судно вошло в полынью, капитан попробовал сам поискать «припай», но вынужден был согласиться с нашими рекомендациями. Разгрузка началась, Журавлев на вертолете перелетел в «Молодежную», мы начали работать.


В первом же полете он решил посмотреть «Эймери», поскольку объем авиационных работ на этой базе предстояло выполнить большой. Пришли, сели, благо снежный наст за зиму отлично укатали пурги. Все, естественно, занесено снегом. Я ему показал, где что находится:


— В прошлом году здесь мы ГСМ хранили, там — домик с газом, эстакада с запчастями...


— Сколько времени нужно, чтобы все это отрыть? — он с сомнением покачал головой.


— Здесь будет геологическая партия работать, народ очень опытный. Поэтому технику запустят, трактора, небольшие вездеходы и расчистят базу быстро.


Осмотрели все и решили возвращаться домой.


— Слушай, — Журавлев вдруг остановил меня, — а если сюда Ми-8 и Ан-2 придется гнать, значит, надо создавать для них подбазы? От «Молодежки» они сюда не дойдут с одной попытки?


— Напротив австралийской станции «Моусон» есть небольшой островок Фоле, — я достал карту. — В прошлом году на нем Москаленко держал топливную подбазу. По-моему, топливо там так и не израсходовали.


... Нашли мы этот островок, с воздуха штабели бочек просматриваются, хотя и занесены здорово снегом.


— Надо бы поглядеть, сколько топлива здесь осталось, — Журавлев, как хороший хозяин, решил провести учет всех резервов. — На чем здесь садились?


— Да на всем, — отвечаю, — и на Ил-14, и на Ан-2, и на Ми-8...


— Можешь сесть?


— Конечно, а почему же нельзя?!


Как всегда, прежде, чем сесть на новое место, надо его хорошенько осмотреть. Сделали несколько заходов, посмотрели на него с разных высот и направлений — ровный куполок, посередине небольшой «пупок», пологий скат... Все чистенько, словно Антарктида специально готовила этот островок к нашему визиту, все пристойненько... Прошли на бреющем над тем местом, где решили садиться, низко-низко. Все ровненько-ровненько, только маленькие передувчики.


— Садимся? — спрашивает Журавлев.


— Садимся.


Заходим и садимся. А солнце яркое, Антарктида чистая, вылизанная, блестит всеми гранями, небо — голубое и глубокое-глубокое.


Уж, казалось бы, куда лучше погода для выбора места и времени для посадки.


Я аккуратненько «притер» Ил-14 к насту, и вдруг чувствую — бум, бум, бум... Машина начинает прыгать из стороны в сторону все сильнее. Вот уже нас чуть ли не из кресел вместе с привязными ремнями начинает вырывать — еще немного, и что-нибудь подломаем. Сбрасываю скорость, останавливаемся, выходим.


Во что же мы попали? А попали мы на прошлогодние следы, где садились самолеты. И какими бы машины не были чистыми, все равно, то из двигателя капелька масла упала, то какой-нибудь камешек или песок сорвался с лыж — летали-то по обширному району, и все это — на ВПП. Зимой их замело, а потом на солнышке вокруг этих включений «вытаяли» каверны, пустотелые раковины, достаточно глубокие. Их затянуло пленочкой льда, припорошило снежком, но ямы-то остались. Вот мы на них и сели, хотя никаких признаков того, что они есть, под снегом обнаружить с воздуха невозможно. Я оглянулся вокруг — Антарктида так же радушно и безоблачно сияет, будто никакого отношения к тому, что произошло, и не имеет...


— Пошли, посмотрим, как обстоят дела с топливом, — бросил мне Журавлев.


— Пошли.


Бочки оказались на том же месте, где мы их оставили, ветром не унесло, хотя откопать их будет не так-то просто. Вернулись к самолету.


— Как вылетать будем? — Журавлев окинул взглядом следы от наших лыж, которые скорее были похожи на следы от буксовавших тягачей.


— Как? — я засмеялся. — Ты помнишь, как мы канавы с тобой в Арктике на СП рыли? Придется повторить.


И начали мы всем экипажем готовить «лыжню». Работать пришлось до изнеможения, до седьмого пота, несмотря на мороз. Где-то каверны заваливали снегом, где-то обрушивали ледяную корку и тоже забивали снежной кашей. Наворотили, будто бульдозер прошел, пробили колеи...


— Что дальше? — Журавлев взглянул на меня.


— На бугорок пойдем, с него машина должна уйти в воздух. Если не уйдет, проскочим «пупок», а дальше она под уклон сама покатится побыстрее и с крутизны в море спрыгнет, зависнет, уйдет...


— Хорошо, так и сделаем.


Я пилотировал Ил-14 в своем привычном левом, командирском кресле, Журавлев, в качестве проверяющего летчика, — в правом.


Начали разбег, скорость стала расти, и тут Журавлев берет штурвал на себя, ставя машину, как мы говорили в «Полярке», — «на иглу». Чувствую, Ил-14 идет высоковато, я говорю:


— Подожди немножко...


Но в этот момент Журавлев резко поднимет ее в воздух и мы слышим, будто кто-то ударил по Ил-14: у-ух! Не так уж сильно ударил, но когда нервы напряжены, любой посторонний звук заставляет тебя мгновенно насторожиться. С «пупка» машина ушла вверх, но теперь уже в управление вмешался я — прижал ее пониже, чтобы скорость быстрее набрать. Прошли над своими же следами, осмотрели их — ничего вроде не потеряли, все чисто, убрали шасси и легли курсом на «Молодежную».


Когда приземлились, я попросил авиатехников:


— Ребята, посмотрите машину внимательно — что-то у нас на взлете произошло.


А с нами зимовал Леша Кисов — очень интересный человек, слесарь-клепальщик. Прекраснейший специалист, замечательный товарищ, участник многих экспедиций и в Арктике, и в Антарктиде, он работал в уникальной бригаде ремонтников, которую знали во всем Советском Союзе. Скажи им, что нужно новый самолет сделать, — сделают, даже теплоход откуют. В ней работали начальник участка Михаил Павлов, Алексей Кисов, Николай Колыванов, Алексей Ногтев, Николай Михайлов, Михаил и Сергей Шкановы, Василий Герцев. Начинали они свой путь еще в Захарково, с первой базы Полярной авиации.


Я зашел к Кисову, обрисовал ситуацию и попросил:


— Леша, ты тоже посмотри машину, будь добр. Если есть какие-то нарушения, тебе же и исправлять их придется...


Авиатехники не нашли ничего подозрительного. Ушли. Кисов оставался у самолета до самого вечера, пришел продрогший, но с новостью:


— Ты знаешь, по «кабану» трещина прошла...


Обычный человек ее бы ни за что не увидел. «Кабаны» — это стальные, мощные выступы на лыжах, куда вставляется ось стоек шасси.


— Змейкой пробежала, еле разглядел. Надо лыжу менять, а эту — в ремонт.


Я не раз задумывался о профессионализме, об отношении людей к своему делу. Не придай я значения хлопку на островке, будь Леша Кисов менее внимателен и дотошен, кто-нибудь полетел бы на этой машине и где-нибудь на передуве лыжа обломилась бы по трещине на «кабане». А это — очень серьезная поломка. Формально ни ко мне, ни к авиатехникам никаких претензий предъявить было бы невозможно: «А я что? У тебя-то шасси подломились...» Но никто себе в Полярной авиации такого отношения к технике и, как следствие, к товарищам по работе не позволял, за редким исключением, но такие люди у нас не приживались.


Фляжка из нержавеющей стали


... Вечером на следующий день пришла пора определяться, кто и где будет работать. И вдруг Журавлев заявляет нашему экипажу:


— Нет, ребята, вы на магнитную и аэрофотосъемку не пойдете. Ею займутся экипажи Виктора Михайлова и Виктора Голованова.


— А мы куда? — спрашиваю.


— А вы и экипаж Анатолия Моргунова опять на «Восток» летать начнете...


Я уже хорошо изучил эту каторжную трассу. Один, два, пять раз слетать по ней еще можно, но изо дня в день «пилить» и «пилить» по ледяной пустыне?! Врагу не пожелаешь. К тому же я не очень любил транспортную работу ни в Арктике, ни здесь, но приказ есть приказ. Ледовая разведка — это да, это — мое. Я относился к ней, как к отдыху, хотя пилотировать приходилось все время вручную, без автопилота. Но подход к берегу, отход, айсберги, корабли, горушки какие-нибудь, вода, лед скрашивали нашу работу, к тому же она требовала недюжинного творчества. А тут — все белым-бело. И выматывающие до последних пределов взлеты и посадки в «Мирном» и на «Востоке». Особенно взлеты: что с «Мирного» — на перегруженной машине с коротенького ледового аэродрома — «обрубка», что с «Востока», где поле-то большое, но машина, хоть и пустая, все равно тяжело уходит в небо. Высота ледника там 3480 метров, низкие температуры, снег, как наждачная шкурка.


— Ладно, — говорю, — на «Восток», так на «Восток». Но хоть на своей-то машине летать будем?


— Не-е-т, машина твоя на корабле идет.


Я лишь присвистнул. Что значит — на корабле? Ее надо где-то выгрузить на лед, там же собрать, перегнать на станцию и уже здесь, как мы говорили, на Большой земле, доводить до такого состояния, чтобы она соответствовала всем требованиям, которые предъявляются к Ил-14. Сюда входит проверка планера, рулевого


управления, приборного хозяйства, двигательных установок и т.д. Потом облеты...


Но самое неприятное все же в том, что надо двое-трое суток возиться с Ил-14 в море, на льду. Пока сгрузишь фюзеляж, контейнеры с плоскостями, замучаешься. Канаты на шею, тащишь их, да еще так, чтобы не уронить. «Бурлаки в Антарктиде». А упустишь контейнер — разобьешь рабочую машину, под угрозу поставишь работу всей САЭ.


— Ну ты, Евгений Григорьевич, нас порадовал, — только и смог я сказать.


Ладно, машина на корабле, а места для выгрузки-то нет. Много мы летали, искали подходящую площадку — нет и все. Улетел Журавлев с Анатолием Моргуновым, еще одним командиром Ил-14, пришедшим в 19-ю САЭ, в «Мирный» — дела заставили сделать этот рейс. По пути тоже подходящую льдину высматривали. Впрочем, делаешь это подсознательно — вдруг, по каким-то причинам, на вынужденную посадку придется идти, или непогода заставит переждать, или на будущее в работе какой-то район пригодится... В общем, им тоже подходящая площадка не подвернулась, но Журавлеву приглянулся большой столовый айсберг, с пологими уклонами, с подходящим скатом, чтобы по нему можно было самолет наверх затащить после выгрузки. И взлететь с него тоже можно...


— Все, — Журавлев прилетел радостный, — будем доставать твой Ил-14. Готовьтесь к полету на «вертушке» к кораблю.


Прилетели. Корабль подошел к айсбергу. Обычно инженерно-технический состав у нас был прекрасный, а в 19-й САЭ с инженером по эксплуатации нам не повезло. Начало давать себя знать пренебрежительное отношение к «Полярке», ее постепенный развал, и как результат, плохой подбор кадров.


Ил-14, на котором нам предстояло работать в Антарктиде, готовили к полетам в Мячково. Подготовили плохо, допустив немало погрешностей, да и при транспортировке по морям и океанам следили за ним не лучшим образом. Я определил это по многочисленным подтекам масла, которым смазывали машину, чтобы морская соль не «съедала» металл. Фюзеляж, крылья — все было грязным.


Обычно при транспортировке под лыжи, под металлические элементы подкладывают тесовые доски. Когда же краном поднимают самолет, все части, которые контактировали с досками протирают бензином, чтобы они стали сухими и чистыми. Позже, когда надо было уже взлетать, я понял, что и это не сделали.


Выгрузили и собрали Ил-14 быстро. Техники, наш экипаж, экспедиционники на канатах затащили его на «спину» айсберга, что далось нам, ох, как не легко. Но вот, все хлопоты позади и можно лететь в «Молодежную». И вдруг инженер заявляет мне:


— А бензина-то у нас нет. Перегонять машину не на чем...


— Чем же ты думал, когда готовил ее к перелету?! — у меня даже горло перехватило от злости.


Я еще не знал, что за год, когда мы были в Антарктиде, сменили маркировку бензина. И вместо Б-70, Б-95, Б-100, трюм корабля забит бочками с тем же самым авиационным бензином, только назывался он теперь П-15, П-16... Но самое смешное (или грустное?!) об этом не знал и пришедший к нам вместе с самолетом инженер, хотя знать был обязан, поскольку, в первую очередь, это его дело.


Ладно. Связался с Толей Моргуновым, давнишним моим приятелем, которого я встретил с такой же радостью, как и Журавлева. Думалось: «Ну, все, собрались отличные ребята, значит, экспедицию отработаем как следует... Толя быстренько загрузил несколько бочек бензина в свой Ил-14 — много и не нужно было, поскольку судно стояло в 420 км от «Молодежной», — и привез нам. Кстати, ни разу до этого корабль так далеко от станции не разгружался, Ил на айсберге никогда не собирали, только на припайном льду или на берегу... А тут — пришлось идти на риск.


День. По антарктическим меркам тепло — минус десять градусов. А на календаре — тридцать первое декабря! Наконец, все хлопоты позади, новый бортрадист Слава Любимов, прибывший в наш экипаж вместо Бориса Сырокваши, попытался передать по моей команде телеграмму Журавлеву в «Молодежную», что мы вылетаем, но связи нет. Взглянул на часы — 19.40.


— Успеем, командир, — улыбнулся Дуксин, — зато без нас кают-компанию украсят и праздничный ужин приготовят. Вместе с Новым годом придем, а в качестве подарка Ил-14 пригоним...


— Не кажи «гоп» — остановил я его и как в воду глядел. — Давай сейчас на ней немного здесь «поелозим», рули проверим, двигатели, а уж потом пойдем в «Молодежную».


Запустили двигатели — машина ни с места. Вывожу их на взлетную мощность — тот же результат, не идет и все. Выключили двигатели, спустился к тем, кто нам помогал сгружать и затаскивать Ил-14 на айсберг:


— Ребята, выручайте. Мы попробуем двигателями заставить ее двигаться, а вы дернете за канаты.


Привязали канаты, дергали, дергали — стоит наш Ил-14, как вкопанный. Что делать? Пошел к капитану, просить вездеход. Его везли на корабле для станции «Русской», которую собирались открывать в 19-й САЭ, но сделать смогли это лишь в 25-й. Спустили — ГАЗ-47, «запрягли» его, люди за канаты взялись — сдернули. Отцепили канаты, вездеход, запустили двигатели — опять та же картина: стоим. Тогда я решился на очень рискованный шаг. Спустился к вездеходчику и говорю:


— У нас есть последний шанс улететь — надо сдернуть машину двойной тягой. Зацепим ее тросами подлиннее, ты нас потянешь, а мощности твоего вездехода и наших двух движков должно хватить, чтобы она поехала. Потаскаешь нас немного?


— Почему не потаскать?! Давай попробуем.


— Не боишься? Нет.


То, что мы шли на нарушение техники безопасности, — слишком мягко сказано. Ил-14 мог под горку разбежаться и скатиться на вездеход — тормоза-то на снегу неэффективны, трос мог под лыжу попасть или под винт... Да мало ли таких «или» нас подстерегало?! Но другого выхода из сложившейся ситуации я тоже не видел.


Поехали. Потаскал он нас, чувствуем, машина скользит все лучше, лучше... А что получилось? Когда Ил-14 поднимали краном, забыли лыжи, мокрые от масла, протереть вначале бензином, а потом и насухо. Мы же собрались взлетать, когда с купола, с гор Эндерби потянул холодный сильный ветер. Естественно, масло застыло, и понадобились усилия трех мощных двигателей, чтобы отодрать его с лыж, таская Ил-14 по смерзшемуся снегу.


Отцепились мы от вездехода, поездили немного сами, пока не почувствовали — можно взлетать. Разбег. Отрыв. И вдруг, только мы оказались в воздухе, машину потянуло в левый крен. Мы с Дуксиным мгновенно его парировали, добавили мощность левому двигателю, чуть убрали у правого, чтобы хоть немного выровнять самолет... Даю команду:


— Убрать шасси!


Шасси пошли на уборку, а машина — снова в крен. «Бомбу», которая нас подстерегла в Антарктиде, заготовил еще в Мячково тот же инженер. Не специально, конечно, а по неграмотности или по нерадивости — разница невелика. Да, простят мне эти строки инженеры, техники, бортмеханики Полярной авиации, отработавшие в жутких условиях Арктики и Антарктиды не один год, но к ним сказанное выше — не относится. Все мы, летчики, благодарны и низко кланяемся им за их тяжелый труд, который позволял нам выполнять сложнейшие полеты. Этот же инженер был не с нашей базы, не из «Полярки», взяли его в Антарктиду из Быкова, как говорится, по большому «блату».


В общем, мы быстро сообразили, что у левой лыжи оборваны страховочные тросы, носок ее опустился вниз и она повисла вертикально, создавая сопротивление под левым крылом — огромная «лопата» — то, шириной больше метра и длиной около пяти.


— Черт, — выругался вдруг Николай Нилыч, — зря мы все-таки с собой инженера не взяли. Пинками его в самолет надо было гнать.


«Он прав, — подумал я, — но теперь об этом поздно жалеть». Обычно, после сборки самолета, инженер вместе с нами тоже садился в машину и летел в точку назначения. Это был неписанный закон, похожий на тот, что действует при строительстве железнодорожных мостов. Когда первый эшелон проходит по новому мосту, под ним стоит тот, кто его проектировал и строил. На этот раз все вышло по-другому. Когда самолет подготовили к перелету и экипаж начал занимать места в кабине, я попрощавшись со всеми, кто нам помогал собрать Ил-14, как обычно, предложил инженеру:


— Ну, садись, поехали в «Молодежку»...


На что, совершенно неожиданно, получил ответ:


— А я с вами не полечу.


— Как, не полечу?!


— Я на корабле Новый год встречать буду.


— А при чем здесь Новый год? — я почувствовал, как злость закипает в душе. — Машину собрали? Собрали. Мы уходим в воздух, инженер должен быть на борту. Заодно посмотришь при первом же облете — а это действительно получается облет, идти-то 420 км, как она себя ведет, что надо подкорректировать...


— Нет, я не полечу.


В первый раз в жизни мы столкнулись с такой позицией. Я повернулся и пошел в самолет. А зря. Нилыч прав, надо было его пинками гнать в кабину.


Я связался с капитаном корабля:


— Пройду над вами, пусть техники посмотрят, что с лыжами. Прошли. Получаем ответ:


— Левая лыжа висит, а передняя стоит под большим углом и влезла в фюзеляж носком.


«Только таких сюрпризов нам и не хватало», — подумал я.


— Пройду над вами и несколько раз попробую выпустить и убрать лыжи. Посмотрите, как они себя будут вести.


Правая работает нормально, лыжонок тоже выпускается, хотя он и с дефектом, а левая лыжа висит мертвым грузом. Слышу снизу:


— Что делать будешь?


— Передайте в «Молодежную», что иду к ним. Мы попробуем сами сообщить, но у вас-то связь уже налажена.


— С «Молодежной» связи давно нет — непрохождение радиоволн.


— У вас морская радиостанция все равно помощнее, чем наша самолетная «пищалка», поэтому долбите «Мирный», «Новолазаревскую», чтобы они связались с «Молодежкой» и передали, что мы идем на базу.


— А здесь не сядешь? — в голосе капитана я уловил готовность помочь нам. Но что он может сделать?


— Нет, не буду. Если я дойду до базы и развалю машину там, то может удастся еще и собрать ее. А если здесь это сделаю — аппарат погибнет. Тем более, что явной угрозы для жизни экипажа еще нет. Она может возникнуть только при посадке...


— Удачи вам...


Добавили мощность левому двигателю, у правого немного ее отобрали и бочком-бочком пошли в «Молодежную». Но привезенного Моргуновым топлива-то у нас было ровно столько, чтобы хватило для нормального перелета, а теперь расход его увеличился и никто не скажет, дойдем ли на этом запасе, — беда, как известно, не ходит одна.


Отошли немного — «Молодежную» не слышим, а тут потеряли связь и с кораблем. Погода тихая, под нами лед. Висим в бело-синем безмолвии.


— Командир! — Толя Дуксин стучит по часам, — поздравь экипаж с Новым годом?


Я взглянул на стрелки — ровно двадцать четыре часа. В Москве бьют куранты, люди поднимают бокалы с шампанским, радость, веселье... А мы? Что принесет нам только что наступивший Новый год?!


— Ребята, поздравляю всех, но праздновать будем, когда прилетим. А пока придется поработать.


Подошли к «Молодежной», с которой Славе Любимову связаться так и не удалось. Когда увидели аэродром, на связь по УКВ вышел Анатолий Федорович Головачев, единственный, кто, как всегда, ждал нас в своей будке руководителя полетов:


— Ну, слава Богу, а то я уже затосковал без вас. С Новым годом!


— Не совсем все слава Богу, — огорошил я его. — Сейчас пройду над полосой, посмотри, что у нас с лыжами.


Прошли над ВПП. Тишина. Светло, как днем, только контрастность исчезла и теней нет — в Антарктиде ведь полярный день, и в полночь по московскому времени здесь ложатся светлые сумерки. В 9-й


САЭ мы прекращали в это время полеты к судам за грузами, потому что трудно определить высоту, когда садишься на лед. Но здесь ВПП хорошо укатана, транспаранты стоят — у Головачева аэродромное хозяйство всегда в образцовом порядке. Слышу его ответ:


— Е-мое! Что делать-то?! Висит левая лыжа и лыжонок...


Пока мы летели, естественно, отрабатывали разные варианты посадки. В конце концов я принял решение:


— Вот что, мужики. Садиться с убранными шасси мы не сможем: левая лыжа не убирается. Будем с выпущенной садиться... Я предлагаю подойти к барьеру и об него отбить, на фиг, эту лыжу...


— Рискованно, — протянул Дуксин.


— Дай Бог, чтобы она отлетела, — я будто не услышал его реплики. — Даже если обломится стойка шасси, ну и черт с ней. Брошенные машины в «Молодежке» есть, с них снимем стойку. Ну, повредим еще что-нибудь... С первого удара может начать корежить крыло, тогда и нам с вами худо придется... Другие варианты есть?


В кабине повисла тишина.


— Вот и хорошо, — подвел я итог нашим размышлениям. — Значит, принимается это предложение. Пройдем над ВПП, развернемся к барьеру, стукнем ее и сразу же будем сажать машину.


— В баках почти пусто, — Нилыч, как всегда, спокоен, — лампочки давно горят.


— Даже если развернет, будем сажать, — я мысленно проиграл уже эти варианты. — Потому что при ударе гидросистему, бензобаки может порвать, течь появится. Зачем же нам на пожар нарываться? Посадим, сразу в воздух уходить не будем.


— А если лыжа сразу не отлетит или стойка не переломится? — Дуксин, как всегда, смотрит в корень.


— Тогда нам будет худо, — скрывать мне нечего, сейчас мы все рискуем одинаково, и я хочу, чтобы ни у кого не оставалось никаких сомнений в правильности принятого решения, — очень худо. Если она начнет выламываться с узлов, с верхней траверзы, поведет основной лонжерон, машину уже не восстановишь...


— Принимается, — сказал Дуксин. Я по очереди вопросительно оглядел всех членов экипажа. Молча кивнул бортмеханик Николай Нилович Чураков, успокаивающе поднял руку штурман Слава Дарчук, развел руками радист Слава Любимов, дескать, если ничего другого не остается...


В общем, когда летели, решили, что этот план и будем осуществлять. А тут, при проходе над ВПП меня вдруг как озарение, обожгло:


— Мужики! А если попробуем еще один вариант?! Видите, аэродром кончается и ледник отсюда кверху идет. Что, если зайдем с обратной стороны, «вывесим» машину на больших углах атаки, поднимем ей нос повыше и на минимальной скорости опустим на этот ледничок? Лыжа висит вертикально относительно плоскости ВПП, а ледник-то теперь будет круто уходить вниз... Если мы поднимем нос машины, поднимемся и носок лыжи, он уже будет под небольшим углом висеть к плоскости ледника. Но носок-то ее загнут, и как только коснется склона ледника — сажаем Ил-14, — я выпалил одним духом этот монолог. — Для нас главное, чтобы лыжа носком не ударила в снег, не зацепила его... Если ударит подошвой, мы — целы...


— А что? — улыбнулся Дуксин. — Давай попробуем.


— Слава, — попросил я Дарчука, — ты в блистер смотри и, как только лыжа коснется ледника, благим матом ори об этом нам.


— Хорошо.


Я понимал, что, если нам удастся избежать одной опасности и посадить Ил-14 с висящей вертикально лыжей, тут же родится новая — по склону ледника нас выбросит на ВПП и мы понесемся к барьеру. Да, газ мы уберем, но скорость в 100 — 120 километров в час у машины-то будет, а бежать ей всего 1200 метров, дальше — обрыв и море.


На этот случай я уже давно просчитал вариант торможения. Он был подсказан тем, что произошло со Школьниковым, у которого Ли-2 в «Мирном» ветром поволокло к барьеру и сбросило в море. Экипаж успел выпрыгнуть, но у Ли-2 дверь-то низко, а у Ил-14 — высоко. Поэтому я много думал над тем, что нужно будет делать, если попаду в сходные обстоятельства. Теперь они «подвернулись», и я решил: если проскочим середину аэродрома на высокой скорости и увижу, что до падения с барьера она не остановится, уберу шасси и положу ее «на брюхо». Никогда я этого еще не делал, но, если деваться будет некуда, то...


Был еще один способ затормозить, которым многие летчики Полярной авиации пользовались, в том числе и я, — «вертушка». Для этого мощность одного двигателя убираешь до «нуля», а второго — увеличиваешь. Машина начинает вертеться, но все-таки при этом тормозится быстрее, чем в прямолинейном движении.


— Командир, — Дуксин словно прочитал мои мысли, — а если нас потащит к барьеру?


— Сделаем «вертушку». Не поможет — положим «на брюхо».


— Ясно.


«Жалко Головачева, — вдруг подумалось мне. — То, что мы сейчас покажем, зрелище не для слабонервных, а он и так от нашего «высшего пилотажа» натерпелся... Хотя он мужик крепкий, выдержит.»


Зашли с обратным взлетному курсом, я «вывесил» машину на минимальной скорости, она начала дрожать, как перед сваливанием на крыло. Ледник подползает под нас. Ждем... Секунды тянутся неимоверно долго... И вдруг крик штурмана:


— Есть!


Я сразу убрал газ, услышал, как хлопнули лыжи, будто мы на Ил-14 прыгнули с большого трамплина и понеслись вниз к аэродрому. Бежим по нему, вот уже середина ВПП, стоянка самолетов справа показалась, домик Головачева... «Пора начинать «вертушку», — даю себе самому команду и «врубаю» полную мощность левому двигателю. Машина пошла на разворот, и я вдруг физически почувствовал, как резко стала падать скорость. Убираю мощность левого, вывожу правый на работу... Она юзом пошла. А особенность Ил-14 в том, что он норовит носом стать в сторону возвышения, вот он и стал разворачиваться так, как нам нужно, в сторону стоянок. Я еще дважды поменял мощность двигателей, р-раз — и мы на стоянке. Тут же поставил Ил-14 над тросами, которыми механики крепят его, чтобы ветром не унесло... Взглянул на экипаж — все застыли на своих местах, откинувшись на спинки кресел, с совершенно отрешенными лицами, будто это и не мы сейчас спасли машину и себя. И вот тут я почувствовал, как навалилась какая-то нечеловеческая усталость.


Чураков выбросил трап, к нам поднялся Головачев:


— Ну, вы как?


— А ты как?


— Теперь-то нормально, хуже было, когда вы вначале над ледником зависли, а потом на аэродроме фигурным катанием занялись.


Я взглянул на часы: двадцать две минуты второго. Меня окатила злость:


— Черт подери. Празднуют все, хоть бы кто-то на аэродром пришел! Даже не поинтересовались, взлетели мы или нет. А ты-то чего здесь торчишь?! — я взглянул на Головачева.


— Вы же планировали вылет, вот и ждал. Когда не пришли вовремя, решил, что не уйду, пока не выясню, где вы. Связи-то не было ни с кораблем, ни с вами...


Зачехлили мы Ил-14, собрали вещички и поехали на вездеходе в «Элерон». Приехали, захожу в свою комнату, на моей кровати полулежа сидит Женя Журавлев, а на «раскладушке» — Виктор Голованов, командир Ил-14, пришедший в 19-ю САЭ. Журавлев, увидев меня, подскочил:


— Какого хрена поперлись сюда? Почему о вылете не сообщили? Мы тут все на нервах...


— Сейчас ко мне не приставай, — оборвал я его и стал раздеваться. — Почему вас, кстати, никого на аэродроме не было? Связь-то дальняя пропала, ночь, непрохождение радиоволн, а на УКВ не достали до «Молодежной». Я просил, чтобы моряки вам сообщили о нашем вылете.


— Мы ничего не получали, — Журавлев понял, что погорячился. — Ладно, садись, будем теперь праздновать.


— Не могу, — сказал я, — я не один, с экипажем. Но в кают-компанию уже не пойдем, устали.


— Давай сюда экипаж...


Журавлев принес апельсины, собрали закуску, выпили по бокалу шампанского и по сто граммов водки — все, что полагалось каждому авиатору для встречи Нового года. Экипаж ушел спать, а мы втроем проговорили всю ночь.


Когда стали расходиться, Женя увидел у меня в руках курительную трубку, вырезанную из клыка моржа.


— Давай меняться, — он протянул мне фляжку из нержавеющей стали. — На память о Новом, 1974 годе, который мы встретили в Антарктиде.


— Давай, — с тех пор эта фляжка и напоминает мне о прекрасном летчике и человеке — Евгении Григорьевиче Журавлеве, о полете, который мы тогда совершили, найдя выход из очень трудного положения.


... Поспали несколько часов и на аэродром: летный сезон, ни одного часа хорошей погоды упускать нельзя. Вывесили на подъемниках наш Ил-14 и обнаружили целый «букет» дефектов: дополнительная амортизационная стойка левой лыжи была под низким давлением гидросистемы, что привело к провисанию носка и обрыву тросов. С «лыжонком», вообще нелепая вещь случилась. Когда машину поставили на «ноги», Леша Кисов вдруг говорит:


— Ребята, чего это у вас складывающийся подкос, как будто, наоборот поставлен?


Я взглянул: цилиндр и поршень «лыжонка» соединены, как и положено, складывающимся подкосом. Когда на полосе встречаются неровности, он «играет», амортизируя их удары. Но ничего подозрительного не заметил:


— А какая разница?


— Гляди сюда, — Леша ткнул рукавицей в подкос, — если его перевернуть, «лыжонок» при уборке упирается в обшивку пилотской кабины, что у вас и случилось. Хорошо, что фюзеляж не сильно повредил, «заштопаю».


— Как же такое могли допустить?! — я выругался в сердцах, поминая недобрым словом всех, кто готовил Ил-14 к полетам в Антарктиде.


Леша Кисов лишь молча пожал плечами.


За инженером и техниками к кораблю слетал Ми-8, привез к нам.


— Видишь? — я подвел инженера к машине, — ты же нас чуть не угробил.


Стоит, хлопает глазами, молчит. Я плюнул и ушел. Позже он нам еще принесет немало хлопот, но в будущее не заглянешь. Вот так мы встретили Новый год. Довели быстренько машину «до кондиции», благо авиатехники у нас мало в чем уступали по своим знаниям, умению и профессионализму многим инженерам. Перелетели в «Мирный» и приступили к полетам на «Восток». Мое предчувствие оправдалось: и летный, и технический состав был настолько хорошо подобран Журавлевым из людей, прошедших школу Полярной авиации, что весь сезон отработали без сучка и задоринки — ни поломок, ни предпосылок к авиационным происшествиям мы не имели. К тому же Антарктида в 19-й САЭ будто смилостивилась к нам — особо жестких условий в полетах не подбрасывала, но и слишком мягкими тоже не баловала. Отлично отработали свою программу ребята на «Эймери» — и самолетчики, и вертолетчики. Экипажи Ил-14 В. Михайлова и В. Голованова, Ан-2 — В. Чернитенко, вертолетов Ми-8 — Б. Лялина и Л. Антоньева. После возвращения в Москву ушел в «Большую авиацию» мой хороший товарищ Виктор Михайлов и проработал на современной сложнейшей авиатехнике до нового века. Перед отплытием домой фотографировал